Шарль де Костер и Григорий Горин

Мне они оба бесконечно дороги. Обоих люблю. Честно признаюсь, об одном знаю не много, но сочиненный им великий насмешник, борец и романтик Тиль Уленшпигель протянул в 1974 году руку братской помощи артистам Московского театра имени Ленинского комсомола и новому, только что назначенному 196 главному режиссеру, а второй, о котором знаю больше, тоже выдающийся писатель, сделал то, что не успел сделать первый, — переложил знаменитый роман для сцены.

Конечно, я не совсем прав. До Григория Горина знаменитый роман не раз перелагали для сцены, но, во-первых, Горин это сделал лучше всех его предшественников, во-вторых, сочиненные мною две первые фразы настолько мне понравились, что я решил от них не отказываться.

Горин действительно счастливым образом выдумал дерзкую и остроумную пьесу. Подобное сочинение было необходимо новому, молодому театру. Новому, потому что где-то в 1973 году в Театре Ленинского комсомола произошли значительные изменения в труппе, в руководстве, в репертуаре. Несколько условно поделив историю этого популярного московского театра во времени и пространстве, можно сказать, что с 1973/74 года начался какой-то новый этап ее, и мы, ныне работающие здесь, полагаем себя третьим поколением ленкомовцев.

Я начал работу в «Ленкоме» еще до своего назначения. Вместе с журналистом и поэтом Юрием Визбором мы создали несколько странное, достаточно эклектичное, отчасти сумбурное, но азартное, с элементами неистовства и сценического буйства произведение под названием «Автоград-XXI». Театр после ухода Анатолия Эфроса находился в состоянии затяжного творческого кризиса, что в какой-то степени облегчило мою режиссерскую работу. Актерский коллектив был преисполнен безмерного желания добиться, наконец, успеха или чего-то похожего на успех. Это обстоятельство сближало людей, и «Автоград-XXI», может быть не выполнив больших художественных целей, свою внутреннюю задачу полностью реализовал. В театре поднялся общий жизненный тонус, и в зрительном зале стали появляться молодые люди.

197 «Автоград-XXI», оглушая и веселясь, увлекал зрителя своей энергией, именно энергией. Все остальные его достоинства крайне проблематичны. Тем не менее образовался маленький плацдарм «на том берегу». Туда («на тот берег») надо было срочно вводить «стратегический резерв», которого у меня не было. Однако я четко представлял, каким он должен быть. Очень веселым, во-первых. Празднично-театральным, во-вторых. Мерещился какой-то карнавал с веселыми и умными проекциями в современные заботы и надежды. (То, что, мне казалось, я умел организовывать на сцене еще в период студенческих поисков в клубе на улице Герцена.) Оставалось только найти подходящий повод для желанного праздника, который уже стучался в наши двери. Вот его-то и не было. Повода. Хватался я в глубоком отчаянии за Лопе де Вегу, судорожно листал почему-то Тирсо де Молину, потом по наущению нашего завлита и режиссера Ю. Махаева стал ходить вместе с ним вокруг Шекспира.

«Как вам это понравится?» — наверное, очень хорошая пьеса, не мог же Шекспир написать плохую? Помню, приступили даже к каким-то неуверенным поступкам: к распределению ролей и даже к сочинению сценографии. А вот уверенности, что эту пьесу надо обязательно ставить, не было. Более того, закрадывались подлые мысли, что ничего особенно интересного в этой пьесе нет и про что ее ставить в 1974 году — неизвестно. Я продолжал испрашивать советов у умных знакомых. Умные знакомые пытались помочь, но хороших идей не дарили. Идею подарил режиссер Анатолий Силин. В тот момент он, по моему разумению, оказался моим самым умным знакомым, потому что сказал: «Ставить надо “Тиля Уленшпигеля”». И я сразу понял, что это и есть та самая идея, которая дорого стоит.

Я слышал, что в зарубежном искусстве за счастливые идеи платят большие деньги. Я бы с удовольствием 198 распространил это правило и на наше искусство, но денег в тот момент, как и во все последующие, у меня не было, а бухгалтерия театра не располагала фондами на оплату счастливых мыслей. Анатолий Силин просто подарил нам свою идею.

Действительно, разработать и реализовать идею иногда много легче, чем придумать. Счастливая идея — это почти половина дела. Что это такое?

Прежде всего, это то название, которое необыкновенным образом соответствует постановочному мышлению театра в данный исторический момент. Но не только. Это то название, которое таит в себе возможность выхода за пределы прежних сценических достижений, овладения новыми рубежами в режиссуре, актерском искусстве, сценографии. Наконец, это то, что не знает зритель, но предчувствует. Я не хочу сказать, что спектакль «Тиль» в 1974 году был чем-то из ряда вон выходящим, вехой в мировой истории. Нет. Но по-моему, получилось долгожданное, красочное и весьма заразительное зрелище. Комедийное представление с элементами подлинной драмы и подлинной сатиры.

В отношении других достоинств я, конечно, могу заблуждаться. В отношении подлинности сатирического начала я ошибаться не могу. Наличие сатиры проверить много легче, чем объективно зафиксировать другие достоинства. Если ты испытал до 1987 года серьезные затруднения со своим сценическим сочинением, на котором зритель много и охотно смеется, если на тебя всерьез обиделись и, более того, кто-то посчитал твое произведение вредоносным обобщением, — знай: дело у тебя пахло именно сатирой, а не ее имитацией.

Судьба «Тиля» в первые годы его жизни складывалась непросто. Однако со временем позиции противников спектакля подослабли, зрительский успех был настолько единодушным, что оппоненты из числа цензоров 199 отступились, и Тиль весело зашагал не только по дорогам Фландрии, но и по бесчисленным дорогам нашей страны, Польши, Болгарии, Чехословакии.

Но это было уже после реализации счастливой театральной идеи. Продуктивная работа над нашим новым героем началась с того исторического момента, когда я повел себя необыкновенно беспощадно по отношению к главному претенденту на роль создателя предстоящей сценической версии. В суровой, безапелляционной форме я, срываясь на грубость, высказал ему все свои претензии и подверг нелицеприятному анализу его драматургические достоинства и мнимые заслуги. Речь шла обо мне. Я высказал себе все, что я о себе думаю, и, торжествуя победу над собственными амбициями, помчался к моему другу и единомышленнику Григорию Горину, приготовив по дороге завлекательные речи, которые писатель так и не сумел выслушать до конца. Он просто заправил пишущую машинку чистым листом бумаги и, не дослушав меня, отстучал текст: «Григорий Горин. “Страсти по Тилю”. Шутовская комедия в 2 частях».

«Страсти» потом пришлось по требованию цензуры из названия убрать и бережно перенести в души и сердца главных исполнителей. Никто от этого особенно не пострадал, короткое «Тиль» тоже звучало неплохо.

Не всегда работа над последующими замыслами проходила у нас с Гориным столь же легко, вдохновенно, а главное — стремительно. Был элемент взаимного опьянения и некоторой удали. Едва добрались до конца первого действия, как мне показалось, что можно шить костюмы и строить декорации. И в театре действительно началось строительство простых, но весьма выразительных декорационных объектов под руководством художников Ольги Твардовской и Владимира Макушенко.

Декорации и костюмы стали сразу же получаться, приобретать веселый фламандский колорит, который 200 окончательно окреп и по-хозяйски обосновался на нашей сцене после сочинения композитором Геннадием Гладковым и поэтом Юлием Кимом музыкальной основы шутовского представления и прекрасных песенных заставок.

До сих пор не очень понимаю, как директор театра Рафик Гарегинович Экимян пустился в столь опасное финансирование пьесы, которая оставалась, по существу, ненаписанной. Скорее всего, это случилось потому, что судьба распорядилась по отношению ко мне милостиво и послала мне такого театрального руководителя, который, будучи человеком сугубо творческим, умел и любил рисковать, однако всегда и очень вовремя очерчивая передо мной необходимую нам обоим красную линию, за которой риск становится и глупым, и неоправданным. Но повторяю, с Шарлем де Костером и Григорием Гориным риск казался нам вполне закономерным.

Весной 1974 года мы уехали на ленинградские гастроли, еще не имея продолжения пьесы, но зато имея своего «Антона Павловича» с пишущей машинкой под мышкой, который поселился рядом со мной в гостинице, всячески делая вид, что знает, о чем будет написан второй акт его пьесы и чем вообще кончится дело. Несмотря на то что иногда в глазах у драматурга мелькал испуг, в целом он работал азартно и весело. И второй акт его комедии, как и первый, стал обрастать вскоре изящно выстроенными диалогами, смешными фразами, неожиданными сюжетными поворотами и другими достоинствами, свойственными щедрому перу драматурга Горина.

 

Так началось длительное и серьезное сотрудничество, продолжающееся по сию пору. Со временем драматург остепенился и перестал бросаться очертя голову в любое подвернувшееся дело. Сейчас, чтобы склонить драматурга к интенсивной работе, надо предоставить 201 ему время для длительного и достаточно мучительного обдумывания всех составных величин будущего творения. Драматург иногда поразительно и остроумно «просчитывает» пространство предстоящего поиска, мысленно разрабатывая многие сюжетные построения, большинство из которых он тут же объявляет мне тупиковыми. Никчемными. «Вечерними». Все свои мысли он делит на «утренние» и «вечерние». Мысли, пришедшие вечером, категорически отрицаются утром. Это меня злит. Мои аналитические способности в значительной мере уступают горинским, поэтому вечерние идеи мне всегда нравятся больше утренних, но утренние — он прав — надежнее: в этом я убедился и тут вынужден уступить. Радость общения с драматургом затмевает все издержки его методологии: частое ворчание, самоедство, капризы и бесконечные упреки в мой адрес. Драматургу всегда нужен какой-то оппонент, какое-то противодействие его замыслу, и я с удовольствием напускаю на себя злобную личину тупой противоборствующей силы, прикидываюсь антиподом, ехидно сощуриваюсь и насмехаюсь над светлыми мыслями драматурга. Это придает ему силы.

Любимый драматург прошел путь юмористической поденщины на эстраде, хорошо изучил все крайности и разновидности репризного мышления, выработал со временем почти безупречный вкус (во всяком случае, теоретически) и тонкое понимание современной комедии — жанра, неизвестно, существующего ли вообще. Однако вне зависимости от существования комедии как жанра драматург обладает весьма своеобразным комедийным видением, оно умело проецируется им на человеческую психику, одновременно затрагивая широкий социальный фон. От его шуток всегда идут круги во все стороны нашей жизни. Выдуманные им характеры задевают нас сначала слегка, чуть-чуть, а потом все глубже и серьезнее.

202 Драматурги имеют амплуа. Есть жанристы многих разновидностей и сортов, но есть и философы. Последние оперируют реальными историческими и литературными объектами, причудливо сопоставляя и исследуя уже знакомые нам категории. Они намереваются высечь из привычных объектов мироздания новую истину. Не будем им мешать. Философ всегда рассматривает себя в общем потоке исторических взаимосвязей. В этом смысле он не создает новые звезды и планетарные системы — ему хватает уже созданных. Для него Дон Кихот, Гайавата или Петр Степанович Верховенский такие же реальности, как составные величины формулы Эйнштейна, где скорость света может причудливо варьироваться с печалью Странствующего Рыцаря.

Комедийные ситуации, созданные Гориным, чаще всего умны и философичны, обладают своеобразной элегантностью, но это не исключает наличия в них веселого безрассудства. Персонажи Горина — живые, запрограммированные люди, могущие сморозить гомерически смешную глупость. Умение сочинять смешные глупости — еще одна дорогая для меня черта в его творчестве. И самое важное: многие шутки драматурга и его комедийные диалоги имеют широкую амплитуду воздействия. Они одинаково смешны как для начинающего, так и для искушенного зрителя. Это не всеядность драматурга, это просто высокая степень его комедийной заразительности. Вероятно, поэтому наш «Тиль» упрямо увлекал за собой разнородную зрительскую аудиторию.

В первые годы своего существования спектакль пользовался огромной популярностью, ему восторженно аплодировали на всех сценических площадках, но особый успех он имел во время зарубежных гастролей в Польше и Чехословакии в 1977-м и в 1978 годах, где изменчивой театральной судьбой нам был преподнесен редкий сюрприз — спектакль в Кракове.

203 Я запомнил этот спектакль на всю жизнь. Надо сказать, что ни до, ни после такого зрительского успеха своих спектаклей я не наблюдал, такого контакта по ходу спектакля, который возник в студенческом Кракове, больше никогда не было. За кулисами мы молча переглядывались друг с другом, помнится, ничего сказать не могли, из зала шел шквал энергии и восторга, и мы не находили слов, не умели прокомментировать случившееся. Например, после реплики типа: «Ну и жизнь у нас! Когда же это все кончится?» — в зале наступало братание и долго не смолкающие выкрики восторженно-радикального характера.

Особое время, особая студенческая атмосфера!

В «Тиле» после нескольких лет неуверенного актерского существования вновь почувствовал себя сильным актером В. Ларионов, прекрасно сыграли Е. Фадеева, Ю. Колычев, Н. Скоробогатов, В. Проскурин, М. Лифанова. Интересно заявили о себе Т. Дербенева, А. Шушарин, М. Поляк. Замечательно существовал в роли Ламме безвременно ушедший от нас Д. Гошев. На следующий день после премьеры молодой артист Коля Караченцов проснулся знаменитым, а для Инны Чуриковой, по существу, состоялся театральный дебют, начало новой сценической биографии.

Три непохожих женских образа объединились в сознании Тиля и всего зрительного зала в один-единственный и прекрасный образ Любимой Женщины. С годами наш веселый спектакль несколько утратил свой лидирующий статус, в чем-то потускнел, слегка отяжелел, но существование актрисы Чуриковой осталось прежним, более того, все три ее героини обрели новые, неповторимые черты, совершили какие-то едва заметные движения во времени, воспротивились ему, остались живыми и трепетными существами.

Театральный спектакль, как и любой иной продукт человеческого созидания, плотно связан с породившим его временем, связан явными, очевидными признаками 204 и огромным количеством незримых нитей. Знаменитый спектакль — всегда достойный представитель своего поколения. Театральные постановки и кинофильмы, рожденные в один и тот же исторический период, подобно живым существам, родившимся в один и тот же год календаря, — при всем видимом несоответствии и жанровом несогласии — существа во многом родственные.

Театральное поколение спектаклей, которому принадлежит «Тиль», уже в общем и целом закончило свою жизнь. Сценические приемы, некогда поражавшие зрителя своей новизной и энергией, теперь широко известны и даже банальны, но иногда, очень редко, вступает в силу всесильная театральная аномалия, закон «исключения из правил», и отдельный представитель ушедшего поколения вдруг, задержавшись в подлунном мире, продолжает из последних сил свое судорожное, неровное, упрямое движение наперекор времени, и, случается, зритель, оценив эту жажду жизни, проникается к нему, к этому «пережитку прошлого», законной симпатией.

Контакт с драматургом Гориным подарил мне много новых, крайне полезных ощущений, и некоторые из них обрели позднее характер устоявшихся приемов и навыков. Горин заметно повлиял на меня, в частности своими жесткими повышенными критериями. В чем-то мы с ним стали походить друг на друга, но в каких-то определяющих сферах театрального и кинематографического сочинительства остались людьми очень разными, и это отличие, очевидно, продолжает оставаться для нас источником дополнительной энергии.

Я почувствовал на себе благотворное влияние любимого драматурга более всего в период совместного погружения в кинематографическую стихию. Контакт с кинематографом, работа на киностудии «Мосфильм», по-моему, весьма любопытная страница в моих режиссерских странствиях, о ней хотелось бы поговорить особо.

Тот самый Мюнхгаузен

Какое упоительное занятие — обманывать людей! С утра и до ночи только тем и заниматься, что сочинять одну небылицу за другой, вызывать хохот у окружающих и самому подвергаться насмешкам!..

Как теперь принято говорить — мысль спорная. Вруны и обманщики никогда не вызывали у нас симпатии, кроме разве что одного известного нам случая: фантазии барона Мюнхгаузена, сочиненные немецким писателем Р.-Э. Распе, вызывают и поныне вместо всеобщего презрения почти всеобщую симпатию. Правда, наш соотечественник, небезызвестный Остап Бендер, также вызывал у нас чувства, весьма далекие от ненависти. (Посему некоторые отечественные литературоведы в течение долгих лет испытывали муки, не зная, к какому ведомству его причислить. Великий Комбинатор, как и Великий Обманщик, не укладывались в отведенные им рамки отрицательных героев. Однако назвать их учителями жизни также не представлялось возможным.)

Нет правил без исключений! Но именно исключения из правил и сыграли в истории человечества достаточно заметную роль. О них стоит подумать. Исторический опыт научил нас относиться к исключениям, равно как и к отступлениям, аномалиям и даже обыкновенным сомнениям, с должным почтением. Давно замечено: нелепая по первому ощущению, еретическая идея может счастливым образом подтолкнуть общественный прогресс.

Правда, современное общество так и не научилось выращивать вишневых деревьев на голове у оленя, держать медведя за передние лапы до тех пор, пока он не сдохнет, путешествовать на пушечных ядрах, вытаскивать себя из болота дергая за волосы и т. д. Воздействие барона Мюнхгаузена в техническом отношении не сказалось на научном прогрессе. Но вот 206 общественный прогресс благодаря стараниям Распе и другим ему подобным весельчакам приобрел много ценного.

По общему мнению, Рудольф Эрих Распе, 1737 года рождения, немец, уроженец города Ганновера, создал бессмертную книгу. Есть основания полагать, что к образу барона Мюнхгаузена он шел целенаправленно и вдохновенно, как и подобает истинному художнику. Впервые книга была издана в Англии. (Нет пророка в своем отечестве!) Это произошло в 1781 году.

Для того чтобы сочинить свое главное произведение, Рудольф Эрих сперва долго изучал методы добычи белого мрамора и доказал вулканическое происхождение базальта, далее, опубликовав труды на эту тему, он написал трактат о пользе и употреблении резных камней, историю города Гессена, стал магистром, занял вакансию хранителя библиотеки в Кесселе, добавив к этому звание члена Лондонского Королевского общества, Нидерландского общества наук в Гарлеме, почетного члена Марбургского литературного общества, а также звание секретаря Кессельского общества сельского хозяйства и прикладных наук.

Эти и другие серьезные заслуги Рудольфа Эриха Распе его благодарные сограждане постарались забыть как можно скорее. Его стихи, пьесы и статьи по искусству также были преданы дружному забвению, и лишь одна маленькая книжица — «История Мюнхгаузена», написанная Рудольфом Эрихом как бы между делом, в свободное от основной работы время, просто так, шутя, втайне от начальства, для собственного удовольствия, — обрела бессмертие. Согласитесь — досадное обстоятельство! Своего рода ирония судьбы, насмешка над здравым смыслом. Но, увы, Распе не одинок среди других сочинителей, которые не всегда точно оценивали смысл ими содеянного, упрямо выделяя второстепенные заслуги и равнодушно относясь к главному в их жизни. Есть сведения, 207 что отец Льва Николаевича Толстого, граф Николай Ильич, долгое время считал своим предназначением военную карьеру, а не рождение четвертого по счету младенца, Левушки. К сожалению, подобное приключается не с одними только сочинителями. У каждого из нас немало знакомых, которым, увы, не дано объективно разобраться в событиях собственной жизни и определить собственные жизненные проблемы по степени их важности. По-моему, это и есть величайшая несправедливость, уготованная нам судьбой. Впрочем, не исключено, что именно эта несправедливость и является величайшим благом. Не знать дня собственной смерти и не предполагать заранее, какое дело в нашей судьбе наиважнейшее, — вещь в высшей степени прекрасная. Отсюда может следовать лишь уважительное отношение к любому прожитому дню (неизвестно, сколько их осталось), равно как и к любому делу, слову, поступку, за которые берется твой разум, твоя душа, твои руки. Поди узнай заранее, где он — твой звездный час! Судьба Р. Распе, как и судьба его бессмертного героя, — яркое тому подтверждение.

 

Давно замечено, что каждое великое свершение в литературе имеет несколько измерений, оно живет во времени и пространстве, оборачиваясь к нам многоцветными гранями своего внутреннего бытия, то усиливая, то уменьшая свое воздействие на мир. И часто мы начинаем ходить вокруг такого свершения сперва кругами, потом все более и более по спирали, попадая в сферу его животворного воздействия.

Корней Иванович Чуковский, угодив в свое время в эту сферу, пересказал для детей историю хвастливого барона, и теперь мы с детства имеем возможность прикоснуться к феноменальной личности, которой, кстати, соответствовал реальный прототип. С детских 208 лет мы смеемся над необузданными фантазиями и чудачествами барона Мюнхгаузена, с удовольствием перелистывая любимую книгу с забавными рисунками. Прекрасно, что «Приключения Мюнхгаузена» переиздаются уже который год с одними и теми же старомодными иллюстрациями французского художника Гюстава Доре, как будто бы нет других хороших художников!

В наш бурный век, когда количество новых объектов в нашем мироздании стремительно возрастает, когда иной раз кажется, что буквально все подлежит реорганизации, когда в поисках лучшей жизни мы ухитряемся изменять все подряд — названия улиц и учреждений, вывески, цены, дорожные знаки, одежду, климат и танцевальные ритмы, — объект, остающийся неизменным в течение многих лет, вызывает чувство радостного удивления. Очевидно, человек упрям, и есть вещи, с которыми он упорно не желает расставаться. Вполне возможно также, что это не простое упрямство, а естественное человеческое стремление, о котором надо знать и к которому следует относиться с почтением. Быть может, кое-что сделанное людьми прежде, задолго до самого важного события на свете — до нашего рождения — менять не стоит? Пусть что-то в нашей жизни останется таким, каким оно было задумано нашими предками, дабы не разрушилась преемственность человеческой культуры и не распалась та самая связь времен, о которой так сокрушался в свое время принц Датский Гамлет. Его опыт, как и опыт других великих литературных персонажей, не должен миновать нашу душу, он призван напитать наш разум, подарить уверенность и душевное равновесие.

Но о каком душевном равновесии можно толковать с бароном Мюнхгаузеном, если он, подлый враль, отрицает все на свете, в том числе и само равновесие? Если ему глубоко плевать на открытия Архимеда и 209 Ньютона? Если он потешается над законами термодинамики и другими святынями? Если он высмеивает гравитационное поле Земли и ведет себя крайне разнузданно по отношению почти ко всем основным научным открытиям? Но странно другое. При всем при том он почему-то не вызывает в нас раздражения, наоборот, мы в конце концов проникаемся любовью к этому обманщику. Почему? Неизвестно! Уместно спросить автора этих строк: зачем же он тогда взялся писать о бароне? Но ведь сам барон брался буквально за все подряд. Разве можно исключить прямое влияние этого феномена?

Мы хорошо изучили общественную значимость сатиры и юмора. Но как быть, когда под рукой не оказывается непосредственного сатирического адресата? Если пафос автора связан с одними только отдельными недостатками в среде немецких помещиков XVIII столетия, увлекающихся охотой, — хвастунишка Иероним никогда не стал бы «бароном Мюнхгаузеном»! (Возникает нескромный вопрос: а против кого, собственно, человек шутит?) Здесь могут померещиться ужасы безыдейности, с которыми у нас на протяжении семидесяти лет всегда был короткий разговор, вместо долгого размышления. А что, если идейная направленность «Мюнхгаузена» запрятана глубже самого сюжета? Может быть, в нем есть даже что-то от жюль-верновских прозрений?

Вспомните музыкальный рожок, который, оттаяв после мороза, сам воспроизвел запрятанную в него мелодию. Может быть, веселый обманщик призывает нас смотреть на все явления жизни смелее, шире, выходя за рамки привычных воззрений? Быть может, в нем сидит не только враль, но и терпеливый просветитель? Ироничный фантаст? Поэт? Бунтарь? Педагог и даже наставник?

Чем долее вчитываемся мы в его уморительные приключения, чем долее раздумываем над его литературной 210 судьбой, тем больше убеждаемся, что наш хвастливый барон излучает мощную энергию, поднимающую тонус нашего существования. Эта энергия связана с чувством, не поддающимся точному научному обоснованию, она связана с наиважнейшим человеческим чувством — чувством юмора. Смеясь над необузданными чудачествами нашего героя, читатель приобретает бесценный дар юмористического мышления. Мюнхгаузен умеет смеяться над самим собой и упорно учит нас этому трудному искусству, хотя у нас это не всегда получается. Конечно, его разглагольствования о себе как о правдолюбце имеют далеко идущие проекции и ассоциируются в нашем сознании не только с зарвавшимися охотниками и рыбаками. Комедийный посыл книги Распе поднимается к тем высотам комедийного мировосприятия, когда юмор перестает быть просто развлечением, но превращается в инструмент познания мира.

Чуковский заметил, какое громадное значение для ребенка имеет разоблачение первого обмана, — обмана, который он умеет разоблачить и засмеяться. Это важный момент в духовном становлении человека. Взаимосвязи вещей и событий приобретают для него качественно иную окраску: человек делает резкий рывок в своем развитии он умнеет. Если он будет и далее двигаться в том же направлении, общество получит личность, ставшую на путь самосовершенствования. (Понятие когда-то бранное, но приобретающее ныне все возрастающую ценность.) Человек обязан сам формировать собственное сознание, выстраивать собственный разум и душу. Надеяться только на родителей и педагогов — недопустимое легкомыслие. С годами мы все более склоняемся к мысли, что счастье не есть общественный продукт. Счастье никогда не может быть гарантировано государством. Счастье — предмет собственного человеческого поиска и созидания. И юмор здесь незаменимый помощник. 211 Ирония по отношению к собственным претензиям и запросам может сослужить полезную службу, скорректировать некоторые наши непомерные мечтания и капризы. Умные люди давно заметили: человек не может стать умным, минуя ироническое к себе отношение.

Мы инстинктивно тянемся к юмористическому осмыслению мира и себя, ибо чувство юмора наполняет мир светом добра и оптимизма. В живительных лучах юмора явления пугающие становятся жалкими, отвратительные качества в человеке — просто смешными. Юмор — великое защитное свойство каждого организма в отдельности и всего общества в целом. Когда человек смеется, он уже созидает. Человеческий смех — это дорога к самым серьезным и святым человеческим порывам. Этому научили нас Гоголь и Салтыков-Щедрин, Козьма Прутков, Чехов, Аверченко, Зощенко, Ильф и Петров. Этому учат нас иные здравствующие веселые сочинители, артисты, режиссеры, художники.

Сегодня все мы бесконечно ценим тот подарок, который преподнес нам в позапрошлом столетии немецкий писатель Рудольф Эрих Распе. Не будь этого подарка, Григорий Горин никогда не написал бы пьесы «Самый правдивый», а я никогда не поставил бы фильма по его пьесе, — фильма, доставившего многим его почитателям радостные минуты.

У Г. Горина, как у В. Шекспира, было достаточно предшественников, и многие его сюжеты не раз воплощались в «догоринский период» мировой истории. На примере Тиля Уленшпигеля я уже пытался доказать — и, надеюсь, читатели мне поверили, — что по части создания принципиально новых и остроумных сценических интерпретаций Горин сумел обойти многих своих предшественников.

После Распе веселые люди не раз пытались продлить жизнь барона Мюнхгаузена в новых рассказах, 212 пьесах, фильмах. Великий образ, как правило, не может удержаться в одной только книге и непременно вываливается с ее страниц. С этим ничего не поделаешь. Он скатывается с книжной полки и, подобно Рыцарю Печального Образа, славному Дон-Кихоту Ламанчскому, отправляется в вечное путешествие по свету.

Многие писатели мчались вслед за бароном Мюнхгаузеном, записывая его новые приключения. Не всем везло в столь трудном занятии. Повторяю: нашему современнику драматургу Горину повезло больше других. (Назовем это скромно — везением.) Изящная и мудрая комедия о новых приключениях знаменитого барона была поставлена режиссером Горяевым на сцене Центрального театра Советской Армии, а затем совершила триумфальное шествие по многим городам нашей и других стран. В 1979 году в телевизионном объединении киностудии «Мосфильм» Иероним фон Мюнхгаузен с помощью актера Олега Янковского обрел новую, телевизионную жизнь.

Телезрители в своем большинстве сразу же отнеслись к новому Мюнхгаузену с симпатией, правда, тот, настоящий, был постарше, а наш, телевизионный, — помоложе. Но в отношении Мюнхгаузена это закономерно. Со времени первого издания он просто помолодел. Ведь не все люди обязательно старятся. Не для всех пространство и время — абсолютные величины. Наш герой задолго до А. Эйнштейна рассматривал их всего лишь как категории относительные. В этом сказалась его прозорливость. Но мы с удивлением обнаружили в нем и другие достоинства. Григорий Горин доказал, что Мюнхгаузен, этот великий генератор сумасшедших идей, есть творческая личность, работающая в экстремальных условиях. Веселые придумки Мюнхгаузена оказались серьезными сочинениями, а сам хвастливый болтун обернулся подлинным художником. С этого момента начались не только его новые 213 приключения, но и естественные злоключения. Оказалось, что Мюнхгаузен — тонкий и даже ранимый художник. (Хороший писатель не может быть не тонким, а что Мюнхгаузен хорош как писатель, мы уже не сомневались.) Художник вдохновенно создавал свои уморительные фантасмагории, развлекая людей, но люди не всегда платили ему благодарностью.

С художниками так случается. Даже самые скромные жаждут немедленного и единодушного признания. Им, видите ли, сразу же необходим успех, лестные отзывы в печати, аплодисменты, вспышки фоторепортеров, высокие гонорары. Но, увы, чем выше художник поднимается над своей аудиторией, чем смелее он опережает свое время, тем больше проблем возникает у него с гонорарами, аплодисментами и лестными отзывами в прессе.

Иной художник, не добившись вышеперечисленных благ, огорчался до такой степени, что, выкрикнув яростные проклятия в адрес всех и вся, с удовольствием надевает на себя терновый венец великомученика. Иной, отдельный, некоторый, но не самый талантливый. Не истинный. Истинный художник, как правило, себя злобой не иссушает, головы не склоняет, а, схватив себя за голову, вытаскивает ее вместе с туловищем из болота, коль скоро он туда угодил, точно так, как это проделал однажды наш славный барон.

Люди давно заметили, что лучшие художники остаются веселыми людьми и не страшатся поражений. Их путь не усыпан розами, именно потому, что они лучшие. Везунчики всегда вызывали в народе подозрение. Всякого рода феерические карьеры очень часто взрывались раньше, чем успевали осветить небосклон. За битого двух небитых дают — учит народная мудрость. Настоящесть человека проявляется в умении остаться человеком, не дрогнуть под бременем земных испытаний. Вот об этом мы и снимали наш телевизионный фильм. И еще о том, что незаурядная 214 личность, каковой является наш герой, не обязана жить по меркам и нормативам осторожного большинства. Личность имеет право на собственный, индивидуальный вклад в процесс познания.

 

Подлинный художник обязан принести людям принципиально новую идею. Новая идея в любой сфере человеческой деятельности сопряжена с борьбой. Так было раньше в истории нашей цивилизации. Не хочется огорчать читателей, но думается, что так оно останется и в будущем. И это не так уж плохо. Это закономерно и уже потому хорошо. Природа не знает скверных законов, ее законы целесообразны и потому красивы. Скверные законы создали осторожные и недалекие люди, и борьба большого художника с ними — счастливая борьба. Об этом мы тоже пытались рассказать в нашем фильме. Многие великие выдумщики не променяли бы своей трудной судьбы на безмятежное скольжение по радостям всеобщей популярности. За всех ручаться трудно, но Мюнхгаузен не даст соврать.

Все это проблемы далеко не шуточные, но веселый писатель Горин попытался рассказать о них весело. Это его право. Он решил не выстраивать комедию из одних только глупостей и не собирать в ней одних только идиотов. Намерение смелое, но Мюнхгаузен Р. Распе ободрил Янковского взглядом. «Комедийный персонаж — не обязательно глупец», — добавил он потом на всякий случай. Это правда. Он не обманул.

Сэр Вильям Шекспир открыл нам когда-то мудрого шута — ироничного поэта со смешной физиономией и умными глазами. Глаза у Олега Янковского оказались умными, а внешний облик хотя и не слишком комический, но достаточно забавный. Янковский очень тонко, очень трепетно аккумулировал в себе нашу общую печаль. И восторг сочинителя. И пафос истинного правдолюбца.

215 Мне этот великий правдолюбец помог окончательно почувствовать сердцем и кожей, что есть стихия кино и какую неоценимую услугу может современный кинематограф оказать театральному режиссеру. В моей жизни возник новый плодотворный контакт.

Контакт с кинематографом

Воздействие кинематографа на нашу профессию огромно. Момент рождения динамического изображения на плоскости равносилен изобретению колеса или открытию Америки. Фантазия художника обрела зримую бесконечность. Пространственную и временную. Ее полет перестал ощущать реальные границы. Единственным ограничением стала категория не материальная, а эстетическая, а также самодисциплина художника, имеющего четкий эстетический замысел. И это воспринял театр.; Современная пьеса взорвалась на отдельные слагаемые, они получили право свободно и причудливо монтироваться не только по сюжетным и логическим параметрам, но и по законам симфонического музыкального построения, а также абсурдно и глубоко субъективно, как поэтически выстроенный поток сознания.

Это относится и к новым, современным пьесам, и к спектаклям, основанным на классической драматургии. Театр воспринял монтаж во всей емкости понятия, часто не отдавая себе в том отчета. Насытившись открытиями кинематографа, театральный зритель поверил, что жизнь на сценических подмостках может сочетаться и расчленяться самым неожиданным и фантастическим образом. И это ему понравилось. Современная театральная режиссура под воздействием своей киноподруги научилась ценить каждую секунду драгоценного метража (времени), математически и поэтически исчисляя продолжительность зримых 216 театральных процессов. Просто слова, даже самые высокие и важные, перестали иметь самодостаточную ценность. Важно стало, в каком действенном изобразительном ряду они произносятся. Из современных спектаклей высокого эстетического градуса стали уходить проходные, ничего не значащие, иллюстративные сцены. Вернее, они стали обретать визуальную ценность, как в кино. Оказалось, что нет ничего неважного. Оказалось, что все теперь важно, даже самое неважное. Иными словами, деталь современного театрального произведения должна уподобиться знаменитой кости доисторического динозавра. По одной детали можно воссоздать все остальное. По ценности частного — оценить эстетику целого.

Режиссерскую квалификацию на театре можно теперь распознать в течение нескольких минут с помощью произвольно вырванного фрагмента, как в кинематографе. Кинематограф разрушил на театре многие святые условности и изобрел условности новые, не столь явные, но утонченные, склонные к изыску. Он подарил нам ошарашивающий поток правды, бьющей по глазам и сердцу. Актеры перестали красить губы и лепить носы: грим если и применяется, то как самостоятельное средство выразительности, а не как имитация правдоподобия. Захотелось тише и проще говорить, хорошо поставленные актерские голоса стали раздражать (хотя это не снимает в театре проблемы высокого лицедейства, шекспировских страстей и игры на контурах). Наиболее чуткая театральная режиссура и наиболее чуткие актеры потянулись к экстравагантным, но предельно достоверным подробностям в поведении человека, стараясь почерпнуть их из арсенала скрытой камеры.

В кино мы впервые открыли для себя шокирующую нас истину: при некоторых особых условиях дилетант может быть выразительнее профессионала. Потом проверили на сцене — действительно может! На репетициях 217 пьесы Арбузова «Жестокие игры» я стал выкрикивать из зала: «Так дилетант не поступит! Так дилетант не скажет! Так дилетант не задумается! У дилетанта так голос не зазвучит! Так может разговаривать только артист!» Интересно (и я об этом уже писал), что голосовые связки, скажем, у продавщицы в гастрономе вибрируют иначе, чем у актрисы, играющей продавщицу. Полностью воссоздать облик того же торгового работника — один к одному — может либо совсем молодая актриса, которая еще не обрела прочных сценических штампов, не утеряла нитей, связывающих ее с нетеатральной жизнью, либо редкий по своему таланту и актерскому слуху зрелый мастер экстракласса. Но это отчасти из области мечтаний.

 

Я не хочу слишком расшаркиваться перед кинематографом. Театр самое древнее и самое живучее искусство. Театр вполне самостоятельно проходит сложные этапы в своем развитии. Многое созидает, многое отметает, многое корректирует. И все-таки кое-что забирает у кинематографа, как и кинематограф у театра. Я уже не говорю про актеров, которых пока умеет по-настоящему воспитать только театр. Персонажи многих современных драматургов хорошо слышат живую, непричесанную человеческую речь. Их герои говорят, как говорят люди в магазинах, ресторанах, конторах, общежитиях. Но впервые такая убийственно достоверная речь прозвучала все-таки в кино. Спасибо ему за это.

Я не скрываю, что смотрю на кинематограф с восторгом и неуходящим восхищением. Но не исключаю злых реплик и нелицеприятного анализа. Дилетантизм в самом худшем смысле нигде не получил такого распространения, как в нынешнем кино. Театр, как я уже отмечал, искусство древнее и живучее, и он давно оправился от того нокаутирующего удара, который 218 был нанесен ему кинематографом в период с 30-х по 50-е годы.

Несколько горьких лет театр у нас находился в состоянии «грогги» и смотрел на своего сияющего огнями шикарного собрата заискивающе, снизу вверх. Михаил Ильич Ромм, как человек высокоэрудированный, чрезвычайно талантливый и тонко ощущающий окружающие его жизненные процессы, это почувствовал, и его слова о гибели театра, за которые его потом часто укоряли, сказаны не сгоряча и не на пустом месте. В момент их произнесения кинематограф явно выигрывал, и всем нам недоставало исторической дистанции для более точных выводов.

Пути развития любого искусства ныне настолько сложны, опираются на такое количество неопознанных величин, зависят от такого несметного количества экономических, социальных, политических факторов, которые тоже не всегда прогнозируются, что любые предсказания здесь крайне ненадежны. У нас много общих ненадежных точек соприкосновения!

 

Когда я впервые соприкоснулся со съемочным процессом, в особенности на натуре, мне показалось, что с кинематографом я сильно погорячился. Если у меня в режимной съемке зажигались диги, то массовка всегда почему-то разбредалась, первые сюжеты начинали ужинать, рабочие — обедать, а в камеру обязательно залетала соринка. Я испытывал ни с чем не сравнимое отчаяние. Мне снились кошмары, и я просыпался среди ночи со сдавленным криком в адрес второго режиссера. Я с нетерпением ожидал окончания этой каторги, и только много позже, заглянув в ласковые глаза монтажера, после первых удачных монтажных склеек двух немонтажных планов, я понял, что по-настоящему с кинематографом человека 219 может разлучить только смерть. А уж когда безжизненное изображение вдруг оживало, обретая атмосферу и нервное излучение, казалось, что братья Люмьер ни при чем и все придумал я один! Конечно, прежде всего я театральный режиссер и в сценических процессах разбираюсь лучше, чем в съемочных. На репетиции в театре я почти всегда знаю, что надо предпринять. Иногда это четко представляю на съемочной площадке и добиваюсь реализации задуманного почти на девяносто процентов. Но иногда, увы, чувствую себя игроком на ипподроме. Может, какая из твоих лошадей и придет первой, но очень может быть, что и не придет, уж как вывезет, как повезет. Неприятное ощущение. Но оно бывает. Не могу точно объяснить, но вместе с опытом кинорежиссуры в меня вошли какие-то бодрые биотоки. Мир стал объемнее, я словно познал неизвестное прежде измерение.

Думаю, что с актером, начавшим сниматься в кино, происходит нечто аналогичное. Я заметил, что истинно большим артистом становится сегодня только тот театральный артист, которого снимают в кино. Я говорю об актере, которому перевалило за тридцать. В этом возрасте и старше снимают, как правило, лишь тех, кто обрел неповторимую человеческую индивидуальность. И если тебя приглашают сниматься на центральные роли после тридцати лет, значит, ты обрел таковую. Могу поздравить.

Появляясь на съемочных площадках и общаясь с новыми партнерами, как правило, хорошими актерами и средними, но умными режиссерами, театральный артист многое впитывает, сознательно и бессознательно аккумулирует чужую творческую энергию. Его кругозор стремительно расширяется, он слышит обрывки интеллектуальных речей и смелых суждений. Все вместе создает дополнительную питательную среду для его роста. С появлением своей физиономии на большом экране Дома кино и экране телевизора к актеру 220 приходит уверенность — что немаловажно для его профессии, — улетучиваются разного рода комплексы, он выходит на сцену спокойно, по-хозяйски, и это мгновенно передается зрителю. Зритель начинает верить, что перед ним — лидер, первый артист, украшение спектакля. Сначала это еще как мираж, как имитация значительности, но потом как-то незаметно явление кажущееся становится реальным. Так бывает. Особенно в театре.

Я очень радуюсь, когда артистов «Ленкома» приглашают сниматься в кино. И даже волнуюсь, когда дело касается съемок в телевизионном фильме, значит, нашего актера увидят очень быстро и сразу все.

Если же молодой артист еще почему-то не снимается в кино, а только этого хочет, то я говорю ему, стараясь придать голосу задушевные и даже отеческие интонации, — я говорю: думай про нашу жизнь; если удастся, читай книги, постарайся ощутить наши общие боли, трудности нашего духовного и социального развития, подумай о нашей истории, постарайся обрести конфликтность в своем мышлении, недовольство нормой и даже образцом. Мучайся и злись на себя. Готовь свою душу и разум к высокому Служению Делу. Не уходи от Страдания, оно обернется благом, и глаза твои станут умнеть. И морщины на лбу и вокруг глаз будут складываться чуть иначе, чем складываются сейчас. И тогда постепенно изменится цвет твоих глаз, и улыбка будет другой. Много лучше, чем нынешняя. На лицевых мускулах появятся зримые следы духовных поисков и той внутренней работы, которую ты проведешь в своем сердце. (Это необходимо для крупного плана и наезда со среднего.) И тогда из нефотогеничного артиста ты превратишься в такого же нефотогеничного, но интересного человека, в личность, которая будет выделяться из среднего уровня и интересовать других людей. Тогда 221 тебя начнут приглашать в кино и даже обходиться без покраски волос ярко-рыжим цветом. Ты будешь интересен вместе со своими естественными волосами и даже совсем без волос, как Александр Калягин.

Мысли благие и зловредные

«Нам нужен успех!» — сказал однажды Владимир Иванович Немирович-Данченко. Фраза была произнесена при свидетелях в начале сезона 1908/09 года, и, судя по деятельности ряда нынешних театров, до сих пор не потеряла своей актуальности. Думаю, именно с этой фразы и начались на театре мучительные поиски успеха. Разумеется, если допустить, что Аристофан, Шекспир, Мольер и другие великие до Немировича-Данченко совершенно о нем не думали. Лично я, к сожалению, отношусь к той части прозаически настроенных театральных работников, которые об успехе думают, как думал об этом замечательный актер и режиссер А. Дикий, что каждый раз, начиная новую работу, задавал своим артистам вопрос: «Ну, чем будем удивлять?»

Зачем ходят зрители в театр? Удивляться. Хотя лучше ответить так: удивляться правде. Новой. Ее у нас много. И она всегда разная.

Чем больше думаешь об успехе — тем меньше шансов его добиться. И все-таки намять настойчиво возвращает тебя к работам, которые зачислены в разряд успешных. Это и есть самое опасное и предательское свойство нашей памяти. В театре память вообще бездоказательна и склонна к идеализации прошлого. Память хорошо бы исключить из некоторых творческих замыслов. Чаще всего это удается лишь талантливым дилетантам или прирожденным гениям.

Я приближаюсь к самой загадочной проблеме, от которой лучше держаться подальше. Существует ли 222 прогресс в области эстетических ценностей? Усиливается ли со временем воздействие нашего искусства на зрительскую массу? Вряд ли, но в прогресс всегда хочется верить, так же как в будущий успех.

Познать истинный успех — значит своевременно вписаться в отпущенное тебе время. Что это такое? Об этом лучше не думать. Написать и забыть. Тут больше огорчений, чем радостей.

Каждый новый виток своего движения время начинает с обязательного и безжалостного разрушения, с тем чтобы тотчас заняться созиданием. Мне кажется, что мы все чаще задумываемся о своем прошлом, и со все возрастающей непредвзятостью. И связь наша с прошлым усложняется.

Но можно ли доверять нашей памяти? Говорят, память изменяет нам и даже смеется над нами. Театральные впечатления юности остаются самыми сильными, и сравнения с достижениями настоящего времени часто не в пользу последних. Самым досадным разочарованием моей жизни был знаменитый американский фильм «Большой вальс», увиденный мною вторично в 1958 году. Я был бесконечно зол на кинопрокат, столь безжалостно и грубо разрушивший волшебные впечатления моего детства.

Живопись прошлого порой обретает в глазах настоящего все большую значимость, она может прекрасно вписаться в современный быт, а вот старый театральный спектакль вписаться не может. В нашем искусстве добросовестное следование блистательным открытиям прошлого приводит к смерти. Сняв матрицу с шедевра, мы рискуем отпечатать всего лишь пародию, мертворожденную схему, лишенную того неповторимого нервного потенциала, который, увы, не тиражируется. Значит, свершения на театре умирают вместе с окончанием их сценической жизни? Нет. Сценические потрясения остаются живой динамической реальностью, они концентрируют в себе энергию 223 будущего взрыва. Мне кажется порой, что театральные потрясения передаются генетически от одного поколения к другому, что мы живо и полнокровно помним то, чего никогда не видели, осязаем то, чего не касались. Мы же не удивляемся, что о войне лучше, правдивее и вдохновеннее рассказали те книги, фильмы, спектакли, что родились через два-три десятилетия после победной весны сорок пятого — «Двадцать дней без войны» режиссера А. Германа, военные песни Владимира Высоцкого… «День Победы» — самая горькая и самая счастливая песня о войне. Д. Тухманов сочинил ее от лица героев сорок пятого года, однако по своей эстетике это произведение совсем не похоже на песни времен Великой Отечественной войны, как и песня Б. Окуджавы из фильма «Белорусский вокзал». Д. Тухманов может даже вызвать протест у человека, хорошо помнящего и любящего песни и исполнителей тех лет. Ведь поется «День Победы» с учетом ненавистной для многих бас-гитары, с учетом технических открытий, новых вкусов и традиций.

Наши отношения с прошлым много сложнее, чем кажутся. Давно замечено: в искусстве человек свои собственные субъективные ощущения с необыкновенной легкостью переводит в ранг объективных, на это не надо сердиться, просто об этом надо знать.

Сегодня нам необходима особая чуткость применительно к постоянно изменяющимся ситуациям в политике, социальной сфере, в зрительских настроениях. Нам необходимы обостренный слух и быстрая фиксация. Естественно, что медленно и подспудно развивающиеся изменения в психологии современного зрителя, его настроения, познания невозможно свести к какому-то общему знаменателю. И если мы вознамерились остаться живым театром, мы обязаны трезво и непредвзято оценивать впечатления, производимые нами на наших современников, независимо от количества вежливых аплодисментов.

224 Одна только новая мысль или комплекс таковых — еще не есть явление театрального искусства. Новая мысль должна обрести свою театральную идею. Современный спектакль обязан нести в себе несколько новых сценических идей. В крайнем случае являть их предтечу, возбуждать собой предчувствие и необходимость их возникновения. Без этих, с моей точки зрения, обязательных требований обыкновенный, культурно скроенный спектакль сегодня становится необязательным явлением. Ведь есть телевидение, и даже широкоформатное, цифровое.

Но вот вопрос, немаловажный для истинного художника: не зазорно ли стараться во имя обязательного успеха? И у кого именно мы хотим иметь успех? Когда меня спрашивают знакомые, мнением которых я дорожу, какие спектакли я рекомендую им посмотреть в московском «Ленкоме», я все-таки не называю девять — двенадцать названий, я осторожно останавливаюсь на трех-четырех. Естественно, я имею в виду развитого, передового зрителя, которого бесконечно уважаю и для которого, собственно, и стараюсь работать хорошо. Это важное признание, ибо, как бы не сознаваясь самому себе, допускаю наличие еще и какого-то другого зрителя, для которого можно работать по-другому и которому все равно, что смотреть. Строго рассуждая, это зритель несуществующий, своего рода театральная фикция, абстрактная величина, которую стоит исключить из наших театральных намерений.

К своим способностям я стараюсь относиться с иронией и понимаю, что многие вещи делаю не так, как того хотелось, ошибаюсь, но, как ни странно, хорошо чувствую настроение зала и могу отличать одну тишину от другой. Действует во мне некий локатор, который определяет, что нам уже надоело, что всего лишь затейливая шарада, а что действительно может удержать подсознание (сначала — просто внимание). Снова 225 употреблю не очень приятный термин — «клиповое мышление». Наступает время, когда многие вещи не надо подробно и логически объяснять. Современный зритель, включив телевизор на середине любого фильма, уже знает два-три варианта развития событий и, как правило, не ошибается. Мне всегда хочется поиграть с залом, то есть предложить ему некие динамично развивающиеся живые (абсолютно правдивые) процессы в человеческих отношениях, которые все-таки развиваются по законам ему неизвестным. Выйдите на улицу с микрофоном и спросите у прохожих, что они думают о вас, — вы услышите то, что предсказать невозможно, от ненормативной лексики до любопытных замечаний. Комбинация таких непредсказуемых, живых, искренних аттракционов, которые должны биологически вовлекать зрителя в действие, и есть театр.

Если сегодня очень хороший артист, реалистически крякнув и сощурясь, говорит другому хорошему артисту: «Ну, садись, Степан Егорыч, рассказывай», — то большей душевной тоски у зрителя и вообразить себе трудно — ну что такого Степан Егорыч может мне сегодня рассказать, чего я не знаю? Я могу заинтересоваться только живым непрогнозируемым процессом. Для психически завораживающего процесса с гипнотическим началом нужна личность, которая умеет энергетически мощно воздействовать на зал. Зрителя полезно иногда посадить на «голодный информационный паек»: он не должен понимать всего до конца. Пусть останется тайна, тайна психических намерений артиста. Пусть останется тайна того, что он произнесет в каждую последующую секунду. Без этого психологический театр невозможен.

Зритель любит, когда его сегодня обманывают. Иногда неожиданный, непредсказуемый (но живой) поворот в развитии сценических событий или характере он воспринимает с восторгом. В спектакле «Диктатура 226 совести» М. Шатрова мне очень хотелось, чтобы минуты через три после начала зритель откровенно затосковал, поняв, что ему придется созерцать что-то на редкость соцреалистическое в удручающих по старомодности декорациях. Но когда вдруг по-настоящему падала и разбивалась люстра и начинался неожиданный (но логически оправданный) разгром декораций и, кстати, костюмов — у зрителя резко и восторженно менялось настроение. Сегодня публика особенно радуется тому, что ее, оказывается, еще можно чем-то озадачить.

Сцена должна заинтересовать, обмануть, поманить истиной, но многое недоговорить и, конечно, найти точки соприкосновения с тем, что испытывает большинство людей.

Я пробовал выпускать спектакль в театре с помощью линейного графика. График составлялся за год до премьеры спектакля, и в нем четко обозначались все производственные циклы во времени и пространстве. Очень недолго, но на меня после этого смотрели, как на трудолюбивого японца.

Графиком откровенно восхищались, пили за мое здоровье, но всерьез работать начинали, как всегда, за два месяца до выпуска. Особое воодушевление коллектив испытывал в последнюю ночь. Товарищи по работе любовались друг другом, некоторые падали от изнеможения, но уста их шептали: «Вперед, к премьере!» Герои.

Всевышний не подарил нам реки, подобной египетскому Нилу, которая своими плодородными разливами формировала бы у людей чувство космического ритма, закладывала его в генетику и превращала потом в мощный стимул для формирования древнейшей цивилизации.

Один умный философ давно заметил, что фантастически изощренная береговая линия Древней Эллады с ритмическим чередованием горных пиков и 227 долин обязана была породить здесь очаг вселенской культуры. А там, где рождается одушевленный ритм, формируется процессуальное мышление, а потом — естественная склонность к правовому восприятию бытия.

У нас же, как говаривал гоголевский Городничий, хоть три года скачи, так никуда и не доскачешь. Посему древняя русская песня тянется хоть и прекрасным, но заунывным образом на добрые двадцать верст. А современный торжественный концерт, праздничное шоу или ненавистные народу презентации разве могут быть краткими? Никогда! Пока устроители не измотают зрительскую душу — не успокаиваются. Что нам легче дается: краткий спич или двухчасовой доклад? Доклад роднее. Потому что дольше.

Наши гениальные историки и философы давно объяснили нам, под воздействием каких стихий и географических величин формировался великорусский характер. Равнинное существование с непредсказуемым количеством дождливых и солнечных дней очень располагало к мечтам о щуке, которая демонстрировала бы трудовую доблесть: «По щучьему велению, по моему хотению…» Иногда вместо щуки мерещилась золотая рыбка.

Однако утверждать, что наши предки были лежебоками или лентяями, никак невозможно. В короткие погожие дни они развивали такую работоспособность, что на англичан и немцев смотреть было больно, я уж не говорю о голландцах. Славянское неистовство всегда было общепризнанным и уникальным.

Именно сейчас хочется написать что-то на редкость полезное и одновременно вздремнуть, а уж завтра с утра — авось само напишется…

Может быть, настало историческое время, когда собственным характером нужно не только любоваться, гордиться, упиваться его удалью, но подумать хотя бы в принципе о его частичном изменении?

228 Мы теперь часто вспоминаем о реформаторских заслугах Рузвельта и отца немецкого экономического чуда Эрхарда. Интересно, мог ли Эрхард возглавить возрождение ФРГ из послевоенного пепла, используя идеологию третьего рейха, размахивая над страной портретами Гитлера и Геббельса? Бесспорно, он опирался на более древние и основательные пласты великой немецкой культуры. В немецкой философии речи Гитлера — всего лишь отрыжка, временный сбой, зловонный, но краткий миг в мощном историческом развитии германской государственности.

Я вовсе не надеюсь, что люди, превратившие труп Ленина в кумира, а сталинский портрет в чудотворную икону, поймут свое глубокое нравственное и историческое заблуждение и примкнут к живительному потоку целебной российской мудрости, осознают нетленность высочайших духовных свершений С. Радонежского, С. Саровского, патриарха Тихона, Н. А. Бердяева, В. С. Соловьева, С. Н. Булгакова, Г. П. Федотова, П. А. Флоренского, И. А. Ильина, А. Ф. Лосева и других русских гениев.

Я всего лишь питаю слабую надежду, что мы наконец сообща почувствуем некоторое несовершенство нашего характера, отдельных традиций и отдадим должное нашим бывшим врагам — немцам, что прошли путь духовного покаяния, превратившись в щедрый и веселый народ, сумевший подняться над смрадными ужимками гитлеровского тоталитаризма.

Величайшим духовным открытием христианства стала возможность изменять свое отношение к прошлому, молить о прощении былых грехов, дабы созидать грядущее. И пусть во имя общих нелегких раздумий о дне сегодняшнем мы трезво оценим большевистскую беду, посетившую наше Отечество, ощутим ее как позыв к изменению некоторых сторон нашего общественного сознания. И может быть, поверим русскому мыслителю А. И. Ильину, который 229 оставил нам для долгих мучительных раздумий трагические строки: «… Революция была срывом в духовную пропасть, религиозным оскудением, патриотическим и нравственным помрачением русской народной души! Не будь этого оскудения и помрачения, русская многомиллионная армия не разбежалась бы, ее верные и доблестные офицеры не подверглись бы растерзанию… Ленин и его шайка не нашли бы себе того кадра шпионов и палачей, без которых их террор не мог бы осуществиться; народ не допустил бы до избиения своего духовенства и до сноса своих храмов».

Вместе с мыслями зловредными в меня постоянно залетают сугубо патриотические настроения. Потому что, несмотря на обилие смешанных кровей, личность я исключительно славянской ментальности. Во мне и течет примерно шестьдесят — семьдесят процентов славянской крови.

Мне, например, бесконечно жаль, что из России на Запад и в Америку ушло так много генетического материала. Начиная примерно с 1912 года Россия в избытке начала терять талантливых, предприимчивых людей. Утечка мозгов для нас — бич XX столетия. После 1918 года в России произошел исход почти трех миллионов россиян, представляющих собой элиту нации (не считая расстрелянных). Если к этому присовокупить уничтожение к 1933 году класса российских землепашцев — может посетить глубокий исторический пессимизм, подкрепляемый сегодняшними катаклизмами в нашем государстве.

Будучи в зарубежных гастролях, мы не раз встречались с разного рода финансовыми магнатами и просто очень богатыми людьми. Они тянулись к нашему театру, и мы быстро выяснили — кого ни возьмешь, дед каждого миллионера обязательно пришел когда-то из Киева или Минска босиком. Виктор Астафьев мне однажды сказал: «Девки наши в Сибири принарядятся, начес себе сделают — ничего, а парни мельчают, 230 низкорослые все, измученные алкоголем». И залетают иногда подлые мысли о том, что вот есть у нас, например, на Севере малые народы — они не глупее нас, у них своя интереснейшая культура, но вписаться в мировую цивилизацию, отрегулировать свои отношения с алкоголем они никак не могут и обречены на вымирание либо частичную ассимиляцию.

Эти восемьдесят лет оказали деформирующее воздействие не только на развитие науки, но и, боюсь, на качество сознания, элементарно — на работу мозга. Ведь пережитый нами экономический обвал в августе 1998 года — это крах генерации тех людей, которые не сумели стать новыми российскими мыслителями. Работа многих российских мозгов дала заметный сбой. Раньше в Подмосковье наводили уныние «шанхайские» садовые участки, сейчас — краснокирпичные уродливые башни, деформирующие ландшафт. Но ведь бедная русская деревенька с соломенными крышами и белеющей церковью не уродовала землю. Значит, идеология, как раковая опухоль, поразила эстетическое чутье народа?.. О похожих явлениях мне рассказывали в бывшей ГДР.

Печально, но в XX столетии российское государство совершило три попытки войти в мировое содружество, пытаясь сформировать стабильную экономическую и государственную системы. Перед 1914 годом мы почти выстроили основы конституционной монархии и бурно развивающейся экономики — однако, увы, рухнули в бездну братоубийственной бойни. В 30-х годах большевики пытались выстроить мощное имперское государство, закончившееся брежневской маразматической стагнацией. На рубеже 90-х новые младодемократы сделали отчаянные шаги по переходу страны в новую эпоху — систему демократической рыночной экономики, закончив дело обвалом 17 августа 1998 года… Интересно, хватит ли у России нравственных и интеллектуальных ресурсов, 231 чтобы предпринять еще одну такую попытку в XXI веке?..

Все вышеперечисленное относится к числу подлых мыслей, которые залетают в голову помимо воли ее владельца. Вообще, все свои раздумья я могу поделить строго на две части. Те, что я вызываю целенаправленно, волевым усилием для употребления в театральном деле. И те зловредные мысли, что залетают в голову не спросясь, сами собой. Скрывать их я не считаю правильным, хотя хотел бы в дальнейшем не уплывать далеко от дел сугубо профессиональных. Поэтому о некоторых, до конца не продуманных парадоксах режиссерской профессии.

Например, вместе со студентами режиссерской мастерской РАТИ (ГИТИС) мы выяснили, что может быть очень заразительным зрелище, откровенно плохо сыгранное, на уровне профнепригодности. Оказывается, есть грань, за которой то, что совсем плохо (как в живописи), вдруг обретает черты некой эстетической категории. Театр так же непостижим, безграничен, как и человек, ведь мы до конца не знаем своих ресурсов.

Кроме мыслей, которые я с известным усилием могу сформулировать, в моих усталых мозгах рассыпаны еще осколки мыслей. Вот некоторые из них.

 

… Самое главное в современной режиссуре: чтобы зрители не расходились в антракте. Если чувствуешь, что спектакль не получился, — ликвидируй антракт. Дело проверенное не одним мною.

 

… Испанский режиссер Бюнюэль высказался однажды примерно так: если хочешь узнать про себя, какой ты режиссер на самом деле, — сделай фильм без музыки. Конечно, это, слава Богу, относится к кинорежиссерам, но и для театральных звучит обидно.

 

232 … Когда в спектакле начинает доминировать нормальная логика, придумай мизансцену, где главный герой вдруг ни с того ни с сего подпрыгнет, щелк нет нижней челюстью или учинит другую совершенно необъяснимую выходку. Очень располагает молодых театроведов к глубокому и уважительному о тебе размышлению.

 

… Когда не знаешь, как смонтировать одну сцену с другой, — запускай между ними громкую музыку или оглушительный рев. Чем громче, тем полезнее. Очень взбадривает и создает ощущение современной остроритмической режиссуры.

 

… Уже на первых репетициях чаще закрывай глаза — усиливает уважение у артистов. Они начинают подозревать тебя в постоянном и на редкость углубленном полифоническом мышлении. Тут главное — не заснуть.

 

… Очень полезно на репетиции вдруг громко вы сказать такого рода мысль, которую нормальному человеку понять никак невозможно, по какому поводу она возникла — неизвестно, а спросить, о чем, собственно, речь, — неудобно.

 

… Особо изощренное искусство: умение рассаживать полезных людей в зрительном зале так, чтобы между полезными обязательно сидели бесполезные. Не давать скучиваться главным редакторам и театроведам. Разбрасывать их по первым десяти рядам партера. Одиннадцатый ряд — акт самоубийственный для режиссера. Не забывается долгие годы.

 

… Когда тележурналист спрашивает у тебя перед камерой, о чем ты поставил спектакль, — никогда не давай однозначного ответа, расскажи о своем тяжелом 233 детстве, задумайся о Бодлере, Малере, Стрелере и улыбнись, вспоминая встречи с Анджеем Вайдой, проверять сегодня некому. Обязательно помяни спонсоров, даже если их у тебя нет. Искренне поблагодари Третьяковых, Бахрушина, Прохорова и Рябушинского. Пригодится.