Александр Степанович Грин 1880-1932

Алые паруса - феерия Повесть (1920-1921)

Лонгрен, человек замкнутый и нелюдимый, жил изготовлением и продажей моделей парусников и пароходов. Земляки не очень жало­вали бывшего моряка, особенно после одного случая.

Как-то во время жестокого шторма лавочник и трактирщик Меннерс был унесен в своей лодке далеко в море. Единственным свидетелем происходящего оказался Лонгрен. Он спокойно курил трубку, наблюдая, как тщетно взывает к нему Меннерс. Лишь когда стало очевидным, что тому уже не спастись, Лонгрен прокричал ему, что вот так же и его Мери просила односельчанина о помощи, но не получила ее.

Лавочника на шестой день подобрал среди волн пароход, и тот перед смертью рассказал о виновнике своей гибели.

Не рассказал он лишь о том, как пять лет назад жена Лонгрена обратилась к нему с просьбой дать немного взаймы. Она только что родила малютку Ассоль, роды были нелегкими, и почти все ее деньги ушли на лечение, а муж еще не вернулся из плавания. Меннерс посо­ветовал не быть недотрогой, тогда он готов помочь. Несчастная жен-

[112]


шина в непогоду отправилась в город заложить кольцо, простудилась и умерла от воспаления легких. Так Лонгрен остался вдовцом с доче­рью на руках и не мог уже больше ходить в море.

Что бы там ни было, а весть о таком демонстративном бездейст­вии Лонгрена поразила жителей деревни сильнее, чем если бы он собственными руками утопил человека. Недоброжелательство пере­шло чуть ли не в ненависть и обратилось также на ни в чем не по­винную Ассоль, которая росла наедине со своими фантазиями и мечтами и как будто не нуждалась ни в сверстниках, ни в друзьях. Отец заменил ей и мать, и подруг, и земляков.

Однажды, когда Ассоль было восемь лет, он отправил ее в город с новыми игрушками, среди которых была миниатюрная яхта с алыми шелковыми парусами. Девочка спустила кораблик в ручей. Поток понес его и увлек к устью, где она увидела незнакомца, державшего в руках ее кораблик. Это был старый Эгль, собиратель легенд и сказок. Он отдал игрушку Ассоль и поведал о том, что пройдут годы и за ней на таком же корабле под алыми парусами приплывет принц и увезет ее в далекую страну.

Девочка рассказала об этом отцу. На беду, нищий, случайно слы­шавший ее рассказ, разнес слух о корабле и заморском принце по всей Каперне. Теперь дети кричали ей вслед: «Эй, висельница! Крас­ные паруса плывут!» Так она прослыла полоумной.

Артур Грэй, единственный отпрыск знатной и богатой фамилии, рос не в хижине, а в родовом замке, в атмосфере предопределеннос­ти каждого нынешнего и будущего шага. Это, однако, был мальчик с очень живой душой, готовый осуществить свое собственное жизнен­ное предназначение. Был он решителен и бесстрашен.

Хранитель их винного погреба Польдишок рассказал ему, что в одном месте зарыты две бочки аликанте времен Кромвеля и цвет его темнее вишни, а густое оно, как хорошие сливки. Бочки сделаны из черного дерева, и на них двойные медные обручи, на которых напи­сано: «Меня выпьет Грэй, когда будет в раю». Это вино никто не пробовал и не попробует. «Я выпью его, — сказал Грэй, топнув ногой, и сжал ладонь в кулак: — Рай? Он здесь!..»

При всем том он был в высшей степени отзывчив на чужую беду, и его сочувствие всегда выливалось в реальную помощь.

В библиотеке замка его поразила картина какого-то знаменитого мариниста. Она помогла ему понять себя. Грэй тайно покинул дом и поступил на шхуну «Ансельм». Капитан Гоп был добрым человеком, но суровым моряком. Оценив ум, упорство и любовь к морю молодо­го матроса, Гоп решил «сделать из щенка капитана»: познакомить с

[113]


навигацией, морским правом, лоцией и бухгалтерией. В двадцать лет Грэй купил трехмачтовый галиот «Секрет» и плавал на нем четыре года. Судьба привела его в Лисс, в полутора часах ходьбы от которого находилась Каперна.

С наступлением темноты вместе с матросом Летикой Грэй, взяв удочки, отплыл на лодке в поисках подходящего для рыбной ловли места. Под обрывом за Каперной они оставили лодку и развели кос­тер. Летика отправился ловить рыбу, а Грэй улегся у костра. Утром он пошел побродить, как вдруг в зарослях увидел спящую Ассоль. Он долго разглядывал поразившую его девушку, а уходя, снял с пальца старинное кольцо и надел на ее мизинец.

Затем они с Летикой дошли до трактира Меннерса, где теперь хо­зяйничал молодой Хин Меннерс. Он рассказал, что Ассоль — полоум­ная, мечтающая о принце и корабле с алыми парусами, что ее отец — виновник гибели старшего Меннерса и ужасный человек. Со­мнения в правдивости этих сведений усилились, когда пьяный уголь­щик заверил, что трактирщик врет. Грэй и без посторонней помощи успел кое-что понять в этой необыкновенной девушке. Она знала жизнь в пределах своего опыта, но сверх того видела в явлениях смысл иного порядка, делая множество тонких открытий, непонят­ных и ненужных жителям Каперны.

Капитан во многом был и сам таким же, немного не от мира сего. Он отправился в Лисс и отыскал в одной из лавок алый шелк. В городе он встретил старого знакомого — бродячего музыканта Циммера — и попросил к вечеру прибыть на «Секрет» со своим орке­стром.

Алые паруса привели в недоумение команду, как и приказ про­двинуться к Каперне. Тем не менее утром «Секрет» вышел под алыми парусами и к полудню уже был в виду Каперны.

Ассоль была потрясена зрелищем белого корабля с алыми паруса­ми, с палубы которого лилась музыка. Она бросилась к морю, где уже собрались жители Каперны. Когда появилась Ассоль, все смолкли и расступились. От корабля отделилась лодка, в которой стоял Грэй, и направилась к берегу. Через некоторое время Ассоль уже была в каюте. Все совершилось так, как предсказывал старик.

В тот же день открыли бочку столетнего вина, которое никто и ни­когда еще не пил, а наутро корабль был уже далеко от Каперны, унося поверженный необыкновенным вином Грэя экипаж. Не спал только Циммер. Он тихо играл на своей виолончели и думал о счастье.

И. Г. Животовский

[114]


Бегущая по волнам - Роман (1928)

Вечером у Стерса играли в карты. Среди собравшихся был Томас Гарвей, молодой человек, застрявший в Лиссе из-за тяжелой болезни. Во время игры Гарвей услышал женский голос, отчетливо произнесший:

«Бегущая по волнам». Причем остальные игроки ничего не услышали.

Днем раньше из окна харчевни Гарвей наблюдал, как с парохода сошла девушка, державшаяся так, будто была одарена тайной подчи­нять себе обстоятельства и людей. Наутро Томас отправился выяс­нять, где остановилась поразившая его незнакомка, и узнал, что зовут ее Биче Сениэль.

Ему почему-то виделась связь между незнакомкой и вчерашним происшествием за картами. Эта догадка окрепла, когда в порту он увидел судно с легкими обводами и на борту его надпись: «Бегущая по волнам».

Капитан Гез, неприветливый и резкий человек, отказался взять Гарвея пассажиром без разрешения владельца — некоего Брауна.

С запиской Брауна капитан принял Гарвея почти что любезно, по­знакомил со своими помощниками Синкрайтом и Бутлером, которые произвели неплохое впечатление, в отличие от остальной команды, похожей больше на сброд, чем на моряков.

Во время плавания Томас узнал, что судно построено Нэдом Сениэлем. Портрет его дочери Биче Сениэль Гарвей уже видел на столе в каюте капитана. Гез купил корабль, когда Нэд разорился.

В Дагоне на борт поднялись три женщины. Гарвею не хотелось принимать участие в начавшемся у капитана веселье, и он остался у себя. Через некоторое время, услышав крики одной из женщин и уг­розы пьяного капитана, Гарвей вмешался и, защищаясь, свалил капи­тана ударом в челюсть.

В бешенстве Гез приказал посадить его в шлюпку и пустить ее в открытое море. Когда шлюпку уже относило от борта, закутанная с ног до головы женщина ловко перескочила к Гарвею. Под градом на­смешек они отчалили от корабля.

Когда незнакомка заговорила, Гарвей понял, что именно этот голос он услышал на вечеринке у Стерса. Девушка назвалась Фрези Грант и велела Гарвею держать курс на юг. Там его подберет судно, идущее в Гель-Гью. Взяв с него слово никому о ней не рассказывать, в том числе и Биче Сениэль, Фрези Грант сошла на воду и унеслась вдаль по волнам.

[115]


К полудню Гарвею действительно встретился «Нырок», идущий в Гель-Гью. Здесь, на судне, Гарвей снова услышал о Фрези Грант. Од­нажды при совершенно спокойном море поднявшаяся волна опусти­ла фрегат ее отца вблизи необычайной красоты острова, причалить к которому не было возможности. Фрези, однако, настаивала, и тогда молодой лейтенант вскользь заметил, что девушка так тонка и легка, что смогла бы добежать по воде. В ответ она спрыгнула на воду и легко побежала по волнам. Тут опустился туман, а когда он рассеялся, не видно было ни острова, ни девушки. Говорят, она стала являться потерпевшим кораблекрушение.

Гарвей слушал легенду с особым вниманием, но это заметила толь­ко Дэзи, племянница Проктора. Наконец «Нырок» подошел к Гель-Гью. Город был во власти карнавала. Гарвей пошел вместе с пестрой толпой и оказался около мраморной фигуры, на постаменте которой была надпись: «Бегущая по волнам».

Город, оказывается, был основан Вильямсом Гобсом, потерпевшим крушение сто лет назад в окрестных водах. А спасла его фрези Грант, прибежавшая по волнам и назвавшая курс, выведший Гобса к пус­тынному тогда берегу, где он и обосновался.

Тут Гарвея окликнула какая-то женщина и сообщила, что в театре его ждет особа в желтом платье с коричневой бахромой. Не сомнева­ясь, что это Биче Сениэль, Гарвей поспешил в театр. Но женщиной, одетой, как было сказано, оказалась Дэзи. Она была разочарована тем, что Гарвей назвал ее именем Биче, и быстро ушла. Через минуту Гарвей увидел Биче Сениэль. Она привезла деньги и теперь искала встречи с Гезом, чтобы выкупить судно. Гарвею удалось узнать, в какой гостинице остановился Гез. Наутро он отправился туда вместе с Бутлером. Они поднялись к капитану. Гез лежал с простреленной го­ловой.

Сбежался народ. Вдруг привели Биче Сениэль. Оказалось, что на­кануне капитан был сильно пьян. Утром к нему пришла барышня, а потом прогремел выстрел. Девушку задержали на лестнице. Но тут заговорил Бутлер и признался, что это он убил Геза.

У него был свой счет с мошенником. Оказывается, «Бегущая по волнам» везла груз опия, и Бутлеру причиталась значительная часть дохода, но капитан обманул его.

Геза он в номере не застал, а когда тот появился с дамой, Бутлер спрятался в шкаф. Но свидание окончилось безобразной сценой, и, чтобы избавиться от Геза, девушка выпрыгнула из окна на лестнич­ную площадку, где ее потом и задержали. Когда Бутлер выбрался из

[116]


шкафа, капитан накинулся на него, и Бутлеру не оставалось ничего другого, как убить его.

Узнав правду о корабле, Биче распорядилась продать оскверненное судно с аукциона. Перед расставанием Гарвей рассказал Биче о своей встрече с Фрези Грант. Биче вдруг стала настаивать, что рассказ его — легенда. Гарвей же подумал, что Дэзи отнеслась бы к его рассказу с полным доверием, и с сожалением вспомнил, что Дэзи помолвлена.

Прошло какое-то время. Однажды в Леге Гарвей повстречал Дэзи. Она рассталась с женихом, и в рассказе ее об этом не чувствовалось сожаления. Вскоре Гарвей и Дэзи поженились. Их дом на берегу моря посетил доктор Филатр.

Он рассказал о судьбе судна «Бегущая по волнам», обветшавший корпус которого он обнаружил возле пустынного острова. Как и при каких обстоятельствах экипаж покинул судно, так и оставалось загад­кой.

Видел филатр и Биче Сениэль. Она была уже замужем и передала для Гарвея коротенькое письмо с пожеланием счастья.

Дэзи, по ее словам, ожидала, что в письме будет признано право Гарвея видеть то, что он хочет. Дэзи Гарвей говорит от липа всех:

«Томас Гарвей, вы правы. Все было так, как вы рассказали. Фрези Грант! Ты существуешь! Отзовись!»

«Добрый вечер, друзья! — услышали мы с моря. — Я тороплюсь, я бегу...»

И. Г. Животовский


Андрей Белый 1880-1934

Серебряный голубь - Роман (1911)

В золотое утро жаркого, душного, пыльного Троицына дня идет по дороге к славному селу Целебееву Дарьяльский, ну тот самый, что уж два года снимал Федорову избу да часто хаживал к товарищу своему, целебеевскому дачнику Шмидту, который дни и ночи проводит за чтением философических книг. Теперь в соседнем Гуголеве живет Да­рьяльский, в поместье баронессы Тодрабе-Граабен — внучка ее Катя, невеста его. Три дня, как обручились, хоть и не нравится старой ба­ронессе простак и бобыль Дарьяльский. Идет Дарьяльский в Целебеевскую церковь мимо пруда — водица в нем ясная, голубая, — мимо старой березы на берегу; тонет взором в сияющей — сквозь склонен­ные ветви, сквозь сверкающую кудель паука — глубокой небесной сини. Хорошо! Но и странный страх закрадывается в сердце, и голова кружится от бездны голубой, и бледный воздух, коли приглядеться, вовсе черен.

В храме — запах ладана, перемешанный с запахом молодых берез, мужицкого пота и смазных сапог. Дарьяльский приготовился слушать службу — и вдруг увидел: пристально смотрит на него баба в красном платке, лицо безбровое, белое, все в рябинах. Рябая баба, ястреб оборотнем проникает в его душу, тихим смехом и сладким покоем входит в сердце...

[118]


Из церкви все уже вышли. Баба в красном платке выходит, за ней столяр Кудеяров. Странно так взглянул на Дарьяльского, маняще и холодно, и пошел с бабой рябой, работницей своей. В глубине лога Прячется изба Митрия Мироновича Кудеярова, столяра. Мебель он делает, и из Лихова, и из Москвы заказывают у него. Днем работает, по вечерам к попу Вуколу ходит — начитан столяр в писании, — а по ночам странный свет сквозь ставни избы кудеяровской идет — то ли молится, то ли с работницей своей Матреной милуется столяр, и гости-странники по тропинкам протоптанным в дом столяра прихо­дят...

Не зря, видно, ночами молились Кудеяр и Матрена, благословил их господь стать во главе новой веры, голубиной, тоись, духовной, — почему и называлось согласие ихнее согласием Голубя. И уже объяви­лась верная братия по окрестным селам и в городе Лихове, в доме богатейшего мукомола Луки Силыча Еропегина, но до поры не от­крывал себя голубям Кудеяр. Вера голубиная должна была явить себя В некоем таинстве, духовное дитя должно было народиться на свет. Но для того надобен был человек, который был в силах принять на себя свершение таинств сих. И выбор Кудеяра пал на Дарьяльского. В Духов день вместе с нищим Абрамом, вестником лиховских голубей, пришел Кудеяр в Лихов, в дом купца Еропегина, к жене его Фекле Матвеевне. Сам-то Лука Силыч два дня находился в отъезде и не ведал, что дом его превратился в приход голубиный, только чувство­вал, неладное что-то в доме, шорохи, шептания поселились в нем, да Пусто ему становилось от вида Феклы Матвеевны, дебелой бабы, «тетехи-лепехи». Чах он в доме и слаб становился, и снадобье, которое тайно подсыпала ему в чай жена по научению столяра, видно, не по­могало.

К полуночи собралась голубиная братия в бане, Фекла Матвеевна, Аннушка-голубятня, ее экономка, старушки лиховские, мещане, медиик Сухоруков. Стены березовыми ветками украшены, стол покрыт бирюзовым атласом с красным нашитым посредине бархатным сердцем, терзаемым серебряным бисерным голубем, — ястребиный у голубя вышел в рукоделии том клюв; над оловянными светильниками сиял водруженный тяжелый серебряный голубь. Почитает столяр молитвы, обернется, прострет руки над прибранным столом, закружит­ся в хороводе братия, оживет на древке голубь, загулькает, слетит на стол, цапает коготками атлас и клюет изюминки...

День провел в Целебееве Дарьяльский. Ночью через лес возвраща­ется он в Гутолево, плутает, блуждает, охваченный страхами ночными, и будто видит перед собой глаза волчьи, зовущие косые глаза Матре-

[119]


ны, ведьмы рябой. «Катя, ясная моя Катя», — бормочет он, бежит от наваждения.

Целую ночь ждала Дарьяльского Катя, пепельные локоны спадают на бледное личико, явственно обозначились синие круги под глазами. И старая баронесса замкнулась в гордом молчании, рассержена на внучку. В молчании пьют чай, старый лакей Евсеич прислуживает. А Дарьяльский входит легкий и спокойный, будто и не было вчерашне­го и пригрезились беды. Но обманчива эта легкость, проснется взры­тая взглядом бабы гулящей душевная глубина, утянет в бездну;

разыграются страсти...

Тройка, будто черный большой, бубенцами расцвеченный куст, бе­шено выметнулась из лозин и замерла у крыльца баронессиного дома. Генерал Чижиков — тот, что комиссионерствует для купцов и о ком поговаривают, будто не Чижиков он, а агент третьего отделения Мат­вей Чижов, — и Лука Силыч Еропегин пожаловали к баронессе. «Зачем это гости приехали», — думает Дарьяльский, глядит в ок­но, — еще одна фигурка приближается, нелепое существо в серой фетровой шляпе на маленькой, словно приплюснутой головке. Одно­кашник его Семен Чухолка, всегда появлялся он в дурные для Да­рьяльского дни. Еропегин баронессе векселя предъявляет, говорит, что не стоят больше ничего ценные ее бумаги, уплаты требует. Разорена баронесса. Вдруг странное существо с совиным носиком вырастает перед ней — Чухолка. «Вон!» — кричит баронесса, но в дверях уже Катя, и Дарьяльский в гневе подступает... Пощечина звонко щелкнула в воздухе, разжалась баронессина рука у Петра на щеке... Казалось, провалилась земля между этими людьми и все бросились в зияющую бездну. Прощается Дарьяльский с местом любимым, уже никогда здесь не ступит его нога. В Целебееве Дарьяльский, шатается, пьет, про Матрену, работницу столяра, выспрашивает. Наконец, у старого дуба дуплистого повстречался с ней. Взглянула глазами косыми, захо­дить пригласила. А к дубу уже другой человек идет. Нищий Абрам с оловянным голубем на посохе. Рассказывает о голубях и вере голуби­ной Дарьяльскому. «Ваш я», — отвечает Дарьяльский.

Лука Силыч Еропегин возвращался в Лихов, домой, о прелестях Аннушки, экономки своей, мечтал. Стоял на перроне, посматривал все он искоса на пожилого господина, сухого, поджарого, — спина стройная, прямая, как у юноши. В поезде представился ему господин, Павел Павлович Тодрабе-Граабен, сенатор, по делу сестры своей, баронессы Граабен, приехал. Как ни юлит Лука Силыч, понимает, с се­натором ему не сладить и баронессиных денег не видать. К дому подходит хмурый, а ворота заперты. Видит Еропегин: неладно в доме.

[120]


Жену, которая к целебеевской попадье хотела поехать, отпустил, сам комнаты обошел да в женином сундуке предметы голубиных радений обнаружил: сосуды, длинные, до полу, рубахи, кусок атласу с терзаю­щим сердце серебряным голубем. Аннушка-голубятня входит, обни­мает нежно, ночью обещает все рассказать. А ночью зелье подмешала ему в рюмку, хватил удар Еропегина, речи лишился он.

Катя с Евсеичем письма шлет в Целебеево, — скрывается Дарьяльский; Шмидт, в своей даче живущий среди книг философичес­ких, по астрологии и каббале, по тайной премудрости, смотрит гороскоп Дарьяльского, говорит, что ему грозит беда; Павел Павлович от бездны азиатской зовет назад, на запад, в Гуголево, — Дарьяльский отвечает, что идет на Восток. Все время проводит с бабой рябой Мат­реной, все ближе становятся они. Как взглянет на Матрену Дарьяль­ский — ведьма она, но глаза ясные, глубокие, синие. Уезжавший из дома столяр вернулся, застал любовников. Раздосадован он, что со­шлись они без него, а пуще злится, что крепко влюбилась Матрена в Дарьяльского. Положит руку на грудь Матрены, и луч золотой входит в ее сердце, и плетет столяр золотую кудель. Запутались в золотой па­утине Матрена и Дарьяльский, не вырваться из нее...

Помощником работает Дарьяльский у Кудеяра, в избе кудеяровской любятся они с Матреной и молятся со столяром ночами. И будто из тех духовных песнопений дитя рождается, оборачивается го­лубем, ястребом бросается на Дарьяльского и грудь рвет ему... Тяже­ло становится у Дарьяльского на душе, задумывается он, вспоминает слова Парацельса, что опытный магнетизер может использовать люд­ские любовные силы для своих целей. А к столяру гость приехал, мед­ник Сухоруков из Лихова. Во время молений все казалось Дарьяльскому, что трое их, но кто-то четвертый вместе с ними. Уви­дел Сухорукова, понял: он четвертый и есть.

В чайной шушукаются Сухоруков со столяром. Это медник зелье Аннушке для Еропегина принес. Столяр жалуется, что слаб оказался Дарьяльский, а отпускать его нельзя. А Дарьяльский с Евсеичем разго­варивает, косится на медника и столяра, прислушивается к шепоту их, решает ехать в Москву.

На другой день едет Дарьяльский с Сухоруковым в Лихов. Следит за медником, сжимает Дарьяльский в руке трость и ощупывает буль­дог в кармане. Сзади на дрожках кто-то скачет за ними, и Дарьяль­ский гонит телегу. На поезд московский он опаздывает, в гостинице мест нет. В кромешной тьме ночной сталкивается с медником и идет ночевать в еропегинский дом. Немощный старик Еропегин, силящий­ся все что-то сказать, кажется ему самой смертью, Аннушка-голубят-

[121]


ня говорит, что будет спать он во флигеле, проводит его в баню и за­крывает дверь на ключ. Спохватывается Дарьяльский, а пальто с буль­догом в доме оставил. И вот топчутся у дверей четверо мужиков и ждут чего-то, поскольку были они людьми. «Входите же!» — кричит Дарьяльский, и они вошли, ослепительный удар сбил Дарьяльского. Слышались вздохи четырех сутулых сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавленной груди, и стало тихо...

Одежду сняли, тело во что-то завернули и понесли. «Женщина с рас­пущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках».

Н. Д. Александров

Петербург - Роман (1913)

Аполлон Аполлонович Аблеухов сенатор весьма почтенного рода: он имеет своим предком Адама. Впрочем, если говорить о временах не столь отдаленных, то во времена царствования Анны Иоанновны киркиз-кайсацкий мирза Аб-Лай поступил на русскую службу, был на­зван в крещении Андрей и получил прозвище ухов. Доводился он прапрадедом Аполлону Аполлоновичу.

Аполлон Аполлонович готовится ехать в Учреждение, он главой был Учреждения и оттуда циркуляры отправлял по всей России. Цир­кулярами он управлял.

Аполлон Аполлонович уже встал, обтерся одеколоном, записал в «Дневнике» — который издан будет после его смерти — в голову пришедшую мысль. Он откушал кофию, осведомился о сыне и, узнав, что сын его Николай Аполлонович еще не вставал, — поморщился. Каждое утро сенатор расспрашивал о сыне и каждое утро морщился. Разобрал корреспонденцию и в сторону отложил, не распечатав, при­шедшее из Испании письмо от жены своей Анны Петровны. Два с половиною года назад супруги расстались, уехала Анна Петровна с итальянским певцом.

Молодцеватый, в черном цилиндре, в сером пальто, на ходу натя­гивая черную перчатку, сбегает Аполлон Аполлонович с крыльца и са­дится в карету.

Карета полетела на Невский. Полетела в зеленоватом тумане вдоль в бесконечность устремившегося проспекта, мимо кубов домов со

[122]


строгой нумерацией, мимо циркулирующей публики, от которой на­дежно огражден был Аполлон Аполлонович четырьмя перпендикуляр­ными стенками. Сенатор не любил открытых пространств, не мог выносить зигзагообразных линий. Ему нравилась геометрическая пра­вильность кубов, параллелепипедов, пирамид, ясность прямых, распланированность петербургских проспектов. Встающие в тумане острова, в которые вонзались стрелы проспектов, вызывали у него страх. Житель островов, разночинный, фабричный люд, обитатели хаоса, считал сенатор, угрожают Петербургу.

Из огромного серого дома на семнадцатой линии Васильевского острова, спустившись по черной, усеянной огуречными корками лест­нице, выходит незнакомец с черными усиками. В руках узелок, кото­рый он бережно держит. Через Николаевский мост идет в потоке людей — синих теней в сумраке серого утра — тень незнакомца в Петербург. Петербург он давно ненавидел.

На перекрестке остановилась карета... Вдруг. Испуганно поднял руки в перчатках Аполлон Аполлонович, как бы стараясь защитить себя, откинулся в глубину кареты, ударился о стенку цилиндром, об­нажил голый череп с огромными оттопыренными ушами. Пламенею­щий, уставленный на него взгляд вплотную с каретой шедшего разночинца пронзил его.

Пролетела карета. Незнакомец же дальше был увлечен потоком людским.

Протекала по Невскому пара за парой, слов обрывки складыва­лись в фразы, заплеталась невская сплетня: «Собираются...», «Бро­сить...», «В кого же...», «В Абл...». Провокация загуляла по Невскому, провокацией обернулись слова в незнакомце, провокация была в нем самом. «Смотрите, какая смелость, Неуловимый», — услышал незна­комец у себя за спиной.

Из осенней промозглости в ресторанчик входит незнакомец.

Аполлон Аполлонович в этот день был как-то особенно сосредоточен. Разыгрались праздные мысли, завелась мозговая игра. Вспоминает, что видел он незнакомца у себя в доме. Из мозговой игры сенатора, из эфе­мерного бытия вышел незнакомец и утвердился в реальности.

Когда незнакомец исчез в дверях ресторанчика, два силуэта пока­зались; толстый, высокий, явно выделявшийся сложением и рядом паршивенькая фигурка низкорослого господинчика с огромной боро­давкой на лице. Долетали отдельные фразы их разговора: «Сенатору Аблеухову издать циркуляр...», «Неуловимому же предстоит...», «Ни­колаю Аполлоновичу предстоит...», «Дело поставлено как часовой механизм...», «Получали бы жалованье».

[123]


В дверях заведения показалась фигура неприятного толстяка, не­знакомец обернулся, особа дружески помахала ему котиковой шап­кой. «Александр Иванович..», «Липпанченко». Особа присаживается за стол. «Осторожнее», — предупреждает его незнакомец, заметив, что толстяк хочет положить свой локоть на газетный лист: лист на­крывал узелочек. Губы Липпанченко задрожали. Опасный узелочек просит он отнести на хранение к Николаю Аполлоновичу Аблеухову, а заодно и письмецо передать.

Два с половиною года уже не встречается с отцом Николай Аполлонович за утренним кофе, не пробуждается раньше полудня, ходит в бухарском халате, татарских туфельках и ермолке. Впрочем, по-преж­нему читает он Канта и умозаключает, строит цепи логических пред­посылок. С утра получил он коробку от костюмера: в коробке атласное красное домино. В петербургский сырой сумрак, накинув на плечи николаевку, отправляется Николай Аполлонович. Под николаевкой выглядывает кусок красного атласа. Воспоминания о неудачной любви охватили его, вспомнилась та туманная ночь, когда чуть он не бросился с моста в темные воды и когда созрел в нем план дать обе­щание одной легкомысленной партии.

В подъезд дома на Мойке входит Николай Аполлонович и остается в подъездной темноте. Женская тень, уткнув лицо в муфточку, пробе­гает вдоль Мойки, входит в подъезд. Дверь открывает служанка и вскрикивает. В прорезавшей темноту полосе света — красное домино в черной маске. Выставив маску вперед, домино протягивает крова­вый рукав. И когда дверь захлопнулась, дама видит лежащую у двери визитную карточку: череп с костями вместо дворянской короны и модным шрифтом набранные слова — «Жду вас в маскараде там-то, такого-то числа. Красный шут».

В доме на Мойке живет Софья Петровна Лихутина, замужем она за подпоручиком Сергеем Сергеевичем Лихутиным; Николай Аполло­нович был шафером на ее свадьбе. Николай Аполлонович часто бывал в этом доме, куда приходил и хохол Липпанченко, и курсистка Варва­ра Евграфовна, тайно влюбленная в Аблеухова. Вид благородный Ни­колая Аполлоновича увлек вначале Софью Петровну, но за античной маской открылось в нем вдруг что-то лягушачье. Софья Петровна и любила и ненавидела Аблеухова, привлекая, отталкивала от себя и од­нажды в гневе назвала Красным шутом. Аблеухов приходить пере­стал.

Утром незнакомец с усиками приходит к Николаю Аполлоновичу. Визит не слишком приятен Аблеухову, помнит он опрометчиво дан­ное обещание, думает отказаться, но все как-то не выходит. А незна-

[124]


комец узелок просит взять на хранение, разоткровенничался, жалует­ся на бессонницу, одиночество. Вся Россия знает его как Неуловимо­го, да сам-то он заперт в своей квартирке на Васильевском острове, никуда не выходит. После ссылки Якутской с особой одной повстре­чался он в Гельсингфорсе и зависит теперь от особы.

Приезжает Аполлон Аполлонович, сын представляет ему студента университета Александра Ивановича Дудкина. В нем узнает Аполлон Аполлонович вчерашнего разночинца.

По Петербургу катится гул. Будет митинг. С известием о митинге к Софье Петровне приезжает Варвара Евграфовна и просит передать письмо Николаю Аполлоновичу Аблеухову, с которым, по слухам, должна встретиться Софья Петровна на балу у Цукатовых. Николай Аполлонович знал, что Софья Петровна будет на митинге. Всегда всех на митинги водит Варвара Евграфовна. В николаевке, надетой поверх красного домино, бросается он в петербургский сумрак.

Вырвавшись из душного зала, где выступали ораторы и раздавались крики «Забастовка!», бежит к себе домой Софья Петровна. На мосту видит она: ей навстречу устремилось красное домино в черной маске. Но в двух шагах от Софьи Петровны подскальзывается и падает крас­ное домино, обнаруживая светло-зеленые панталонные штрипки. «Лягушонок, урод, красный шут», — кричит Софья Петровна и в гневе шута награждает пинками. Домой она прибегает расстроенная и в порыве рассказывает все мужу. Сергей Сергеевич пришел в страшное волнение и, бледный, сжимая кулаки, расхаживал по ком­нате. Ехать на бал к Цукатовым он запретил. Обиделась Софья Пет­ровна. В обиде на мужа и на Аблеухова распечатала она письмо, принесенное Варварой Евграфовной, прочла и задумала отомстить.

В костюме госпожи Помпадур, несмотря на запрещение мужа, приехала Софья Петровна на бал. Приехал и Аполлон Аполлонович. Ждали масок. И вот появляется красное домино, а потом и другие маски. Приглашает мадам Помпадур красное домино на танец, и в танце она вручает письмо. Не узнает Софью Петровну Аблеухов. В комнате угловой он срывает конверт, поднимает маску и обнаружи­вает себя. Скандал. Красное домино — Николай Аблеухов. И уже низкорослый господинчик с бородавкой сообщает об этом Аполлону Аполлоновичу.

Выбежав из подъезда, в переулке при свете фонаря Аблеухов снова читает письмо. Он не верит глазам. Поминают ему данное обещание, предлагают взорвать собственного отца бомбой с часовым механиз­мом, что в виде сардинницы хранится в переданном ему узелочке. А тут низкорослый господинчик подходит, с собой увлекает, ведет в ка-

[125]


бачок. Сначала представляется незаконнорожденным сыном Аполлона Аполлоновича, а затем Павлом Яковлевичем Морковиным, агентом охранного отделения. Говорит, что, если не выполнит Николай Аполлонович требования, в письме изложенного, он его арестует.

Сергей Сергеевич Лихутин, когда уехала на бал, несмотря на за­прещение, Софья Петровна, решает покончить с собой. Он сбрил усы и побрил шею, мылом намазал веревку, к люстреее прикрепил и взо­брался на стул. В дверь позвонили, в этот момент он шагнул со стула и... упал. Недоповесился. Унижением еще большим обернулось для подпоручика Лихутина самоубийство. Таким обнаружила его Софья Петровна. Она склонилась над ним и тихонько заплакала.

Аполлон Аполлонович про себя твердо решил, что сын его отъяв­ленный негодяй; скандал на балу, то есть появление Николая Аполло­новича в красном домино, заставляет его решиться на выяснение отношений. Но в последний момент Аполлон Аполлонович узнает о приезде Анны Петровны и неожиданно для себя только это и сооб­щает сыну и смотрит не с ненавистью, а с любовью. Еще мгновение, и Николай Аполлонович в раскаянии бросился бы в ноги отцу, но, за­метив его движение, Аполлон Аполлонович вдруг в гневе указывает на дверь и кричит, что Николай Аполлонович больше не сын ему.

У себя в комнате Николай Аполлонович достает сардинницу, сардинницу ужасного содержания. Без сомнений, ее следует выбросить в Неву, но пока... пока хотя бы отсрочить ужасное событие, двадцать раз повернув ключ часового механизма.

Александр Иванович просыпается разбитым и больным. С трудом он поднимается и выходит на улицу. Здесь налетает на него взволно­ванный и возмущенный Николай Аполлонович. Из его сбивчивых объяснений Дудкину становится понятно, для кого предназначена «сардинница ужасного содержания», вспоминает и письмо, которое забыл передать Николаю Аполлоновичу и попросил это сделать Варва­ру Евграфовну. Александр Иванович уверяет Аблеухова в том, что произошло недоразумение, обещает все уладить и просит немедленно выкинуть сардинницу в Неву.

Странное слово «енфраншиш» бьется в голове Александра Ивано­вича. Он приходит в маленький домик с садиком. Дачка окнами вы­ходила на море, в окно бился куст. Его встречает хозяйка Зоя Захаровна Флейш. Она разговаривает с каким-то французом. Из со­седней комнаты раздается пение. Зоя Захаровна объясняет, что это перс Шишнарфиев. Фамилия показалась Дудкину знакомой. Прихо­дит Липпанченко, на Дудкина смотрит он пренебрежительно, даже брезгливо. Беседует с французом, ждать заставляет разговора с собой.

[126]


Как сановная особа обращается он с Александром Ивановичем. И власть теперь у особы. Дудкин отстранен, нет у него влияния, он пол­ностью от особы зависит, а особа не стесняется ему угрожать. Дудкин возвращается домой. На лестнице его встречает темнота и странные гени у двери квартиры. В комнате ждет его гость, Шишнарфиев, уве­ряет, что Петербург, город на болоте, на самом деле царство мертвых;

напоминает о встрече в Гельсингфорсе, когда Александр Иванович вы­сказывался за разрушение культуры, говорил, что сатанизм заменит собой христианство. «Енфраншиш!» — восклицает Дудкин. «Ты звал меня, вот я и пришел», — отвечает голос. Перс утончается, превра­щается в силуэт, затем просто исчезает и говорит уже как будто из самого Александра Ивановича. Вот с кем заключил договор он в Гель­сингфорсе, а Липпанченко был лишь образом этих сил. Но теперь Дудкин знает, как он поступит с Липпанченко.

Тяжелозвонкое скаканье раздается за окном. В комнату входит Медный всадник. Он кладет руку на плечо Дудкину, ломая ключицу: «Ничего: умри, потерпи», — и проливается раскаленным металлом в его жилы.

Нужно найти металлическое место, утром понимает Дудкин, идет в магазинчик и покупает ножницы...

На улице Николай Аполлонович встречает Лихутина. Тот в штат­ском, бритый, без усов; за собой увлекает его, везет домой для объяс­нений, втаскивает Аблеухова в квартиру, в заднюю вталкивает комнату. Сергей Сергеевич нервно расхаживаег, кажется, он прибьет сейчас Аблеухова. Николай Аполлонович жалко оправдывается...

В то утро Аполлон Аполлонович не поехал в Учреждение. В хала­те, с тряпкой в руках, вытирающим пыль с книжных полок застает ею моложавый седовласый аннинский кавалер, приехавший с извес­тием о всеобщей забастовке. Аполлон Аполлонович выходит в отстав­ку, стали говорить в Учреждении.

Аполлон Аполлонович обходит пустынный свой дом, входит в комнаты сына. Раскрытый ящик письменного стола привлекает его внимание. В рассеянности он берет какой-то странный тяжелый предмет, уходит с ним и забывает в своем кабинетике...

Вырваться пытался Николай Аполлонович от Лихутина, но был от­брошен в угол и лежит униженный, с оторванной фалдою фрака. «Я не буду вас убивать», — произносит Сергей Сергеевич. Он к себе, за­тащил Аблеухова, потому что Софья Петровна рассказала ему про письмо. Он хочет запереть Аблеухова, отправиться к нему домой, найти бомбу и выкинуть ее в Неву. Гордость проснулась в Николае

[127]


Аполлоновиче, он возмущен, что посчитать мог Сергей Сергеевич его способным на убийство собственного отца.

Дачка окнами выходила на море, в окно бился куст. Лигшанченко с Зоей Захаровной сидели перед самоварчиком. Куст кипел. В ветвях его пряталась фигурка, томясь и вздрагивая. Ей чудилось, всадник протянутой рукой указывает на окна дачки. Фигурка приблизилась к дому и вновь отпрянула... Лилпанченко озирается, шум за окнами привлекает его внимание, со свечой он обходит дом — никого... Ма­ленькая фигурка подбегает к дому, влезает в окно спальни и прячет­ся... Свеча отбрасывает фантастические тени, Липпанченко запирает дверь и ложится спать. В наступившем фосфорическом сумраке отчет­ливо проступает тень и приближается к нему. Липпанченко бросается к двери и чувствует, будто струя кипятка прошлась по его спине, а затем почувствовал струю кипятка у себя под пупком... Когда утром пришли к нему в комнату, то Липпанченко не было, а был — труп; и фигурка мужчины со странной усмешкой на белом лице, усевшись на мертвеца верхом, сжимала в руке ножницы.

Аполлон Аполлонович приехал в гостиницу к Анне Петровне и с ней вернулся домой... Николай Аполлонович в комнате своей шкафы перерывает в поисках сардинницы. Нигде нет ее. Слуга входит с из­вестием — приехала Анна Петровна — и просит в гостиную. После двух с половиной лет Аблеуховы вновь обедают втроем... Николай Аполлонович решает, что Лихутин в отсутствие его сардинницу уже забрал. До гостиницы он провожает мать, заезжает к Лихутиным, но в окнах квартирки их — мрак, Лихутиных не было дома...

Николай Аполлонович не мог заснуть в эту ночь. Он вышел в ко­ридор, опустился на корточки, от усталости вздремнул. Очнулся на полу в коридоре. Раздался тяжелый грохот...

Николай Аполлонович подбежал к тому месту, где только что была дверь в кабинет отца. Двери не было: был огромный провал. В спаль­не на постели, охватив руками колени, сидел Аполлон Аполлонович и ревел. Увидев сына, он пустился от него бежать, пробежал коридор и заперся в туалете...

Аполлон Аполлонович вышел в отставку и перебрался в деревню. Здесь он жил с Анной Петровной, писал мемуары, в год его смерти они увидели свет.

Николай Аполлонович, все время следствия пролежавший в горяч­ке, уехал за границу, в Египет. В Россию он вернулся только после смерти отца.

Н. Д. Александров

[128]


Котик Летаев - Повесть (1917-1918, опубл. - 1922)

Здесь, на крутосекущей черте, в прошлое бросаю я долгие и немые взоры. Первые миги сознания на пороге трехлетия моего — встают мне. Мне тридцать пять лет. Я стою в горах, среди хаоса круторогих скал, громоздящихся глыб, отблесков алмазящихся вершин. Прошлое ведомо мне и клубится клубами событий. Мне встает моя жизнь от ущелий первых младенческих лет до крутизн этого самооознающего мига и от крутизн его до предсмертных ущелий — сбегает Грядущее. Путь нисхождения страшен. Через тридцать пять лет вырвется у меня мое тело, по стремнинам сбежав, изольется ледник водопадами чувств. Самосознание мне обнажено; я стою среди мертвых опавших понятий и смыслов, рассудочных истин. Архитектоника смыслов осмыслилась ритмом. Смысл жизни — жизнь; моя жизнь, она — в ритме годин, мимике мимо летящих событий. Ритмом зажглась раду­га на водометных каплях смыслов. К себе, младенцу, обращаю я взор свой и говорю: «Здравствуй, ты, странное!»

Я помню, как первое «ты — еси» слагалось мне из безобразных бредов. Сознания еще не было, не было мыслей, мира, и не было Я. Был какой-то растущий, вихревой, огневой поток, рассыпавшийся ог­нями красных карбункулов: летящий стремительно. Позже — откры­лось подобие, — шар, устремленный вовнутрь; от периферии к центру неслось ощущениями, стремясь осилить бесконечное, и сгора­ло, изнемогало, не осиливая.

Мне говорили потом, у меня был жар; долго болел я в то время: скарлатиной, корью...

Мир, мысли, — накипь на ставшем Я, еще не сложилось сознание мне; не было разделения на «Я» и «не-Я»; и в безобразном мире рождались первые образы — мифы; из дышащего хаоса — как из вод скалящиеся громады суши — проступала действительность. Головой я просунулся в мир, но ногами еще был в утробе; и змеились ноги мои:

змееногими мифами обступал меня мир. То не был сон, потому что не было пробуждения, я еще не проснулся в действительность. То было заглядывание назад, себе за спину убегающего сознания. Там подсмотрел я в кровавых разливах красных карбункулов нечто бегу­щее и влипающее в меня; со старухой связалось мне это, — огненно-дышащей, с глазами презлыми. Спасался от настигающей старухи я, мучительно силился оторваться от нее.

Представьте себе храм; храм тела, что восстанет в три дня. В стре­мительном беге от старухи я врываюсь в храм — старуха осталась

[129]


снаружи, — под сводами ребер вхожу в алтарную часть; под неповто­римые извивы купола черепа. Здесь остаюсь я и вот, слышу крики:

«Идет, уже близко!» Идет Он, иерей, и смотрит. Голос: «Я...» Пришло, пришло — «Я...».

Вижу крылья раскинутых рук: нам знаком этот жест и дан, конеч­но, в разбросе распахнутом дуг надбровных...

Квартирой отчетливо просунулся мне внешний мир; в первые миги сознания встают: комнаты, коридоры, в которые если вступишь, то не вернешься обратно; а будешь охвачен предметами, еще не ясно какими. Там, среди кресел в серых чехлах, встает мне в табачном дыму лило бабушки, прикрыт чепцом голый череп ее, и что-то гроз­ное в облике. В темных лабиринтах коридоров там топотом прибли­жается доктор Дорионов, — быкоголовым минотавром представ­ляется он мне. Мне роится мир колыханиями летящих линий на ри­сунках обой, обступает меня змееногими мифами. Переживаю катакомбный период; проницаемы стены, и, кажется, рухни они, — в ребрах пирамид предстанет пустыня, и там: Лев. Помню я отчетливо крик: «Лев идет»; косматую гриву и пасти оскал, громадное тело среди желтеющих песков. Мне потом говорили, что Лев — сенбернар, на Собачьей площадке к играющим детям подходил он. Но позже думалось мне: то не был сон и не действительность. Но Лев был; кричали: «Лев идет», — и Лев шел.

Жизнь — рост; в наростах становится жизнь, в безобразии пер­вый нарост мне был — образ. Первые образы-мифы: человек — с ба­бушкой связался мне он, — старуха, в ней виделось мне что-то от хищной птицы, — бык и лев....

Квартирой просунулся мне внешний мир, я стал жить в ставшем, в отвалившейся от меня действительности. Комнаты — кости древних существ, мне ведомых; и память о памяти, о дотелесном жива во мне; отсвет ее на всем.

Мне папа, летящий в клуб, в университет, с красным лицом в очках, является огненным Гефестом, грозит он кинуть меня в пучину безобразности. В зеркалах глядит бледное лицо тети Доги, бесконечно отражаясь; в ней — дурной бесконечности звук, звук падающих из крана капель, — что-то те-ти-до-ти-но. В детской живу я с нянюшкой Александрой. Голоса ее не помню, — как немое правило она; с ей жить мне по закону. Темным коридором пробираюсь на кухню с ей, где раскрыта печи огненная пасть и кухарка наша кочергой сражается с огненным змеем. И мне кажется, трубочистом спасен я был от красного хаоса пламенных языков, через трубу был вытащен в мир.

[130]


По утрам из кроватки смотрю я на шкафчик коричневый, с тем­ными разводами сучков. В рубиновом свете лампадки вижу икону:

склонились волхвы, — один черный совсем — это мавр, говорят мне, — над дитятей. Мне знаком этот мир; мне продолжилась наша квартира в арбатскую Троицкую церковь, здесь в голубых клубах ла­данного дыма глаголил Золотой Горб, вещала Седая Древность и голос слышал я: «Благослови, владыко, кадило».

Сказкой продолжился миф, балаганным Петрушкой. Уже нет няни Александры, гувернантка Раиса Ивановна читает мне о королях и лебедях. В гостиной поют, полусон мешается со сказкой, а в сказку вливается голос.

Понятий еще не выработало сознание, я метафорами мыслю; мне обморок: то — куда падают, проваливаются; наверное, к Пфефферу, зубному врачу, что живет под нами. Папины небылицы, страшное бу-бу-бу за стеной Христофора Христофоровича Помпула, — он все в Лондоне ищет статистические данные и, уверяет папа, ломает ландо московских извозчиков: Лондон, наверное, и есть ландо, пугают меня. Голос довременной древности еще внятен мне, — титанами оборачи­вается память о ней, память о памяти.

Понятия — щит от титанов...

Ощупями космоса я смотрю в мир, на московские дома из окон арбатского нашего дома.

Этот мир разрушился в миг и раздвинулся в безбрежность в Касьяново, — мы летом в деревне. Комнаты канули; встали — пруд с темной водой, купальня, переживание грозы, — гром — скопление электричества, успокаивает папа, — нежный агатовый взгляд Раисы Ивановны...

Вновь в Москве — тесной теперь показалась квартирка наша.

Наш папа математик, профессор Михаил Васильевич Летаев, кни­гами уставлен его кабинет; он все вычисляет. Математики ходят к нам; не любит их мама, боится — и я стану математиком. Откинет локоны мне со лба, скажет — не мой лоб, — второй математик! — страшит ее преждевременное развитие мое, и я боюсь разговаривать с папой. По утрам, дурачась, ласкаюсь я к маме — Ласковый Котик!

В оперу, на бал, уезжает мама в карете с Поликсеной Борисовной Блещенской, про жизнь свою в Петербурге рассказывает нам. Это не наш мир, другая вселенная; пустым называет его папа: «Пустые они, Лизочек...»

По вечерам из гостиной мы с Раисой Ивановной слышим музыку; мама играет. Комнаты наполняются музыкой, звучанием сфер, откры­вая таимые смыслы.

[131]


Мне игрою продолжилась музыка.

В гостинной я слышал топоты ног, устраивался «вертеп», и фигур­ка Рупрехта из сени зеленой ели перебралась на шкафчик; долго смотрела на меня со шкафчика, куда-то затерялась потом. Мне игрою продолжилась музыка, Рупрехтом, клоуном красно-желтым, подарен­ным мне Соней Дадарченко, красным червячком, связанным Раисой Ивановной — jakke — змеей Якке.

Мне папа принес уже библию, прочел о рае, Адаме, Еве и змее — красной змее Якке. Я знаю: и я буду изгнан из рая, отнимется от меня Раиса Ивановна — что за нежности с ребенком! Родили бы своего! — Раисы Ивановны больше нет со мной. «Вспоминаю утек­шие дни — не дни, а алмазные праздники; дни теперь — только будни».

Удивляюсь закатам, — в кровавых расколах небо красным залило все комнаты. До ужаса узнанным диском огромное солнце тянет к нам руки...

О духах, духовниках, духовном слышал я от бабушки. Мне ведомо стало дыхание духа; как в перчатку рука, входил в сознание дух, вы­растал из тела голубым цветком, раскрывался чашей, и кружилась над чашей голубка. Оставленный Котик сидел в креслице, — и порхало над ним Я в трепете крыльев, озаренное Светом; появлялся Настав­ник — и ты, нерожденная королевна моя, — была со мною; мы встретились после и узнали друг друга...

Я духовную ризу носил: облекался в одежду из света, крыльями хлопали два полукружия мозга. Невыразимо сознание духа, и я мол­чал.

Мне невнятен стал мир, опустел и остыл он. «О распятии на крес­те уже слышал от папы я. Жду его».

Миг, комната, улица, деревня, Россия, история, мир — цепь рас­ширений моих, до этого самосознающего мига. Я знаю, распиная себя, буду вторично рождаться, проломится лед слов, понятий и смы­слов; вспыхнет Слово как солнце — во Христе умираем, чтобы в Духе воскреснуть.

Н. Д. Александров