Валентин Петрович Катаев 1897-1986

Растратчики - Повесть (1925-1926)

Курьер Никита поставил перед главбухом Филиппом Степановичем Прохоровым стакан чаю, но не ушел. Ему явно хотелось поговорить.

Газеты были полны сообщениями о растратах и растратчиках и повальном в Москве бегстве их от правосудия. Даже в доме на Мяс­ницкой, где располагается их контора, из шести учреждений пять уже растранжирили денежки. «Одни мы нерастраченными на весь дом остались», — заключил Никита.

Филипп Степанович отмахнулся. Он отличался умеренностью и усердием в служебных делах, а счетно-финансовой деятельностью за­нимался со времен окончания русско-японской войны. При всем том в его характере была, хотя почти и незаметная, авантюристическая жилка. Было и безобидное высокомерие, родившееся давным-давно, когда он прочел в великосветском романе фразу: «Граф Гвидо вскочил на коня...»

Часа в три главбух заглянул к кассиру Ванечке: завтра надо будет выплатить сотрудникам жалованье. Придется сходить в банк и полу­чить тысяч двенадцать. Никита, услышав это, отправился за сослужив­цами. Когда те получили деньги, он потребовал выдать зарплату ему и, по доверенности, уборщице Сергеевой. Сделать же это удобно в тихой столовой за углом. Выпили пивка и закусили. Ванечка сбегал за

водкой, так что потом главбух не хотел уже расставаться с кассиром и пригласил его к себе домой.

Яниночка, жена, встретила нагруженных кульками гуляк отчаян­ной руганью. Под звон оплеух и визг жены Филипп Степанович и Ва­нечка ринулись из квартиры, наняли извозчика и очутились на Страстной, откуда уже с девицами отправились в ближайшие номера. Наутро, впрочем, друзья проснулись не в номерах, а в купе поезда, подъезжающего к Ленинграду. Изабелла рассказала, что билеты купил неожиданно появившийся Никита, что Ванечкина спутница сбежала в Клину, но в Ленинграде ему найдется новая подруга.

Запершись в уборной, мужчины пересчитали наличность: тысячи трехсот как не бывало. «Что же будет?» — обомлел Ванечка. Главбух, неожиданно даже для себя, подмигнул: «Ничего не будет. Едем себе и едем». Из глубин памяти выплыло: «Граф Гвидо вскочил на коня...»

В Ленинграде поселились в гостинице «Гигиена». Изабелла приве­ла обещанную кассиру девицу, костлявую, ленивую и чудовищно вы­сокую. Вчетвером они кутили, играли в карты и рулетку. Огромные деньги давали ощущение дешевизны и доступности наслаждений. Од­нако хотелось «обследовать» город без спутниц.

Им удалось ускользнуть от них и отправиться на извозчике по Не­вскому, к Медному всаднику, на набережные, к Зимнему... Филипп Степанович был потрясен. Ванечку мучило нетерпение скорее «дообследовать» город и познакомиться с бывшими княгинями. Извозчик отвез их в «Бар», что при Европейской гостинице, откуда уже в со­провождении элегантного молодого человека они отбыли на автомо­биле в «высшее общество».

В голубой гостиной особняка на Каменноостровском были генера­лы в эполетах, дамы, сановники, кавалергарды, девушки в бальных платьях. По голубому ковру расхаживал император Николай Второй. Он поздоровался и осведомился: «Водки? Пива? Шампанского? Или прямо в девятку?»

Филипп Степанович покачнулся и медленно произнес: «Оч-ч-ень приятно. Я граф Гвидо со своим кассиром Ванечкой». Кассир в это время уже знакомился с девушкой: «Вы, извиняюсь, княгиня?» — «С вашего позволения — княжна».

...Графа Гвидо вызволила из особняка Изабелла, через подруг вы­знавшая, куда увезли ее спутников. Ванечки же в особняке не оказа­лось. Он отправился с княжной, долго колесил по ресторанам. В конце концов они остановились возле деревянного домика. Спутница потребовала деньги вперед и повела его в каморку. Из-за ситцевого полога слышался громкий храп. Это спала бедная больная мамочка —

княгиня. Девушка потребовала еще сто червонцев, но до себя так и не допустила: «Не прикасайтесь, сначала сходите в баню!» Из-за сит­цевой занавески вышел детина в подштанниках и вышвырнул кассира на улицу.

В гостинице «Гигиена» человек, назвавшийся уполномоченным ка­кого-то Цехомкома, сманил москвичей в провинцию: уж если обсле­довать, так обследовать. В поезде затеялась игра в девятку, и главбух продулся бы в дым, но в городе Калинове Прохоров и Ванечка сбежа­ли с поезда. В тридцати верстах была родная деревня кассира. Само­гон лился рекой в избе вдовы Клюквиной, очень скоро, однако, догадавшейся, откуда у сына деньги. Столь же догадливым оказался и председатель сельсовета. Пришлось бежать. Очнулись в поезде, не­весть куда идущем. Соседом был солидного вида, необыкновенно ак­куратный и обходительный гражданин — инженер Шольте. Выслушав сетования друзей на отсутствие достойных обследования объектов как в Ленинграде, так и в провинции, он поинтересовался, много ли у них средств. Двенадцать тысяч он назвал суммой, на кото­рую можно половину земного шара обследовать, в том числе Крым и Кавказ. Оказалось, что он тоже уже четыре месяца «обследует». Шольте очень удивился, что они так ничего и не повидали. Вот сейчас будет Харьков, пусть пересаживаются на поезд до Минвод и...

У кассы друзья обнаружили, что денег уже нет даже на возвраще­ние в Москву. Пришлось продать пальто...

В марте из здания губернского суда под конвоем вывели Филиппа Степановича и Ванечку. Никите, оказавшемуся поблизости, Ванечка показал растопыренную пятерню — пять лет.

И. Г. Животовский

Белеет парус одинокий - Повесть (1936)

Дачный сезон закончился, и Василий Петрович Бачей с сыновьями Петей и Павликом возвращался в Одессу.

Петя в последний раз окинул взглядом светящееся нежной голу­бизной бесконечное морское пространство. На память пришли стро­ки: «Белеет парус одинокий / В тумане моря голубом...»

И все же главное очарование моря составляла для девятилетнего мальчика не живописность его, а исконная таинственность: фосфори-

ческое свечение, скрытая жизнь глубин, вечное движение волн... Пол­ным тайны было и видение взбунтовавшегося броненосца, несколько раз появлявшегося на горизонте.

Но вот прощание с морем закончилось. Все трое разместились на скамьях, и дилижанс тронулся. Когда до Аккермана оставалось верст десять и по обеим сторонам дороги уже тянулись сплошные вино­градники, пассажиры услыхали винтовочный выстрел, а через минуту задняя дверь дилижанса открылась и коренастый человек застыл было на подножке. Но тут впереди показался конный разъезд, и он быстро нырнул под скамью. Петя успел заметить рыжие флотские сапоги и вытатуированный на руке якорек, как и папа, он сделал вид, что ни­чего не произошло, и отвернулся. Через полчаса папа нарушил молча­ние: «Кажется, подъезжаем... На дороге ни души». Раздался шорох, и сейчас же хлопнула дверь...

На пароходе «Тургенев» Петя, не найдя подходящих для знаком­ства сверстников, стал наблюдать за странным усатым пассажиром. Усатый явно кого-то разыскивал и наконец остановился перед спя­щим на палубе и прикрывшим картузиком лицо мужчиной. Петя ос­толбенел: задравшиеся штанины обнажили рыжину флотских сапог, которые два часа назад выглядывали из-под скамейки дилижанса.

Когда миновали Ланжерон, усатый подошел к спящему, взял за рукав: «Родион Жуков?» Но тот оттолкнул усатого, вскочил на борт и прыгнул в воду.

...Вечерело, когда Гаврик с дедушкой выбрали перемет и налегли на весла. Совсем недавно прошел пароход «Тургенев». Значит, уже около восьми и надо поторапливаться. Вдруг чьи-то руки схватились за корму шаланды. Когда дед с внуком втащили пловца в лодку, он был почти в обмороке и едва проговорил: «Не показывайте меня людям. Я матрос».

Наутро Гаврик собрался к Терентию, старшему брату. Матроса явно искали. Около тира на маленькой прибрежной ярмарке усатый господин в котелке расспрашивал Иосифа Карловича, не заметил ли он вчера вечером чего-нибудь подозрительного. Узнав, что Гаврик живет неподалеку, усатый принялся расспрашивать и его, но не­многого сумел добиться. Мальчик в свои девять лет был рассудителен и осторожен.

По дороге на Ближние Мельницы Гаврик повстречал Петю и при­гласил с собой к брату. Пете строжайше было запрещено отлучаться так далеко и так надолго, но с Гавриком он не виделся все лето, кроме того, так хотелось рассказать о происшествии на «Тургеневе».

Уже в сумерках Терентий привел в хибарку деда щуплого молодо-

го человека в пенсне. Илья Борисович подтвердил, что Родиона Жуко­ва видел у гроба потемкинца Вакулинчука, и передал матросу сверток с одеждой. Гаврик отправился посмотреть, все ли спокойно. За углом мальчика схватил уже знакомый ему усатый. Гаврик закричал. «Молчи, убью!» — шпик рванул его за ухо. Три тени метнулись от хибарки к обрыву, прогремел выстрел... Разъяренные неудачей жан­дармы допросили деда и увезли в участок.

Гаврик перебрался к Терентию, носил деду передачи, очень пере­живал, узнав, что деда каждый день бьют. Депо, где работал брат, бастовало, и Гаврик старался зарабатывать чем только мог. Неплохой доход приносила игра в ушки.

Петя тоже увлекся ушками, но был слишком азартен, нетерпелив и проигрывал даже то, что брал в долг. Гибельное для всякого игрока желание отыграться затягивало в пучину. Он с мясом вырвал пугови­цы отцовского вицмундира и пал до того, что сначала забрал с буфета оставленную кухаркой Дуней сдачу, а потом выкрал из копилки Пав­лика деньги, собираемые им на велосипед. Но проиграл и это, так что однажды Гаврик объявил, что ждать больше не желает и что Петя поступает в рабство, пока не расквитается.

В городе между тем несколько кварталов было оцеплено войска­ми, слышалась стрельба. Как-то Гаврик велел Пете принести ранец да не забыть взять гимназический билет. Он загрузил ранец тяжелыми мешочками ушек, и они отправились в районы, оцепленные солдата­ми. Потом ушки забирали уже на Малой Арнаутской, у хозяина тира Иосифа Карловича, и дворами пробирались к дому с гулким двором-колодцем. На свист Гаврика спускался человек и забирал «товар*. Петя теперь хорошо понимал, что это были за ушки.

Последний рейс ему пришлось совершить в одиночку: у оцепле­ния расхаживал памятный обоим мальчикам усатый. В знакомом дворе-колодце на его отчаянный крик (свистеть он так и не научил­ся) выглянул человек и позвал его наверх. Это был беглый потемкинец-матрос, хотя теперь узнать его мешала бородка и усики. В кухню вошел Терентий: «Все равно не удержимся. Будем по крышам ухо­дить. Они тама орудие ставят».

Дома мальчика ждали новые испытания. В городе шли погромы. Пришла просить убежища семья Коганов, и Бачеи спрятали их в зад­них комнатах. Когда толпа погромщиков вошла в подъезд, папа встретил их: «Кто дал вам право...» Его схватили, ударили, и, если бы не появление Дуни с иконой в руках, дело приняло бы скверный обо­рот.

Гаврик объявился под Новый год: «Сховай, и будем в расчете». Он

подал четыре знакомых тяжелых мешочка. Петя едва успел спрятать их в ранец, как с изуродованным вицмундиром в детскую ворвался папа, за ним с ревом влетел Павлик: Петька обокрал его!

Папа изменился в лице: он знает, в чем дело. Сын играет в азарт­ные игры, в эти, как их там, чушки, ушки... Перерыв ранец, он до­стал мешочки и бросил их в пылающую печку. Петя крикнул: «Тикайте!» — и упал в обморок.

Он проболел всю зиму и только после Пасхи отправился к Гаври­ку. Дедушка умер, семья скрывающегося Терентия жила теперь в хи­барке. Пете обрадовались и пригласили на маевку. День был великолепный. Друзья сели на весла, Терентий расположился на корме. У Малого Фонтана в шаланду прыгнул господин в синем кос­тюме, кремовых брюках, зеленых носках и белых туфлях. Соломенная шляпа-канотье, тросточка, перчатки завершали его туалет. Это был матрос. Он оглянулся на берег и подмигнул гребцам. Далеко в море уже собрались рыбаки, чтобы выслушать речь потемкинца.

После маевки мальчики, покружив часа два, высадили Родиона Жукова на Ланжероне, где он сразу же смешался с толпой.

Через неделю Гаврик снова позвал Петю в море, уже под парусом. Быстро добрались до Большого Фонтана. Там Гаврик велел Пете под­няться на обрыв и, как покажется пролетка, махнуть платком. Мат­роса арестовали, но комитет подготовил взрыв тюремной стены, чтобы Родион мог бежать во время прогулки. На шаланде под пару­сом он уйдет в Румынию.

...Долгие минуты ожидания, и вот в конце переулка появилась пролетка. Петя замахал платком и увидел, как оживился внизу Гав­рик.

Терентий и матрос сбежали к шаланде. Через минуту парус на­полнился ветром, а немного спустя стал, удаляясь, уменьшаться, но еще долго белел на голубом просторе моря.

И. Г. Животовский

Алмазный мой венец - Автобиографическая проза (1975—1977)

Эта книга — не роман, не повесть, не лирический дневник и не ме­муары. Хронологические связи заменены здесь ассоциативными, а по­иски красоты — поисками подлинности, какой бы плохой она ни

казалась. Это мовизм (от «мове» — плохо). Это свободный полет фантазии, порожденный истинными происшествиями. Поэтому почти никто не назван здесь своим именем, а псевдоним будет пи­саться с маленькой буквы, кроме Командора.

Мое знакомство с ключиком (Ю. Олеша) состоялось, когда мне было семнадцать, ему пятнадцать, позднее мы стали самыми близки­ми друзьями, принадлежали к одной литературной среде. Эскесс, птицелов, брат, друг, конармеец — все они тоже одесситы, вместе с киевлянином синеглазым и черниговцем колченогим вошедшие в эн­циклопедии и почти все — в хрестоматии.

С птицеловом (Эдуард Багрицкий) я познакомился на собрании молодых поэтов, где критик Петр Пильский выбирал лучших и потом возил напоказ по летним театрам. Рядом с ним в жюри всегда сидел поэт эскесс (Семен Кессельман), неизменно ироничный и беспощад­ный в поэтических оценках.

Птицелов входил в элиту одесских поэтов, его стихи казались мне недосягаемыми. Они были одновременно безвкусны и непонятно прекрасны. Он выглядел силачом, обладал гладиаторской внешностью, и лишь впоследствии я узнал, что он страдает астмой.

Вытащить его в Москву удалось только после гражданской войны. Он был уже женат на вдове военврача, жил литературной поденщи­ной, целыми днями сидел в свой хибарке на матраце по-турецки, кашлял, задыхался, жег противоастматический порошок. Не помню, как удалось когда-то выманить его на яхте в море, к которому он ста­рался не подходить ближе чем на двадцать шагов.

Ему хотелось быть и контрабандистом, и чекистом, и Виттингтоном, которого нежный голос звал вернуться обратно.

В истоках нашей поэзии почти всегда была мало кому известная любовная драма — крушение первой любви, измена. Юношеская лю­бовь птицелова когда-то изменила ему с полупьяным офицером... Рана не заживала всю жизнь.

То же было с ключиком и со мной. Взаимная зависть всю жизнь привязывала нас друг к другу, и я был свидетелем многих эпизодов его жизни. Ключик как-то сказал мне, что не знает более сильного двигателя, чем зависть. Я же видел еще более могучую силу — лю­бовь, причем неразделенную.

Подругой ключика стала хорошенькая голубоглазая девушка. В ми­нуты нежности он называл ее дружочек, а она его — слоник. Ради нее ключик отказался ехать с родителями в Польшу и остался в Рос­сии. Но в один прекрасный день дружочек объявила, что вышла замуж. Ключик останется для нее самым-самым, но ей надоело голо-

дать, аМак (новый муж) служит в губпродкоме. Я отправился к Маку и объявил, что пришел за дружочком. Она объяснила ему, что любит ключика и должна вернуться сейчас же, вот только соберет вещи. Да, рассеяла она мое недоумение, теперь у нее есть вещи. И продукты, добавила она, возвращаясь с двумя свертками. Впрочем, через некоторое время в моей комнате в Мыльниковом переулке она появилась в сопровождении того, кого я буду звать колченогим (Вл. Нарбут).

Когда-то он руководил Одесским отделением РОСТА. После граж­данской войны хромал, у него не хватало кисти левой руки, в резуль­тате контузии он заикался. Служащих держал в ежовых рукавицах. При всем том это был поэт, известный еще до революции, друг Ах­матовой и Гумилева. Дружочек почти в день приезда в Москву клю­чика снова появилась в моей комнате и со слезами на глазах целовала своего слоника. Но вскоре раздался стук. Я вышел, и колченогий по­просил передать, что если дружочек немедленно не вернется, он вы­стрелит себе в висок.

Со слезами же на глазах дружочек простилась с ключиком (теперь уже навсегда) и вышла к колченогому.

Вскоре я отвел ключика в редакцию «Гудка». Что вы умеете? А что вам надо? — был ответ. И действительно. Зубило (псевдоним ключика в «Гудке») чуть ли не затмил славу Демьяна Бедного, а наши с синеглазым (М. Булгаков) фельетоны определенно потонули в сия­нии его славы.

Скоро в редакции появился тот, кого я назову другом (И. Ильф). Его взяли правщиком. Из неграмотных и косноязычных писем он со­здал своего рода прозаические эпиграммы, простые, насыщенные юмором. Впереди, впрочем, его ждала всемирная слава. В Москву приехал мой младший братец, служивший в Одесском угрозыске, и устроился в Бутырку надзирателем. Я ужаснулся, заставил его писать. Вскоре он стал прилично зарабатывать фельетонами. Я предложил ему и другу сюжет о поиске бриллиантов, спрятанных в обивке стульев. Мои соавторы не только отлично разработали сюжет, но изобрели новый персонаж — Остапа Бендера. Прототипом Остапа был брат одного молодого одесского поэта, служивший в угрозыске и очень до­саждавший бандитам. Они решили убить его, но убийца перепутал братьев и выстрелил в поэта. Брат убитого узнал, где скрываются убийцы, пришел туда. Кто убил брата? Один из присутствовавших со­знался в ошибке: он тогда не знал, что перед ним известный поэт, а теперь он просит простить его. Всю ночь провел Остап среди этих

людей. Пили спирт и читали стихи убитого, птицелова, плакали и целовались. Наутро он ушел и продолжил борьбу с бандитами.

Мировая слава пришла и к синеглазому. В отличие от нас, отчаян­ной богемы, он был человеком семейным, положительным, с принци­пами, был консервативен и терпеть не мог Командора (В. Мая­ковского), Мейерхольда, Татлина. Был в нем почти неуловимый налет провинциализма. Когда он прославился, надел галстук бабочкой, купил ботинки на пуговицах, вставил в глаз монокль, развелся с женой и затем женился на Белосельской-Белозерской. Потом появи­лась третья жена — Елена. Нас с ним роднила любовь к Гоголю.

Разумеется, мы, южане, не ограничивались лишь своим кругом. Я был довольно хорошо знаком с королевичем (С. Есениным), был сви­детелем его поэтических триумфов и безобразных дебошей. Моя жизнь текла более или менее рядом с жизнью Командора, соратника (Н. Асеева), мулата (Б. Пастернака). Великий председатель земно­го шара (В. Хлебников) несколько дней провел у меня в Мыльниковом. Судьба не раз сводила меня и с кузнечиком (О. Мандель­штамом), штабс-капитаном (М. Зощенко), арлекином (А. Круче­ных), конармейцем (И. Бабелем), сыном водопроводчика (В. Казиным), альпинистом (Н. Тихоновым) и другими, теперь уже ушед­шими из жизни, но не ушедшими из памяти, из литературы, из ис­тории.

И. Г. Животовский

Уже написан Вертер - Повесть (1979)

...Он спит, и ему видится, что он на дачном полустанке и ему надо перейти полотно, на котором остановился поезд. Нужно подняться, пройти через тамбур, и окажешься на другой стороне. Однако он об­наруживает, что другой двери нет, а поезд трогается и набирает ход, прыгать поздно, и поезд уносит его все дальше. Он в пространстве сновидения и понемногу как будто начинает припоминать встречаю­щееся на пути: и это высокое здание, и клумбу петуний, и зловещий, темного кирпича гараж. У ворот его стоит человек, помахивающий маузером. Это Наум Бесстрашный наблюдает, как бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начоперотдела по прозвищу Ангел Смерти, правый эсер Серафим Лось и женщина — сексот Инга раздеваются, перед тем как войти во мрак гаража и раствориться в нем.

Это видение сменяется другими. Его мать Лариса Германовна во главе стола во время воскресного обеда на террасе богатой дачи, а он, Дима, в центре внимания гостей, перед которыми его папа хвалит работы сына, прирожденного живописца.

...А вот и он сам, уже в красной Одессе. Врангель еще в Крыму. Белополяки под Киевом. Бывший юнкер — артиллерист, Дима рабо­тает в Изогите, малюя плакаты и лозунги. Как и другие служащие, он обедает в столовой по карточкам вместе с Ингой. Несколько дней назад они ненадолго зашли в загс и вышли мужем и женой.

Когда они уже заканчивали обед, двое с наганом и маузером подо­шли к нему сзади и велели, не оборачиваясь, выйти без шума на улицу и повели его прямо по мостовой к семиэтажному зданию, во дворе которого и стоял гараж из темного кирпича. Мысль Димы ли­хорадочно билась. Почему взяли только его? Что они знают? Да, он передал письмо, но ведь мог и не иметь представления о его содержа­нии. В собраниях на маяке не участвовал, только присутствовал, и то раз. Почему же все-так не взяли Ингу?

...В семиэтажном здании господствовали неестественная тишина и безлюдье. Лишь на площадке шестого этажа попался конвойный с де­вушкой в гимназическом платье: первая в городе красавица Венгржановская, взятая вместе с братом, участником польско-английского заговора.

...Следователь сообщил, что все, кто был на маяке, уже в подвале, и заставил подписать готовый протокол, чтобы не терять времени. Ночью Дима слышал, как гремели запоры и выкрикивали фамилии: Прокудин! Фон Дидерихс! Венгржановская! Он вспомнил, что у гара­жа заставляют раздеваться, не отделяя мужчин от женщин...

Лариса Германовна, узнав об аресте сына, бросилась к бывшему эсеру по имени Серафим Лось. Когда-то они вместе с нынешним предгубчека, тоже бывшим эсером, Максом Маркиным бежали из ссылки. Лосю удалось во имя старой дружбы упросить его «подарить ему жизнь этого мальчика». Маркин обещал и вызвал Ангела Смерти. «Выстрел пойдет в стену, — сказал тот, — а юнкера покажем как выведенного в расход».

Утром Лариса Германовна нашла в газете в списке расстрелянных Димино имя. Она вновь побежала к Лосю, а Дима тем временем другой дорогой пришел на квартиру, где они жили с Ингой. «Кто тебя выпустил?» — спросила она вернувшегося мужа. Маркин! Она так и думала. Он бывший левый эсер. Контра пролезла и в органы! Но еще посмотрим, кто кого. Только теперь Дима понял, кто перед ним и почему так хорошо был осведомлен следователь.

Инга тем временем отправилась в самую шикарную в городе гос­тиницу, где в номере люкс жил уполномоченный Троцкого Наум Бес­страшный, когда-то убивший германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестский мир. Тогда он был левым эсером, теперь же троц­кистом, влюбленным в Льва Давыдовича. «Гражданка Лазарева! Вы арестованы», — неожиданно изрек тот, и, не успев прийти в себя от неожиданности и ужаса, Инга оказалась в подвале.

Дима тем временем пришел к матери на дачу, но застал ее мерт­вой. Вызванный сосед доктор ничем уже не мог помочь, кроме как советом сейчас же скрыться, хоть в Румынию.

И вот он уже старик. Он лежит на соломенном матраце в лагер­ном лазарете, задыхаясь от кашля, с розовой пеной на губах. В зату­хающем сознании проходят картины и видения. Среди них вновь клумба, гараж, Наум Бесстрашный, огнем и мечом утверждающий всемирную революцию, и четверо голых: трое мужчин и женщина с чуть короткими ногами и хорошо развитым тазом...

Человеку с маузером трудно пока представить себя в подвале зда­ния на Лубянской площади ползающим на коленях и целующим на­чищенные кремом сапоги окружающих его людей. Тем не менее позднее его взяли с поличным при переходе границы с письмом от Троцкого к Радеку. Его втолкнули в подвал, поставили лицом к кир­пичной стене. Посыпалась красная пыль, и он исчез из жизни.

«Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики дог­мата, вы тоже — жертвы века», как сказал поэт.

И. Г. Животовский