Новелла XIX. Эрика, или Мое поражение во II-й мировой войне

 

Цветы, которые улыбаются сегодня,

завтра умрут.

Шелли

 

Ранней весной 1945 года наша армия подошла к Данцигу. Немцы намеревались сопротивляться здесь долго и упорно. Они построили мощные укрепления, приблизили к городу броненосцы, которые с моря огнем своих крупных орудий нанесли нам немалый урон. В бой посылали всех, кого можно. Мне рассказывали об атаке отряда немецких моряков во главе с красавцем капитаном. Они шли четким строем, как на параде, в элегантной черной форме. Капитан — с сигарой в зубах. Но шел уже не 1941-й год, иванов испугать было трудно: отряд попал под залп катюши, превративший доблестных моряков в кровавое рагу.

И все же сопротивление немцев было сильное, наши потери, как всегда, велики и осада города затягивалась. В одно прекрасное утро на наши головы, а также и на Данциг посыпались с неба листовки. В них говорилось примерно следующее: «Я, маршал Рокоссовский, приказываю гарнизону Данцига сложить оружие в течение двадцати четырех часов. В противном случае город будет подвергнут штурму, а вся ответственность за жертвы среди мирного населения и разрушения падет на головы немецкого командования…» Текст листовок был на русском и немецком языках. Он явно предназначался для обеих воюющих сторон. Рокоссовский действовал в лучших суворовских традициях:

— Ребята, вот крепость! В ней вино и бабы! Возьмете — гуляй три дня! А отвечать будут турки!

И взяли. Рокоссовский был романтик. Жуков — тот суровый, жесткий деловой человек, а этот — романтик. И, говорят, очень симпатичный, ровный в обращении, вежливый человек, нравившийся дамам. Посмотрите на портрет — очень приятное лицо.

Данциг взяли довольно быстро, хотя почти вся армия полегла у его стен. Но это было привычно — одной ордой больше, одной меньше, какая разница. В России людей много, да и новые быстро родятся! И родились ведь потом! Было все как водится: пьяный угар, адский обстрел и бомбежки. С матерной бранью шли вперед. Один из десяти доходил. Потом началось веселье. Полетел пух из перин, песни, пляски, вдоволь жратвы, можно шастать по магазинам, по квартирам. Пылают дома, визжат бабы. Погуляли всласть! Но меня эта чаша миновала. Я все еще жил тихой жизнью в Команде выздоравливающих. Мы проехали через горящий город и остановились в небольшом курортном местечке, которое сейчас известно фестивалями песен.

К этому времени отношения мои с ребятами из Команды выздоравливающих были самыми лучшими и я не чувствовал себя белой вороной среди других. Научился жрать водку. Я не пробовал этого зелья до зимы 1942 года, пока нужда не заставила. Морозным днем я провалился в замерзшую воронку и оказался по грудь в ледяной воде. Переодеться было не во что и негде. Спас меня старшина. Он выдал мне сухое белье (гимнастерку, шинель и ватник кое-как просушили у костра), натер меня водкой и дал стакан водки внутрь, приговаривая: «Водка не роскошь, а гигиена!». Опять мне повезло! В том же 1942-м горнострелковая бригада наступала на деревню Веняголово под Погостьем. Атакующие батальоны должны были преодолеть речку Мгу.

— Вперед! — скомандовали им.

И пошли солдатики вброд по пояс, по грудь, по шею в воде сквозь битый лед. А к вечеру подморозило. И не было костров, не было сухого белья или старшины с водкой. Бригада замерзла, а ее командир, полковник Угрюмов, ходил по берегу Мги пьяный и растерянный. Эта «победа», правда, не помешала ему стать в конце войны генералом…

Итак, с 1942 года я привык к водке, мат стал неотъемлемой частью моего лексикона настолько, что многие месяцы после войны, я боялся как бы заветное слово неожиданно не выскочило во время беседы с приличными людьми где-нибудь в Университете или Эрмитаже. Таким образом, мы в Команде выздоравливающих жили в полном согласии. Единственное, чего не одобряли мои сослуживцы — отсутствие интереса к прекрасному полу.

— Болван, — говорили мне, — пользуйся случаем! Потом будет поздно! Потом ведь будешь кусать локти! Пожалеешь, что проворонил такую возможность! Выбирай любую — черную, белую, рыжую, с крапинками, толстую, тонкую! Не мешкай!

Мое поведение было непонятно и всех шокировало. Но потом на меня плюнули, надоело тратить слова напрасно, все равно я не слушал добрых советов. И мы жили в мире и дружбе.

Городок, называвшийся Цопот, был в значительной мере цел, наполовину пуст — немецкое население, что побогаче, ушло на Запад… Я обосновался в мансарде небольшого дома, где раньше жила, по-видимому, какая-то студентка. Там было много книг, в частности монографии о художниках, стояло пианино, лежали ноты. Был проигрыватель и пластинки. Райский уголок! Можно забраться в него, отключиться от всего и помечтать! Как раз такого уголка мне давно не хватало! Правда, не все здесь было чисто и невинно: в самой глубине ящика стола я обнаружил фотографии хозяйки, занимающейся любовью с молодыми эсэсовцами. Однако подобные вещи уже не удивляли меня, их можно было преспокойно выкинуть на помойку.

Я запасся свечами, едой и предвкушал, как вечером, когда все улягутся, останусь один, сам с собою, со своими мыслями. А пока что мы сидели с закадычным другом Мишкой Смирновым и грелись на весеннем солнышке. Мы были почти счастливы. Кругом тихо, спокойно. Не стреляют, не бомбят. Воздух чист, мы еще живы, сыты, слегка выпивши. Сладостная дремота охватила нас. Мишка щурил белесоватые ресницы на солнце, я любовался узором черепичных крыш на другой стороне улицы. Хорошо! С Мишкой связывала меня давнишняя дружба. Мы были знакомы, кажется, с 1941 года. Это был белобрысый детина двух метров ростом, широкий в плечах, с тяжелой, медлительной походкой. Лицо его было добрым. Хороший русский парень… Однажды зимним вечером 1943 года мы оказались на наблюдательном пункте, в траншее, клином врезавшейся в немецкие позиции. Немцы, очевидно решив срезать клин, предприняли атаку. В самом начале артподготовки шальная пуля угодила Мишке в ногу ниже колена, видимо, кость не задела, но повредила сосуды. Кровь хлынула струей. Я перевязал рану, наложил, как полагается, жгут, чтобы остановить кровотечение, но тащить такого медведя на себе не было сил. Объяснив Мишке, что вернусь через полчаса с волокушей, которую видел у пехотинцев, я ушел. Мишка не усомнился в разумности моих действий. Волокушу я нашел быстро, стащил ее у зазевавшихся хозяев (могли не дать!), но к Мишке пройти было уже невозможно. Немцы срезали клин! Мишка остался в их расположении. Меня успокаивали, уверяли, что немцы наверняка его пристрелили и нечего зря пороть горячку, лезть под пули. Все же часа через два, когда стемнело, я полез через нейтральную полосу, прихватив волокушу. Затея самоубийственная, бессмысленная и почти безнадежная. Немцы были начеку — меня спасла, вероятно, поднявшаяся метель да белый маскировочный халат. Мне удалось доползти до бывшей нашей землянки, около которой в ложбинке лежал Мишка. Он был живой. Немцы его то ли не заметили, то ли сочли за покойника, то ли оставили замерзать. Мишка относился ко всему с удивительным фаталистским спокойствием и только сказал мне: «Пришел все-таки!» Он почти не обморозился, так как было сравнительно тепло, но сильно ослабел от потери крови. Погрузить его на волокушу было совсем просто. Теперь надо было ползти назад. Немцев не видно, но из трубы землянки летят искры! — греются, гады! Из землянки никто не вышел, но со всех сторон летели осветительные ракеты. Как я выполз — не знаю. Произошло почти невозможное — нас обязательно должны были прикончить, но почему-то заметили только на нейтральной полосе, уже около наших позиций. Стрелять стали точно, почти в меня, однако наша пехота подсобила: прикрыла огнем, и мы с Мишкой нырнули в свою траншею. Мишка вернулся из госпиталя через два месяца и с тех пор старался неотлучно быть около меня. Приносил мне лучшую жратву, доставал выпивку, готов был все, что в его силах, сделать для меня. Я платил ему тем же.

Вот с этим-то Мишкой Смирновым нежились мы на солнышке в курортном городе Цопот. И вдруг я заметил девушку, пробегавшую по улице у аптеки, что была напротив нас. Она была очень красива — тонкая, стройная, с коротко подстриженными слегка вьющимися волосами, большими синими глазами. Я успел заметить пальцы ее рук — длинные и гибкие. Я подумал, что с такой бросающейся в глаза внешностью рискованно бегать по улице, полной пьяной солдатни, да еще в такое смутное время. Мишка тоже проводил ее взглядом и как-то непонятно гыкнул в ответ на мои слева о привлекательности девушки. На губах его появилась странная усмешка.

Я тотчас же забыл этот эпизод. Дела закрутили меня. Добраться до комнаты в мансарде — этого вожделенного острова спокойствия — удалось только поздно вечером, когда совсем стемнело. Я зажег свечу, стал перелистывать страницы книги. Вдруг за стеной раздался топот, дверь распахнулась и вновь захлопнулась, пропустив какой-то мешок, упавший на пол. Не понимая, в чем дело, я хотел выбежать из комнаты, но дверь, припертая снаружи, не поддавалась. Слышны были удаляющиеся шаги и солдатский гогот.

Вдруг мешок на полу зашевелился. Я присмотрелся и с удивлением увидел девушку — ту самую, которая бежала днем по улице. Я все понял! Добрейший Мишка по-своему истолковал мои неосторожно сказанные слова и решил оказать мне услугу. Как в сказке: что пожелаешь, то и получишь! Тебе нравится эта крошка — получай и не скучай!.. В озлоблении барабанил я по двери, но все, что делал Мишка, он делал на совесть. Эту дверь теперь можно было открыть разве что взрывом гранаты. А девушка все рыдала и с ужасом смотрела на меня. Что делать? На своем ломанном немецком языке я старался объяснить ей, что дверь заперта, что я не могу сейчас ее выпустить, что надо подождать, что времена сейчас страшные, что плохие люди сыграли с ней злую шутку, но что здесь, у меня, ей ничего не грозит. Я ее пальцем не трону… Она, наверное, мало что поняла, но увидела, что я не агрессивен, что на лице моем растерянность, а в тоне моем — скорей просьба и извинения, и немного успокоилась. Я предложил ей пройти в другую половину комнаты, за шкаф, и, если хочет, спать там, на постели. Сам сел в кресло, так, чтобы меня не было видно. В этом положении мы просидели до утра, не сомкнув глаз, думая каждый о своем. Изредка до меня доносились всхлипывания. На рассвете она окончательно успокоилась, съела предложенный мною завтрак и назвала себя.

Ее звали Эрика, и она была дочерью аптекаря, жившего напротив. Утром явился Мишка, смеясь, отпер дверь и, не слушая моей ругани, поздравил меня с разрешением столь долгого поста. «С законным браком!» — нахально сказал он. Я послал его подальше, чем к черту, и повел Эрику домой. Можно представить себе, что пережил ее бедный отец! Кругом резали, душили, насиловали, а дочь исчезла неизвестно куда! Эрика бросилась старику на шею и защебетала о чем-то, показывая на меня. Я пытался извиниться, чтото объяснял, но потом махнул рукой и ушел. Казалось, история окончена. Опять меня захватили дела, потом часа четыре удалось поспать, и я забыл обо всем.

Когда следующая ночь опустилась на город, в дверь мою раздался стук.

— Заходи, не заперто! — заорал я…

Вошла Эрика в сопровождении отца… Вот те на! Это сюрприз! Отец, смущенно улыбаясь, что-то длинно мне объяснял. В его речи было много модальных глаголов и условных наклонений, изысканная вежливость выше моего языкового уровня. Но я уловил суть:

— Время военное, кругом плохо, господин офицер (лесть!) так добр и любезен, пусть дочь еще раз побудет у него. Солдаты могут забраться в аптеку…

И так далее. Он принес две бутылки вина в дар мне, я отверг их, и мы долго переставляли эти бутылки по столу — он мне, я ему. Получилось, что я согласился, и Эрика осталась. О чем думал аптекарь? Быть может, практичный немец решил, что приличная связь лучше ночных зверств, и выбрал наименьшее зло? Не знаю. Но Эрика осталась и вела себя совсем иначе, чем накануне. Она была обходительна, мила, много улыбалась, много говорила. Она рассказывала о себе, о Германии, о книгах. Кое-что я понимал. Впервые я услышал тогда некоторые неизвестные мне стихи. Она знала Пушкина, я и не слышал о Рильке! Она играла мне на пианино, а потом — о, идиллия! — я аккомпанировал ей, как умел — мы музицировали в четыре руки! Воистину — пир во время чумы…

Следующую ночь она вновь была со мной, потом еще и еще. Днем никто из солдат не смел не только приставать к Эрике, но даже сказать ей дурное слово. Она была табу. Она была моя законная добыча, мой военный трофей, и Команда выздоравливающих свято оберегала мои права. Отношения наши быстро развивались. Назревал роман, но роман необычный. У меня даже мысли не возникало о возможной близости. Не потому, что я был неопытен и переживал первый серьезный контакт с существом противоположного пола. Эрика была для меня прежде всего олицетворением того, что стоит за пределами войны, того, что далеко от ее ужасов, ее грязи, ее низости, ее подлости. Она превратилась для меня в средоточие духовных ценностей, которых я так долго был лишен, о которых мечтал и которых жаждал! Оказывается на войне страшней всего пребывание в духовном вакууме, в мерзости и пошлости. Человек перестает быть Человеком и превращается в рыбу, выброшенную на песок. Эрика вернула мне атмосферу, которой я так долго был лишен. И я отвечал ей чувствами самыми чистыми и самыми светлыми, на какие был способен. Осознанно и неосознанно я создал изысканный букет этих чувств и положил их к ногам девушки. Я переживал часы, которых мало бывает в жизни. С четырех лап, на которых мы обычно ходим, уткнувшись носом в будничную повседневность, я встал на две ноги, выпрямился, расправил плечи и увидел звезды.

И заставил Эрику увидеть их. Она все поняла, все оценила. Видимо, существовало некое сходство наших характеров.

Это были часы и дни высшего просветления и очищения, и, возможно, военная обстановка только усугубила напряженность ситуации! Удивительной была полнота понимания друг друга, которая возникла между нами. Ни языковой барьер, ни краткость знакомства (мы ведь ничего не знали друг о друге) не мешали этому. Первые дни Эрика удивлялась, что я не предпринимаю никаких амурных атак, я видел это, потом она уже не ждала ничего подобного и прониклась ко мне безграничным доверием. Со временем мог бы получиться хороший роман, развиться большое чувство, но времени не было.

— Завтра уезжаем! — заявил Мишка Смирнов.

— Завтра уезжаем, — поведал я Эрике, пораженный этой новостью. Она минуту молчала, потом бросилась ко мне на шею со слезами и говорила, говорила. Я понял примерно следующее:

— Не хочу терять тебя! Пусть все свершится! Пусть хоть один день будет нашим! И далее о том же.

Я стоял как мраморный и даже не смог поцеловать ее. Эрика стала для меня олицетворением всех немецких женщин, которых обижали, над которыми издевались мы, русские. Я хотел, я должен был вести себя с ней кристально чисто, я хотел реабилитировать нас, русских, в ее глазах… Я стоял, оцепенев, и молчал. Она поняла это по-своему:

— У тебя есть невеста, это для меня свято! — опустила глаза и ушла.

На другой день мы грузили барахло на машины, кое-кто провожал нас. Отец Эрики держал ее за руку, а она горько плакала.

— Ну ты даешь! — сказал Мишка Смирнов, — ни одна немецкая баба не ревела, когда я уезжал. А уж я то старался! Чем ты ее приворожил?

И мы уехали…

Прошли недели. Я ушел из Команды выздоравливающих, опять воевал, опять были страхи, мучения, опять кровища по колено и прочие прелести. Мы долго болтались по побережью Балтийского моря туда-сюда, как пожарная команда, в самые жаркие места, уже стала притупляться в памяти Цопотская история. Была Эрика или нет? Или она мне приснилась, и все — связанное с нею — только сладкий бред?

Но история продолжалась — как в старой песне. Однажды начальник штаба вызвал меня и сказал:

— Вот пакет, на улице мотоцикл. Изучи маршрут по карте и езжай к командующему.

На карте он указал мне два маршрута: один длинный, безопасный, другой намного короче, но опасный.

— Там шальные немцы бродят и постреливают! — объяснил он. Опасный путь шел через Цопот! «Уж на обратном пути обязательно заеду туда!» — решил я. Наспех собрал продукты — консервы, сахар, хлеб.

Получился увесистый мешок — спасибо, помог милый Мишка Смирнов. И поехали. Туда — без приключений. На обратном пути я умолил мотоциклиста заехать в Цопот, обещал ему за это пол-литра спирта. Кто ж тут устоит? Почти на окраине Цопота из кустов длинной очередью по нам ударил пулемет, но мимо. Немец был то ли пьян, то ли неопытен, но умудрился промазать, хотя мы были близко, как на ладони. Я всадил в кусты весь диск из автомата, и пулемет заткнулся. Мы проскочили. Мокрые от холодного пота, лязгая зубами, под непрерывный мат возницы, проклинавшего меня, всех моих предков и потомков за то, что я вовлек его в дурацкую авантюру, мы въехали в город.

Вот знакомая улица, вот наш дом, вот аптека. Я узнаю окрестные места, я узнаю знакомые предметы… Стучу в дверь. Она не сразу отворяется. На пороге стоит маленького роста человечек в пиджачке, с плечами, подбитыми ватой. Противная мордочка, как у хорька, но выбрит и при галстуке. Приподнимает тирольскую шляпочку с пером, скалится в улыбке, кланяется.

— Што пан офицер хочет?

— Здесь жил аптекарь?..

— Пану нужен отрез на костюм?

— Здесь жил аптекарь и его дочь…

— Пан хочет женщину?

— Аптекарь…

— Пану нужен элеудрон?[13]

— Ты, пан, ЛАЙДАК!!! — ору я.

Дверь захлопывается. Что делать? Тут уже новые хозяева. Старых, вероятно, выгнали. Где их искать? И тут я замечаю во дворе старого немца, инвалида Первой мировой войны. Бедняга жил поблизости, и раньше я иногда подкармливал его. Бросаюсь к нему:

— Битте, битте, господин, я умоляю — где аптекарь, где дочь?

— Нейн нейн, ниц нема, не знаю, — смотрит тусклыми глазами — как на стену, хотя вроде бы и узнал меня. Напуган, руки дрожат, а на лице лиловые тени и отеки. Такое я видывал в блокадном Ленинграде у дистрофиков! Есть ему нечего! Новые польские власти не дают немцам даже блокадных ста грамм!

Между тем мотоциклист дудит и громко матерится, призывая меня:

— Скорей, а то уеду один!

В отчаянии я сую старику мешок с провиантом и хочу уйти. И тут старик оживает, выпрямляется, человеческое достоинство проблескивает в его глазах. И он выплевывает мне в лицо:

— Их было шестеро, ваших танкистов. Потом она выбила окно и разбилась о мостовую!..

И ушел. Не помню, как я сел в коляску мотоцикла, как ехал. Очнулся в руках у Мишки, который тормошил меня.

— Что с тобой?..

Что я мог сказать ему? Разве понял бы он, что наступило мое крушение, мое решительное, бесповоротное поражение во Второй мировой войне? А может быть, понял бы? Ведь русские мужики чуткие, деликатные и понятливые, особенно когда трезвые…

 

 

Новелла XX. Маршал Жуков

 

Великолепное шоссе Франкфурт-на-Одере — Берлин, чудо немецкого дорожного строительства, шло с Востока прямо на Запад, вонзалось в пригороды немецкой столицы и, пройдя через весь город, упиралось в Рейхстаг, символ немецкой государственности. В начале мая 1945 года по этому шоссе, как по гигантской артерии, двигался мощный поток советских военных машин, вобравший в себя металл, нефть, конструкторскую мысль со всех концов огромной России, а также мощный поток людей в солдатской форме — кровь России, выдавленную изо всех пор земли русской. Все это создавало гигантскую силу, которая должна неотвратимо затопить и раздавить агонизирующую Германию.

Мы на нашем грузовичке, подобно маленькому кровяному шарику в артерии, неслись по направлению к Берлину. Но вдруг с громким треском лопнула под нами изношенная шина, и энергичный регулировщик, махая флажком, вывел нас из потока машин на обочину, подтверждая свои указания хриплым матом. Как бегун, сошедший с дистанции, мы отключились от общего стремительного движения вперед, вздохнули спокойно и огляделись. Майское солнце заливало ясным светом уютные домики, зеленеющие поля и рощи. Голубое небо необыкновенной чистоты, лишь кое-где загаженное разрывами зенитных снарядов, простиралось над нами. Шофер менял колесо, мы наслаждались отдыхом. А в нескольких метрах от нас по-прежнему ревел нескончаемый поток машин, грохоча и гудя, — грандиозная движущаяся по шоссе сила.

Вдруг в непрерывности ритма дорожного движения обнаружились перебои, шоссе расчистилось, машины застыли на обочинах, и мы увидели нечто новое — кавалькаду грузовиков с охраной, вооруженных мотоциклистов и джип, в котором восседал маршал Жуков. Это он силой своей несокрушимой воли посылал вперед, на Берлин, все то, что двигалось по шоссе, все то, что аккумулировала страна, вступившая в смертельную схватку с Германией. Для него расчистили шоссе, и никто не должен был мешать его движению к немецкой столице.

Но что это? По шоссе стремительно движется грузовик со снарядами, обгоняет начальственную кавалькаду. У руля сидит иван, ему приказали скорей, скорей доставить боеприпасы на передовую. Батарея без снарядов, ребята гибнут, и он выполняет свой долг, не обращая внимания на регулировщиков. Джип маршала останавливается, маршал выскакивает на асфальт и бросает:

— …твою мать! Догнать! Остановить! Привести сюда!

Через минуту дрожащий иван предстает перед грозным маршалом.

— Ваши водительские права!

Маршал берет документ, рвет его в клочья и рявкает охране:

— Избить, обоссать и бросить в канаву!

Свита отводит ивана в сторону, тихонько шепчет ему:

— Давай, иди быстрей отсюда, да не попадайся больше!

Мы, онемевшие, стоим на обочине. Маршал уже давно отъехал в Берлин, а грохочущий поток возобновил свое движение.

 

 

БЕРЛИН. КОНЕЦ ВОЙНЫ

 

Мы начали наступление на Берлин со знаменитого Кюстринского плацдарма на Одере. Артподготовка была невиданная, грандиозной разрушительной силы, затопившая морем огня и осколков немецкие позиции. Такой мощи наша армия еще никогда не сосредотачивала в одном сражении и не обрушивала на головы немцев. И все-таки они сопротивлялись. После прорыва я видел на одной высотке несколько сотен сгоревших наших танков. Оказывается, немецкое командование посадило в ямки на склонах высоты полк фольксштурма — стариков и мальчишек с фауст-патронами. Это воинство погибло, но уничтожило уйму танков, задержав наше наступление. Кровушка наша по-прежнему лилась рекою. Инерция, взятая в 1941 году на станции Погостье и подобных ей, не уменьшалась, а увеличивалась, хоть и воевать научились, и оружия стало вдоволь. Просто привыкли не считаться с потерями. Только трупы теперь не скапливались в одном месте, а равномерно распределялись по Германии по мере нашего быстрого продвижения вперед. К тому же их тотчас хоронили. За четыре года войны наладили многое, в том числе и похоронную службу… Конечно, война — это состязание, в котором участники соревнуются, кто кого скорей перебьет. В конце концов, мы перебили немцев, но своих, при этом, увы, умудрились перебить в несколько раз больше. Такова наша великая победа!

Берлинская операция хорошо известна и подробно описана. Это ведь не Погостье! Здесь нам сопутствовал успех! Поэтому нет смысла повторять, как она происходила. Мне запомнился расцвет природы в эти апрельские и майские дни. Вся Германия была покрыта белыми цветами яблонь и вишен, дни стояли ясные, воздух благоухал. Часто вместе с лепестками цветов ветер разносил по улицам деревень и городов белый пух. Иногда он, как первый снег, устилал улицы и тротуары. То был пух из немецких перин, которые победители вспарывали ножами и выбрасывали из окон на улицу. Это ведь так интересно и забавно, а победитель испытывает возвышенное чувство самоутверждения! Почти из каждого окна торчали белые флаги, тряпки, простыни, скатерти. Немцы дружно и организованно демонстрировали, что они сдаются. Нас поражала ухоженность садиков, с непременными уродливыми гномами на клумбах, благоустроенность вилл и домов, чистота, порядок, но раздражали высокие заборы с проволочной сеткой наверху, оберегавшие частные владения. Непривычны были и отличные дороги, без ухабов, выбоин и грязи, обсаженные по обочинам яблонями… Позже, когда война уже кончилась и поспели плоды, мы стали их сшибать, ломая ветви. Проезжий немец вежливо просил нас не делать этого и предложил аккуратно снять для нас столько яблок, сколько мы захотим. Он рассказал, что яблони принадлежат муниципалитету соседнего городка, которому подведомственна дорога. Когда плоды поспеют, будет нанята специальная бригада рабочих, которая снимет их, погрузит на машину и продаст на базаре. Небольшой процент с выручки покроет их зарплату, а остальное пойдет на ремонт и благоустройство дороги… Вот так-то! Но это мы узнали потом, а пока шла война, была весна и вся армия была пьяна. Спиртное находили везде в изобилии и пили, пили, пили. Никогда больше на протяжении всей моей жизни я не употреблял столько спиртного, как в те два месяца! Быть может, потому так быстро завершилась война, что, одурманенные вином, мы забыли об опасности и лезли на рожон. Взрывы, бомбежка, обстрел — и тут же гармошка, пьяный пляс.

Чем ближе к Берлину, тем гуще становилась застройка у дорог. По сути дела за много километров до города начался сплошной поселок. Немецкая столица была видна издали. Ночью на горизонте поднималось багровое пламя. Днем над морем огня обозначался еще многокилометровый столб дыма. В городе царила оргия разрушения. Самолеты, пушки, катюши, минометы обрушивали на Берлин тысячи тонн взрывчатки. Вперед по дороге катился сплошной поток машин с солдатами, припасами, а также танки, орудия и прочая военная техника. В противоположном направлении шли лишь санитарные автобусы да многочисленные отряды освобожденных иностранцев. Итальянцы, бельгийцы, поляки, французы. Они везли барахло в тележках, навьючивали его на седла велосипедов и всегда гордо несли свои национальные флаги. Вот прошла группа английских военнопленных в потрепанных, но отглаженных мундирах, щеголяя выправкой. Они важно отдавали нам честь. Попадались и русские, завезенные для работы в Германию. Бабы голосили и причитали, встречая наших солдат.

Берлин представлял собой груду горящих камней. Многие километры развалин. Улицы засыпаны обломками, а по сторонам не дома, а лишь стены с пустыми проемами окон. Однажды позади такой стены взорвался тяжелый немецкий снаряд, и она начала сперва медленно, потом все быстрей и быстрей падать на запруженную людьми улицу. Раздался дикий вой, но убежать никто не успел. Только красная кирпичная пыль поднялась над местом происшествия. Правда, говорят, потом удалось извлечь живых танкистов из засыпанного танка. Остальные были раздавлены. По счастливой случайности я не дошел метров пятидесяти до этой стены и был лишь свидетелем обвала.

В пределах города бои обрели крайнее ожесточение. Сходились вплотную. Часто в одном доме были и немцы, и наши. Дрались гранатами, ножами и чем попало. Громадные, неуклюжие гаубицы нашей бригады вывезли на прямую наводку и в упор, как из пистолетов, разбивали из них стены и баррикады. Было много потерь среди орудийной прислуги. Старички, провоевавшие всю войну в относительной безопасности около пушек, которые обычно стреляли из тыла, теперь вынуждены были драться врукопашную и испытать те же опасности, что и пехота. Одним словом, кровушка лилась рекой. Один Рейхстаг стоил, вероятно, нескольких тысяч жизней. Находившаяся в Берлине артиллерия могла бы в пять минут сравнять его с землей вместе с оборонявшимся гарнизоном. Но надо было сохранить это здание — символ Германии — и водрузить на нем флаг победы. Поэтому Рейхстаг атаковала пехота, как в Погостье, грудью пробивая себе дорогу.

День победы я встретил в Берлине, в районе Каульсдорф, на территории огромной бетонной школы, где сперва была немецкая казарма, а потом расположились мы. Я был пьян, поднял валяющуюся на земле винтовку — их было тут сколько угодно — и начал стрелять в петушка на флюгере школы. Раз, два, три — обойму за обоймой! Уже и петушок весь в дырках, а я все стреляю и стреляю, и кругом все палят! Тысячи ракет взвились в небо, бьют зенитки — все небо в разрывах. Канонада, как перед наступлением… Последний раз настрелялись всласть, хотя это занятие уже изрядно осточертело за четыре года войны.

Первое время жили в школе-казарме. Спали на трехэтажных (!) койках. Таких я еще не видывал. В России были двухэтажные, для экономии места. Но немцы пошли дальше и взгромоздили третий ярус почти на двухметровую высоту. Вот то-то в пьяном виде было туда забираться! Таких кроватей стояло штук тридцать в огромном физкультурном зале. Ночью раздавался зычный крик: «Подъем!», солдаты слезали с верхотуры в чем мать родила, натягивали только сапоги, и начиналась попойка. Кружками лакали шнапс из ведра, потом пели и плясали, отгрохивая подметками по бетонному полу.

Днем мы слонялись без дела и развлекались, как умели. Во дворе казармы обнаружился мраморный бюст Гитлера. Его поставили на столб ограды и расстреливали из пулемета, пока от черт лица великого фюрера ничего не осталось. Тут же возникла дискуссия, какую казнь учинить Адольфу, если его вдруг поймают. Большинство сразу же предложило повесить за яйца. Однако потом все согласились с проектом Лешки Бричкина, бывалого разведчика, а по гражданской специальности — директора кладбища в Ленинграде. Малограмотный мужик, он был, однако, сметлив, пронырлив и прижимист, всегда знал свою выгоду. Можно было поверить его рассказам, что в мирное время он «жил лучше любого профессора», перепродавая кладбищенские участки и надгробные памятники. Этот Бричкин имел одну слабость — любил выступать на митингах. Он выходил перед строем, глаза наливались кровью, вылезали из орбит, лицо искажалось. Речь была бессвязна, состояла из набора слов, вычитанных в газете. Но орал Лешка, как иерихонская труба. Это было выдающееся зрелище, тем более, что внешность Лешки производила впечатление — у него был животик, щечки и округлый зад. Лет ему было под сорок… Так вот, Лешка Бричкин предложил выкопать яму, посадить туда Адольфа, сделать сверху настил, по которому прошла бы вся армия, отправив на голову фюреру естественные потребности. Пусть Адольф медленно утопает в дерьме. Этот проект всем понравился и был единодушно нами одобрен. Потом кто-то рассказал историю, что Гитлера пленил неизвестный иван, ворвавшийся в имперскую канцелярию, но так как он опасался, что начальство начнет волынить, судить да рядить, глядишь, и оправдает фюрера, он поспешил пристрелить пленника, а чтобы не узнали да не было бы возможных неприятностей, подложил под труп килограмм десять тола и смешал фюрера с говном! Эту историю я не раз слышал и потом. Она пользовалась в армии популярностью.

Однажды солдаты притащили откуда-то красивую клетку с говорящим попугаем, они кормили его гороховой кашей и учили ругаться по-матерному, однако попка упорно болтал по-немецки. В день победы офицеры полка устроили торжество. Как только провозгласили первый тост за отца всех народов, великого и мудрого полководца и подняли бокалы, попугай громко заорал: «Хайль Гитлер!!!» Тут ему пришел конец.

Группы солдат разбредались по окрестностям, шли за барахлом, водкой и к «фравам». По соседству была улица, получившая название «бешеная». Как только появлялся там рус-иван, жители выскакивали из домов с трещотками, медными тазами, колокольчиками и сковородками. Поднимался невообразимый звон, шум, гвалт. Так улица оповещала о появлении завоевателя и пыталась отпугнуть его, подобно тому, как спасаются от саранчи. Однако рус-ивана не так легко прошибить. Хладнокровно проходит он в кладовку и не торопясь экспроприирует все, что ему понравится…

Восстановить дисциплину было трудно, сколько начальство не старалось. Вояки, у которых грудь в орденах, а мозги от пережитого сдвинулись, считали все дозволенным, все возможным. Говорят, что грабежи и безобразия прекратились только после полной смены оккупационных частей новыми контингентами, не участвовавшими в войне.

В одной «акции» — воровстве кур — я принял непосредственное участие. Инициатором был Гошка Торгашов, гвардии старший сержант. Сильно пьяный, он все время причитал:

— Кем я был? — Учителем! Я детей учил!!! — А теперь я что? Я кур иду воровать!!!

Мы сломали замок на курятнике, сняли с насеста двух кур и индюка, по всем правилам открутили им головы и ушли, забрав их с собой. Но оказывается, во всяком деле требуется опыт и умение. Шеи птицам я свернул непрофессионально. Они ожили у меня в комнате и подняли страшный крик. С трудом я вновь упрятал их в мешок, который снес подальше, в подвал, — за мародерство могло влететь, война ведь кончилась. Знакомый парень, стоявший в эту ночь часовым на улице, сказал мне на другой день удивленно:

— Что ты делал вечером с немками? Чего они так орали? Вроде ты тихий был, да и к бабам никогда не ходишь? Я уж хотел поднять тревогу…

Все было достаточно противно, есть ворованных птиц не хотелось, и мы подарили их медицинским сестрам соседнего госпиталя.

В эти дни здесь, в Берлине, я совершил поступок, которым горжусь до сих пор, но удивляюсь собственному авантюризму… Дождливым вечером меня куда-то послали. Я укрылся от дождя прорезиненной и блестящей трофейной офицерской накидкой. Она закрывала голову капюшоном, а все тело — до пят; солдат выглядел в ней как генерал. Прихватив автомат, я отправился в путь. Около соседнего дома меня остановили отчаянные женские вопли: какой-то старший лейтенант, судя по цвету погон — интендант, тащил молодую смазливую немку в подъезд. Он стянул с нее кофточку, разорвал белье. Я немедленно подбежал поближе, лязгнул затвором автомата и громко рявкнул командирским голосом (откуда что взялось): «Смир-р-р-на!!! — и представился. — Командир подразделения СМЕРШ, номер 12–13, майор Потапов!!! Приказываю, немедленно явитесь в штаб и доложите начальству о вашем безобразном поведении!.. Я проверю!.. Кр-р-р-угом!.. Марш!.. Бегом!..

О, это роковое слово СМЕРШ. Оно действовало безотказно. Мы все замирали от страха, услышав его.

Интендант сбежал, обдав меня отвратительной вонью винного перегара…

Немка стояла и смотрела на меня глазами маленькой мышки, которую готовилась сожрать кобра, и дрожала… Я понял: она покорно ждет, что я завершу начатое старшим лейтенантом. Я помог ей надеть кофту и сказал:

— Идите домой и постарайтесь поменьше выходить на улицу. И после паузы простонал:

— Извинение (Entschuldigung)… Немка ушла.

В Берлине жизнь начинала восстанавливаться. Из развалин повылезли голодные и напуганные обыватели. Стали разбирать завалы на улицах. Наши кухни раздавали похлебку желающим. Я подкармливал нескольких окрестных детишек-заморышей. Теперь они уже, наверное, взрослые дяди, готовые опять воевать с нами. По всему городу можно было разгуливать свободно: мы видели развалины имперской канцелярии, сходили к Рейхстагу, вокруг которого, в Тиргартене, находилась огромная свалка разбитых танков, пушек, бронетранспортеров, пулеметов и других военных машин. Потоки пленных, заполнявшие городские улицы первые дни после капитуляции, уже иссякли.

Многие расписывались на Рейхстаге или считали своим долгом обоссать его стены. Вокруг Рейхстага было море разливанное. И соответствующая вонь. Автографы были разные: «Мы отомстили!», «Мы пришли из Сталинграда!», «Здесь был Иванов!» и так далее. Лучший автограф, который я видел, находился, если мне не изменяет память, на цоколе статуи Великого курфюрста. Здесь имелась бронзовая доска с родословной и перечнем великих людей Германии: Гёте, Шиллер, Мольтке, Шлиффен и другие. Она была жирно перечеркнута мелом, а ниже стояло следующее: «Е…л я вас всех! Сидоров». Все, от генерала до солдата, умилялись, но мел был позже стерт, и бесценный автограф не сохранился для истории.

У Бранденбургских ворот возникла огромная барахолка, на которой шла любая валюта и можно было купить все: костюм, пистолет, жратву, женщину, автомашину. Я видел, как американский полковник прямо из джипа торговал часами, развесив их на растопыренных пальцах… Контакты с союзниками были слабые. Мешал языковой барьер, чопорная сдержанность англичан, свысока смотревших на нас. Американцы были проще, особенно негры, симпатизировавшие нам. Однажды, сидя на придорожном холме и греясь на солнышке, я издали наблюдал забавную сцену. Пьяный иван остановил немца-велосипедиста, дал ему по уху, отобрал велосипед и, вихляя, покатил по шоссе. Немец пожаловался проезжавшим англичанам, и те, вежливо поговорив с Иваном, вернули немцу его имущество. Иван не сопротивлялся, так как англичан было человек пять. Все это видел не только я, но и негры, мчавшиеся вдали на джипах. Один джип проскочил вперед, другой, скрежеща тормозами, остановился рядом. Англичанам велели ехать дальше, что те и проделали, пожав плечами. Немцу еще раз дали по уху, торжественно передали велосипед ивану и долго хлопали его по спине, белозубо улыбаясь до ушей… Видел я в Берлине, как американец смертным боем бил своего компатриота — негра. Бил его зверски, коваными ботинками в живот, в лицо. Все это не располагало к союзничкам.

В разгар лета 1945 года страны-победительницы договорились о разделе Берлина на четыре сектора. Взамен уступленной нами здесь территории мы получили кусок английской оккупационной зоны на севере, со столицей провинции Мекленбург городом Шверином. Нас поспешно подняли по тревоге, погрузили на машины и отправили занимать новую территорию. Шверин был абсолютно целый, с населением, пополненным за счет эвакуированных. Жизнь била здесь ключом. По улицам расхаживали немцы в военной форме — их должны были забрать с собой англичане, но не успели. Странно было встречать лицом к лицу людей, которых мы привыкли видеть только в прицеле пулемета. Специфическое чувство, возникавшее при таких встречах, сохранилось, вероятно, у фронтовиков на всю жизнь. Даже сейчас, когда я вижу на улицах Ленинграда офицеров из ГДР, чья форма мало отличается от нацистской, мне хочется прыгнуть в канаву и дать длинную очередь. То же самое — при звуке летящего самолета. Война кончилась более тридцати лет назад, но этот звук вызывает у меня всегда одну и ту же реакцию: глаза лихорадочно ищут укрытие. Видимо, какие-то рефлексы, выработавшиеся на войне, неистребимо вошли в нашу плоть и кровь.

Шверин был прекрасен. Поражали его готические постройки из красного кирпича, оперный театр, чем-то напомнивший мне наш, Мариинский, в Ленинграде, замок на острове, лебеди на озерах. В городских скверах свободно расхаживали ручные газели, фазаны, павлины. Правда, им не долго пришлось погулять. Славяне быстро организовали охоту и, перестреляв животных, сварили из них похлебку. Развлекались они и по-другому. Добравшись до лодочной станции, вытащили из ангаров байдарки, и пошло катание по озеру! Визг, шум, пьяные крики… Один перевернулся и благим матом взывал о помощи: «Тону!!!» Но, как оказалось, воды было там по пояс.

Развлекались и более культурно. В театре начались постановки. Я был на «Мадам Баттерфляй», но исполнение и декорации оказались провинциально заурядными. Ползала заполнили наши солдаты. Они ржали в самых неподходящих местах. Трагическая сцена самоубийства героини почему-то прошла под дружный хохот… После спектакля, проходя по партеру, я заметил, что немцы старательно обходят одно место, отводя глаза в сторону. Там сидел мертвецки пьяный майор, положив голову на спинку переднего кресла. Под ногами у него расползлась громадная лужа блевотины.

Военные девочки набросились на заграничное барахло. Форму носить надоело, а кругом такие красивые вещи! Но не всегда безопасно было наряжаться. Однажды связистки надели яркие платья, туфельки на высоких каблуках и счастливые, сияющие пошли по улице. Навстречу — группа пьяных солдат:

— Ага! Фравы!! Ком! — и потащили девчат в подворотню.

— Да мы русские, свои, ай! Ай!

— А нам начхать! фравы!!!

Солдаты так и не поняли, с кем имеют дело, а девочки испили чашу, которая выпала многим немецким женщинам.

Вообще же немки охотно шли на связь с солдатами, не делая из этого никаких проблем. В Германии это было поразительно просто. Русская патриархальная строгость нравов не распространялась за пределы нашей страны. Особенно благосклонны немки были, если «камрад» вежлив, не дерется, не слишком пьян. Совсем хорошо, если покормит и даст еды с собой. Но плохо, когда «камрадов» сразу несколько и они жестоки (это было во время боев). В результате в Германии появились полуиваны, полуказахи, полуузбеки и получерт-знает-кто. На западе, очевидно, полунегры… В результате мы имели также невиданное распространение венерических болезней. Перед войной, благодаря успехам здравоохранения, такие болезни в нашей стране стали чрезвычайным происшествием. Ведь наша советская медицина, основанная на социалистических началах, была самой прогрессивной: заразилась Машка, тянут Ваську, за Васькой — Глашку, за Глашкой Петьку, потом Таньку, потом Гошку и так далее, всю цепочку.

Тем более неожиданным было массовое заражение солдат в Польше и Германии, где оказался стойкий очаг этого «добра». Оно и понятно. Буржуазный строй основан на индивидуализме: если ты заразился, то это твое личное дело, которое никого не касается…

Столкнувшись с эпидемией венерических заболеваний, медики сперва растерялись. Лекарств мало, специалистов и того меньше. Триппер лечили варварским способом: впрыскивали в ягодицу больного несколько кубиков молока, образовывался нарыв, температура поднималась выше сорока градусов. Бацилла, как известно, такого жара не выносит. Затем лечили нарыв. Иногда это помогало. С сифилитиками было хуже. Мне рассказывали, что их собрали в городе Нейрупин в специальном лагере и некоторое время держали за колючей проволокой, в ожидании медикаментов, которых еще не было.

Забегая вперед, следует сказать, что наша медицина через два-три года блестяще справилась с этой неожиданной и трудной задачей. К концу сороковых годов венерические болезни практически исчезли, искалечив, конечно, тело и душу тем, кто через них прошел, а часто и их домашним… Я видел своеобразное начало борьбы медиков против этой напасти на территории Германии. Однажды на рассвете в окрестностях Шверина я встретил огромную колонну молодых женщин. Плач и стенания раздавались в воздухе. На лицах немок было отчаяние. Звучали слова:

— Нах Зибир! Нах Зибир!

Равнодушные солдаты подгоняли отстающих.

— Что это? — в ужасе спросил я старичка-конвоира. — Куда их, бедолаг?

— Чего зря орут, дуры, им же польза! Ведем по приказу коменданта — на профилактический осмотр!..

Я был восхищен нашим гуманизмом! Солдаты распевали:

 

Варум ты не пришла, дер абенд был

И с неба мелкий вассер моросил…

 

Был и другой вариант:

 

Варум ду гестерн не пришел

Их драй ур тебя ждала

Мелкий вассер с химмель капал

Их нах хаузе пошел…

 

И еще:

 

Фрау, фрау, фрау гут!

Хойте фикен, морген брут!

 

(Набор искаженных немецких слов:

 

Мадам, мадам, мадам хорошо!

Сегодня любовь, завтра хлеб!)

 

Время шло, а меня томила мечта о возвращении домой. Уже уехали демобилизованные старички. Одна группа, другая.

— Тебе трубить еще годика два-три, — утешали меня в штабе.

«Как же вырваться из этой помойки?» — ломал я голову. И тут пришла на ум спасительная идея. Четыре ранения! Опять они должны выручить меня. Помог милый Михаил Айзикович Гольдфельд. Как раз расформировывали его часть, и он выписал мне демобилизационные документы. Впрочем, у него была своя забота: надо было доставить в Ленинград трофейный аккордеон и кое-какое барахло его последней ППЖ, которая чуть раньше уехала рожать. Как бы то ни было, я ехал домой! ДОМОЙ!!! ДОМОЙ!!! Со мною собрались отправиться в Ленинград два тыловых старшины — то ли хозяйственники-снабженцы, то ли кладовщики. Как я узнал позже, они везли очень много наворованных денег, зашив их то ли где-то в штанах, то ли в поясах.

Мы разработали план: надо добраться до Штеттина и попроситься там на советский корабль, плывущий в Ленинград. Организовать путешествие в Штеттин было очень просто. Мы наняли шофера-немца и тот на огромном газогенераторном грузовике, за отсутствием бензина двигавшемся при помощи сжигания деревянных колобашек, промчал нас через всю северную Германию.

Пустынный Штеттин представлял собой груду развалин. Мы почти никого не встретили на улицах. В порту действительно стоял советский корабль, красавец-лайнер «Маршал Говоров». Как оказалось, прежде он назывался «Борей», входил в состав финского флота и перешел к нам после войны в порядке контрибуции. В трюмы «Говорова» немецкие докеры грузили станки, демонтированные на местных заводах. Без труда мы договорились с помощником капитана. За флягу спирта, который был предусмотрительно запасен нами (бесценная валюта!), нас обещали взять на борт.

— Но «Говоров» отплывет только через неделю, поживите пока в советской комендатуре, — посоветовал нам помощник капитана.

Комендатура помещалась не очень далеко. Это было большое каменное здание, нижние окна и подъезд которого были заложены кирпичом и мешками с песком. Со всех сторон здание оплетала колючая проволока. Прямо неприступная крепость!

Кабинет коменданта оказался на самом верхнем этаже. Постучавшись, мы вошли в просторную комнату. Посредине сидел мрачный майор и глядел на нас исподлобья через свисающие на глаза волосы. Перед ним на столе стояла наполовину пустая бутылка, стакан, а в луже лежал хлеб вперемешку с кусками сала и еще чем-то.

— Товарищ майор, разрешите обратиться! — как положено, произнес я. Майор молчал, сопел, смотрел на меня. Дважды пришлось повторять все сызнова. Вдруг майор вскочил, схватился за горло, выбежал из комнаты, и мы услышали, как он громко блюет в пролет лестницы. Вернувшись, он сказал:

— Ну, что вам?

Мы объяснили.

— Старшина-а-а! — заорал он.

Вошел средних лет мужичок, которому было поручено устроить нас. Усевшись на нары в одной из комнат, мы стали закусывать, а для установления хороших отношений поднесли старшине стаканчик спирта.

— Будем здоровы! — сказал старшина. Выпил, крякнул, но спирт был неразведенный, и глаза его полезли на лоб. Вдруг один из них вывалился из глазницы и звонко шлепнулся в котелок с борщом. Мы онемели. Старшина между тем спокойно копал ложкой в супе, разыскивая свой глаз, достал его, вытер подолом гимнастерки и, разведя пустую глазницу пальцами, вставил на место.

— Да, такие-то дела, — смущенно сказал он. — В 1944 году в Белоруссии пуля сделала меня одноглазым. Стал я нестроевой, служил в хозкоманде, а теперь все обернулось плохой стороной. Мой возраст давно уже демобилизован, а здесь, в Штеттине, советских войск нет, это ведь польская территория. Наш комендантский взвод заменить некем, вот и приходится служить…

Действительно, наших в Штеттине не было. Не было еще и польских властей. Правда, уже наехали польские спекулянты и всякие темные дельцы. Они торговали втридорога пивом, барахлом, даже предлагали нам красивых немок по сходной цене… В здании Естественно-исторического музея я встретил польских музейщиков, приехавших посмотреть, что тут сохранилось. Но от музея остались лишь стены, а в залах, среди битого стекла и щебня, попадались только обломки экспонатов.

Днем в городе было тихо и спокойно, но с наступлением ночи начиналось нечто невообразимое. Повсюду поднималась стрельба, слышались крики, стоны, какой-то непонятный шум. Солдаты комендантского взвода советовали нам не высовывать носа на улицу. Дверь комендатуры забаррикадировали, у амбразур уселись дежурные наблюдатели. Теперь я понял, почему здание было так укреплено. Оказывается, в развалинах города скопилось много всякой нечисти. Недобитые фашисты, уголовники, наши дезертиры, английские шпионы и так далее. В комендатуре мы наслушались необычайных историй про бандитские шайки, как грибы после дождя возникавшие на территории будущей Польши. Уголовщине было здесь раздолье, власть только еще организовывалась. Одной из таких шаек командовал бывший советский капитан — дезертир, герой Советского Союза, некто Глоба. Его помощником был обер-штурмбаннфюрер СС, а в банду входил всякий интернациональный сброд. Великолепно снаряженная тем оружием, что в изобилии валялось на дорогах, банда разъезжала по стране на быстроходных немецких вездеходах «Адлер». Поймать ее было трудно. Ограбив один городок, она мчалась в неизвестном направлении со скоростью более ста километров в час. В городишках у бандитов были осведомители, сообщавшие по радио, куда направились преследователи. Говорят, целая дивизия НКВД долго и безуспешно гонялась за Глобой. Наконец банду обложили со всех сторон. Глоба пошел на прорыв. Четыре пятых его сподвижников сложили головы, но сам он все же ушел в Западную Германию. Наверное теперь преуспевает где-нибудь в Соединенных Штатах.

Другая банда была похитрей, она действовала в последние месяцы войны. В нее входили два русских, два поляка и француженка. Как только наши части освобождали какой-нибудь небольшой город, они приезжали туда, надев советскую форму, занимали дом и вывешивали большой плакат с надписью «Комендатура». Затем начиналась распродажа немецкого имущества, оставшегося в городе. От имени новой власти продавали мельницы, дома, усадьбы, сельскохозяйственные машины, скот. Плату брали золотом, валютой, драгоценностями. Выдавали расписки с поддельной печатью. Поляки, очень падкие на всякие спекуляции, легко поддавались. Операция продолжалась день-два, затем «коменданты» исчезали, а еще через пару дней приезжала настоящая комендатура… Этих аферистов, говорят, поймали и конфисковали у них полмашины ценностей.

Слушать детективные истории было интересно, но мы почувствовали себя иначе, когда в одну из ночей наш дом подвергся нападению. Началась стрельба из винтовок, пулеметов, автоматов по окнам и дверям. Ударил легкий миномет. Чувствовалось, что операцией руководит не дилетант, а опытный военный. Пришлось тряхнуть стариной и начать ответную стрельбу из амбразур. Очень было неуютно под густым потоком пуль. Думалось: вот прошла война с ее опасностями, а теперь, чего доброго, придется сложить голову здесь, в этой дыре! К счастью, все обошлось. Лишь оцарапало одного солдата, да основательно наклали в штаны мои спутники, не нюхавшие пороху во время войны… Как только взошло солнце, осада прекратилась, налетчики исчезли словно призраки, и будто ничего не происходило. Кто это был, зачем устроили спектакль, я так и не узнал.

С великой радостью мы погрузились на «Говорова», который, между прочим, на ночь отходил далеко от берега во избежание инцидентов. «Говоров» довольно долго плыл по Одеру, прежде чем достиг моря у города Свинемюнде. Это было интересное путешествие. Повсюду в реке торчали корпуса и мачты затопленных судов. В одном месте стоял переломленный бомбой танкер, в другом — разбитый и сидящий на дне броненосец. В разные стороны торчали огромные стволы его пушек, а вода доходила до капитанского мостика. Тут были и подводные лодки, лежащие на берегу, и перевернутые плавучие краны.

Наконец началась Балтика. Было холодно, ветрено, мрачно. Облака с дождем летели параллельно поверхности огромных серых волн. Сильно качало. На палубе пробирала дрожь, и мои ловкачи-спутники договорились с механиком, чтобы нас пустили в каюту. Каюта была двухместная, но один ее пассажир всегда был на вахте. Мы обосновались на славу, в тепле и уюте. Недельное путешествие прошло незаметно, тем более, что всю дорогу непрерывно пили водку вместе с хозяином каюты, закоренелым алкоголиком. Он так рассказывал о себе:

— Пошел к врачу, врач говорит: «Я тебе назначаю пить железо…», пришел домой, пропил железную кровать, лучше не стало…

Плыть пришлось долго, так как Балтийское море кишело минами. Был только один более или менее безопасный путь — вплотную к финскому берегу. Простояв сутки в Хельсинки, мы двинулись дальше, почти прижимаясь к скалистым обрывам финских шхер, пока не достигли острова Гогланд. Потом, наконец, Кронштадт, где опять пришлось ждать сутки. Можно было сойти с ума! Рядом город, рядом дом, а мы торчим здесь и ждем! В Кронштадте стояли около исковерканного бомбами еще в 1941 году линкора «Марат», видели развалины на берегу. Наконец, 4 ноября 1945 года мы прибыли в ленинградский порт. Таможня к нам особенно не цеплялась, у нее были другие заботы: при разгрузке развалился ящик со станками и оттуда посыпались… отрезы тканей, костюмы, обувь и прочее барахло. Сопровождающий груз майор почему-то начал стрелять из пистолета… Но нам было не до этого представления. Быстро сторговавшись с шофером свободного грузовика, мы покатили по городу.

Грязный, закопченный, весь в шрамах от осколков и выбоинах от бомб, — после полнокровного красавца Шверина, Ленинград казался полутрупом, в котором едва теплилась жизнь. Жители — серые, согбенные и словно припухшие, закутанные в мешкообразную одежду, едва тянули ноги. Мой дом появился неожиданно быстро. Какой же он маленький, какой ободранный! Едва успеваю выгрузиться, как сталкиваюсь с соседкой. Ах!.. И уже бежит навстречу мать, маленькая, ссутулившаяся, постаревшая… Кончилась моя Одиссея.

 

ПОСЛЕВОЕННЫЕ БЫЛИ