Патриотизм и национализм в России. 1825-1921 1 страница. двоевластие в феврале 1917 года, которым воспользовались больше- вики.


 


двоевластие в феврале 1917 года, которым воспользовались больше-
вики.

Одним словом, отказавшись в 1850-х поступиться самодержави-
ем, Александр II подписал смертный приговор не только себе. Под
обломками обреченного "духом времени" самодержавия похоронена
оказалась и монархия. И пореформенная Россия. "Бомба" № 1 и
впрямь камня на камне от нее не оставила.

АЛЬТЕРНАТИВА

Вопрос, который предстоит нам сейчас обсудить, а именно: была ли
"бомба" № 1 неизбежна — может показаться полтора столетия спустя
чисто академическим. Однако смысл этой книги ведь не в том, чтобы
просто констатировать исторические факты, но в том, чтоб извлечь
из прошедшего уроки, которые могут понадобиться нам сегодня -
и нашим детям завтра. И с этой точки зрения обсудить, была ли в
1850-е у России альтернатива курсу, обрекшему ее на Катастрофу,
представляется совсем не бессмысленным.

Другое дело, если б этой альтернативы не существовало. Такое то-
же в истории случается. Так произошло, например, во времена дека-
бристов. Разумеется, первым, кто показал, почему её в ту пору не су-
ществовало, был, как всегда, Герцен. В открытом письме царю 20
сентября 1857 года он сначала обращает внимание на два решающих
обстоятельства. Во-первых, говорит он, декабристы были по сути
единомышленникамикак его покойного дяди Александра Павловича,
так и его самого: "Был ли этот заговор своевременен, —доказывает
единство мнений Александра I, Ваше и их о невыносимо дурном уп-
равлении нашем". Затем Герцен подчеркивает, что в заговоре "участ-
вовали представители всего талантливого, образованного, знатного,
благородного, блестящего в России". И, наконец, объясняет, что и
такое великолепное созвездие русской элиты (и даже "Вы, Государь
при всем Вашем самодержавии") обречено на поражение, если не
опирается на общественное мнение страны: "заговорщикам 14 дека-
бря хотелось больше, нежели замены одного лица другим, серальный
переворот был для них противен, весьма может быть, что они пото-
му-то и не бросились во дворец, и открыто построились на площади,
как бы испытывая, с ними ли общественное мнение <...> Оно было
не с ними, и судьба их была решена!" (20)

Но ведь в 1850 годы общественное мнение встало как раз на сто-
рону конституции, именно она, как мы слышали от Кавелина, пле-
нила высшее сословие. Следовательно, не было бы с этой стороны


сопротивления Думе, окажись она, согласно древней (кстати, куда
более древней, нежели самодержавие) русской традиции, всё-таки
призванной царем.

Да и не в одном ведь согласии высшего сословия было дело. А раз-
ночинная молодежь, которая, жертвуя собою, шла ради конституции
под пули и на виселицы, разве не свидетельствовала о силе "духа вре-
мени"? Если бы царь уступил общественному мнению в 1850-е, тер-
рора 1870-х могло ведь и не быть. Ясно же, что Думу проще было
созвать тогда, т.е. не в обстановке революционного водоворота, но в
ситуации общей эйфории, когда страна, едва очнувшаяся от тридца-
тилетнего оцепенения, и впрямь ожидала от молодого императора
чуда. Именно таким чудом и выглядела бы тогда Дума, если б, как в
старину, пригласил царь для совета и согласия "всенародных челове-
ков" (так называлось сословное представительство в Москве XVI века).

Тем более, что предстояло ей обсуждать судьбу русского крестьян-
ства. Ведь была тогда еще Россия "мужицким царством" и без уча-
стия его представителей такое обсуждение выглядело откровенным
кощунством. Как бы то ни было, созванная в такой момент Дума мог-
ла бы и впрямь прижиться в России. И царя не убили бы, и виселицы
не понадобились бы, и монархия, способная на такой гражданский
подвиг, сохранилась бы.

Другое дело, какследовало приступать к ограничению самодержа-
вия в условиях, когда большая часть крестьянства была еще закрепо-
щена и земств не существовало? Может быть, начать дело следовало
с чего-нибудь подобного проекту Лорис-Меликова 1880 года о зако-
носовещательной Общей комиссии, составленной из представителей
городов, дворянских комитетов и крестьянских волостей (восстанов-
ленных графом Киселевым еще в 1840-е для свободных крестьян, об-
рабатывавших государственные земли). Я говорю о том самом проек-
те, который, собственно, и был подписан царем утром рокового
1 марта 1881 года за несколько часов до смерти. И подписан, причем,
с полным пониманием того, к чему проект этот должен был в конеч-
ном счете привести. Как заметил в дневнике Дмитрий Милютин,
именно так и сказал тогда своим сыновьям царь: "Я дал согласие на
это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы идем по пути к
конституции". (21)

Какая жестокая ирония! Начни Александр Николаевич с того, чем
°н два десятилетия спустя закончил, история пореформенной России
могла бы сложиться совсем иначе. В частности, движение страны к
конституции (даже вариант Лорис-Меликова, будь он подписан в




Ошибка Герцена

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921


 


1850-е, вполне мог к 1880-м "увенчать здание") тотчас и выбило бы
почву из-под ног террористов. Во всяком случае сами люди, казнив-
шие 1 марта императора, понимали это великолепно. Когда 2 июля
того же 1881 года пуля террориста смертельно ранила американского
президента Джеймса Абрама Гарфидца, исполком "Народной воли"
протестовал против покушения в таких словах: "В стране, где свобо-
да личности дает возможность честной идейной борьбы <...> полити-
ческое убийство есть проявление того же духа деспотизма, уничтоже-
ние которого мы ставим своей задачей. Насилие имеет оправдание
только тогда, когда направляется против насилия". (22)

Так или иначе, альтернатива самодержавию в 1850-е существовала.

В ИДЕЙНОМ ПЛЕНУ

И нельзя сказать, что никто в тогдашней России её не видел. Алексей
Унковский, губернский предводитель тверского дворянства и один
из самых просвещенных тогда либералов, писал: "Крестьянская ре-
форма останется пустым звуком, мертвою бумагою, наравне со всеми
прочими томами наших законов, если освобождение крестьян не бу-
дет сопровождаться коренными преобразованиями всего русского
государственного строя... Чего можно ждать от народа, если он будет
обманут в своих надеждах? Для охранения общественного порядка
нужно прочное обеспечение строгого исполнения законов, а при ны-
нешнем управлении где это обеспечение?" (23) Унковский говорил
даже о "строгом разделении властей" и о "самоуправлении общества
в хозяйственном отношении".

Он, естественно, был разжалован и сослан в Вятку. И хотя, как
комментирует русский историк, "представитель тверского меньшин-
ства Кардо-Сысоев, владимирский депутат Безобразов, новгород-
ский Косаговский, рязанские князья Волконский и Офросимов,
харьковские Хрущев и Шретер говорили по поводу существующего
порядка почти то же, что Унковский, и почти теми же словами" (24),
господствующее настроение в российском политическом истеблиш-
менте было против этой альтернативы. Оно пренебрежительно, с бю-
рократическим высокомерием сбросило ее со счетов.

И это заставляет нас предположить, что идеологическая пуповина,
связывавшая новый реформаторский режим с николаевской Офици-
альной Народностью, порвана на самом деле не была. Что так же, как
столетие, спустя аналогичный реформаторский и антисталинский ре-
жим Хрущева слишком многое унаследовал от того самого сталиниз-
ма, могильщиком которого он хотел стать. Великая реформа при всем


воем преобразовательном замахе оказалась в идейном плену у вроде
бы похороненного ею "государственного патриотизма". Вот и говори-
те после этого, что переоценили роль идей Чаадаев или Грамши.

Тут, кстати говоря, ожидает нас еще одна загадка. Ибо если с
Н С Хрущевым все ясно — его связывала со сталинской "Официальной
Народностью" коммунистическая идеология, то как объяснить идей-
ную преемственность Великой реформы от полностью, казалось бы,
скомпрометированного Николаем самодержавия? Ведь в том, что такая
преемственность существовала, не может быть никакого сомнения.

Реформа действительно остановилась на полдороге, если импера-
тор заявил в знаменитой речи перед Государственным Советом 28 ян-
варя 1861 года, что "крепостное право создано было самодержавной
властью и только самодержавная власть может его уничтожить". Ес-
ли для обсуждения крестьянского вопроса трусливо отказался он со-
звать не только "всенародных человеков", но даже всероссийское
дворянское собрание, которое сам же в 1858 году и обещал.

Так вправду ли работало здесь одно лишь тупое, самоубийствен-
ное упрямство и полное отсутствие не только политического предви-
дения, но даже предчувствия? Или было все это круто замешано еще
и на николаевском постулате, поддерживавшем в архитекторах ре-
формы твёрдое убеждение, что без самодержавия не будет и России?
Что в отличие от Европы, Россия держится исключительно той самой
"властью неограниченной", которую активно —и, как мы еще уви-
дим, вполне успешно — пропагандировали на всех углах идейные на-
следники николаевского постулата славянофилы? Такова на самом
деле первая проблема, в которой еще придется нам разбираться. Но
пока что на очереди у нас еще одна "бомба".

"БОМБА" № 2: КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС

Копья в прессе времен Великой реформы ломались главным образом
из-за того, как освобождать крестьян — с выкупом или без выкупа, с
существующим земельным наделом или с "нормальным", т. е. уре-
занным в пользу помещиков. Короче говоря, из-за того, превратится
ли в результате освобождения большинство населения России из
обездоленных крепостных в "обеспеченное сословие сельских обы-
вателей", как обещало правительство, или наоборот, из "белых нег-
ров в батраков с наделом", как утверждали его оппоненты.

И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным,
to по категорическому установлению правительства "власть над
ичностью крестьянина сосредоточивается в мире", т. е. в поземель-




Ошибка Герцена

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921


 


ной общине (той самой, заметим в скобках, от которой полвека
спустя попытался освободить крестьян Столыпин). Иначе говоря, и
освобожденный от помещика крестьянин остается по-прежнему
крепок земле и деревне. Разница была лишь в том, что, как объясняет
историк, "все те государственно-полицейские функции, которые
при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик"
(25), исполнять теперь должна была община.

Вот как мотивировал это в письме императору Яков Ростовцев,
тот самый николаевский генерал, который, как помнит читатель,
учил в свое время российского обывателя, что совесть ему заменяет
высшее начальство, а теперь оказался во главе крестьянского освобо-
ждения: "Общинное устройство <...> в настоящую минуту для Рос-
сии необходимо. Народу нужна еще сильная власть, которая замени-
ла бы власть помещика".
(26) Совершенно же очевидно здесь, на ка-
кую именно роль предназначался крестьянский мир. И это в то самое
время, когда и Наполеон III, и Бисмарк вводили в своих империях
всеобщее избирательное право.

В пореформенной России об этом и речи быть не могло. Не толь-
ко отказано было большинству её населения в участии в делах госу-
дарственных — в глазах закона крестьянин вообще оставался мертв.
Он по-прежнему не был субъектом права, индивидом, человеком, ес-
ли угодно. Субъектом был "коллектив", назовите его хоть миром,
хоть общиной, хоть колхозом. Просто из-под полицейской опеки по-
мещика его передали под опеку средневекового "коллектива". И по-
роть его тоже можно было по-прежнему, разве что теперь не по воле
барина на господской конюшне, но на той же конюшне - по поста-
новлению мира, в котором, опять-таки как в средние века, царство-
вала круговая порука.

"Сознавая многие неудобства круговой поруки, которая ставит
крестьянина в слишком большую зависимость от мира, — объяснял
царю тот же Ростовцев, — мы приняли её как неизбежное зло, так как
при существующем общинном владении землею она составляет глав-
ный способ обеспечения повинностей". (27) Таким образом и сам
"коллектив", в рабстве у которого оставался крестьянин, имел для
государства значение чисто фискальное: "поземельной общине могут
быть предоставлены лишь те хозяйственные меры, которые истекают
из самого существа круговой поруки". Мудрено ли, что историк ре-
формы так комментировал это коллективное рабство: "мир, как об-
щина Ивана Грозного, гораздо больше выражал идею 'государева тяг-
ла', чем право крестьян на самоуправление"? (28)


ГЕТТО

Историк не заметил, однако, что лишение крестьянина прав лично-
сти в тот самый момент, когда городское "образованное" общество
эти права как раз и обретало, было не только нелепым парадоксом.
Оно было чревато пугачевщиной. Ибо страшно углубляло пропасть
между двумя одновременно существовавшими Россиями — совре-
менной и средневековой, наделенной правами человека и лишенной
этих прав, "образованной" и темной. Ибо увековечивало "власть
тьмы" над подавляющим большинством русского народа.

Что могло из этого получиться, кроме гигантского гетто для кресть-
ян, где, в отличие от стремительно европеизирующегося городского
общества, преспокойно продолжали функционировать средневековые
установления? Где не только отсутствовала частная собственность, но
и самого крестьянина как частного лица вроде бы и не существовало?
Где накапливался такой заряд ненависти к образованному обществу,
который обещал в один трагический день разнести его на куски?

Самое в этом парадоксе удивительное — за редчайшими исключе-
ниями современники его совершенно не замечали. Не только славя-
нофилы, которые составляли большинство в редакционных комис-
сиях, готовивших крестьянскую реформу, и под чьим влиянием это
коллективное рабство, собственно, и стало законом, но и их оппо-
ненты. Когда Б.Н. Чичерин заметил, что "нынешняя наша сельская
община вовсе не исконная принадлежность русского народа, а яви-
лась произведением крепостного права и подушной подати", он,
главный, пожалуй, в тогдашней России знаток истории отечествен-
ного права, тотчас и оказался изгоем. Что славянофилы заклеймили
его русофобом, "оклеветавшим древнюю Русь", было естественно.
(29) Но ведь и западники не защитили.

Вот вам и вторая загадка пореформенной России: как могли серь-
ёзные, умные, ответственные люди допустить такую нелепую ошиб-
ку? В том-то и дело, однако: ошибкой покажется это лишь тем, кто не
знает, что крестьянская община была второй (после самодержавия)
священной заповедью славянофильского символа веры. Удивительно
ли, что стали они за нее грудью, едва падение николаевской диктату-
ры превратило их из гонимой диссидентской секты в одну из самых
влиятельных фракций нового, пореформенного истеблишмента? А
если учесть, что именно славянофилы, повторим, задавали тон в ре-
дакционных комиссиях, готовивших реформу, они без особого труда
навязали свою излюбленную идею не только правительству, но даже
и западническим оппонентам.



Ошибка Герцена


Патриотизм и национализм в России. 1825-1921


 


Тут, впрочем, и стараться им особенно не пришлось. Русские запад-
ники, естественно сочувствовашие всем униженным и оскорбленным
очень быстро усвоили после поражения европейской революции 1848
года идеи социализма. Они отчаянно искали свидетельство, что — не-
смотря на победившую в Европе реакцию — у социализма все-таки есть
будущее. И с помощью славянофилов они это свидетельство нашли.
Разумеется, в России. Разумеется, в крестьянской общине. Так неожи-
данно оказались здесь в одной лодке со славянофилами и либералы-за-
падники, как Герцен, и радикалы-западники, как Чернышевский.

Вот что писал Герцен о крестьянской общине в том самом откры-
том письме Александру II, где он так горячо защищал декабристов:
"На своей больничной койке Европа, как бы исповедуясь или заве-
щая последнюю тайну, скорбно и поздно приобретенную, указывает
как на единый путь спасения именно на те элементы, которые силь-
но и глубоко лежат в нашем народном характере, и притом не только
петровской России, а всей русской России". (30) Это — о массовом и
трагическом возрождении средневековья...

Ну хорошо, славянофилы отрицали права человека вообще, в
принципе — и в деревне, и в городе. Для них крестьянская реформа
была лишь началом всеобщей коллективизации России. Ибо это кол-
лективистское, "хоровое" начало, в котором без остатка тонула лич-
ность, как раз и было, с их точки зрения ... "высшим актом личной
свободы и сознания". Для них коллективное начало "составляет, —
как писал Алексей Хомяков, — основу, грунт всей русской истории,
прошедшей, настоящей и будущей". С этой точки зрения рассматри-
вали они и сельский мир. Для крестьянина, по их мнению, он "есть
как бы олицетворение его общественной совести, перед которой он
выпрямляется духом, мир поддерживает в нем чувство свободы, соз-
нание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от
которых мы ожидаем его возрождения". (31)

Ощущение такое, словно мы вдруг попали в орвеллианский мир.
Во всяком случае рабство и впрямь каким-то образом воспринима-
лось в нём как свобода. Но славянофилы, по крайней мере, были по-
следовательны. Что сказать, однако, о русских западниках, которые
с одинаковым воодушевлением поддерживали и права человека в го-
роде, и отрицание их в деревне? У них-то это раздвоение и впрямь
выглядит какой-то странной аберрацией, если не временным поме-
шательством. Ибо на самом деле средневековое крестьянское гетто,
которое из всего этого получилось, чревато было вовсе не "нравст-
венным возрождением" крестьянина, но большой кровью.


Слов нет, когда наступил час возмездия, усугубилось это еще и де-
ографическим взрывом, который довел земельный голод ограблен-
ного крестьянства до крайности. А реформа Столыпина, освободив-
шая его, наконец, от крепости общинам, явилась, как и Дума,
опять-таки с опозданием на полвека.И как водится, история опять не
простила опоздавших.

Не потому ли, когда взорвалась "бомба" № 2 и в ходе гражданской
войны средневековая Россия восстала на "образованную", пугачев-
щина оказалась столь свирепой и опустошительной, а ненависть
столь искренней? А ведь именно этот кошмар и предсказывал еще за
много десятилетий до гражданской войны Герцен, когда писал, что "в
передних и девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены це-
лые мартирологи страшных злодейств; воспоминание о них бродит в
душе и поколениями назревает в кровавую беспощадную месть, ко-
торую остановить вряд возможно ли будет". (32)

Между тем альтернативный, назовем его столыпинским, курс воз-
можен был еще и в 1850 годы, т. е. разрядить эту "бомбу" загодя бы-
ло можно. Только ведь мы уже знаем, что никому это во времена Ве-
ликой реформы и в голову не приходило. Никто не подумал, иными
словами, что для усмирения грядущей пугачевщины понадобится дик-
татура такой жестокости, перед которой даже николаевский "государ-
ственный патриотизм" покажется бархатным. Что, короче говоря, рас-
плачиваться России придется за славянофильское орвеллианство — и
социалистические грёзы западников — Лениным. Не говоря уже о
Сталине, брутально - и окончательно — разрушившем "мужицкое
царство".

"БОМБА" № 3: ИМПЕРИЯ

Имперские амбиции пореформенная Россия тоже, конечно, унасле-
довала (вместе со сверхдержавным соблазном) от Официальной На-
родности. И ни малейшего желания от них отказаться не обнаружи-
ла. Для ее архитекторов Россия точно так же была тождественна экс-
пансионистской военной империи, как и для Погодина или Тютчева.
И точно так же спокойно уживались в их умах две взаимоисключаю-
щие стратагемы: нерушимость империи Российской с сознательным
подрывом соседних континентальных империй.

С энтузиазмом подстрекали они, допустим, болгар к бунту против
Стамбула или чехов — против Вены, принимая в то же время позу
благородного негодования, едва заходила речь о совершенно анало-
гичном бунте поляков против Петербурга. А между тем заряд ненави-




Ошибка Герцена

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921


 


сти, накапливавшийся на национальных окраинах империи, был ни-
чуть не меньше, нежели в крестьянском гетто.

И нисколько не разряжало эту "бомбу" губернское устройство
страны, как модно стало думать в Москве после эскапад Жиринов-
ского в 1990 годы. Ибо Польша оставалась Польшей, а Литва Лит-
вою, назови ее хоть Виленской губернией. Так же, как позднее в со-
ветских республиках, формировались в окраинных губерниях этни-
ческие элиты, ждавшие своего часа, и так же зрела этническая пуга-
чевщина. И предстояло этой, начиненной ненавистью "бомбе" № 3
взорвать раньше или позже русскую империю, как взорвала она все
другие — в Европе и в мире. И, конечно же, как и в случае с крестьян-
ской пугачевщиной, неминуемо понадобится для сохранения импе-
рии жесточайшая полицейская диктатура.

Короче говоря, не научил опыт николаевского "морового" трид-
цатилетия пореформенную Россию главному: и в политическом, и в
социальном отношении она продолжала противопоставлять себя че-
ловечеству, сопротивляясь "духу времени" ничуть не менее упорно,
нежели ново-византийская цивилизация. Ну, где еще в тогдашней
Европе высокомерно провозглашало себя государство самодержав-
ным, да еще "сосредоточивалось" для сверхдержавного реванша? Где
еще создавало оно в самый разгар освободительных реформ кресть-
янское рабство? Где еще собственными руками рыла себе могилу мо-
нархия? Где еще готовило на свою голову "образованное" общество
пугачевщину?

Невольно заставляет нас эта серия парадоксов вспомнить стран-
ный, на первый взгляд, приговор С.М. Соловьева николаевскому ре-
жиму: "невежественное правительство испортило целое поколение".
(33) Мы еще услышим впоследствии аналогичные признания из уст
кающихся "молодых реформаторов" 1850-х, которые, собственно, и
были архитекторами Великой реформы. Еще скажет Александр Го-
ловнин: "Мы пережили опыт последнего николаевского десятиле-
тия, опыт, который нас психологически искалечил". (34) Еще напи-
шет ДА. Милютину в 1882 (!) году Константин Кавелин: "Куда ни ог-
лянитесь у нас, везде тупоумие и кретинизм, глупейшая рутина или
растление и разврат, гражданский и всякий, вас поражают со всех
сторон. Из этой гнили и падали ничего не построишь". (35)

Право, лишь феноменальным историческим невежеством, лишь
тем, что российская историография не исполнила своего долга перед
обществом, можно объяснить популярность мифа о благословенной
"России, которую мы потеряли". Даже беглого взгляда на реальную


историю достаточно, чтобы убедиться: "Россия, которую мы потеря-
ли", была не только обречена. Она обусловила жестокость той дикта-
туры, которая за нею последовала. Может быть, гениальный лидер,
подобный, скажем, Ивану III или Рузвельту, и смог бы вовремя раз-
вернуть на 180 градусов великую страну, мчавшуюся к пропасти. Но
такого, к сожалению, в тогдашней России не нашлось.

ОБЪЯСНЕНИЕ С ЧИТАТЕЛЕМ

Разумеется, эти краткие заметки нисколько не претендуют на реше-
ние загадки пореформенной России. Предназначены они лишь для
того, чтобы поставить эту проблему перед молодым поколением рос-
сийских историков и вообще перед сегодняшними "производителя-
ми смыслов" именно как загадку. Иными словами, как нерешенную
задачу. Подчеркнув, насколько важно ее решение не только для про-
яснения прошлого страны, до крайности замутненного сегодня по-
литическими страстями, но и для её будущего.

Для меня же этот генезис пореформенной России важен лишь как
исторический фон рассказа о роковой ошибке Герцена. Дело в том,
что задолго до "большого взрыва" и словно предрекая его, еще в раз-
гаре Великой реформы, пришлось, как мы уже говорили, самому
блестящему из русских либеральных мыслителей испытать силу од-
ной из только что описанных "бомб" на самом себе. И в этой его по-
литической драме заложена была вся будущая трагедия пореформен-
ной России.

Оснований для ошибки Герцена было, собственно, три. Во-пер-
вых, он, как помнит читатель, никогда не принимал всерьез Офици-
альную Народность. Для него она была лишь полицейским фарсом,
лишь предсмертной агонией ненавистной ему военной империи. Ко-
роче, не заметил он, что николаевская диктатура не только на три де-
сятилетия накрыла страну жандармской шинелью, но и на многие
поколения вперёд "испортила" её сверхдержавным соблазном. О
второй ошибке, касающейся самой природы этой болезни, которая
так и осталась для Герцена непонятной, мы поговорим подробнее в
заключение этой главы.

Сейчас скажу лишь, что из этого, естественно, вытекала и третья
ошибка. Для Герцена Великая реформа была началом выздоровления
России, а вовсе не увековечиванием болезни. Реформой, полагал он,
страна хоронила николаевское идейное наследство, а не консервиро-
вала его. К несчастью, все на самом деле было, как мы сейчас увидим,
наоборот.




Ошибка Герцена

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921


 


ДВА ВЗГЛЯДА НА ИМПЕРИЮ

Так или иначе, единодушный восторг, вызванный в российском об-
ществе жестоким подавлением польского восстания 1831 года, счел
Герцен вовсе не грозным симптомом укореняющегося сверхдержав-
ного соблазна, но скорее анекдотом. Он описал смехотворность этих
казенных восторгов: "Я был на первом представлении "Ляпунова" и
видел, как он засучивает рукава и говорит что-то вроде "Потешусь я
в польской крови". Глухой стон отвращения вырвался из груди всего
партера, даже жандармы не нашли сил аплодировать". (36)

Герцен, однако, не упоминает, что дело к графоманским пьесам и
связанным с ними анекдотам не сводилось. Хотя бы потому, что но-
вое покорение Варшавы воспел в прекрасных стихах сам Пушкин. И
трактовал он его отнюдь не как торжество империи над свободой, но
как "спор славян между собою, домашний старый спор, уж взвешен-
ный судьбою". Иными словами, поляки, по мнению Пушкина, бро-
сили вызов вовсе не империи, а самой судьбе. А также истории, дав-
но уже похоронившей их безумные претензии на независимость.

Для Герцена это был нонсенс. Он-то спрашивал с искренним не-
доумением: "Отчего бы нам с Польшей не жить, как вольный с воль-
ными, как равный с равными? Отчего же всех мы должны забирать к
себе в крепостное право? Чем мы лучше их?" (37) Как видим, вопрос
о свободе Польши был для него лишь оборотной стороной вопроса о
свободе российской: "Мы с Польшей, потому что мы за Россию. Мы
с поляками потому, что одна цепь сковывает нас обоих. Мы <...>
твердо убеждены, что нелепость империи, идущей от Швеции до Ти-
хого океана, от Белого моря до Китая, не может принести пользы на-
родам, которых ведет на смычке Петербург". (38)

Иначе говоря, представления Герцена о патриотизме были унасле-
дованы от декабристов. Казенная Русская идея не затронула его во-
все. Он остался свободным человеком. "Мы не рабы нашей любви к
родине, как не рабы ни в чем, - писал он. - Свободный человек не
может признать такой зависимости от своего края, которая заставила
бы его участвовать в деле, противном его совести". (39)