V. Традиции и новаторство в истории

 

В академическом четырехтомном словаре русского языка традиция определяется как «исторически сложившиеся и передаваемые из поколения в поколение обычаи, нормы поведения, взгляды, вкусы и т.п.». Примерно так же определяет традицию энциклопедический словарь. Он указывает и на второе значение этого слова: «получившее широкое развитие идейное, творческое направление в какой-либо области».

Историческая традиция в широком смысле слова – это и форма общественного правления, и уклад человеческой жизни во всех ее сферах.

Мы часто являемся свидетелями того, как противопоставляется традиционное и радикальное, традиционное и новаторское, традиция и революция. Одни в этом противопоставлении отдают предпочтение новому, с досадой отвергая все традиционное, другие, наоборот, ратуют за возрождение традиций, давно ушедших в прошлое, не замечая, что при этом сами рвут уже давно сложившиеся новые традиции.

Зададимся вопросом, существует ли в обществе единственная традиция в смысле унаследования обычаев, взглядов, образа поведения даже на уровне одного сословия, класса, общественного уклада?

Всякое общество выражает набор традиций, которые по существу определяют механизм функционирования этого общества. Считается также, что ранние скотоводческие и земледельческие общества регулировались исключительно традицией, в отличие от последующих обществ. И это в определенной степени верно.

Но одновременно всегда во всех сферах человеческой жизни и человеческого сознания существуют не общепринятые, но определяющие образ мысли и поведения отдельных социальных слоев, групп населения, традиции, часто вынужденных маскироваться или скрываться за господствующей традицией, в зависимости от морально-политических и правовых условий.

Если бы было не так, то трудно было бы объяснить возникновение революционных процессов, которые вырастают из давно уже народившихся новых традиций, не ставших, однако, равноправными с господствующей (и на уровне культуры, и на уровне социально-экономических отношений, и на уровне власти).

В общем можно сказать, что нетрадиционное в значительной степени имеет свою традицию, хотя это звучит как будто парадоксально.

Новаторство (технические изобретения, научные открытия, новые социальные учреждения и т.п.) в значительной степени опирается на традицию, либо давно забытую, либо переосмысленную в новых условиях, наполненную новым содержанием. Так, гуманизм как явление культуры возник и осмысливался вначале как возрождение античной культуры, т.е. старой традиции. Якобинская диктатура в конечном счете воспользовалась, с одной стороны, римской традицией, с другой стороны, традицией средневековых французских городских коммун, т.е., традицией, идущей от французских народных движений. Попытка культа разума и культа революции была попыткой наполнить новым содержанием культовую церковную традицию и тем самым отменить последнюю. Чартизм был во многом продолжением (возрождением) традиций левеллерского движения середины XVII в., а также английского радикализма XVIII в., воспроизводившего многие из требований левеллеров. Английские лейбористы во многом продолжали чартистскую традицию, хотя сами в большинстве своем так не считали.

С этой точки зрения не совсем правильно рассматривать социальные революции как разрыв с традицией или перерыв в традиции. Все контрреволюционные или реставрационные течения, вплоть до настоящего времени, рыдающие о разрушении традиций и желающие их восстановить, правы лишь в том, что революция нарушает господствующую традицию, но не учитывают того, что наружу вырываются лишь традиция или традиции, которые уже были, но не были признаны как таковые. Общечеловеческие или общенациональные традиции вообще не нарушаются революцией: добро и отзывчивость как таковые не уничтожаются, сохраняются все бытовые навыки – традиции (хотя на это можно справедливо возразить, что границы добра и зла и их понимание изменяются). В этой связи можно заметить, что А. де Токвиль к своему удивлению увидел при изучении истории Великой Французской революции, что она очень сильно связана своими корнями с прошлым, с историей Франции.[22]

Жизнь, восприятие реальности в период революции становятся обостреннее, слабеют узы власти, и все чувства, которые ранее были в определенных рамках, выплескиваются наружу полнее. Не совсем прав отечественный исследователь А.Я. Гуревич, который отмечал разнузданность нравов в период революции,[23] не отмечая в ней и традиционных начал, и более обостренного (может быть, как ответ на разнузданность нравов или как проявления оборотной стороны этой разнузданности) выражения высочайшего благородства, энтузиазма, идейного, духовного ригоризма и т.д. А.Я. Гуревич не одинок в своем наблюдении, но в период революции одновременно проявляются самые разные чувства и настроения, высокие и низкие, проявляются параллельно и в наивысшей степени. Катарсис соседствует с накипью, иного быть не может.

В этом смысле прав Ф. Бродель, который считал, что цивилизация перемалывает и переваривает все революции и социальные катаклизмы и не видит в революциях угрозы для цивилизации.[24] А замечательный русский историк Н.И. Кареев еще ранее сравнивал революцию и революционные периоды в истории с горами и возвышенностями на равнине цивилизации.[25]

Традиции народных движений и бунтов, сплавленные с традицией организованности, регулируемости, присущей самому строю жизни и воспринятой политическими организациями нового времени, традиции, воплощенные в определенной мере еще в средневековых орденах в соединении с идейными традициями, отобранными из всего идейного наследия для целей революции – все это мы видим в любой революции. Это вовсе не означает, что мы считаем, скажем, большевиков прямыми наследниками русского бунта, крестьянских войн под руководством Разина и Пугачева (иногда встречаются и такие суждения), это не отрицает различия революций на типологическом уровне и на уровне национальных особенностей по форме и содержанию.

Революция рвет с традицией, которая олицетворяет собой старую власть, старую политическую и общественную систему, но выводит наружу те традиции (отечественные и заимствованные), которые не могли вполне развиться или легализоваться при старом режиме, но в новых условиях становятся просто необходимы (новые формы собственности, новые формы мышления появляются обычно раньше революций и готовят их).

Это относится и к Английской революции середины XVII в., и к Французской революции XVIII в., и к европейским революциям XIX в., и к Октябрьской революции в России, и к революциям ХХ в.

Революции развиваются либо на фоне обновления традиций, либо предваряют это обновление, вызывая взрыв новых идей. Французская революция конца XVIII в., которую идеологически подготовило Просвещение, может быть примером первого варианта. Английская революция середины XVII в. в значительной мере – пример второго варианта. Обычно (и в данных примерах) оба эти процесса в разной пропорции имеют место в истории всех революций.

Всякая идейная или социальная революция в своем «перехлесте» через край затем входит в более спокойное русло, но тем самым укрепляет основные тенденции революции, разрывает со старым, позволяя, однако, укрепиться тому из старого, что не противоречит новому строю. На это обращали внимание многие мыслители и ранее. Так Ф. Энгельс в другой связи неоднократно отмечал этот фактор, когда говорил, что народная партия, народные низы в буржуазной революции, обеспечивая ее победу, борются прежде всего за интересы буржуазии, а не за свои собственные.[26] Побеждает обычно та тенденция, которая уже развилась в традицию, созрела, и в этом смысле любому новаторству, любой революции поставлены пределы.

Революции часто используют традиции, кажущиеся старыми, ушедшими в прошлое, традиции, которые развивались в других странах, у других народов. Но они приспосабливают эти традиции к своему времени и к своим конкретно-историческим условиям.

Вообще внешние воздействия могут иметь огромное влияние на традицию и ее трансформацию, при этом вовсе не обязательно, что они способствуют ее ломке или уничтожению. Без таких влияний общества характеризуются застойным развитием (новое, не укладывающееся в привычные рамки господствующих традиций, не признается или не сказывается на развитии общества).

Так, Китай за Великой Китайской стеной долго не подвергался влияниям и серьезным нашествиям извне, и по сути дела до конца XIX в. оставался традиционным обществом. И никакие изобретения, никакие социальные движения не могли изменить господствующий уклад жизни. Порох, изобретенный в Китае для забавы, изменил жизнь европейцев, которые познакомились с этим изобретением и которые жили в тесном взаимодействии друг с другом и не могли отгородиться друг от друга китайской стеной.

Мы уже говорили, как соседство с Голландией и морская торговля с ней способствовали огораживаниям, разрыву старой системы лендлордизма и развитию капиталистических отношений в Англии. И не зря капиталистические отношения развивались в XVI – XVII вв. прежде всего в юго-западной части Англии, а не на севере.

Такие «толчки» мы видим в дальнейшем влиянии новых традиций от Англии на Америку, затем на Францию и другие европейские страны. Еще более сильным было влияние Французской революции XVIII в. и других французских революций на Германию. Везде были стимулы и заимствования извне, либо в форме потребности чужого рынка и выгоды в результате его обеспечения, либо конкуренции и необходимости сохранить себя как нацию от чужих нашествий.

Но взгляд на историю показывает, что во всех этих случаях речь идет не об уничтожении одной традиции и замене ее новой, а о постепенной смене традиций, приспособлении заимствований к старой традиции. Старая традиция пытается отторгнуть новое, но когда это отторжение угрожает существованию, здоровью общества, она, сопротивляясь, трансформируется.

В той же Англии после перипетий революции развитие буржуазных отношений не уничтожило арендных земельных отношений, земля не стала предметом свободной купли-продажи и осталась собственностью лендлордов (здесь были свои причины, мы сейчас на них не останавливаемся, мы говорим о приспособляемости традиций к новым условиям).

С точки зрения мимикрии нового под традицию, приспособления традиции к новым условиям представляет интерес замечательное возражение К. Маркса Ф. Гизо по поводу его противопоставления Английской революции, которая сохранила старые традиции, и Французской, которая якобы порвала с ними. К. Маркс заметил, что именно в якобы традиционной Англии, а не во Франции в течение века полностью исчезло крестьянство как класс, и английская буржуазия заняла господствующие позиции на мировом рынке.[27] Под маской видимой традиции совершились радикальные изменения.

Во Франции в силу другой расстановки общественных сил, несмотря на внешний радикализм, на самом деле старые традиции (прежде всего крестьянское мелкоземелье) все время держали новое за фалды.

Реформы Петра I в России начала XVIII в. воспринимались как преждевременное чуждое явление значительной частью населения (и низов, и верхов), в том числе и в интеллигентском слое. Они, безусловно, обеспечили России прорыв вперед, но, столкнувшись со старой традицией, не затронув глубин народной жизни, они породили и укрепили на национальной почве новые традиции, которые прочно вошли в общественный уклад, при этом во многом сыграв тормозящую роль в развитии общества. Российский традиционный бюрократизм – это детище Петра I, это западная структура управления, трансформировавшаяся в авторитарной (самодержавной) сословной России, традиция, которая никак не отпускает нас и сегодня.

Традиция – основа человеческой жизни в широком смысле слова, без традиции жизнь существовать не может. Но жизнь соткана из множества традиций, которые переплетаются друг с другом. И по мере развития жизни, развития самой традиции последняя должна отмереть и замениться новой или трансформироваться, иначе жизнь застынет, традиция превратится в тормоз развития, в препятствие для самой жизни. На почве такого переплетения традиций основаны и реформа, и революция в узком смысле этого слова.

То же можно сказать и о развитии общественной мысли.

Самые революционные находки в области общественной мысли и духовной культуры часто настолько кажутся непривычными для восприятия, настолько далекими от сложившихся стереотипов, что фактически с укладыванием жизни после революции в нормальную колею сами как бы уходят в тень, становятся фактами истории больше, чем действительности, на первый взгляд, уступая место старой традиции. Это можно проследить на судьбе всех модернистских течений, жизнь которых длиться недолго.

Но действительно ли эти течения уходят в небытие? Если они выразили какие-то глубинные потребности эпохи, какого-то значительного общественного слоя, а не просто были чисто формалистическими, модными или конъюнктурными (что, впрочем, одно и то же), то они либо и породили новую традицию, либо модернизировали старую. Либо, если они оказались очень несвоевременными, они востребуются вновь в подходящее для этого время, воскреснув как бы из небытия. Так импрессионизм сам стал традицией и обогатил старый реализм; так называемый «авангард», ставший историей, вновь стал популярен ныне. Идеи Просвещения отчасти модернизировали старые традиции, отчасти, затем став историей и дав жизнь новым традициям в истории, философии, сегодня вновь становятся актуальны сами по себе.

Как политические, общественные учреждения, так и общественная мысль при самом, казалось бы, смелом новаторстве не берутся из небытия. Они наследуют какой-то традиции (часто забытой), либо целиком, либо в отдельных частях, либо заимствуют ее из другой отрасли знаний или же из истории другого народа, применяя ее к новым условиям. Пословица «все новое – хорошо забытое старое» содержит мудрое наблюдение.

При этом традиционное в одной стране или регионе может считаться новаторским в другой стране. Причиной этого, вероятно, является асинхронность развития разных народов, закон неравномерности развития. Поэтому определение какого-то рассуждения (теории) как традиционного или нетрадиционного не совсем верно или очень относительно.

Так, в советской историографии было традиционным обращение к изучению положения народных низов, рассмотрение массовой истории. На Западе это стало новаторством, проявившись в «новой социальной истории» (я, естественно, не останавливаюсь на различии методологии). С другой стороны, в нашей историографии была слабо развита традиция политического портрета, которая сейчас получает у нас большое развитие.

Надо также иметь в виду, что то, что иногда рассматривается как наследование или восприятие своих или чужих традиций, на самом деле является совершенно новым явлением, нарождением, возможно, новой традиции, сходной с давно ушедшей, но развивающейся совсем на другой почве. В таких случаях мы имеем дело либо с кажущимся продолжением традиции, либо с воспроизведением ее как привычной формы, насыщенной совсем другим содержанием.

Мы уже говорили о гуманизме как совершенно новом явлении культуры, выступающем, однако, в старой форме античности. Или можно обратиться к английскому буржуазно-демократическому радикализму XVIII в., который, как казалось вначале, просто повторил торийскую оппозицию. Но на самом деле идейные корни его находились не здесь, а совсем в другой традиции: в Просвещении и в левеллерском революционном движении XVII в.

В подобных случаях вовсе не обязательно наличие носителей традиций, которые ее передают, она рождается независимо от них и безразлична к ним. Сами исторические условия, часто сходные, порождают сходную реакцию.

В случае с «новой социальной историей», о котором мы упоминали, не следует, что она заимствовала нашу традицию и обновила ее.

История знает массу случаев появления сходных идей и учреждений в разные эпохи, в разных конкретно-исторических условиях, имеющих, однако, какие-то общие черты на абстрактном уровне. На этом основаны и подобные научные открытия, сделанные независимо друг от друга разными людьми. Многим из нас, вероятно, знакомо чувство удивления, удовлетворения, а порой разочарования (в зависимости от ситуации), когда мы узнавали, что какие-то наши идеи, выводы, может быть, концепции, казавшиеся нам совершенно оригинальными и в сущности будучи таковыми, в основных чертах уже выражены кем-то ранее или параллельно с нами.

Историки говорят, что Советы в России в период Октябрьской революции часто организовывались теми людьми, которые о них никогда ранее не знали, где их никогда не было, т.е. носителей-передатчиков традиции не было.

Эти явления, доказывая адекватность отражения действительности в нашем сознании, свидетельствует о том, что сходные условия порождают сходные стереотипы мысли и действий людей и, возможно, новые традиции.

Можно увидеть здесь еще один аспект. Заимствование традиций и обычаев из чужих стран, существование и возникновение сходных традиций и обычаев в разных странах в разное время, независимо друг от друга, появление, иногда даже в одно время, подобных изобретений, осуществленных разными людьми, свидетельствует о единстве мира, как бы ни казался он сотканным из разных цивилизаций и культур, из различных традиций и укладов. Сходные традиции или заимствование чужих возникают в сходных условиях. Эта интеграционная тенденция, тенденция единства оказывается не только и не просто мечтой людей, но и реальностью, тем более усиливающейся, чем крепче и разносторонней становятся связи между народами.

Все приведенные здесь рассуждения вовсе не ставят, конечно, цель отказаться от наличествующего в нашем и других языках противопоставления терминов «традиция» и «новаторство». Но я хочу обратить внимание на относительность этого противопоставления.

Хочется обратить внимание как на недостаточную продуктивность и конструктивность противопоставления традиционного и нетрадиционного в историческом процессе и в исторической науке, так и на непродуктивность нарочитого стремления возрождать традиции.

Всякий раз надо точно знать и ограничивать время действия традиций, характер традиции. Надо точно знать, что мы хотим возродить, ибо параллельно всегда существует несколько традиций. Надо точно понимать, что возродить по произволу ничего нельзя. Возродить можно лишь то, что пригодно, что соответствует новым условиям. Попытки возродить традицию, возникшую в совершенно других условиях, и перенести ее в новые в том же виде будет означать создание какого-то монстра, либо представлять какой-то маскарад.

Традиции изменяются и уходят в прошлое, память же о них может жить в фольклоре, в некоторых обычаях, в произведениях научной, общественной мысли, в памятниках истории и культуры, в языке.

В настоящем остаются те традиции и создаются новые, которые вполне отвечают материальным, культурным, нравственным интересам и условиям общества. Но никакое новаторство не может осуществиться вне традиций вообще.

VI. Социальная революция и социальный компромисс (эволюция)

в историческом процессе

 

Эволюция и революция, традиция и скачок в историческом процессе. Парадоксы развития.

Продолжая разговор о соотношении традиции и новаторства в истории, давайте взглянем специально на эту проблему с точки зрения соотношения социальной революции и компромисса. Мы будем при этом оперировать опытом истории Запада нового времени, истории развития капитализма.

Почему мы говорим здесь о компромиссе, а не о реформе, противопоставление которой революции стало привычным? Но такое противопоставление неверно, революцию можно, видимо, противопоставить не реформе, а эволюции в самом широком, в самом общем ее понимании, с точки зрения постепенности и длительности развития. Эволюционное развитие человечества включает в себя и революции, которые в сущности являются эпизодами этого развития. Но они нарушают постепенность, резко взрывают привычный общественный уклад жизни, даже представления, настроения или общественный менталитет. Эволюция в сущности и есть постоянный компромисс старого и нового, обеспечивающий преемственность, сохранение и преобразование (модернизацию) традиций, наполнение их новым содержанием.

Компромисс может быть включен и в революцию, быть ее частью. В этом случае это обычно политический компромисс, соглашение партий и классов. Он может выступать в виде реформы, как стремление предотвратить революцию или просто продвинуть общество в его развитии. Компромисс как понятие шире реформы и включает ее в себя.

Мы здесь будем говорить только о социальной революции, хотя она в себя включает и технические революции, и духовно-нравственные, а часто следует за ними. И только в этой связи мы их будем касаться.

Социальную революцию мы рассматриваем в классическом марксистском понимании (правильнее, в марксовом понимании) как переворот в общественно-экономических отношениях, где власть является не целью, а средством этого переворота, при этом безразлично, мирным или вооруженным путем она происходит.

Здесь необходимо сделать некоторые пояснения, потому что порой даже в научной литературе под революцией подразумевают только вооруженные перевороты, сопровождающиеся гражданской войной. В последнее время вульгаризировали и ленинское положение о власти как центральном вопросе революции, сводя по существу революцию к борьбе за власть как самоцель.

Мир соткан из противоречий, без них он существовать не может, но, с другой стороны, устойчивость мира основана на традиции. И с этой точки зрения миром правит компромисс. Он обеспечивает определенную гармонию, сопряженность противоречий. И презираемый, и попираемый в разные времена конформизм, который обычно, однако, торжествует, не только закономерен, но в определенной степени необходим. Играть можно только тогда, когда знаешь правила игры. Плохо, когда эти правила грозят взорвать само общество и становятся полезны лишь определенной части общества.

И в истории, и в современности революционные идеи кратковременно становятся идеями масс, затем разорванные нити постепенно восстанавливаются, но это уже другое общество.

Об этом хорошо сказал Ф. Бродель: «Возрождение и Реформация предстают как две великолепные и продолжительные культурные революции, вспыхнувшие одна за другой… А ведь все в конце концов утряслось, вписалось в существующий порядок, и раны зажили. Возрождение завершилось «Государем» Макиавелли и Контрреформацией. Реформация высвободила новую доминирующую Европу, в высшей степени капиталистическую, в Германии же она заключилась вырождением земельных князей…».[28]

Но вопреки своему же рассуждению он почему-то противопоставлял цивилизацию и революцию, утверждая устойчивость первой перед второй. Но эта устойчивость объясняется тем, что и революция, и эволюция равно присущи цивилизации, революция входит непосредственно в цивилизацию.

Общество не может жить без обновления. В нем постоянно происходят кризисы, надломы, которые являются сигналом к обновлению и изменениям.

Могут ли эти изменения произойти чисто эволюционным путем без насилия? В абсолютном смысле это вообще невозможно. Или какая-то часть общества, свыкшаяся или получающая пользу от старого порядка вещей (способа производства, старой системы власти и т.п.), испытывая дискомфорт от нарушения порядка и, желая все оставить по-старому, сама сознательно совершает над собой насилие, переходя к новому, понимая, что иначе нельзя, или же ее заставляют прийти к этому.

Речь может идти только о различии мирного и немирного насилия. Это зависит от степени обостренности отношений в обществе, прежде всего от степени обострения отношений так называемых базиса и надстройки, главным образом, между потребностями новых производственных отношений и политической властью (государством). Если в государственной власти понимание необходимости реформ созрело своевременно, то вполне можно миновать вооруженного насилия.

К. Маркс ничего не преувеличивал, когда говорил, что насилие является «повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым»[29] и что можно только облегчить муки родов. «До» и во времена К. Маркса и Ф. Энгельса история давала только такие примеры, и это высказывание вовсе не выставляет их сторонниками вооруженного насилия в принципе, как это представляют иногда современные публицисты.

К сожалению, ни в одной из известных революций прошлого правящая власть не смогла добровольно отказаться от части своих привилегий и привилегий своего класса, не захотела и не успела вовремя провести реформы или же прямо провоцировали революции, первой начиная насилие (политика Карла I накануне Английской революции, явное опоздание Людовика XVI с реформой во Франции и его поведение позже, то же можно сказать о позиции Англии в отношении североамериканских колоний накануне и в период войны за независимость последних, о революциях 1848 г.). К. Маркс и Ф. Энгельс (особенно последний в своей работе «Роль насилия в истории») только подытожили то, что имело место, указывая, что исторический прогресс добывается жестокими средствами. Кстати, в работе Энгельса есть определенные указания на причины и возможности преодоления конкретного исторического насилия (бонапартизм, объединение Германии «железом и кровью»).

К. Маркс и Ф. Энгельс, деля революции на политические и социальные, в то же время считали в широком смысле все буржуазные революции политическими, постольку, поскольку они не меняли эксплуататорского характера способа производства, производственных отношений, хотя вообще-то они и менялись. К. Маркс и Ф. Энгельс считали, что прежде всего в результате этих революций меняется надстройка (власть).

Это подтверждается и последующими исследованиями событий Английской и Французской революций (А. Токвиль, С.Д. Сказкин, И.В. Лучицкий доказывали, что буржуазная собственность, буржуазные отношения во Франции создались задолго до революции. То же можно сказать и о предреволюционной Англии). Никогда непосредственно в ходе революции новые производственные отношения не создавались и не устанавливались, но революции обеспечивали им приоритет, создавали условия для их укрепления и господства. Общеизвестно также, что развитие новых отношений происходит не в условиях революции, а значительно позже. Французский историк А. Токвиль сделал важное наблюдение о власти порядка, о централизации власти, к которой стремятся обе части общества после революции, каждая в своих интересах.[30] Только после такой централизации идет процесс стабилизации и роста. Промышленный переворот в Англии, превративший ее в подлинно буржуазную страну, произошел спустя сто лет после революции.

Беспорядок, конфликты в насильственных революциях неизбежны, и это не способствует стабилизации и укреплению новых производственных отношений.

Интересно мало акцентируемое с этой точки зрения и в научной, и в учебной литературе и ранее, и сегодня, но хорошо известное наблюдение К. Маркса о результатах Английской и Французской революции конца XVIII в. Оно интересно прежде всего в связи с сегодняшними высказываниями о том, что революция в Октябре 1917 г. была преждевременной и искусственной и ничего не дала народу (мы не останавливаемся на том, что это было вовсе не так). Вспомним, однако, высказывание К. Маркса об Английской и Французской революциях как революциях европейского масштаба. Маркс писал тогда, что они выражали гораздо более потребности за пределами их стран, чем собственные. Англия XVII в. вовсе не была передовой страной с точки зрения формирования капиталистических основ, она не дошла до предельной степени и в ходе революции в этом отношении, тем более не была таковой накануне революции Франция. По логике вещей промышленный переворот должен был раньше произойти в Голландии, где в XVII в. капитализм был вроде бы более развит, чем в Англии. Однако он совершается в Англии, которая становится в середине XVIII в. передовой в капиталистическом отношении страной, мастерской мира, дав в свою очередь толчок Французской революции, которая, на первый взгляд, тоже вроде бы ничего не дала стране. Но Французская революция оказала такое влияние на Европу, что с этого времени дни феодализма были сочтены, везде начались, пусть слабые, но попытки буржуазных реформ.

Великая Октябрьская революция, всколыхнув массы людей в России, провозгласившая идею всеобщего счастья трудящихся и впервые попытавшаяся ее осуществить, оказала громадное влияние на судьбы всего мира, пробудив Восток и встревожив Запад, на котором на основе крепкой базы капитализма его противоречия были в значительной степени смягчены, политические свободы достигли очень высокого уровня.

Мир многообразен: эволюция не может происходить без революции. К сожалению, до сегодняшнего дня порядок ненасилия остается желательным, но еще не воплощенным в жизнь. Современность дает нам определенную надежду на смягчение форм революции, но как мы видим, вооруженное насилие не изжито, опыт прошлого вполне не усвоен. Народы же Востока, Африки, которые позже вступили на путь буржуазных преобразований и независимости, не имели такого опыта в своем прошлом. Кроме того, как и ранее, все зависит от соотношения сил, от условий, в которых действуют борющиеся социальные силы, а они очень неодинаковы. В целом ряде случаев острота национальных, социальных противоречий и стремлений к революционным преобразованиям приводят к насилию как со стороны власти, так и со стороны ее противников.

Противники революционного насилия почему-то забывают, что вся эволюция человечества, вся мировая история наполнена войнами. И трудно сказать, чего в истории было больше: мира или войны. Если в одном регионе преобладал в данное время мир, в других шла война. Ближе к нашему времени войны получали все более глобальный характер и отличались все более страшыми методами ее ведения. ХХ век пережил две мировые войны.

Войны по-своему «преобразуют» мир: меняются не только границы, идет перемещение населения и взаимодействие культур, но одни народы благодаря войне резко продвигаются вперед, другие отодвигаются на арене истории, уступая им место. Целые цивилизации уничтожались в результате войны. Это настоящее торжество насилия в истории.

И ныне войны идут в разных концах мира, люди пытаются утвердить с помощью войны нужный им порядок.

Но если насилие на Востоке сегодня является ответной реакцией на подавление свободы, на уродливое развитие экономики как последствие колониализма, то военное насилие Запада, называй его борьбой против терроризма или как-нибудь еще, - стремление сохранить и укрепить старое мировое господство и могущество.

Как ни парадоксально, однако, но глобализация войн и их все более страшный и бесчеловечный характер наряду с огромным опытом истории человечества создает надежду на то, что в конце концов единство стран станет возможно на основе равенства и свободы всех народов, и вооруженное насилие отойдет в прошлое и перестанет быть «повивальной бабкой истории».