Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин 1826 - 1889

История одного города. По подлинным документам издал М. Е. Салтыков (Щедрин) Повесть (1869 - 1870)

Данная повесть — «подлинная» летопись города Глупова, «Глуповский Летописец», обнимающая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преемственно слагали» четыре глуповских архивариуса. В главе «От издателя» автор особенно настаивает на подлинности «Ле­тописца» и предлагает читателю «уловить физиономию города и усле­дить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах».

«Летописец» открывается «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца». Архивариус видит задачу летописца в том, чтобы «быть изобразителем» «трогательного соответствия» — власти, «в меру дерзающей», и народа, «в меру благодарящего». История, таким образом, представляет собой историю правления различных градоначальников.

Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхожде­ния глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотя-

пов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т. д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жез­лом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошел, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.

Глуповцы были народом покорным, но новотору нужны были бунты, чтобы их усмирять. Но вскоре он до того проворовался, что князь «послал неверному рабу петлю». Но новотор «и тут увернулся: <...> не выждав петли, зарезался огурцом».

Присылал князь и еще правителей — одоевца, орловца, калязинца, — но все они оказались сущие воры. Тогда князь «прибых собст­венною персоною в Глупов и возопи: «Запорю». С этими словами начались исторические времена».

Далее следует «Опись градоначальникам в разное время в город Глупов от вышнего начальства поставленным», после чего подробно приводятся биографии «замечательнейших градоначальников».

В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единст­венными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за сто­лом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был по­трясен. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, все выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался ор­ганчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. Сам Байбаков справиться не смог и обратился за помощью в Санкт-Пе­тербург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задерживалась.

Настало безначалие, окончившееся появлением сразу двух одина­ковых градоначальников. «Самозванцы встретили и смерили друг

друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась». Из губер­нии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих самозванцев. А глуповцы, оставшись без градоначальника, немедленно впали в анархию.

Анархия продолжалась всю следующую неделю, в течение которой в городе сменилось шесть градоначальниц. Обыватели метались от Ираиды Лукиничны Палеологовой к Клемантинке де Бурбон, а от нее к Амалии Карловне Штокфиш. Притязания первой основывались на кратковременной градоначальнической деятельности ее мужа, вто­рой — отца, а третья — и сама была градоначальнической помпадур­шей. Притязания Нельки Лядоховской, а затем Дуньки-толстопятой и Матренки-ноздри были еще менее обоснованны. В перерывах между военными действиями глуповцы сбрасывали с колокольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Нако­нец в город прибыл новый градоначальник — Семен Константинович Двоекуров. Его деятельность в Глупове была благотворна. «Он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление гор­чицы и лаврового листа», а также хотел учредить в Глупове академию.

При следующем правителе, Петре Петровиче Фердыщенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Фердыщенку смутил бес». Градоправитель воспылал любовью к ямщиковой жене Аленке. Но Аленка ответила ему отказом. Тогда при помощи ряда последователь­ных мер мужа Аленки, Митьку, заклеймили и отправили в Сибирь, а Аленка образумилась. На Глупов же через градоначальниковы грехи обрушилась засуха, а за ней пришел и голод. Люди начали умирать. Пришел тогда конец и глуповскому терпению. Сначала послали к Фердыщенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отправили проше­ние, но и это не помогло. Тогда добрались-таки до Аленки, сбросили и ее с колокольни. Но и Фердыщенко не дремал, а писал рапорты начальству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.

Через следующее увлечение Фердыщенки, стрельчиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкарская слобода, за ней слободы Болотная и Негодница. Фердыщенко опять стушевался, вернул До­машку «опчеству» и вызвал команду.

Закончилось правление Фердыщенки путешествием. Градоправи­тель отправился на городской выгон. В разных местах его приветствова­ли горожане и ждал обед. На третий день путешествия Фердыщенко умер от объедания.

Преемник Фердыщенки, Василиск Семенович Бородавкин, к должности приступил решительно. Изучив историю Глупова, он нашел только один образец для подражания — Двоекурова. Но его достижения были уже забыты, и глуповцы даже перестали сеять гор­чицу. Бородавкин повелел исправить эту ошибку, а в наказание при­бавил прованское масло. Но глуповцы не поддавались. Тогда Бородавкин отправился в военный поход на Стрелецкую слободу. Не все в девятидневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих настоящих солдат уволили и заменили оловянными солдатиками. Но Бородавкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растаскивать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впоследствии было еще несколько войн за просвещение. В целом же правление привело к оскудению города, окончательно завершившемуся при следующем правителе, Негодяеве. В таком состоянии Глупов и застал черкешенин Микеладзе.

В это правление не проводилось никаких мероприятий. Микеладзе отстранился от административных мер и занимался только женским полом, до которого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но следствия бесчисленны».

Сменил черкешенина Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии. Его отличала страсть к законодательству. Но поскольку градоначальник не имел права изда­вать свои законы, Беневоленский издавал законы тайно, в доме куп­чихи Распоповой, и ночью разбрасывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Наполеоном.

Следующим был подполковник Прыщ. Делами он совсем не зани­мался, но город расцвел. Урожаи были огромны. Глуповцы насторо­жились. И тайна Прыща была раскрыта предводителем дворянства. Большой любитель фарша, предводитель почуял, что от головы градо­начальника пахнет трюфлями и, не выдержав, напал и съел фарширо­ванную голову.

После того в город прибыл статский советник Иванов, но «оказал­ся столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, постоянно веселил­ся и был по распоряжению начальства выслан за границу. По рас­смотрении оказался девицею.

Наконец в Глупов явился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истинного Бога и при­лепились к идолам. При нем же город окончательно погряз в развра­те и лени. Понадеявшись на свое счастье, перестали сеять, и в город пришел голод. Грустилов же был занят ежедневными балами. Но все вдруг переменилось, когда ему явилась о н а. Жена аптека­ря Пфейфера указала Грустилову путь добра. Юродивые и убогие, переживавшие тяжелые дни во время поклонения идолам, стали главными людьми в городе. Глуповцы покаялись, но поля так и сто­яли пустые. Глуповский бомонд собирался по ночам для чтения г. Страхова и «восхищения», о чем вскоре узнало начальство, и Грустилова сместили.

Последний глуповский градоначальник — Угрюм-Бурчеев — был идиот. Он поставил цель — превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т. д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не ук­ладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повел на нее наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что ос­талось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство на­чалось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «...земля затряслась, солнце померкло <...> О н о пришло». Не объ­ясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение свое».

Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как-то: Бородавкина, Микеладзе и Бене­воленского, писанные в назидание прочим градоначальникам.

Е. С. Островская

Господа ташкентцы. Картины нравов. Очерки (1869 — 1872)

Вся книга построена на границе аналитического, гротескового очерка и сатирического повествования. Так что же это за креатура — ташкентец — и чего она жаждет? А жаждет она лишь одного — «Жрать!». Во что бы то ни было, ценою чего бы то ни было. И Таш­кент превращается в страну, населенную вышедшими из России, за ненадобностью, ташкентцами. Ташкент находится там, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем, то есть — везде. Ташкент существует и на роди­не, и за границею, а истинный Ташкент — в нравах и сердце челове­ка. И хотя, с одной стороны, куда ни плюнь, везде у нас ташкентцы, с другой — стать ташкентцем не так уж и просто. В большинстве случаев ташкентец — это дворянский сын, образование его класси­ческое, причем испаряется оно немедленно по оставлении школьной скамьи, что отнюдь не мешает ташкентцу быть зодчим и дерзать, ибо не боги горшки обжигали.

Тут лицо повествующее переходит к своему личному опыту, вспо­минает о своем воспитании в одном из военно-учебных заведений. Основы образования сводятся к следующему: в стране своих плодов цивилизации нет; мы должны их только передавать, не заглядываясь на то, что передаем. Для исполнения сего благородного дела герой направляется конечно же в Петербург, где попадает на прием к Пьеру Накатникову, своему бывшему однокашнику, лентяю и олуху, достигшему степеней известных. Тут проясняются основные принци­пы цивилизаторской деятельности: русский становой и русская теле­га; а главное — ташкентец получает в казначействе деньги на казенные просветительские нужды; садится в поезд и... приходит в себя то ли в Тульской, то ли в Рязанской губернии — без денег, без вещей; ничего не помнит, кроме одного: «я пил...».

Ну что же, теперь хоть свои, российские губернии цивилизовать бы, если не удается это проделать с зарубежными. С этой целью на клич генерала: «Ребята! с нами Бог!» — в летний Петербург, терзае­мый наводнением (Петропавловская крепость, последний оплот, со­рвалась с места и уже уплывала), собрались ташкентцы-старатели.

Отбор годных шел по национально-вероисповедальному признаку: че­тыреста русских, двести немцев с русскими душами, тридцать три инородца без души и тридцать три католика, оправдавшихся тем, что ни в какую церковь не ходят. Начинается ассенизаторская работенка: пужают стриженых девиц на Невском проспекте; по ночам врывают­ся в квартиры к неблагонамеренным, у которых водятся книги, бума­га и перья, да и живут они все в гражданском браке. Веселье неожиданно прерывается, когда ташкентец по ошибке порет статско­го советника Перемолова.

Следующие экземпляры ташкентцев автор характеризует как от­носящихся к подготовительному разряду. Так, у Ольги Сергеевны Персияновой, интересной вдовы, упорхнувшей в Париж, растет сын Nicolas, чистая «куколка», которого воспитывают тетенька и дяденька с целью сделать из него благородного человека. Как убеждается ма­менька, вернувшись восвояси и застав свою «куколку» в уже более-менее зрелом возрасте, цель с успехом достигнута. Но в полной мере credo юного отпрыска разворачивается в имении Перкали, куда он приезжает на летние каникулы и где сходится с соседом, немногим старше него, Павлом Денисычем Мангушевым. Молодой ташкентец и с маменькой уже разворачивает свои лозунги и транспаранты: рево­люций не делаю, заговоров не составляю, в тайные общества не всту­паю, оставьте на мою долю хотя бы женщин!.. Нигилисты — это люди самые пустые и даже негодяи... нигде так спокойно не живется, как в России, лишь бы ничего не делать, и никто тебя не тронет... В компании же матереющего ташкентца, проповедующего, что они, помещики, должны оставаться на своем посту, оттачиваются, за обе­дом и возлияниями, за осмотром конюшни, и другие формулировки: наши русские более к полевым работам склонность чувствуют, они грязны, но за сохой — это очарование... Но каникулы кончаются, кое-как завершается и ненавистная учеба, маменька покупает эки­паж, мебель, устраивает квартирку — «сущее гнездышко», откуда и раздается ташкентский грай, обращенный к неведомому врагу: «А те­перь поборемся!..»

И на сцену вылетает новый тип ташкентца с этикеткой «палач». Персона эта — один из воспитанников закрытого учебного заведения для детей из небогатых дворянских семей, и действие разворачивает-

ся в конце 30-х гг. «Палачом» же Хлынова прозвали потому, что, узнав, что начальство собирается его отчислить за невиданную ле­ность, он подал прошение об определении его в палачи куда угодно по усмотрению губернского правления. И правда, мера жестокости и силы у этого несчастного тупоумного невиданные. Соученики его тре­пещут и вынуждены делиться с ним провизией, учителя же, пользу­ясь тем, что Хлынов сам трепещет всякого начальства, измываются над ним нещадно. Единственный приятель Хлынова — Голопятов по прозвищу «Агашка». Вместе они стоически переносят еженедельные порки, вместе проводят рекреации, то нещадно мутузя друг друга, то делясь опытом, кто из дядек как дерет; то впадая в унылое оцепене­ние, то распивая сивуху где-нибудь в темном углу. Родные вспомина­ют о Хлынове только перед началом летних каникул, тогда и забирают его в усадьбу, стоящую посередине села Вавилова.

Помимо отца и матери «Палача», Петра Матвеича и Арины Ти­мофеевны, там живут еще два их сына-подростка, старый дедушка Матвей Никанорыч и братец Софрон Матвеич. Семейство подозрева­ет, что дед где-то прячет свои деньги, следит за ним, да выследить ни­чего не может. За Петром Матвеичем держится слава лихого исправника, но из своих рейдов-налетов в дом притащить он ничего не умеет. «Рви!» — наставляет Хлынов-старик Хлынова-отца. «...Я свои обязанности очень знаю!» — отвечает на это Петр Матвеич. «Палач» с радостью уезжал из дома в учебное заведение: уж пусть лучше чужие тиранят, чем свои. Но теперь он лелеет одну надеж­ду — покончить с ненавистной учебой и устроиться на военную службу. За такое вольнодумие и непослушание папенька дерет его как сидорову козу. Экзекуция поражает всех домашних. «Палач» притворяется, будто и он удручен; на самом же деле с него как с гуся вода. Вернувшись в учебное заведение, «Палач» узнает, что «Агашку» опекун отдает в полк. Дружества ради «Агашка» решает помочь при­ятелю. Вместе они дебоширят так, что через несколько недель их ис­ключают. Радостные и возбужденные, они подбадривают друг друга: «Не пропадем!»

Ташкентец из следующего очерка, по видимости, во всем проти­воположен «Палачу» и «Агашке». Миша Нагорнов — поздний сын статского советника Семена Прокофьевича и его супруги Анны Ми-

хайловны, с раннего детства и до своего вступления в самостоятель­ную жизнь всегда, во всем и везде радовал и утешал родителей, на­ставников, учителей, товарищей. Чем более вырастал Миша, тем благонравней и понятливей он становился. В раннем детстве набож­ный, в школе всегда первый ученик — и не почему-либо, а просто для него это было радостно и естественно. Судебная реформа по вре­мени совпала с последними годами учебы Михаила Нагорнова. Моло­дые люди развлекаются тем, что представляют судебное заседание с присяжными, прокурором, адвокатом, судьями. Нагорного так и тянет пойти по адвокатской дорожке, денежной, блестящей, артисти­ческой, хотя он понимает, что солидней, да и благонадежней, с госу­дарственной точки зрения, прокурорская карьера. К тому же и отец категорически требует, чтобы сын стал государственным обвинителем. Легкость и доступность карьеры, обильный и сытный куш — все это отуманивает головы еще не доучившихся ташкентцев. Рубль, выгляды­вающий из кармана наивного простеца, мешает им спать. Наконец сдан последний экзамен; будущие адвокаты и прокуроры, усвоившие уроки демагогии и беспринципности (лишь бы урвать свой жирный кусок), рассыпаются по стогнам Петербурга.

Герой последнего жизнеописания, Порфиша Велентьев, — ташкентец чистейшей воды, вся логика его воспитания и образования подводит его к совершенному умению из воздуха чеканить монету — он выступает автором проекта, озаглавленного так: «О предоставле­нии коллежскому советнику Порфирию Менандрову Велентьеву в то­вариществе с вильманстрандским первостатейным купцом Василием Вонифатьевым Поротоуховым в беспошлинную двадцатилетнюю экс­плуатацию всех принадлежащих казне лесов для непременного оных, в течение двадцати лет, истребления». Отец Порфирия, Менандр, по­лучил блестящее духовное образование, но пошел не в священники, а воспитателем в семью князя Оболдуй-Щетина-Ферлакур. Благодаря княгине пообтесался, а позже получил весьма выгодное место чинов­ника, облагающего налогами винокуренные заводы. Женился на тро­юродной племяннице княгини из захудалого грузино-осетинского рода князей Крикулидзевых. И до, и после женитьбы Нина Ираклиевна занималась спекуляцией на купле-продаже крестьян, отдаче их в солдаты, продаже рекрутских квитанций, покупке на своз душ. Но

главными учителями Порфиши Велентьева в обретении наживательных навыков стали мнимые маменькины родственники, Азамат и Азамат Тамерланцевы. Они так ввинчиваются в обиход дома, семьи, что никакой метлой их потом вымести невозможно. Слуги их почитают за своих, Порфише они показывают фокусы с появлением-исчезновени­ем монеток, детский слабый отзвук их картежного шулерскою заработ­ка. Другое потрясение молодого Велентьева — уроки политэкономии, которые он получает в своем учебном заведении. Все это заставляет его смотреть с презрением и свысока на наивные, по новейшим вре­менам, усилия родителей. И уже Менандр Семенович Велентьев чует в сыне, с его наивнейшими способами накопления богатств, рефор­матора, который старый храм разрушит, новый не возведет и ис­чезнет.

И. А. Писарев

Дневник провинциала в Петербурге Цикл рассказов (1872)

Дневник? Да нет! Скорей, записки, заметки, воспоминания — вер­ней, физиология (забытый жанр, в котором беллетристика сочетается с публицистикой, социологией, психологией, чтобы полней, да и до­ступней описать некий социальный срез). И вот герой уже едет в по­езде, мчащем его из российской провинции в российскую столицу, вагон полон таких же, как и он, провинциалов, и сетует провинциал, что нигде от провинции не укрыться (даже на постой губерния уст­раивается в одну и ту же гостиницу), размышляет, кой черт его дер­нул перекочевать в Петербург, ибо ни концессий на строительство железных дорог, ни прочих неотложных дел нет у него и в помине.

Однако среда, как известно, засасывает: все бегают по министер­ствам и ведомствам, и герой начинает бегать если не туда же, так хоть в устричную залу к Елисееву, на эту своеобразную биржу, где мелькают кадыки, затылки, фуражки с красными околышами и ко­кардами, какие-то оливковые личности — не то греки, не то евреи,

не то армяне, — анемподисты тимофеичи, вершащие суд да дело за коньяком, балыком, водочкой. Круговорот суетливо-делового безделья засасывает: все стремятся в театр поглазеть на заезжую актриску Шнейдер — и наш туда же... Жуируют, пустословят, а все угнетает мысль, будто есть еще нечто, что необходимо бы заполучить, но в чем состоит это нечто — вот этого-то именно герой сформулировать и не может. Невольно он припоминает своего дедушку Матвея Иваныча, который и жизнью жуировал — полицию наголову разбивал, посуду в трактирах колотил, — и в мизантропию не вдарялся. Правда, внук додумывается до того, что тоскует он, потому как не над кем и не над чем повластвовать, хоть и жаль ему не крепостного права, а того, что, несмотря на его упразднение, оно еше живет в сердцах наших.

Приятель провинциала Прокоп не дает ему расслабиться: протас­кивает беднягу по всем кругам и обществам, где проекты пишут (нынче прожекты эти в моде, все их пишут — один о сокращении, другой о расширении, иной о расстрелянии, сякой о расточении, ведь всякому-то пирожка хочется). «Народ без религии — все равно что тело без души <...> Земледелие уничтожено, промышленность чуть-чуть дышит, в торговле застой <...> И чего цееремониться с этой паскудной литературой? <...> Скажите, куда мы идем?» — демокра­тические круги чрезвычайно озабочены судьбою родины. Что же каса­ется расстреляния, то небесполезно подвергнуть оному нижеследующих лиц: всех несогласномысляших; всех, в поведении коих замечается отсутствие чистосердечия; всех огорчающих угрю­мым очертанием лица сердца благонамеренных обывателей; зубоска­лов и газетчиков — и только. С раута на раут, от одного общества либерально-испуганных людей к другому, пока провинциал с Проко­пом не напиваются до чертиков и ночуют, милости ради, на квартире помощника участкового надзирателя. Нет, видно, без дедушкиной морали никуда не деться: только одно средство оградить свою жизнь от неприятных элементов, — откинув сомнения, снова начать бить по зубам. И в оцепенении герой задумывается: неужели и в новей­шие прогрессивные времена на смену уничтожительно-консерватив-ной партии грядет из мрака партия, которую уже придется назвать науничтожательнейше-консервативнейшею?

Итак, начитавшись проектов, преимущественно сочинения Про-

копа (о необходимости децентрализации, о необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств, о переформировании де сиянс академии), провинциал впадает в состояние каких-то особенно тревожных и провидческих сновидений. Ему снится, что он одиноко умирает в меблированных комнатах, нажив на откупщичестве милли­он рублей. И тут автор описывает, как душа покойного наблюдает за разграблением нажитого. Все, что мог, — от ценных бумаг до батис­товых платков — стащил закадычный друг Прокоп. А в родовой усадьбе при деревне Проплёванной сестрицы Машенька и Дашенька, племянницы Фофочка и Лёлечка, елейными голосами поминая по­койника, думают, как бы перетянуть друг у друга куски наследства.

Промелькнули годы — и вот уже постаревший Прокоп живет под гнетом шантажиста Гаврюшки, бывшего номерного, который видел, как барин в чужое добро руку запустил. Приезжает адвокат, зачинается дело, страж закона пытается урвать с Прокопа свои за­конные, и только из-за несговорчивости обоих все доходит до суда. Прокоп выигрывает свое дело, поскольку резон российских заседате­лей — свое да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! После такого сновидения герою хочется лишь одного — бежать! Да куда? Из про­винции в столицу уже бежал, не обратно же возвращаться...

Провинциал устремляется к своему старинному приятелю Ме­нандру Перелестнову, который еще в университете написал сочине­ние «Гомер, человек и гражданин», перевел страницу из какого-то учебника и, за оскуднением, стал либералом и публицистом при еже­дневном литературно-научно-публицистическом издании «Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница». Вообще-то нашего героя нельзя назвать чуждым литературному труду: экземпляр юношеской повес­тушки «Маланья», из крестьянской жизни, отлично переписанный и великолепно переплетенный, и доднесь хранится у провинциала. Дру­зья сошлись на том, что нынче легко дышится, светло живется, а главное — Перелестнов обещает ввести товарища в почти тайный «Союз Пенкоснимателей». Герой знакомится с Уставом Союза, уч­режденного за отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени, а вскоре и с самими его членами, в основ­ном журналистами, сотрудниками различных изданий, вроде «Истин­ного Российского Пенкоснимателя», «Зеркала Пенкоснимателя»,

«Общероссийской Пенкоснимательной Срамницы», где, кажется, под разными псевдонимами один и тот же человек полемизирует сам с собой. А так... кто из этих пенкоснимателей занимается родословной Чурилки; кто доказывает, будто сюжет «Чижика-пыжика» заимство­ван; кто деятельно работает на поддержание «упразднения». Словом, некомпетентность пенкоснимателей в вопросах жизни не подлежит сомнению; только в литературе, находящейся в состоянии омертве­ния, они могут выдавать свой детский лепет за ответы на вопросы жизни и даже кому-то импонировать. При этом литература уныло бредет по заглохшей колее и бессвязно бормочет о том, что первым попадает под руку. Писателю не хочется писать, читателю — читать противно. И рад бежать, да некуда...

Однако главнейшим событием для провинциала, после погружения в мир пенкоснимателей, стала мистификация VIII международною ста­тистического конгресса, на который слетаются заатлантические друзья, дутые иностранцы; легковерные же русские делегаты, среди которых Кирсанов, Берсенев, Рудин, Лаврецкий, Волохов, их кормят-поят, уст­раивают экскурсии, собираются показать Москву и Троице-Сергиеву лавру. Между тем на рабочих заседаниях выясняется, по каким ста­тьям и рубрикам в России вообще возможно проводить статистичес­кие исследования. Наконец, любовь россиян пооткровенничать с иностранцами, полиберальничать перед европейцами приводит к, ка­залось бы, неизбежному завершению: весь конгресс оказался ловуш­кой, чтобы выяснить политические взгляды и степень лояльности господ российских делегатов. Их переписывают и обязывают являться на допросы в некое потайное место. Теперь смельчаки и фрондеры готовы друг друга заложить, да и сам себя каждый разоблачает, лишь бы выказать свою благонадежность и отмазаться от соучастия уж Бог знает в чем. Кончается все обычным свинством: у подследственных вымогают хоть сколько-нибудь денег, обещая тотчас прекратить дело. Вздох всеобщего облегчения... Впрочем, по многочисленным ляпам и оговоркам давно пора было бы догадаться, что это глупо-грубый ро­зыгрыш с целью поживиться.

Оробевший провинциал сидит дома и с великой тоски начинает строчить статейки; так свободная печать обогащается нетленками на темы: оспопрививание; кто была Тибуллова Делия? геморрой — рус-

ская ли болезнь? нравы и обычаи летучих мышей; церемониал погре­бения великого князя Трувора — и длинный ряд других с тонкими намеками на текущую современность. И снова, как наваждение, на­двигается на провинциала сонная греза о миллионе, о собственной смерти, о суде над проворовавшимся Прокопом, чье дело, по касса­ционному постановлению, решают разбирать поочередно во всех го­родах Российской империи. И снова неприкаянная душа летает над окаянной землею, над всеми городами, в алфавитном порядке, на­блюдая повсеместно триумф пореформенного правосудия и вальяж­ную изворотливость Прокопа, радуясь неумолкаемому звону колоколов, под который легко пишутся проекты, а реформаторские затеи счас­тливым образом сочетаются с запахом сивухи и благосклонным отно­шением к жульничеству. Сестриц же навешает в Проплёванной молодой адвокат Александр Хлестаков, сын того самого Ивана Алек­сандровича. Он перекупает право на все наследство за пять тысяч на­личными. Душа провинциала переносится в Петербург. Александр Иванович обдумывает, где найти совершенно достоверных лжесвиде­телей, чтобы завалить Прокопа? Лжесвидетелей находят, да только тех, которых подсунул сам Прокоп, чтобы надуть новых родственни­ков провинциала. Его душа снова переносится в самый конец XIX в. Прокоп все еще судится, с триумфом выиграв в ста двадцати пяти го­родах, раздав на то почти весь украденный миллион. Между тем про­грессивные перемены в царстве-государстве необычайные: вместо паспортов введены маленькие карточки; разделения на военных и статских не существует; ругательства, составлявшие красу полемики 70-х гг., упразднены, хотя литература совершенно свободна... Про­буждается герой в... больнице для умалишенных. Как туда попал, не помнит и не ведает. Одно утешение — там же сидят оба адвоката Прокопа и Менандр. Тем и завершается год, проведенный провинци­алом в Петербурге.

В желтом доме, на досуге, герой подводит итоги всему увиденно­му-услышанному, а главным образом, разбирает, кто же такие эти «новые люди», которых он познал в столице. Тут до него доходит, что «новые люди» принадлежат к тому виду млекопитающих, у которых по штату никаких добродетелей не полагается. Люди же, мнящие себя руководителями, никак повлиять на общее направление жизни

не в силах по одному тому, что, находясь в лагере духовной нищеты, они порочны. От среднего человека тоже ждать нечего, ибо он — представитель малочувствительной к общественным интересам массы, которая готова даром отдать свои права первородства, но ни за что не поступиться ни одной ложкой своей чечевичной похлебки. И винит себя провинциал как новоявленный либерал, что на новые формы старых безобразий все кричал: шибче! наяривай!

Итак, одним из итогов дневника провинциала становится осозна­ние жизненной пустоты и невозможности куда-нибудь приткнуться, где-нибудь сыграть деятельную роль. И напрасно провинциальная ин­теллигенция валом валит в Петербург с мыслью: не полегче ли будет? не удастся ли примазаться к краешку какой-нибудь концессии, потом сбыть свое учредительное право, а там — за границу, на минеральные воды...

И. А. Писарев

Помпадуры и помпадурши Очерки (1863 — 1874)

В кратком предисловии автор говорит о том, что книга эта написана с целью пролить свет на очень своеобразную сферу жизненной дея­тельности, в которой все настолько темно и неопределенно, что каждый начинающий помпадур нуждается в экспликациях и толкованиях. Ну, например, приезжающий на новое место начальник должен знать, как организуются его и чужие встречи и проводы, как относятся к подчиненным, к закону, к выбору помпадурши и т. п. Автор книги вместо наставлений читателям избирает форму пространных расска­зов. Именно они скорее всею высветят весь спектр помпадурской де­ятельности.

Начальники меняются довольно часто. Это прежде они засижива­лись на одном месте, потому что от начальника ничего не требова­лось, кроме того, чтобы называться администратором. Теперь же требуется, чтобы он еще какую-нибудь «суть понимал, чтобы был на­дежным и благонравным от самой природы». Чиновник, по опреде-

лению, человек непременно преданный, на всех начальников смотрит одинаково, потому что все они начальники. Так вот, встречать началь­ников надо с максимумом радушия, провожать же — другое дело, требующее более тонкой политики. Торжество прощания должно но­сить характер исключительной преданности. «Мы поняли, — изрека­ет ответственный за тосты и спичи, — что истинное искусство управлять заключается не в строгости, а в том благодушии, которое в соединении с прямодушием извлекает дань благодарности из самых черных и непреклонных сердец».

В то время как новый начальник либеральничает, создавая новую эру и в согласие ему настраивается весь подначальный люд, старый администратор выслушивает от бывших наушников доклады о новых деяниях «заменившего незаменимого» и садится за мемуары, на пер­вых страницах которых уже отмечено, что «первым словом, которое опытный администратор имеет обратить к скопищу чем-либо недоволь­ных, — это слово матерное». Задача номер два: добиться администра­тивного единогласия как противодействия такому же многогласию. Обывателя следует всегда держать в строгости, всеми способами воз­действуя на его порочную волю. «Юный! Если ты думаешь, что наука сия легка, — разуверься в этом...»

Вместе с помпадуром исчезают с горизонта и помпадурши, хотя их судьбы иногда складываются вполне утешно. Надежда Петровна Бламанже сумела подчинить себе и нового помпадура, и период ее нового правления отмечен бесполезными жестокостями: она и высла­ла из города, и удалила от должности, и разлучила близких людей.

Конечно, помпадурские биографии складываются по-разному. Есть и такие, которые весьма неожиданны. Никто никогда не думал, что Дмитрий Павлович Козелков, которого сверстники называли кто Ми­тенькой, кто Козликом, кто Козленком, однажды начнет управление губернией. Облик его тотчас меняется, в лице возникает какая-то «глянцовитая непроходимость». Пытаясь очаровать губернских чинов­ников, он произносит немало глупостей, но со временем его поначалу хорошо принятая болтовня всем надоедает, и в его уже помпадур­скую душу западают семена сомнения. Он становится «задумываю­щимся администратором», что значит не что иное, как «разброд мыслей». Мысли бродят в его голове, «как в летнее время мухи по

столу. Побродят-побродят и улетают». От сомнения он переходит к решимости, страстному желанию что-то предпринять, желательно в опоре на закон, например задать порку маленькому чиновнику из мешан за то, что тот ходит всегда подвыпивши... Интересно ему уз­нать, а что же думают о его правлении простые люди, и он, пере­одетый в простое платье, отправляется на городскую площадь. Случайные прохожие и простые люди отвечают ему, что закона для простых людей не существует, только «планида». «Закон — это для тех, кто наверху». Первые исполнители и нарушители закона — это всего лишь помпадуры, которых легко сменить, если они перестают соответствовать определенному положению вещей. А если кто взду­мает возмутиться или, пуще того, начать бороться с законом, то «из всех щелей выползут ябедники и доносчики, следящие за зеркальной поверхностью административного моря». В таком случае помпадуры гибнут десятками.

Недоумение вызывает старый добрый помпадур, вдруг кончаю­щий свой административный бег. «Как можно-с?» Ведь нет примера, чтобы помпадур, однажды увядший, вдруг расцвел вновь. Поэтому, лишь только задуют ветры перемен, помпадур думает, что все, что он пьет и ест, случается с ним «в последний раз». В последний раз ему отдаются почести, оказываются услуги, звенит музыка. А когда на эту существенную тему говорит компания экс-помпадуров, то вспомина­ется бывшее привольное житье-бытье, стерляжья уха, цены на рябчи­ков и индюков, любопытнейшие сенатские указы. Никто из помпадуров не предполагает, что в будущем их ожидает возмездие. Напрасно они думают, что всегда можно дерзить в государственных интересах, мода на определенные шутки кончается, и пенки снимают лишь помпадуры с абсолютным политическим слухом. Власть — штука суровая, при перемене ветра на «иной операционный базис мыслей» никакие заслуги, выполненные в виде донесений, предписа­ний, постановлений и указов, не спасут. Придут другие люди, для ко­торых новый образ мышления станет чем-то вроде усвоенной с молоком матери идеи. Они-то и станут новыми помпадурами. '

Общественное развитие происходит быстро: от копеечной взятки обыватели быстро переходят к тысячной или десятитысячной. Взятка иной раз отливается в форму, о которой даже не догадаешься, на-

столько она имеет облагороженный вид. «Сегодня в человеке важно не геройство и способность переносить лишения, а покладистость, уживчивость и готовность». И тут для помпадура снова начинается счет на копейки. «Ради возможности оприходовать лишнюю монетку он готов ужиться с какой угодно внутренней политикой, уверовать в какого угодно бога». Однако сумей при этом выразить отсутствие всяких опасений, сумей, если новый начальник приехал, ежемгновен-но и неукоснительно трепетать. Тогда только ты пройдешь в «дамки».

Ну, а что же в этот момент образованное общество? Его одолева­ет апатия: «Идти некуда, читать — нечего, писать — не о чем. Весь организм поражен усталостью и тупым безучастием ко всему проис­ходящему. Спать бы лечь хорошо, но даже и спать не хочется». Лите­ратура и журналистика вымешают отсутствие своих собственных и политических, и общественных интересов на Луи-Филиппе, Гизо и французской буржуазии. Но и тут звучат бесформенные общие фразы: «Скучное время, скучная литература, скучная жизнь. Прежде хоть «рабьи речи» слышались, страстные «рабьи речи», иносказатель­ные, но понятные, нынче и «рабьих речей» не слыхать. Я не говорю, чтобы не было движенья, — движенье есть, но движение докучное, напоминающее дерганье из стороны в сторону».

Впрочем, и на фоне общего застоя и отупения иногда возникают достойные лица, такие, например, какзиждитель прогресса граф Сергей Васильевич Быстрицын, наладивший хозяйство у себя в Чухломе, а потом пытавшийся это сделать в масштабах России. Обозревая «с птичьего полета» страну, он видит в ней «сотни тысяч, миллионы, целое море мучеников» и понимает, что их грешно изводить, приду­мывая жестокую и косную внутреннюю политику». Ясно ему также, что русское «общежитие без водки немыслимо»: «В нашем суровом климате совершенно обойтись без водки столь же трудно, как, на­пример, жителю пламенной Италии обойтись без макарон и без жи­вительных лучей солнца, а обитателю более умеренной полосы, немцу — без кружки пива и колбасы». Быстрицын начинает войну с семейными разделами и общинным владением. В кругу друзей Бы­стрицын идет еще дальше, он мечтает о всеобщем возрождении, о курице в супе Генриха IV и даже на ушко может шепнуть: «Хорошо бы жизнь была так организована, чтобы каждому доставалось по по­требностям».

Однако такие, как Быстрицын, работают среди многих прочих, препятствующих любым начинаниям, поскольку дело государствен­ных чиновников не мудрствовать лукаво, не смущать умов, не сози­дать, а следить за целостью созданного, защищать то, что уже сделано, например гласные суды и земства. Для административного творчества сейчас нет арены, но что же делать помпадурам, обладаю­щим живой энергией, ее необходимо куда-нибудь поместить!

Во вставной новелле-утопии «Единственный» автор представляет еще одного «симпатичного» помпадура, «самого простодушного в мире». Как философ от администрации он убежден, что лучшая ад­министрация — это отсутствие таковой. Чиновники строчат бумаги, а он не желает их подписывать: «Зачем-с?» В городе должны быть только праздничные дни, тогда не может быть никаких экзекуций, революций, бунтов: начальники бездействуют.

Самой большой трудностью для этого помпадура становится выбор помпадурши, ибо по этому поводу ни уставов, ни регламентов не существует. Негласно вроде требуется, чтобы женщина была высо­копоставленная дама, но у начальника вкус к мещанкам. После не­долгих поисков он находит белотелую вдову у дверей кабака. Довольно долго ему потом пришлось объяснять квартальным, что нельзя помпадура подстерегать по ночам.

В городе в течение десяти лет правления не случилось ни одного восстания, ни одного воровства. Обыватели отъелись, квартальные тоже, предводитель просто задыхался от жира, помпадурша та и вовсе стала поперек себя шире. Помпадур торжествовал, начальство о нем не вспоминало. А в родном городе у всех на уме было только одно: «заживо поставить ему монумент».

В заключении книги автор приводит мнения знатных иностранцев о помпадурах. Преобладает суждение о существовании в России осо­бого сословия — помпадуров, «нарушающих общественную тишину и сеящих раздоры» (австрийский серб Глупчич-Ядрилич). А «Ямуцки прынц, слова которого записаны его воспитателем Хабибулой, ему возражает: «Ай-ай, хорошо здесь в России: народ нет, помпадур-есть-чисто! Айда домой риформа делать! Домой езжал, риформа начинал. Народ гонял, помпадур сажал; риформа кончал».

Этой фразой записки о помпадурах заканчиваются.

О. В. Тимашева

Благонамеренные речи. Очерки (1872- 1876)

В главе-предисловии «К читателю» автор представляется как фрондер, жмущий руки представителям всех партий и лагерей. Знакомых у него тьма-тьмущая, но у них он ничего не ищет, кроме «благих наме­рений», хорошо бы в них разобраться. Пусть они ненавидят друг друга, но часто болтают одно и то же. Все озабочены способами «обу­здания». Миросозерцание громадного большинства людей только на этой идее и держится, хотя она недостаточно исследована и даже оболгана фанатиками и лицемерами. А потому насущной потребнос­тью современного общества становится освобождение от лгунов, ибо истинные герои «обуздания» вовсе не теоретики, а простецы. Подоб­но лунатикам эти последние решаются на преодоление всяких пре­пятствий и иногда даже совершают подвиги без намерения их совершить.

«Зачем писан рассказ?» — задается вопросом автор в первой главе, представляющей собой путевые зарисовки. «Ах, хоть бы и затем, милостивые государи, чтобы констатировать, какие бывают благонамеренные речи».

Русский народ стал слаб на всех ярусах современного общества. Слаб мужик, но и просвещенный хозяин не лучше, одолевает его немец повсеместно. уж больно мы просты! «Но ведь, как часто быва­ет, русских надувают при покупке не потому, что они глупы, а пото­му что им на ум не приходит, что в стране, где есть повсюду полиция, возможно мошенничество. «Не будь дураком!» Это паскуд­ное и наглое слово «дурак» прямо и косвенно преследует автора, как панегирик мошенничеству, присваивающему себе наименование ума.

Хороший чиновник-администратор, на которого делают ставку большие начальники, отличается врожденностью консервативных убеждений и боевой готовностью по первому трубному звуку отправ­ляться туда, куда пошлют. Бюрократ новейшего закала — это Дер­жиморда, «почищенный, приглаженный, выправленный балагур, готовый родного отца с кашей съесть». Невозможно представить себе ни одного русского начальника, Который отнесся бы к себе с иро­нией, с оговорками, это помпадур, который всегда серьезен или бес­шабашно амикошонствует.

Для хорошего администрирования России необходимы соглядатаи. Но русский соглядатай почему-то рохля, это про него сказано: «Он онучи в воде сушит». Он никогда не знает, что ему надобно, и пото­му подслушивает зря. А раз подслушавши, все валит в одну кучу. Он невежествен, поражается пустякам и пугается обыкновенных вещей, пропустив их через горнило своего разнузданного воображения.

Откровенные признания Николая Батищева в письмах маменьке позволяют узнать, что на государственной службе нужно усердство­вать, но знать меру. Желая стать прокурором, при одном имени ко­торого преступники будут дрожать, Батишев еще в качестве помощника от души стряпает дела на невиновных и категорически поддерживает все строгие обвинительные заключения. Когда его про­сят разобраться с «Обществом для предвкушения Гармонии будуще­го», в списках которого пятнадцать человек, призывающих терпеливо переносить бедствия настоящего, Батишев привлекает по этому делу до ста человек. Его усердие смущает даже искушенного генерала. Поняв свою негодность к прокурорскому делу, молодой человек, про­клиная судьбу и свою «честность», подает в отставку. В постскрипту­ме обращенных к маменьке писем Батищев параллельно истории своей административной неудачи рассказывает об успехах дружка, ставшего адвокатом, некоего Ерофеева, научившегося неплохо зараба­тывать деньги и пускать их в оборот.

Кто же столпы современного общества? Где их корни, каково их происхождение, как накоплены деньги, которыми они владеют? Вот пример, Осип Иванович Дерунов, содержавший постоялый двор, через который проходили и проезжали сотни людей. По гривеннику, по пятиалтынному накопил Дерунов немалое состояние, позволившее открыть собственное большое хозяйство, обзавестись фабрикой. При последней с ним встрече в Петербурге рассказчик с трудом его узнает в шубе, отороченной светлым собольим мехом. Приняв гордую позу аристократа, он невнятным движением протягивает два пальца в знак приветствия. Пригласив к себе литератора, который, к сожалению, не Тургенев, он хочет порадовать томную белотелую жену, принимающую в гостиной полулежа в дорогом неглиже четырех «калегвардов». Оценив общество, в которое он попал, литератор нафантазировал «происше­ствие в Абуццских горах», историю, вполне достойную русского бел-

летриста, очаровывающего даму своими приключениями. Несмотря на роскошь и богатство новой обстановки, рассказчик с сожалением вспоминает о том Дерунове, который не снимал старозаветный синий сюртук, помогавший ему убедить немца-негоцианта в своей обстоятельности. Правда, с исчезновением прежней обстановки, ок­ружавшей Дерунова, исчезает и загадочность выжимания гроша из постояльца, партнера и собеседника. Теперь он нагло вожделеет к грабежу, и это нельзя скрыть никаким способом.

Автору, прозванному Гамбеттой, т. е. «человеком отпетым, не признающим ничего святого», приходится беседовать по женскому вопросу с ответственным чиновником из бывших однокашников Те-беньковым, называющим себя западником и либералом. Однако он не либерал даже, а консерватор. Всего дороже ему в женщине ее не­веденье, он усматривает в нем благонамеренность. Разве может жен­щина извлечь какую-нибудь действительную пользу из всякого рода позволений, разрешений, знаний? Не может, убежден он, женщиной быть выполнена работа лучше, чем мужчиной. Ну, а если еще жен­щины в реформы и в революцию полезут, то тут уж пиши пропало. Все их «достоинства», проявляемые на уровне семьи, выйдут наружу. Придется изменить все представления о добродетели, о великолепных победах женщин над адюльтером, о поддержании семейных уз, о воспитании детей. «А что станется с нами, которые не можем суще­ствовать без того, чтобы не баловать женщину?» Столп русского ли­берализма Тебеньков готов принять по их поводу не какое-нибудь, но третейское решение. «Система моя очень проста: никогда ничего прямо не дозволять и никогда ничего прямо не воспрещать», — гово­рит он. С его точки зрения, женщина, в особенности хорошенькая, имеет привилегию быть капризной, желать бриллиантовые драгоцен­ности и меха, но не должна рассуждать об околоплодной жидкости и теориях Сеченова, иначе она покажется «неблагонамеренной».

У Марии Петровны Воловитиновой три сына: Сеничка, Митенька и Феденька. Сеничка — генерал, Митенька — дипломат, а Феденька не служит, он просто «пустейший малый и положительный ерыга». И только последнему чадолюбивая мамаша хочет оставить большое наследство, так ее раздражают другие дети и родственники. «Разбой­ничье» начало в последнем ее сынке ей очень нравится, и она все ему

прощает и готова отдать, к страху и ужасу старшего сына-генерала, безуспешно мечтающего и при жизни хоть что-нибудь получить от нее в подарок.

Переписка Сергея Проказнина с матерью Натали де Проказник свидетельствует о том, насколько женщины бывают проницательны, умеют верно наставлять сыновей и положительно быть неглупыми. Кочующий со своим полком Сергей Проказнин в свободное от уче­ний время имеет удовольствие и влюбиться, и волочиться, и даже иметь на прицеле третью дамочку постарше, вдову, проявляющую к нему недюжинный интерес. Тонкая наблюдательница и психолог, мать, не без знания женской натуры, наставляет сына в его сердечной политике, рассказывая кое-что о своих французских любовниках. Ей не особенно нравится намерение сына без долгих разговоров «сделать «Тррах!» и покончить с этим раз и навсегда». Салон истинной свет­ской женщины — не манеж и не убежище для жалких утех. Пере­писка сына с матерью могла бы продолжаться еще очень долго, если бы ее не остановило короткое письмо Семена Проказнина, в кото­ром он сообщает о том, что прочел все письма сына, из которых узнал, что сын «настроен на прелюбодеяние», как и его мать, сбежав­шая с французом в Париж, а потому если он хочет спасти как-то расположение отца, то пусть возвращается в родительское имение и начнет пасти свиней.

История Марии Петровны Промптовой, кузины Машеньки, по­зволяет сделать грустное умозаключение, что браки молоденьких де­вушек с пожилыми тугодумными мужьями не идут им на пользу. Из умненьких и хорошеньких, доброжелательных и заинтересованных они превращаются в расчетливых и сонно-патриархальных, закрытых для добрых речей. Упрямое соблюдение всех ветхозаветных предписа­ний супруга, усвоение страсти к накопительству делает когда-то весе­лую кузину Машеньку монстром, калечащим судьбу родного сына. Воздушное создание превратилось в ханжу, лицемерку, скрягу.

В поисках идеала и возможности заложить основы новой «небеза­лаберной русской жизни» хорошо бы согражданам иметь четкое представление о государстве, о том, зачем вообще оно нужно. «На вопрос: что такое государство? Одни смешивают его с отечеством, другие с законом, третьи с казною, четвертые, громадное большинст-

во — с начальством». Общественные чувства часто отсутствуют, каж­дый занят соблюдением собственного интереса, собственной выгоды, поэтому русскую армию иные поставщики могут одеть в сапоги с картонными подошвами, держать впроголодь и отправить с бездар­ным начальником туда, откуда возврата не будет. Шуму в разговорах о служении отечеству бывает много, но на деле патриотизм оборачи­вается грубым предательством, а ответственные за него переводятся на другую работу. Народ — это дитя, доброе, смышленое, но обма­нуть его, обвести вокруг пальца ничего не стоит. Россия переполнена подтачивающими ее силы и средства «благонамеренными» чиновни­ками.

О. В. Тимошева

Господа Головлевы Роман (1875 - 1880)

Россия, середина XIX в. Крепостное право уже на исходе. Однако семья помещиков Головлевых еще вполне процветает и все более рас­ширяет границы и без того обширных своих имений. Заслуга в том всецело принадлежит хозяйке — Арине Петровне Головлевой. Жен­щина она непреклонная, строптивая, самостоятельная, привыкшая к полному отсутствию какого-либо противодействия. Муж Арины Пет­ровны, Владимир Михайлович Головлев, как смолоду был безалаберным и бездельным, так и остался. Жизнь свою он тратит на сочинение стишков в духе Баркова, подражание пению птиц, тайное пьянство да подкарауливание дворовых девок. Потому-то Арина Петровна вни­мание свое устремила исключительно на дела хозяйственные. Дети, ради которых вроде бы и творились все предприятия, были ей, в сущности, обузой. Детей было четверо: три сына и дочь.

Старший сын Степан Владимирович слыл в семействе под именем Степки-балбеса и Степки-озорника. От отца перенял он неистощи­мую проказливость, от матери — способность быстро угадывать сла­бые стороны людей; эти дарования использовал для передразнивания

и иного шутовства, за что был нещадно бит матерью. Поступив в университет, он не ощутил ни малейшего позыва к труду, а вместо того стал шутом у богатеньких студентов, благодаря чему, впрочем, не пропал с голоду при скуднейшем пособии. Получив диплом, Сте­пан скитался по департаментам, пока вконец не изверился в своих чиновничьих дарованиях. Мать «выбросила сыну кусок», состоявший из дома в Москве, но, увы, и с этим запасом Степка-балбес прогорел, частью проев «кусок», частью проиграв. Продавши дом, попробовал было он выпрашивать то табачку, то денежку у зажиточных крестьян матери, живших в Москве, однако вынужден был сознаться, что бро­дить уже не в силах и остался ему только один путь — обратно в Го-ловлево на даровое довольство. И Степан Владимирович отправляется домой — на семейный суд.

Дочь, Анна Владимировна, также не оправдала маменькиных ожиданий: Арина Петровна отправила ее в институт в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря и бухгалтера, а Аннушка од­нажды в ночь сбежала с корнетом и повенчалась. Мать ей «выбросила кусок» в виде чахлой деревнюшки и капитальца, но года через два молодые капитал прожили и корнет сбежал, оставив жену с дочерь­ми-близнецами, Аннинькой и Любинькой. Затем Анна Владимировна умерла, а посему Арина Петровна вынуждена была приютить сиро­ток. Впрочем, и эти печальные события косвенно способствовали ок­руглению головлевского имения, сокращая число пайщиков.

Средний сын, Порфирий Владимирович, еще в детстве получил от Степки-балбеса прозвища Иудушки и Кровопивушки. С младенчества был он необычайно ласков, а также любил слегка понаушничать. К его заискиваниям Арина Петровна относилась с опаской, вспоминая, как перед рождением Порфиши старец-провидец бормотал: «Петух кричит, наседке грозит; наседка — кудах-тах-тах, да поздно будет!» — но лучший кусок всегда отдавала ласковому сыну ввиду его преданности.

Младший брат, Павел Владимирович, был полнейшим олицетворе­нием человека, лишенного каких бы то ни было поступков. Может, он был добр, но добра не делал; может, был не глуп, но ничего умно­го не совершил. С детства остался он внешне угрюм и апатичен, в мыслях переживая события фантастические, никому вокруг не ведо­мые.

В семейном суде над Степаном Владимировичем паленыса участ­вовать отказался, предсказав сыну лишь, что ведьма его «съест!»; младший братец Павел заявил, что его мнения все равно не послуша­ются, а так вперед известно, что виноватого Степку «на куски рвать...». При таковом отсутствии сопротивления Порфирий Влади­мирович убедил маменьку оставить Степку-балбеса под присмотром в Головлеве, заранее вытребовав от него бумагу с отказом от наследст­венных претензий. Так балбес и остался в родительском доме, в гряз­ной темной комнатке, на скудном (только-только не помереть) корме, кашляя над трубкой дешевого табаку и отхлебывая из штофа. Пытался он просить, чтобы прислали ему сапоги и полушубок, но тщетно. Внешний мир перестал существовать для него; никаких раз­говоров, дел, впечатлений, желаний, кроме как напиться и позабыть... Тоска, отвращение, ненависть снедали его, покуда не перешли в глу­бокую мглу отчаяния, будто крышка гроба захлопнулась. Серым де­кабрьским утром Степан Владимирович был найден в постели мертвым.

Прошло десять лет. Отмена крепостного права вкупе с предшест­вовавшими ей приготовлениями нанесла страшный удар властности Арины Петровны. Слухи изнуряли воображение и вселяли ужас: как это Агашку Агафьей Федоровной звать? Чем кормить ораву бывших крепостных — или уж выпустить их на все четыре стороны? А как выпустить, если воспитание не позволяет ни подать, ни принять, ни сготовить для себя? В самый разгар суеты тихо и смиренно умер Вла­димир Михайлович Головлев, благодаря Бога, что не допустил пред­стать перед лицо свое наряду с холопами. Уныние и растерянность овладели Ариной Петровной, чем и воспользовался Порфирий с лука­вой, воистину Иудушкиной ловкостью. Арина Петровна разделила имение, оставив себе только капитал, причем лучшую часть выделила Порфирию, а похуже — Павлу. Арина Петровна продолжала было привычно округлять имение (теперь уже сыновье), пока вконец не умалила собственный капитал и не перебралась, оскорбленная небла­годарным Порфишкой, к младшему сыну, Павлу.

Павел Владимирович обязался поить-кормить мать и племянниц, но запретил вмешиваться в его распоряжения и посещать его. Име­ние расхищалось на глазах, а Павел в одиночестве пил, находя успо-

коение в чаду пьяных фантазий, дававших победный выход его тяж­кой ненависти к братцу-кровопивцу. Так и застал его смертный недуг, не давши времени и соображения на завещание в пользу сиро­ток или маменьки. Посему имение Павла досталось ненавистному Порфишке-Иудушке, а маменька и племянницы уехали в деревеньку, когда-то «кинутую» Ариной Петровной дочери; Иудушка с ласкою проводил их, приглашая наведываться по-родственному!

Однако Любинька и Аннинька быстро затосковали в безнадежной тишине нищего именьица. После немногих отстрочек в угоду бабуш­ке барышни уехали. Не вытерпев пустоты беспомощного одиночества и унылой праздности, Арина Петровна воротилась-таки в Головлево.

Теперь семейные итоги таковы: лишь вдовствующий хозяин Пор-фирий Владимирович, маменька да дьячкова дочь Евпраксеюшка (не­дозволенное утешение вдовца) населяют когда-то цветущее имение. Сын Иудушки Владимир покончил с собой, отчаявшись получить от отца помощь на прокормление семьи; другой сын Петр служит в офицерах. Иудушка и не вспоминает о них, ни о живом, ни об усоп­шем, жизнь его заполнена бесконечной массой пустых дел и слов. Некоторое беспокойство он испытывает, предчувствуя просьбы пле­мянниц или сына, но притом уверен, что никто и ничто не выведет его из бессмысленного и бесполезного времяпрепровождения. Так и случилось: ни появление вконец отчаявшегося Петра, проигравшего казенные деньги и молившего отца о спасении от бесчестья и гибели, ни грозное материнское «Проклинаю!», ни даже скорая смерть мате­ри — ничто не изменило существования Иудушки. Пока он хлопотал да подсчитывал маменькино наследство, сумерки окутывали его со­знание все гуще. Чуть было рассвело в душе с приездом племяннушки Анниньки, живое чувство вроде проглянуло в привычном его пусто­словии — но Аннинька уехала, убоявшись жизни с дядей пуще учас­ти провинциальной актрисы, и на долю Иудушки остались только недозволенные семейные радости с Евпраксеюшкой.

Однако и Евпраксеюшка уже не так безответна, как была. Раньше ей немного надо было для покою и радости: кваску, яблочек моченых да вечерком перекинуться в дурачка. Беременность озарила Евпраксе-юшку предчувствием нападения, при виде Иудушки ее настигал без­отчетный страх — и разрешение ожидания рождением сына вполне

доказало правоту инстинктивного ужаса; Иудушка отправил ново­рожденного в воспитательный дом, навеки разлучив с матерью. Злое и непобедимое отвращение, овладевшее Евпраксеюшкой, вскоре переродилось в ненависть к выморочному барину. Началась война мелких придирок, уязвлений, нарочитых гадостей — и только такая война могла увенчаться победой над Иудушкой. Для Порфирия Вла­димировича была невозможна мысль, что ему самому придется изны­вать в трудах вместо привычного пустословия. Он стушевался окончательно и совсем одичал, пока Евпраксеюшка млела в чаду плот­ского вожделения, выбирая между кучером и конторщиком. Зато в кабинете он мечтал вымучить, разорить, обездолить, пососать кровь, мысленно мстил живым и мертвым. Весь мир, доступный его скудно­му созерцанию, был у его ног...

Окончательный расчет для Иудушки наступил с возвращением в Головлево племянницы Анниньки: не жить она приехала, а умирать, глухо кашляя и заливая водкою страшную память о прошлых униже­ниях, о пьяном угаре с купцами и офицерами, о пропавшей молодос­ти, красоте, чистоте, начатках дарования, о самоубийстве сестры Любиньки, трезво рассудившей, что жить даже и расчета нет, коли впереди только позор, нищета да улица. Тоскливыми вечерами дядя с племянницей выпивали и вспоминали о головлевских умертвиях и увечиях, в коих Аннинька яростно винила Иудушку. Каждое слово Анниньки дышало такой цинической ненавистью, что вдруг неведомая ранее совесть начала просыпаться в Иудушке. Да и дом, наполненный хмельными, блудными, измученными призраками, способствовал беско­нечным и бесплодным душевным терзаниям. Ужасная правда освети­лась перед Иудушкой: он уже состарился, а кругом видит лишь равнодушие и ненависть; зачем же он лгал, пустословил, притеснял, скопидомствовал? Единственною светлою точкой во мгле будущего оставалась мысль о саморазрушении — но смерть обольщала и драз­нила, а не шла...

К концу страстной недели, в мартовскую мокрую метелицу, ночью Порфирий Владимирович решился вдруг сходить проститься на могилку к маменьке, да не так, как обычно прощаются, а проще­нья просить, пасть на землю и застыть в воплях смертельной агонии. Он выскользнул из дома и побрел по дороге, не чувствуя ни снега, ни

ветра. Лишь на другой день пришло известие, что найден закоченев­ший труп последнего головлевского барина, Аннинька лежала в го­рячке и не пришла в сознание, посему верховой понес известие к троюродной сестрице, уже с прошлой осени зорко следившей за всем происходящим в Головлеве.

Р. А Харламова

Пошехонская старина. Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина Роман (1887 - 1889)

Предваряя рассказ о своем прошлом, Никанор Затрапезный, наслед­ник старинного пошехонского дворянского рода, уведомляет, что в настоящем труде читатель не найдет сплошного изложения всех со­бытий его жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собой связь, но в то же время представляющих и отдельное целое.

В глуши Пошехонья проходит детство и молодые годы Никанора, ставшего свидетелем самого расцвета крепостного права, определяв­шего быт и уклад дворянской семьи. Земля этого края, покрытая лесом и болотами, считается захолустной, поэтому мужицкие спины с избытком вознаграждены за отсутствие.ценных угодий. Имение За­трапезных малоземельное, но оброк с крестьян в имении Малиновец получается исправно. Семья неуклонно богатеет, приобретаются новые земли и имения, собственность растет.

Мать Никанора, потомственная купчиха, много моложе просве­щенного дворянина-отца, что поначалу навлекает на нее неудовольст­вие родственников. Однако рачительность и хозяйственная сметка, ей присущие, выводят семью к благосостоянию и позволяют иные зимы проводить в Москве или Петербурге. После двенадцати лет брака у нее восемь детей, находящихся на попечении гувернанток до поступ­ления в институты и на военную службу. Младшему Никанору, ока­завшемуся необычайно одаренным, на учителей не слишком везет. Азбуке его учит богомаз, а писать он выучится сам. Первые книжки

Никанор читает самостоятельно, почти бесконтрольно, а чуть позже по инструкциям для учителей освоит программу младших классов гимназии. Это и случай, и чудо, что он сумеет проложить себе путь к настоящему образованию сам. По мнению автора записок, дети очень легкая добыча для порчи и искажения всякой системой обуче­ния и воспитания или ее отсутствием. «Восковое детское сердце любую педагогическую затею примет без противодействия». Но весь­ма мучительно воспринимаются эпохи, когда человеческая мысль осуждается на бездействие, а человеческое знание заменяется массою бесполезностей и неряшеством.

В портретной галерее лиц, встречающихся в доме у Затрапезных, заметное место занимают тетеньки-сестрицы, представленные сначала пожилыми, потом совсем старушками. Поначалу тетенек принимают в доме вполне радушно, готовят для них комнаты, встречают и уго­щают, но потом злопамятная мать Никанора проявляет в отношении к ним полную черствость и скупость. Старые, никому не нужные женщины изгоняются сначала в мезонин, а потом их и вовсе удаляют со двора. Они когда-то очень плохо приняли новый брак своего брата, да и денег у них совсем нет, и имения их ничего не стоят, их подкармливают только из милости. А в подходящий момент вовсе из­гоняют со двора в дальний флигель, где они, полуголодные, в холод­ном помещении умирают одна за другой.

История третьей сестры отца — Анфисы связана у Никанора с самыми страшными воспоминаниями его детства. Как ни строга была по отношению к крестьянам его собственная мать, не щадив­шая «зачавших невовремя» девушек (выдавая их замуж за подростка или перестарка), Анфиса Порфирьевна еще лютее и безобразнее, до самодурства. В первый визит к тетеньке именно у нее во дворе он видит свою сверстницу, привязанную локтями к столбу, босыми нога­ми в разъедающей навозной жиже, не имеющую возможности защи­щаться от ос и слепней. Сидевшие поодаль два старика не позволят юноше эту девушку освободить. Всем будет только хуже. Муж и сын Анфисы Порфирьевны открыто глумятся над мужиками и засекают до смерти немало женщин и детей. Не случайно тетеньку Анфису за­душат собственная ключница и подоспевшие на помощь сенные де­вушки.

Есть у Никанора еще одна тетенька, Раиса Порфирьевна, прозван­ная сластеной за неравнодушие к лакомому куску. Все комнаты ее дома имеют «аппетитный характер и внушают аппетитные мысли». Все ее домашние с утра до вечера едят и пьют, и при этом добреют. Это один из тех редких домов, где всем живется привольно, и госпо­дам, и прислуге. Все здесь любят и лелеют друг друга, рады гостям и подают им много хорошо продуманных кушаний. Спать укладывают в чистых, уютных и свежих комнатах «на постели, не внушающие ни малейших опасений в смысле насекомых». Для Никанора это важно, поскольку в его родном доме дети загнаны в тесные конурки, где убирают редко, а грязь и насекомые осаждают не только людские, где спят вповалку на старых войлоках и здоровые, и больные. Недо­вольство, постоянные наказания крестьянам и крестьянкам рождают­ся сами собой. Увечья, вырождение, страх и бессмыслие насаждаются всеми известными деспотам способами.