Фернан Мейссонье с отцом во дворе кафе Лаперлье в Алжире

Мейссонье Фернан

Речи палача: сенсационные откровения французского экзекутора

 

Обращение к читателю

 

 

Предложенный здесь текст представляет собой уникальный документ, поскольку он на сегодняшний день является единственным свидетельством палача, опубликованным прижизненно.

Читатель найдет в конце произведения послесловие,[1]в котором описана история создания этой книги, а также размышления, вызванные долгим сотрудничеством с Фернаном Мейссонье.

Жан-Мишель Бессет

 

Здравствуйте, господин Бессет, это господин Мейссонье. Как вы знаете, мои родители были кремированы. Поэтому я больше не хожу на кладбище. Ну вот. И, стало быть, перед 2000 годом вспомнил я о Лезюрке. Ну, помните, дело Лезюрка, история с почтовым транспортом, с лионской почтой. Это была судебная ошибка, его гильотинировали. Он был невиновен. Так вот. Как бывший экзекутор я за это немного в ответе, от лица общества. И я подумал, не послать ли цветов на его могилу. И еще в будущем году или в начале декабря я хочу заказать работы на его могиле — посыпать песком, немного прибрать все вокруг — камни поросли мхом, — в общем, привести в порядок немного. Так что подскажите мне, какую надпись я мог бы сделать. Что-нибудь вроде извинения от имени общества. Факс мой сейчас выключен. Вы можете оставить сообщение на автоответчик. Я их отправлю через «Интер -флору». Ну все. До свиданья .[2]

 

Мой крестный Анри Рош

 

Я родился в городе Алжире, на улице Бастид, 14 июня 1931 года, в воскресенье в 5 часов утра. Может быть, поэтому я вижу жизнь с лучшей стороны. В детстве, ребенком, в пять или шесть лет, я часто с отцом ходил к дяде Рошу.[3]Он был моим крестным. У него был дом на улице Блеза Паскаля. А я жил на улице Лаперлье. Это в одной автобусной остановке от улицы Паскаля. На самом деле большую часть времени дядя Рош жил в ведомственном жилье, государственном, в доме рядом с тюрьмой Барберусс, на вершине Казба д’Алжер. И там, у себя дома, он хранил гильотину. Да, в то время гильотина хранилась в полуподвале, в гараже. Я помню, что в девять-десять лет, когда я, поднимаясь на первый этаж, проходил мимо двери того гаража, где была гильотина, я немного боялся, но при этом хотел ее видеть. Я проходил быстро. И я помню, что он мне показал… он говорил папе — моему отцу — «а ну, посмотри»; он сказал нам: «Смотрите, это лезвие гильотины, которая казнила короля». Он говорил о Людовике XVI. Оно было завернуто в тряпки и лежало в большой закрытой коробке. А еще, в коробке поменьше, я помню, чуть рыжеватые, седеющие волосы. «Это волосы Людовика XVI», — сказал он нам. В то время это меня не так поразило, потому что для меня все это — Людовик XVI, гильотина и все такое — ну, я не очень-то понимал, что это, я был еще мальчишкой…

Дядя Рош был невысоким. Невысоким, немного сутулым. Он производил на меня сильное впечатление. Помню, я сидел рядом с ним — ему было семьдесят пять лет — и помню, у него были такие… да уж, можно сказать, вправду большие уши! Вдвое больше обычных. Эти уши… они меня восхищали. Такие большие, плоские. Видели бы вы эти уши! Голубые глаза, красивого такого голубого цвета, очень милое, очень мягкое лицо. Да, помню, ребенком — когда мне было восемь-десять лет — я пытался заглянуть в его глаза, угадать в них какие-нибудь впечатления, какой-то отблеск… тех казней, которые он видел. Иногда во взгляде можно прочесть мысль человека. Вот я и смотрел в глаза дяде Рошу, в эти голубые глаза, чтобы узнать, что он мог видеть. Я пытался догадаться. И не смел спрашивать. Я говорил себе, что он видел последние мгновения человека, который вскоре после этого умирал. Это меня поражало. Да, и еще, помню, я смотрел на его руки. Я пытался увидеть: может, у него осталась кровь на руках — под ногтями или еще где?.. Конечно, это глупо. Руки ведь можно отмыть!

Как я узнал про смертную казнь? Смутно помню. Какими-то отрывками. И потом я не мог себе позволить, не мог спросить у дяди Роша: «Расскажите-ка мне о смертной казни». Он бы мне ответил: «Молод ты еще это знать». Конечно, когда я ходил к дяде Рошу, иногда он говорил: «Знаешь, мы тут едем в командировку». В командировку… Потом я стал просить мать объяснить мне, что это такое. В семь-восемь лет уже начинаешь все понимать. И пытаешься обдумать. Я знал, что гильотина хранилась внизу. Ну и, когда я проходил мимо, я пытался ее увидеть, я смотрел, но там было темно. Я представлял себе: гильотина… смертная казнь… Мне казалось, что это страшно. Я представлял, как кто-то кричит, вырывается… Потом, позднее, у меня возник интерес к тому, как это описано в книгах. В исторических книгах. Революция, Людовик XVI, Мария-Антуанетта и так далее, поскольку я знал, что они были гильотинированы. Я всегда интересовался историей.

Да, говоря о дяде Роше, нельзя отрицать, что я был под сильным впечатлением, когда ходил его навестить. Он часто тоже приходил навестить нас, сидел у нас целыми днями.

Господин Рош никогда не работал нигде, кроме своей должности экзекутора. Помню, он был одет в темный (или черный?) костюм, всегда с безупречно белой рубашкой и в котелке, что было редкостью даже в то время. Думаю, что в гости он одевался так же, как и на приведение приговора в исполнение. Все завсегдатаи бара знали его и почтительно приветствовали. Но никогда я не слышал, чтобы господин Рош говорил с ними о своей профессии. В то время я уже знал, чем он занимался. Он был экзекутором, но никогда вне семейного круга он не говорил о смертной казни. По крайней мере не в моем присутствии. Даже после я редко слышал, чтобы об этом говорилось. Конечно же! Я знал, что мой отец был в группе экзекуторов. В 1939, когда он вернулся с казни Зауи, Аарона Зауи… разумеется, я об этом слышал. Это было дело, вызвавшее большой шум: тройная смертная казнь! Два араба и один еврей. Это очень-очень редко!

Дядя Рош никогда не говорил о своей работе. Никогда. Ни слова. Он просто говорил моему отцу: «Знаешь, Морис, такого-то числа мы едем в командировку». И все. Никогда никто не говорил о смертной казни. Плохо или хорошо она прошла… никогда, ни слова. Даже и мой отец дома никогда об этом не говорил. Никогда-никогда. Иной раз, да, бывали отрывки разговоров с комиссарами полиции, которые запрашивали какие-то сведения, детали. Тогда уж я слушал. Но кроме этих случаев, никогда отец не говорил об этом. Никогда отец не показывал мне гильотину, когда мне было десять, одиннадцать, двенадцать лет.

В первый раз я увидел гильотину, когда мне было… четырнадцать. Это было в 1945. Я вместе с отцом пошел в тюрьму де Барберусс. Когда Рош ушел на пенсию, он переехал. Именно в то время мой отец и Берже попросили, чтобы гильотину поставили в тюремном подвале. Так что гильотину перевезли в гражданскую тюрьму. Там как раз в подвале был большой гараж. И именно там я увидел гильотину в первый раз. Но она была разобрана. И в то время наибольшее впечатление на меня произвела корзина. Самая обыкновенная корзина. Ее заменили в 1948. Корзинщик, который ее переделывал, сплел еще и маленькую корзинку для моего макета.[4]

Да, в тот день меня поразила именно корзина. Ну и, конечно же, лезвие. Я вынул его из его футляра. В другой день, в другой раз, я заходил в тюрьму с отцом и двумя его помощниками. Они перекрасили гильотину — в винный цвет — и потом, тремя или четырьмя днями позже, ее смонтировали. Тогда она показалась мне монументальной. Она немного пугала меня. Они опробовали ее в действии и затем демонтировали. Думаю, именно начиная с того дня мне захотелось увидеть смертную казнь, хоть я и боялся немного. Когда я в первый раз увидел гильотину в тюремном гараже, я заметил, что хоть ее детали и были вымыты, от нее шел странный запах. Я этот запах, должно быть, часто чувствовал потом. Это был запах человеческой крови. Это особый запах. И несмотря на мытье, он чувствуется еще многие месяцы после приведения приговора в исполнение. Прошло больше сорока лет, но поставьте меня с завязанными глазами около гильотины, и я с уверенностью распознаю этот неповторимый запах человеческой крови.

Ну вот, о дяде Роше. Под конец он уже стал терять рассудок. Да, можно сказать, что он выжил из ума. Это было к середине сороковых годов. Казней не было уже несколько месяцев. И он сдал за эти месяцы. У него уже в голове начало мешаться. Он терял равновесие: приходилось его носить, водить в туалет, он падал навзничь… чуть ли не был прикованным к постели, просто ужас! Да, он действительно становился маразматиком. И в ходе казни 21 ноября 1944 года в Оране — местный житель был осужден за убийство и изнасилование двух девочек в Сук-эль-Арба — Рош вообще потерял голову. Это совсем дурацкая история.

Сначала он потребовал смонтировать гильотину на лестнице. Да, на лестничной площадке тюрьмы! Это при том, что гильотина… она в принципе должна стоять ровно, устойчиво. Вот уж правда он терял голову! Итак, во-первых, это. Затем, чтобы могла пройти корзина, он заставил разрушить стену. Размеры корзины — метр восемьдесят на девяносто сантиметров. Там была дверь шириной в один метр сорок сантиметров, и можно было бы пройти. Можно было бы сделать так, чтобы ее несли двое помощников, стоящих с двух концов, дверь была достаточно большая для двоих, стоящих в разных концах! Так нет же! Дядя Рош сказал: «У корзины есть ручки с боков, это не просто так! Они тут, чтобы ими пользоваться! Надо нести ее за боковые ручки». Действительно, у корзины восемь ручек. Две с каждой стороны и две на каждом конце. Для шести человек. Ну и, конечно, если потребовать, чтобы ее несли шесть человек, это будет невозможным. Если с каждой стороны стоят помощники, требуется как минимум два метра. Невозможно! Так не пройти. Тогда дядя Рош потребовал, чтобы директор тюрьмы разрушил перегородку, чтобы вынести корзину. Да, он заставил разрушить стену, поскольку утверждал, что корзину нужно нести так и никак иначе! Директор тюрьмы словно с ума сошел. Даже смешно, до чего это было ему неприятно. Но чтобы избежать проблем — Рош грозил обратиться к прокурору и не приводить в исполнение приговор, — в итоге он повиновался. Он сделал то, чего Рош требовал. Уж вправду Рош потерял голову. Кроме того, он уже поссорился со своим племянником, Берже. Наконец, несмотря на неразбериху, гильотина была соответствующим образом смонтирована. Но вечером Роша снова нужно было поддерживать и водить в туалет, потому что он терял равновесие.

А в утро казни наступил финал. Когда приговоренного уложили на скамью, Рош вызвал падение ножа до того, как было опущена половина очка. И произошло то, что должно было произойти: падающее лезвие наткнулось на половину очка и вырвало его с жутким шумом, хрясь!!!.. Получился тормоз, от этого падение ножа замедлилось, и он не отсек полностью голову приговоренного. Кусок плоти связывал голову с телом. И все это на глазах напуганного прокурора и всех присутствующих лиц. То есть нож с бабкой по ходу движения вырвал верхнюю половину ошейника, которая осталась поднятой, а значит, замедлил ход и отсек голову осужденного только наполовину. И им пришлось поднять лезвие, чтобы отделить оставшуюся часть, и закончить работу ручной бритвой. Но в панике они чуть не поранились. Бритва не создана для этого. С того дня стали использовать большой мясницкий нож. Это больше подходит. Это менее опасно для нас. Им, кстати, пользовались и в других случаях, когда казнь в той или иной мере проходила не так, как следует, может быть, специально. Я еще скажу об этом. Но в тот момент это было ужасно… Поднимать лезвие, а голова была… оставался кусок плоти. Это не говоря уже о том, что если бы Рош привел лезвие в действие секундой раньше, первый помощник — без сомнения, мой собственный отец, поскольку в то время Берже уже уволился — мог бы остаться без головы или без руки. Да, буквально секундой раньше. К счастью, этого не случилось.

В подобном случае самое страшное в том, что первый помощник — которого называют «фотограф»[5]— должность, которую я занимал, наверно, на сотне казней — находится в опасном положении. Сейчас объясню: в момент казни я наполовину нахожусь под гильотиной, чтобы схватить голову осужденного, которого приводят другие помощники. В этот момент, если экзекутор приведет лезвие в действие, то, учитывая вес бабки, я буду убит на месте. Или останусь без рук. Когда я действовал вместе с отцом, никогда ни одна казнь не проходила неудачно. Я крепко держал голову, следя при этом, чтобы меня не укусил осужденный или чтобы лезвие, проходящее меньше чем в трех сантиметрах, не отрезало мне пальцы. Отец не запускал лезвие, пока я не говорил ему: «Давай!» Это было очень быстро.

Ну вот, как я сказал, Рош плохо провел казнь. Это произошло с гильотиной старой модели, первой механической модели 1868 года, которая была в Алжире. В 1957 с увеличением количества казней Обрехт[6]отправил моему отцу гильотину города Парижа, модели 1871 года. С этой моделью не мог бы произойти тот инцидент, поскольку уступы пускового устройства бабки перевернуты по сравнению с моделью 1868; и в этом случае, даже если не опустить верхнюю половину ошейника, лезвие может пройти.[7]Ну и вернемся к Рошу. Это было уже слишком. Когда прокурор увидел это, он сказал пффф…. Что тут происходит!.. Поставить гильотину на лестнице… Сломать стену, чтобы пронести корзину… а теперь еще голова, отрубленная наполовину! Это не годится. Восемьдесят лет. Давайте-ка на пенсию! Прокурор заставил его уйти в отставку. Он должен был уволиться. Именно тогда его сменил Берже. Когда Рош вынужденно ушел в отставку после этого происшествия, он переехал на улицу Блеза Паскаля, и гильотина была перевезена в тюрьму. Но в то время, когда он был главным экзекутором, дом на улице Паскаля был для него чем-то вроде загородной виллы. Он приходил сюда отдыхать. Когда его отправили на пенсию, он был награжден алой медалью труда за сорок лет верной службы. Об этом упомянули в алжирской газете. Господина Роша журналисты уважали.

Вообще-то за уходом Роша должно было последовать назначение моего отца. Берже, который был племянником Роша, уволился за некоторое время до этого, поскольку не находил с дядей общего языка. Он был заменен неким Буайе, который умер через восемь дней после назначения. И таким образом отец оказался в положении первого помощника. Ну и автоматически именно отец должен был стать главным экзекутором. Но когда Рош был отправлен в отставку, отец и Каррье попросили Берже вернуться. И вот таким образом после неудачной казни Берже вернулся и был назначен главным экзекутором. Ну вот. При этом нужен был первый помощник. Он взял моего отца.

Анри Рош умер в своем доме, на улице Блеза Паскаля, в 1956 году, в возрасте девяноста одного года. Господин Рош имел высокое представление о своей должности экзекутора. Для него экзекутор — это была высокая должность. Кроме того, Рош не любил, чтобы его называли палачом. Как и мой отец. Они желали, чтобы их называли или Господином Алжира, или Господином исполнителем уголовных приговоров. И Рош — за исключением одного раза — не желал принимать никаких журналистов. Никогда не хотел. Он не желал бы, чтобы о «палачах» стали рассказывать всякую всячину. Ни в коем случае не говорить о том или другом. И о деньгах. Ну! дядя Рош! чтобы ему дали денег, чтобы он рассказал о своей жизни! да плевал он на деньги! на черта они ему сдались! Эта семья никогда не желала видеть журналистов. Рош никогда не писал ни книг, ничего. О нем никто не мог ничего знать. Он показывал нам свои архивы, мне и моему отцу. У него были документы, кучи документов… начиная с царствования Франциска I. И даже один документ Людовика XV, на пергаменте — назначение, подписанное Людовиком!

Сейчас, спустя годы, я уверен, что предметы, которые он нам показывал в дни моего детства — нож от гильотины Людовика XVI и прядь волос, — уверен, они были настоящими. Рош не придумывал, не такой он был человек. Он тщательно хранил эти вещи, как кто-нибудь хранит ценную марку. Редкую марку ведь хранишь тщательно. И нет желания ее продать, ни узнать ее стоимость или подвергнуть экспертизе. К несчастью, когда после восьмидесяти он уже немного выжил из ума, я уверен, что все эти вещи — нож от гильотины, архивы… — все пропало. Груды архивов. Архивы семьи Рош. У него было, не знаю… пятнадцать кило бумаг! Какая жалость! Я бы так хотел обладать этими архивами! Мы потеряли важные исторические документы. Да, семья Рош — это был настоящий род. Они восходят к Франциску I.

Для меня, маленького, палач был кем-то, кто отсекает. Меня именно это впечатляло. Это же поразительно! Я прочел в одной книге, что один Берже, Франсуа, шестой по счету, был пьян на одной из казней. Ему не хватило сил положить труп на тележку — потому что в то время он арендовал тележку, — и он положил туда голову, но тело ему положить не удавалось. И что же он сделал? Он взял веревку, привязал тело за руки к тележке и тащил его так, волоча труп по земле. Это было в 1797 в Карпентра.

Я также прочел, что Рош и принимали участие во всех видах пыток и казней. Шпага, колесование, четвертование… Отец моего крестного, в бытность молодым подручным, принимал участие в казни содержателей знаменитого Красного трактира в Пейребелль в 1833. Берже тоже были настоящим родом. Задолго до Революции. Андре Берже, тот, который унаследовав пост Анри Роша в Алжире в 1945, был связан с Сансонами, через одного из своих предков. Да, один из Берже был женат на одной из Сансонов. Ну а Анри Рош, мой крестный, был дядей Андре Берже. Отец Андре Берже, Альфонс Леон Берже, был женат на Олимпии Марии Рош, сестре Анри Роша, вторым браком. Этот-то Берже, Альфонс Леон, который был помощником своего отца в Ниме, а затем помощником Десмореста Луи Анри, главного экзекутора в Бастии (Корсика), был хорошим резчиком по кости. Будучи немного специалистом, он построил одну гильотину в 1868.

Именно ее я называю первой механической моделью. С упразднением должности экзекуторов в 1870[8]эта гильотина была отправлена в Париж для небольшой реставрации, затем перевезена в Алжир. Именно эта гильотина использовалась в Париже до 1962. Это единственная модель такого типа. Тот же Берже построил также модель 1871 года, в которой он развернул механизм крепления по отношению к тому, который был на модели 1871 года и явился источником многих инцидентов, как тот, который случился с Анри Рошем в 1944 в Оране. В 1889 он предложил уменьшить высоту стоек с четырех до трех метров, а также другие модификации. Все модификации были приняты, за исключением изменения высоты стоек. Можно подумать, что государство все время боялось нанести слишком слабый удар! Было принято укрепление упорных стоек и скрепление столбов ремнем, что делаю конструкцию более устойчивой. Именно эта модель была в Париже, и именно ее Обрехт послал моему отцу в 1957. Он отправил ее в Константин. Интересно, что когда во времена Оккупации Франция была поделена на две части, если так можно выразиться, — именно бригада Алжира со своей гильотиной приводила приговор в исполнение в Ниме и в Лионе. Через семьдесят три года гильотина вернулась на родину. Впоследствии в колонии отправлялись именно модели 1889 года.

Господин Рош был вдов. Я никогда не был знаком с его женой. У него было четыре дочери, все старые девы. Одна из них была горбатой и вообще страшной. Они все вернулись во Францию, как и все европейские алжирцы, в 1961. А еще был сын, который не захотел стать экзекутором. Не пожелал. Сын Роша, он был директором бегового стадиона в Каруби, в городе Алжире.

 

Моя семья

 

С материнской стороны мой прадед приехал в Алжир из Лотарингии, в 1850-х годах. В то время жизнь в Лотарингии была тяжелой. Он отслужил военную службу в Алжире. Потом ему пообещали земли, и он перебрался в департамент Оран. В Оране было много эльзасцев и лотарингцев. Им выделяли участки и вперед! — они поднимали целину. В то время водились львы, пантеры и все прочее. Это было в 1840 годах, в самом начале. Они были словно пионеры. Этот прадед арендовал ферму. Он был убит арабами 21 декабря 1887 года. Его нашли возле дороги, в Ла Пассе, небольшой деревне рядом с Мостаганемом. Он лежал в яме, повозка и лошадь рядом. Весь заработок работников фермы был украден. По странному совпадению в 1944 году один из моих двоюродных братьев по материнской линии — из семьи Валлье — тоже был убит в Мостаганеме. Да, череп его был раскроен ударом лопаты или топора. У него украли пиджак и часы.

Со стороны отца Мейссонье приехали в 1898. Мой отец родился в 1903. Но мой дед не был экзекутором. Он был крестьянином. Мейссонье — это крестьянская фамилия, она происходит от старофранцузского слова «жнец», «жатва». Ну вот. Мой дед работал на факультете Алжирского университета вместе с бабушкой. Он начал работать там консьержем, а потом еще помощником в химических опытах. Когда он был на пенсии, помню, у него в погребе было полно всяких баночек, пробирочек. Спиртометры, полные коробки химических реагентов. Он действительно любил это. Мне было, должно быть, десять лет. Меня это занимало. Он приехал из Верхних Альп проходить в Алжире военную службу. Здесь он познакомился с бабушкой, своей женой, которая была дочерью офицера армии. Они поженились. И потом мой дед вернулся в Верхние Альпы, в Гап. Там он сказал своим братьям, что Алжир — хорошая страна. Есть земля, которую можно купить. Много солнца… Вот все и последовали за ним. Братья, сестры, соседи!

Таким образом, многие оказались в Алжире. Его братья, все… пять или шесть человек из них работали на факультете или в библиотеке. Их было человек пятнадцать в Алжире, уроженцев Верхних Альп. Уроженцев Нефф, небольшой деревушки около Гап. Не так давно я ездил туда. Посмотрел. У одного старика спросил: «Вы знаете Мейссонье?» Он ответил: «Мейссонье… Ах, да, это наверху, где статуя». Я поднялся и увидел усадьбу. Это на перекрестке дорог. Справа стоит небольшой монумент. Земля Мейссонье как раз над ним. Я встретил старушку, она сказала мне: «Ну да, я из потомков Шe, семьи крестной вашего отца». Она показала мне дом и все остальное. Надо бы туда вернуться. Она показала мне фотографии. Я смог проследить генеалогическую ветвь вплоть до XVII века благодаря брачным контрактам. Да, Мейссонье были крестьянами. Они владели тридцатью гектарами. Потом они все это продали. Они продали усадьбу за четыре тысячи франков, за четыре тысячи старых франков в 1946. Купили ее марсельцы. Они разделили ее на небольшие части. Она теперь состоит из тридцати наделов, тридцати вилл.

У моего отца была только одна сестра. Она была директором школы в Алжире. Она умерла в 1991, в возрасте восьмидесяти семи лет. А у моего деда было два брата и две сестры. Каждые два года, кроме военных лет, мой дед и все алжирские Мейссонье ездили в Нефф, в родную деревню. Да, каждые два года они проводили там три летних месяца. В Алжире каждое второе воскресенье они друг друга приглашали на обед. Они вспоминали молодые дни в Верхних Альпах. Каждое воскресенье я обедал в семейном кругу, либо у моего деда, либо у дяди, у другого члена семьи. Эти Мейссонье были двоюродными братьями. Один из двоюродных братьев моего деда был директором школы в Алжире. Он был убит во время войны, в 1940, убит немцами на мосту Сом. После войны его именем назвали одну из улиц города Алжира. Это между улицей Полиньяк и кварталом Хуссейн Дей. Двое его детей достигли приличного положения в обществе. Сейчас его дочь, конечно, уже на пенсии. Она была профессором математики и работала на телескопе рядом с Марселем. Ее брат был инженером по гидравлике.

У меня был сводный брат, он уже умер. Ему было на одиннадцать лет больше, чем мне. Он умер в 1963 году от последствий войны 39–45-го. Он был инвалидом на 115 %. 100 % по легким и 15 % из-за осколка снаряда в ноге. Эти 100 % по легким он получил, когда был в плену, простудился и заболел туберкулезом. А еще была пуля, ранившая его, когда он вошел в Париж с армией Леклерка. Пуля вошла в пяти сантиметрах от левой груди и вышла под левой рукой. Ему повезло: еще чуть-чуть, и было бы прямо в сердце. Я не видел его детей с 1960 г..

В детстве я был избалован. Мой дядя не имел детей. Однажды в Рождество, мне было, наверно, четыре или пять лет, он переоделся в Деда Мороза, с мантией и всем остальным. И вот мой отец зовет меня: «Фернан, иди сюда! Смотри-ка, что тебе принес Дед Мороз!» И, помню, он заплакал. Он видел, что я настолько счастлив с этими игрушками и всем остальным, что у него слезы стояли в глазах. Я спросил у него: «Почему ты плачешь, папа?» И вместо ответа он взял меня на руки и поцеловал. Мой отец был очень сентиментальным человеком. Один раз у меня брали кровь; так он чуть не упал в обморок. Он не хотел этого видеть, потому что это касалось его сына. Было ли это из-за вида крови? Может, повидав столько крови, становишься более сентиментальным? Или же не хочешь видеть кровь своей семьи? Я не знаю ответа на этот вопрос.

Я и сам чувствителен к виду крови. Однажды, в 1957 году мы с другом собирались ехать на его старой 202-й модели. Он хотел завести ее ручкой. Она у него выскочила. Бум — и по голове. Рассекла кожу — рана в три сантиметра. Если поранен череп, кровь сильно течет, особенно если три сантиметра. Тогда я, помню, в ноябре это было, отвез его на своей машине быстро к доктору Шампьон, рядом с плацем. Мы поднимаемся к доктору, моего друга осматривают, он выходит, — я сидел на табурете, а тут медсестра с ватой… кровь текла у него по уголку рта, и ему ставили зажимы. И вдруг я почувствовал себя плохо. Я не знаю толком, что со мной случилось. Из-за того ли, что мой друг страдал? Никогда у меня не было таких ощущений! И я вышел в коридор. Я старался забыть то, что только что увидел. Помню, на стене были картины, я пытался сосредоточиться на картине, пейзаже. Потом я поговорил об этом с доктором, объяснил. Сказал ему: «Это невероятно! Я привожу в исполнение смертные приговоры, я держал голову приговоренного, и даже однажды с полным хладнокровием и спокойствием я держал голову гильотинированного, пока врач вынимал у него глаза для пересадки роговицы. Никаких проблем, никаких кошмаров. И тут, при виде друга, который получил рану, я себя плохо чувствую». Он мне сказал: «Это с непривычки». Странно. И так же было позже, на Таити, когда моя мать приехала. Она проходила лечение курсом уколов. Медсестра спросила меня: «Нe могли бы вы сами делать уколы вашей маме? Это не сложно!» Нет, и не уговаривайте меня сделать укол моей маме! И потом однажды медсестра не приехала, ей что-то помешало. И нужно было мне самому сделать этот укол. И я со шприцем метался как сумасшедший. В конце концов я делал ей укол через простыню! Мне не понравилось это делать. Лучше бы я пригласил врача. Бррр, на уколы у меня не хватает смелости! Я не могу сделать больно близкому человеку, особенно родителям. Или еще внутривенная инъекция. Я не могу этого делать, это просто невозможно!

Однажды на машине я не смог объехать собаку, маленького грифона. Я вышел из машины, убрал ее с дороги и потом весь день сожалел о том, что не смог ее объехать. Каждый раз, как я проезжаю но этому месту, в Сорге, я думаю об этом. После я смеялся над своей чувствительностью и задавался вопросом: как можно быть чувствительным до такой степени и при этом занимать такой пост? Тем не менее, несмотря на эту чувствительность, в рамках моей работы я всегда мог хладнокровно, без угрызений совести убивать преступников. Я заметил, что некоторые люди, узнав о том, чем я занимаюсь, с удивлением смотрели на меня. Они думали, что у такого человека должно было быть лицо гангстера. Да, часто люди удивлялись моей чувствительности, тому, что я хожу в театр…

А еще я однажды смотрел по телевидению передачу «Найди меня». Там речь идет о людях, семьях, которые находят друг друга. И я настолько встаю на место этих людей, что часто плачу. У меня слезы на глазах при виде этой огромной радости. Иногда даже, когда играют в «Колесо Фортуны» — я не выигрываю, я вовсе не играю, — но я доволен. У меня аж слезы на глазах. Я доволен за того парня, который выиграл. Я счастлив, особенно когда везет какому-нибудь рабочему. Я словно принимаю участие. Значит, я чувствительный человек. Сам я никогда не играл и не буду играть в азартные игры. В них слишком эксплуатируется надежда этих несчастных. Выигрывают только некоторые классы, а особенно государство. Это мафия и государство эксплуатируют человеческую дурость. Я несколько раз ездил в Лас-Вегас и никогда не ставил даже доллара. Я ездил только чтобы посмотреть на зрелища. И если мне случалось ставить иногда в Лас-Вегасе миллионы, так то было в воображении. Огни казино светят ярко и всегда будут светить…

Возвращаясь к моему отцу. Да, он был очень-очень чувствителен. Однажды на нашей улице был случай бешенства. Все ребятишки, которые играли с больной собакой, должны были пройти лечение. Каждый день мы ходили в больницу, чтобы нам делали уколы, и так почти целый месяц. Ну так вот! мой отец от этого совсем больным делался. При виде того, как мне делали укол, он становился совсем бледным. Это при том, что он видел, как отлетали головы и все такое. В другой раз он должен был зарубить петуха на обед. Что вы думаете, он плохо ударил! Петух убежал, весь в крови. Отец даже не смог отрубить ему голову! С ума сойти! А при этом он не жаловался на ловкость. Помню, однажды — это было просто невероятно — в Алжире с этой жарой часто были мухи. Однажды у отца в руках был сапожный нож. А вокруг летали мухи. Он сказал: «Этим ножом я убью муху на лету». Хлоп! и муха валяется на земле! Мы стояли, как дураки, с разинутым ртом. Даже принимая в расчет удачу, это невероятно! Муха в полете, убитая сапожным ножом!

Я пять раз видел, как плачет отец. Первый раз, как я уже сказал, в детстве, когда я восхищался игрушками на Рождество. Второй раз — когда я потерял бабушку в 1944. В третий раз — когда я потерял дедушку в 1949. В четвертый раз — когда он сказал мне: «Фернан, меньше чем через пять лет я уже не увижу тебя снова, потому что у меня рак горла».

Я помню, он посмотрел на меня со слезами и поцеловал. Ему было пятьдесят пять лет, а умер он в шестьдесят. В пятый раз это было в день моего отъезда на Таити из Алжира, в июне 1961. Я сказал ему: «Не плачь, папа, я вернусь через полгода». И я действительно так думал. Я не думал о том, что страна, бывшая моей, станет независимой. Он посмотрел на меня глазами, полными слез, — «Нет, Фернан, бедный мой, я уже тебя не увижу». Я был очень угнетен его отношением. Я ведь был рад уехать на Таити, это было моей мечтой, которая наконец-то осуществилась. И в то же время мне было грустно видеть моего отца в этом состоянии. Я снова вижу его: он стоял у окна в кухне и смотрел, как я ухожу. И я больше не видел моего дорогого отца. Его пытали в FLN[9]в декабре 1962, а умер он в Ницце, в том же месяце, что и родился, в феврале 1963.

У моего отца был бар-ресторан. Мама помогала отцу, она работала в баре. И потом в начале войны, с 1939 по 1942 — после 1942 стало уже намного лучше со всех точек зрения — короче, в начале войны нам было очень трудно. В то время мама немного подрабатывала поваром, домработницей, чтобы посылать посылки моему брату, находившемуся в лагере в Германии. И потом он убежал из Германии и вернулся. Потом снова ушел. Присоединился ко второй танковой дивизии Леклерка. Мой брат был не такого склада, чтобы остаться в казарме.

Мама… я ее обожал. Она умерла в 1991. Прах ее здесь, со мной. Я решил ее кремировать и хранить у себя. Я не знаю, как моя бедная матушка смогла выдержать такой удар — их выслали из Алжира вместе с отцом в декабре 1962. К тому времени она уже потеряла одного своего брата в июне 1962 и другого в сентябре того же года. Отца она потеряла в феврале 1963, а потом моего брата в мае 1963. Мамочка, я прямо не знаю… Я снимал ее на камеру — специально для этого ее купил, — я снял около сорока пленок. Я привез ее на Таити. Я возил ее в путешествие по Америке. Я хотел, чтобы она увидела основные туристические достопримечательности США. Лос-Анджелес, Лас-Вегас, Новый Орлеан… перед смертью. Я купил ей кресло на колесах, иначе она не смогла бы все посмотреть. Она терпела лишения ради меня, когда я уехал на Таити. Она продала квартиру, небольшую студию, которая была у нее в Ницце, и послала мне деньги от продажи. Она мне послала все. Я не могу этого забыть. Потому что все наше имущество осталось в Алжире. У моих родителей была красивая вилла. Они владели баром-рестораном, всеми его активами.

А мне принадлежало помещение этого предприятия и пять квартир. На нашу беду мама уже была старше, чем нужно было для получения пособия в 40 тысяч французских франков (1965 год) на восстановление предприятия. А я был слишком молод, чтобы получить 40 тысяч франков за помещение. Нужно было иметь пятьдесят пять лет, а мне было только тридцать четыре в 1965. Мы — вне игры! Не получили ни копейки. Если бы я владел баром, а моя мама помещением, мы бы получили по 4 миллиона каждый, ведь 40 тысяч франков в 1963 году были солидной суммой. Я бы имел опору в жизни. А на деле я уехал, не имея ничего… просто обман! В итоге я получил от пяти до восьми процентов от тогдашней стоимости… спустя тридцать лет! Черт знает что такое! К счастью, мне всегда везло.

В феврале 1963, когда умер мой отец, я был на Таити и у меня не было денег вернуться во Францию. Его похоронили в Ницце. В 1999 году я кремировал останки моего отца, чтобы хранить прах у себя. Если я окончу свои дни на Таити, я хочу, чтобы прах моих родителей был со мной.

 

 

 

Фернан Мейссонье с отцом во дворе кафе Лаперлье в Алжире

 

 

Мое детство

 

Когда я был ребенком, в школе, в куче-мале я получил удар локтем или коленом сбоку в челюсть. Потом у меня были боли, наверно, раз десять. Мы пошли к врачу. Когда профессор Дескан увидел меня, он сказал: «А, это опухоль над левым ухом». И когда они меня оперировали — в то время это делалось под местной анестезией, — во время операции, помнится, я все слышал. Дрелью они проделали отверстия в своде черепа — дррр…, дррр…, дррр…, дрррр…: четыре отверстия, чтобы удалить сгустки крови. Затем они вдели стальную нить, чтобы резать. Когда они резали, я немного испугался, потому что увидел, как брызнула кровь, — несмотря на повязку, которую они надели мне на глаза.

Операция эта длилась пять часов. Они там трогали мне мозг, как рукоятки в машине! И тут вдруг я перестал разговаривать; я не мог больше разговаривать. Мне было больно. В таких ситуациях уже не знаешь, что значит жить. Я не мог говорить. Я слышал, что кричу. Я произносил какое-нибудь слово вместо другого. Я слышал свой бред. Я говорил себе: ну вот, я сошел с ума! Но как только они удалили сгусток крови, тут же я смог нормально говорить, вот как сейчас! Я заплакал от счастья.

Это действительно была доброкачественная опухоль. Конечно, потом мне пришлось многому заново учиться. Ноя смог жить по-прежнему. Единственные осложнения, которые остались теперь, — это уменьшение остроты зрения на правом глазу на пять десятых и несколько меньшая чувствительность при осязании правой рукой.

 

Опера «Фауст»

 

Совсем ребенком я хотел заниматься танцем. Я обожал классический танец, хотел сделаться танцором. Мама же не захотела. Отец: пффф… да что это за штука, танец? На нашей улице стать танцором — значило насмешить всех. Потому что у моего отца был бар и все такое. Хотя на деле мои родители не были против. Но в Алжире в то время семьдесят процентов клиентов ресторана моего отца были рабочими. Они негативно воспринимали танцоров в опере. На это смотрели так же, как если бы ты был гомосексуалистом. В Алжире нравы были очень южными, люди были настоящими мачо. И потом я думаю, что в глубине души отец желал, чтобы я стал экзекутором, как и он. Ну а танцовщик балета и экзекутор в то же время, — это было бы, пожалуй, смешно!

Короче, отец с трудом представлял меня танцором. А потом сказал, что он не согласен. Вот так.

А еще я обожал звук рога. Вечером на нашей улице, в квартале Лаперлье в Алжире — когда мне было десять-двенадцать лет — жил человек, игравший на роге. Он вызывал другого трубача. И они откликались друг другу: «Пуууум… Пуууум…» Представьте, как вечером звенит по окрестностям: «Пуууум… Пуууум…» Потом, когда я жил в Париже, вечером к двадцати одному часу под мостом у Эйфелевой башни тоже играли рта роге. Кажется, это было по субботам. Я стоял там больше часа, слушал этот звук. Я не люблю псовую охоту — когда заваливают оленя, — но саму атмосферу, лошадей, звуки рога я люблю.

Несмотря на то что я приводил в исполнение приговоры, я любил бельканто. Красивый голос, звуки музыки… и у меня мурашки бегут по коже. Да, я люблю оперу. Я в восторге. У одного певца теплый голос, у другого более глубокий. Я больше всего люблю баритон. К старости некоторые теноры становятся баритонами, но на мой взгляд их голос далеко не такой чистый, как голос баритона от рождения. С восьми-десяти лет зимой я каждый четверг ходил вечером в театр оперы и балета в Алжире. Мама водила меня туда. Она любила оперу, оперетты… Она давала мне десять старых франков, и я покупал себе билет на галерку, пять старых франков — это сегодня пять сантимов — на четвертый ярус. Помню те лестницы. На самом деле мне нравились балеты, но я столько видел балетов, столько пересматривал одни и те же, что мне стало нравиться пение, я полюбил оперу. Чтобы лучше оценить голоса, я закрывал глаза. А больше всего мне нравился балет в «Фаусте»! Я обожал «Фауста»! Чертенят и все прочее… На мой взгляд, «Фауст» — особенно с точки зрения сюжета — лучшая опера: кто бы не отдал все деньги, а то и душу, чтобы прожить вторую жизнь, когда уже приближается смерть? Все можно купить, кроме жизни. Я бы, если бы было можно, отдал все, чтобы снова стать двадцатилетним. Каждому было двадцать лег. Пожалуй, это единственная справедливость на земле.

Эта история Фауста, второй молодости… сейчас я задаюсь вопросом. Я был маленьким. Разве это могло повлиять? Я имею в виду, на мою работу экзекутором. Однажды на Таити у доктора Ласперса я встретил миллиардера, банкира. Он говорил: «Я все могу купить». Миллиардер! Но он не может купить себе еще несколько лет жизни. Он не может купить себе вторую жизнь… Эта история Фауста, я прямо не знаю. Я был молод. Сюжет производил на меня впечатление. Впоследствии я иногда и скорее неосознанно сомневался во второй жизни. Как доктор Фауст, которому захотелось начать жизнь сначала… Да, иногда я задаюсь вопросом. Бывает ли вторая жизнь, все такое? Так ли это? бессознательно? Это все связано. Это правда. Ну и, глядя на человека, которого сейчас казнят, я пытался угадать его последние мысли. Вот это любопытно. Потому что… возьмем случай врача, он знает, что такой-то болен, он в коме, он скоро умрет. Но это почти то же, как если бы он уже не жил. А вот человек, которого скоро казнят, — только в такой ситуации мы видим человека, полного жизни, полного сил, и при этом знаем, что через несколько секунд он умрет. О чем он думает в этот момент? Через несколько секунд я умру? Есть ли другая жизнь? Я действительно иногда ищу ответ. Есть ли жизнь где-то еще?

Мои бабушка и дедушка со стороны отца были верующими и ходили в церковь. Моя бабушка со стороны отца была очень верующей. Когда я был совсем маленький, она водила меня в церковь. Каждое воскресенье на мессу. Тетя моего отца, сестра моего деда, все они были очень верующими. Очень уважали кюре и так далее. Какое-то время я пел в детском хоре, в церкви Сердца Иисусова, сейчас это кафедральный собор Алжира. И я, ребенком, представлял себя в роли кюре. Я думал об этом, когда мне было восемь-десять лет и я ходил в воскресную школу. Да, я бы очень хотел быть кюре. Для меня в детстве кюре был не просто человеком. Это был Праведник! Воплощенная Праведность. Чистый и уважаемый человек, в котором невозможно сомневаться. Да, я бы хотел иметь такую профессию. Конечно, потом, когда прошли годы, я не представлял, как бы я был кюре и бегал за девочками! Конечно, что касается женщин, это действительно несовместимо. А я слишком любил женщин, чтобы задуматься об этом пути. Если бы можно было так делать — быть кюре и иметь право жениться — мне бы это, пожалуй, понравилось. Возможно, было что-то бессознательно близкое к этому, когда потом я захотел быть исполнителем криминальных приговоров: быть уважаемым. Экзекутор — это рука Правосудия, и это внушает уважение. Я был рукой Правосудия и горжусь этим.

Я ходил в школу до тринадцати лет. Я поступил как мои друзья. Они больше не хотели ходить в школу. Они поступали в ученики: были механиками, столярами, туда-сюда… То есть я вместе с моим кругом — а приятели много значат — тоже не захотел больше ходить в школу. Я начал профессиональное обучение в четырнадцать лет. Я немного работал в механических мастерских почты. Там я сделал гильотину. Это была модель Берже, но с нынешним механизмом. Макет Берже сейчас в музее полиции в Париже. Это дар семьи Берже.

 

Моя первая казнь

 

Еще когда я работал в мастерских почты, то спросил отца, что бы он предпочел получить в подарок: я предложил сделать тигра из куска латуни, закрепленного на мраморной дощечке, или макет гильотины. Он мне тут же сказал: «Если можешь, сделай модель гильотины 1868 года». Я согласился. Я не думал, что будет столько работы с изготовлением всего механизма в масштабе. Я взял модель Берже, и поскольку я хотел сделать тот же механизм, то есть подобный изготовленному в 1868 году, я перевернул механизм. Я сделал точную копию этой модели в виде макета. Это первая модель, которая была сделана во Франции и которая была отправлена в Алжир в 1870. Дейблер, будучи помощником в Алжире, пользовался ею.

 

Морис Мейссонье и Андре Берже перед уменьшенной моделью гильотины, сделанной Фернаном в возрасте четырнадцати лет на день рождения отца

 

Эта машина еще существует в Алжире. Это старая модель. Позднее, в 1957, в Алжире получили вторую гильотину, той же модели, что и в Париже. Итак, я сделал макет этой гильотины моему отцу. Это заинтересовало меня. Отец гордился макетом и всегда показывал его друзьям. Я никогда не расстанусь с этим макетом, который для меня полон воспоминаний. А потом, к четырнадцати-пятнадцати годам я захотел посмотреть на казнь. Но я боялся, потому что все-таки человек, и его вот так вот казнят… иногда внутри себя я почти что хочу сказать: стойте! нельзя убивать человека! Но это не в моей власти.

На моей первой казни я присутствовал в июле 1947. Мне было ровно шестнадцать лет, потому что я родился в июне 1931. Эта первая казнь была настоящим событием для меня. Было что-то нереальное в том, что мой отец согласился взять меня с собой в командировку на казнь. Итак, однажды в воскресенье, после полудня, шофер, который обычно перевозил в грузовике гильотину, загрузил «древо правосудия» и двух помощников. Потом он приехал за мной в полночь и мы отправились в Батну. Мой отец, Берже, Доде и Карье уезжали в понедельник в четыре или пять часов на «мерседесе» Карье. Я мог поехать с ними, но попросился ехать на грузовике. Для меня это было приключением. Мы приехали около девяти или десяти часов утра. Мы покинули гараж во дворе жандармерии и дожидались отца и остальных, гуляя но улицам Батны. В полдень нас пригласили пообедать к комиссару Кошу, который был сыном одного папиного друга, жившего в квартале Лаперлье. Как только они приехали, Берже, главный экзекутор, пошел к властям: к прокурору, директору тюрьмы… А после обеда на полицейской машине мы поехали посмотреть на Тимгад, знаменитые римские развалины, восходящие ко II веку нашей эры. Позднее я вернулся туда еще раз по случаю другой казни в Батне, поскольку меня это самым сильным образом интересовало. Мы смонтировали гильотину вечером. Потом мы пошли в ресторан, а затем в отель. Я почти не спал, думая о том, что я только что видел, а особенно о том, что буду присутствовать на первой казни. Было, наверно, три часа, когда приехала полиция, чтобы отвезти нас в тюрьму. В то утро я был уже готов сказать, что не пойду туда, потому что все-таки… видеть человека, который так вот умирает…

Осужденный, местный житель, убил охранника тюрьмы. Казнь проводилась во дворе тюрьмы Батны в Константинуа. День только-только начинался, было, наверно, четыре часа утра. Еще было темно, звезды бледнели в свете нарождающегося дня. Потому что раньше[10]казни совершались на рассвете. Да, до 1956 года все-таки соблюдали положенные часы. Я помню, мой отец, как только мы пришли, сказал мне: «Встань туда и главное не двигайся!» (чтобы не мешать первому помощнику, которого называли «фотографом»). Он мне сказал: «Не ходи в камеру, иначе охрана встанет спереди, и тут уже, когда ты окажешься сзади, вперед ты не сможешь пройти». Поскольку там была охрана, да еще все, кто присутствовал на казни, семья прокурора и прочие. В итоге вместо семи-восьми человек, предусмотренных процедурным кодексом исполнения приговора, нас там оказалось человек сорок. Итак, я стоял со стороны гильотины, в двух метрах от ванны.[11]

Значит, я стоял немного в стороне, в три четверти оборота к гильотине, лицом к корзине. В восьми или десяти метрах слева от меня стояла группа из двадцати человек, в том числе комиссар Кош. Он был в лучшем костюме, с шарфом и кепи. Это был самый молодой комиссар полиции, ему было двадцать три года. В те годы, чтобы стать комиссаром, нужно было сдать экзамен на бакалавра и получить дополнительное образование. Сейчас это труднее. Нужно по крайней мере иметь институтский диплом, да еще есть конкурс.

Я был смущен и не осмеливался смешаться с этими людьми. Поэтому я оставался стоять на месте. Я слышал шепот. Да, люди шептались шшшшшш…. шшшш… тихий шепоток, но никакого шума. В этих обстоятельствах никто ничего не говорит. И я слышал, как кто-то спросил: «Что это за юноша там?» Потому что я был молод, они это тут же заметили. А господин Кош: «Это сын помощника Мейссонье». Атмосфера была более чем угнетающая.

Я чувствовал, что мое сердце бьется, как если бы я пробежал стометровку… Слышится первый крик петуха, потом муэдзин с высоты минарета ближайшей мечети созывает правоверных на первую молитву.

Через несколько нескончаемо долгих минут, четыре-пять минут, наверно, Берже, главный экзекутор, который вместе с моим отцом и другими помощниками был в судебной канцелярии тюрьмы вместе с директором, подходит к той большой группе. Обращаясь к прокурору, говорит: «Время!» И я вижу, что мой отец, как и другие лица, в сопровождении охраны идет будить осужденного. Через пару минут я слышу, как открывается камера, слышу звук голосов. Они приводят осужденного в канцелярию суда, чтобы привести его в порядок и спросить последнюю волю. Проходит двадцать минут… Я все стою в двух метрах от гильотины… Вдруг меня поражает яркий свет: только что зажгли прожектора, которые мощно, как днем, освещают гильотину. С грохотом открываются створки главной двери, и я вижу в десяти метрах осужденного, окруженного двумя помощниками, один из которых мой отец, которые поддерживают его. Связанный, он идет мелкими шагами. Метра, за четыре до гильотины он обращает на нее внимание и начинает кричать сдавленным голосом: «Аллах Акбар! Аллах Акбар!» («Господь велик! Господь велик!»). Он опрокинут на скамью, я вижу его голову меж двух опор, со щелчком опускается верхняя половина ошейника. И на середине «Аллах Ак…» нож с глухим шумом обрывает фразу. Две струи крови брызгают на три или четыре метра. Безжизненное тело падает в корзину. За какие-то двадцать минут он перешел от простого сна к вечному сну.

Это было быстро. Едва ли три секунды прошло с того момента, как он встал у подножия гильотины. Но все это ожидание, давящая на протяжении часа тишина оказали на меня такое действие, что в момент, когда нож упал, помнится, я вскрикнул: «Ах!» Да, когда он опрокинулся, я увидел, как он опрокинулся… увидел его голову меж двух опор, понял, что это будет его последняя секунда… Это как в фильме: боишься, потому что вовлечен в происходящее. Я увидел, как этот парень опрокинулся и нож упал: чак… И тут, помню, тут же «Ах!»… Я был так угнетен. Так и вскрикнул: «Ах!»… Это все-таки меня впечатлило! Правда. Да еще кровь… Потому что как только его опрокинули, через две секунды лезвие падает и струя крови брызжет сбоку, быстро, как два осколка, брошенных на три метра. Такой фонтан, пфффф… а потом еще маленькие-маленькие струйки из сонной артерии. Первый раз, второй… а потом не то чтобы привыкаешь, а просто когда ты в команде, у тебя четко определенная задача, и ты концентрируешься на работе, которую должен сделать. Признаться, почти из двух сотен казней, которые я наблюдал сначала как доброволец, затем как первый помощник, эта первая сильнее всего запечатлелась в памяти. Именно она впечатлила меня больше всего.

Потом я подошел к той группе лиц. Они все в той или иной мере были мертвенно-бледными. Кто-то сказал: «Я в первый раз вижу казнь, я немного догадывался, на что это похоже, и это не произвело на меня такого уж впечатления». Я не знаю, был ли он искренним, но сомневаюсь… Да, из всех этих людей, присутствующих на казнях, потом три четверти скажут: «Да это не так уж и впечатляюще». Может, из хвастовства они хотят убедить в том, что казнь не произвела на них впечатления, но притом спустя полчаса они все еще совершенно бледны.

Я читаю в их глазах, что впечатление было сильным. Я, как уже сказал, помню, в первый раз… От вида осужденного тем спокойным утром, в пении муэдзина… Это как свинцовые путы. Все на тебя давит. И потом это неожиданно. Мне было шестнадцать лет, я стоял там, совсем один… и вдруг рррразз!.. двери хлопают, парень кричит, молится вслух… потом он опрокидывается… и помню, что в ту секунду, когда голова упала, когда она упала… Ах!.. Сильное было впечатление. Так что я не думаю, что люди его не испытали. Или же это люди, которым плевать, у них нет никаких чувств, у них каменное сердце. Все-таки человек есть человек! Раз — и у него уже нет головы. Да уж, я был впечатлен. Я спрашивал у себя, о чем же он должен думать? Представить только, через несколько секунд, если Бог есть, так он через пару секунд будет с Богом! Пытаешься понять… через пару секунд… у него нет головы, он уже не живет! А я продолжаю жить. Вот и задаешься вопросами…

Старший охранник принес кофе и бутылку рома. Ну все и выпили два или три стаканчика рома![12]Отец подзывает меня и спрашивает о моих впечатлениях. Я отвечаю, что впечатление было сильным, но все в порядке. Тогда он мне говорит: «Если ты хочешь однажды стать экзекутором, начни прямо сейчас с того, чтобы выучить наизусть сборку и разборку гильотины». Именно это я и сделал потом. Одно замечание: поскольку с 1939 года казни проводятся внутри тюрьмы, гильотина устанавливается накануне, к девятнадцати часам, когда все заключенные возвращаются в свои камеры. Через тридцать пять минут после казни, к шести часам, гильотина была вымыта, разобрана и сложена в грузовик, который стоял перед воротами тюрьмы.

И вот мы сидим в баре на углу с друзьями, хорошенько перекусываем в начале дня, каждый говорит о своих впечатлениях. Помню, я не говорил ничего, я слушал. Я все еще находился под впечатлением. Вечером мы вернулись в город Алжир и наша жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. С тех пор я был добровольцем. Я помогал тут и там, на сборке, разборке и подобных вещах. Не с первого, но с третьего, четвертого раза; привязать осужденного… — всего понемногу. Так вот постепенно я вошел в команду. Помощников было достаточно, я не мог занять место помощника. Я ждал назначения десять лет — с июля 1947 по июль 1957. Мой отец, в свое время, ждал пятнадцать лет — с 1928 по 1943.

 

 

Мой отец, Морис Мейссонье

 

Морис Мейссонье и Анри Рош

 

Теперь, если вы хотите узнать, каким образом Рош оказался моим крестным, то дело в том, что, когда я родился в 1931, мой отец был с мим знаком уже много лет. Господин Рош имел виллу на улице Блеза Паскаля, рядом с моим дядей Маскаро. Именно так мой отец с ним познакомился. В лицо он знал его и до 1927. До того как поступить в бригаду Роша, отец работал контролером в компании Lebon. Lebon в Алжире — это как EDF[13]во Франции. Вообще-то отец пошел посмотреть рта казнь со своим другом. Тогда казни вершились публично. Этот друг занимался перевозкой гильотины. Однажды он сказал отцу: «Завтра будет казнь. Не мог бы ты помочь мне с перевозкой гильотины?» Мой отец согласился. Итак, друг попросил отца прийти помочь. Так он завязал контакт с папашей Рошем. А потом, понемногу, по капельке, он приходил помогать там и сям. Рош заметил его. «А! ты работаешь с электричеством? Морис, а ты мог бы посмотреть мою электропроводку?» И так отец занимался всем электрохозяйством папаши Роша. Да, именно отец выполнял все работы по электрике. Папаша Рош решил, что отец славный малый, и они поладили. Они подружились в 1928 году. С того времени отец часто ходил к папаше Рошу. «Морис, ты не мог бы сделать то или это?» Например, поскольку у отца был прекрасный почерк, он писал все официальные запросы, которые только Рошу требовались.

Папаша Рош отца любил. Он ему полностью доверял. А поскольку сын Роша не захотел стать экзекутором и никто не мог Рошу наследовать, он и спросил отца, не хотел бы тот войти в бригаду. Отец сказал да, хотел бы. Вот так мой отец и моя семья вошли в мир экзекуторов.

С давних времен главные экзекуторы были полностью свободны в выборе помощников. Чтобы ввести отца в бригаду, Рош просто сказал прокурору: «Я больше не доверяю Кавалли», и прокурор уволил того парня. И никаких жалоб. Ни профсоюза, ни судебного разбирательства!.. И взяли моего отца. Да, командует именно главный экзекутор. Он может увольнять из бригады того, кого захочет. Если он говорит прокурору: «Такому-то я не доверяю», оп! и в следующий же месяц парень уходит. Выгнали! Именно так отец получил место. Чтобы получить место просто так, вообще-то нужно было ждать, пока кто-то умрет. Поскольку никто не умирал и все себя прекрасно чувствовали, папаша Рош уволил Кавалли, чтобы назначить отца. Главный экзекутор, если пожелает, может разом выгнать хоть трех помощников и заменить их. Прокурор или канцелярия нисколько не противились. Да, экзекутор делает что хочет. У него все полномочия, надо сказать. Это как капитан корабля. Если корабль сядет на мель, не говорят, мол, это из-за помощника. Нет, это все капитан. «Кто капитан? Вы? Ответственность на вас!» Если не все гладко, если что-то случается, то главный экзекутор не может произнести эту знаменитую глупость: «Ответственность на мне, но я не виновен». Когда происходит казнь, ответственность лежит на главном экзекуторе. Не на помощнике. А прокурор в свою очередь хочет, чтобы казнь прошла хорошо. Больше всего он не желает затруднений. Никто не хочет проблем. Поэтому прокурор не будет говорить нет, мол, я не хочу принимать этого человека. Достаточно мнения главного экзекутора. Именно поэтому назначения передаются от отца к сыну. Лишь бы все шло гладко.

Отца моего — как и меня — в должности помощника интересовали привилегии. Не столько зарплата, поскольку у отца был бар-ресторан и он зарабатывал в десять раз больше. У всех помощники имели хорошее социальное положение. Доде вместе с братьями занимался изготовлением зеркал. Это была самая большая мастерская по изготовлению зеркал в городе Алжире. У них была примерно сотня рабочих. Еще у него был бар на улице Тангер. Карье владел землей, занимался сельским хозяйством. Сначала у него было два ночных клуба, один из них — «Босфор», между улицей Исли и улицей Тангер. Потом он продал их и купил землю. Смешно, но Карье ни за что не хотел говорить своей дочери, что он был экзекутором. Он очень нежно относился к дочери и не хотел, чтобы она знала это. Что до Сельса и Воссена, у каждого из них был бар. Лоти был старшим бухгалтером. Своего дела не было только у Берже, да еще у Баро, который был аджюдан-шефом[14]в отставке. Берже жил с певичкой из кабаре. Нет, экзекуторами становились не за зарплату. Зарплата? пфффф, смех один! Просто таким образом, будучи экзекуторами, мы имели право па ношение оружия. А еще получали и некоторое социальное положение. Полиция и комиссары приходили к нам. Приходили депутаты-коммунисты, все судьи, прокурор, все. Никто нам не надоедал. В баре, например, малейшие проблемы, драка или еще что, оп! один звонок, приезжает полиция и всех забирает.

Мой отец работал с Рошем более пятнадцати лет. Добровольный помощник с 1928, он был официально назначен помощником 1 февраля 1943. Он стал главным экзекутором после смерти Берже в 1956 году. Это было в самом начале исполнения приговоров над членами FLN. Смерть Берже была несколько странной. Он жил в Редуте, на холмах Алжира. На пятом этаже многоквартирного дома. Он упал с пятого этажа в лестничный пролет. Сразу подумали о преступлении, убийстве. Но после проведенного расследования сочли, что это был несчастный случай. Поскольку он был высокого роста — все-таки метр восемьдесят, — перила лестницы доходили ему до пояса. Свет не работал. На полу нашли кучу спичек. Наверно, он хотел посветить себе, чтобы найти ключи, — и опрокинулся в пустоту. Пять этажей! Умер на месте. Ему было… немного больше, чем моему отцу, шестьдесят один год.

 

Политика и привилегии

 

Мой отец — просто ужасно, он был красным, когда не надо было, а потом, когда нужно было быть красным, он уже не был им! То есть вот: он был коммунистом. Часто не соглашался с моими бабушкой и дедушкой, которые были республиканцами. Для них быть коммунистом значило в некоторой степени быть анархистом. Это было в 1931–1932 годах, тогда не надо было быть коммунистом. Да уж, отец мой был идеалистом. У него было чистое сердце. В 1937 году он ездил на Всемирную выставку в Париж. И, разумеется, он пошел в русский павильон. Помню, он привез пепельницу, в которой были инкрустированы серп и молот. Да, и на сто процентов синдикалист. Помогать рабочим. Он из своей зарплаты выделял рабочим деньги, чтобы они бастовали. Он выступал за повышение зарплаты и все такое. В 1932 он получил рану на ноге и заболел. Хозяева тут же воспользовались этим: оп! и уже на улице. Выгнали! Он потерял свое место. Потому что он подталкивал рабочих к забастовке. Стало быть, он потерял свое место контролера в лаборатории компании Lebon .[15]После того как его уволили, моя тетя помогла отцу в покупке кафе. Она сказала ему: «Покупай бар!» — бар-ресторан, на улице Лаперлье — «Я тебе дам в долг». Вот так в 33 году мы купили бар.

В баре 14 июля мы вывешивали гербы, флаги. В ходе войны, в 1941 году, мой отец повесил нашивки моего дяди: «Французская республика». А в 41 нужно было вешать «Французское государство». Так нет! мой отец захотел повесить «Французскую республику». Ему сказали: «Смотри, Морис, ты рискуешь нажить неприятности со всеми твоими вывесками на 14 июля». Но он — пффф… теперь уж не будем перекрашивать, а! И он взял на себя риск.

В то время было запрещено продавать алкоголь мусульманам. Однажды отец отказался обслужить одного мусульманина, у которого был значок в виде секиры. Ну и этот тип нанес ему удар скальпелем, который полностью открыл ему левую сторону лица, от виска до шеи. Через щеку можно было видеть зубы. Потом левая сторона лица была у него немного подтянута шрамом. И именно там, в кафе-ресторане, депутаты-коммунисты, сидевшие в карцере в тюрьме Maison carree, в пятнадцати километрах от Алжира, отпраздновали свое освобождение после высадки американцев в 1942 году. Да, по выходу их из тюрьмы, из Maison carree, центральной тюрьмы, они устроили свою первую попойку. Он был другом депутатов-коммунистов. Помню, была сделана фотография: Франсуа Бийу, произносящий речь перед друзьями. Было семьдесят человек. Коммунистов в бар-ресторан пригласили люди из еврейских кругов Алжира, державшие торговые заведения. Они были знакомы с моим отцом. Он одолжил у пожарных большую печь для жарки, и шеф-повар приготовил фаршированного жареного поросенка. А ведь евреи не едят свинины. Видимо, это были свободомыслящие евреи. Я был ребенком, и с друзьями мы изготовили красные флаги с серпом и молотом и с ними маршировали по улице.

Потом, когда он мог бы этим воспользоваться — сразу после войны коммунисты были у власти и он бы мог получить протекцию, — мой отец просто сжег мосты. В Алжире уже начинались проблемы. Коммунисты подталкивали арабов к революции, а отцу это было противно. Он тут же перестал вмешиваться в политику. Комиссары полиции, которые скорее склонялись к правым, сказали ему: «Морис, ты не видишь, что коммунисты сейчас — просто катастрофа. Они еще нам разожгут огонь в Алжире!» Это верно, можно сказать, что коммунисты настроили арабов против Франции. В музее[16]я выставил фотографии, на которых есть все основные комиссары полиции — Казернак, Демарши, Форсиоли, Бюилс и другие… да, все комиссары, которые в то время управляли полицией Алжира и приходили в бар. Они приветствовали отца. Они знали, что он экзекутор и где находится его бар. Такой-то хотел увидеть казнь: «Морис, я могу прийти?» И мой отец их брал посмотреть. Таким образом завязывались связи. Если у кого-то из друзей были проблемы с полицией, отец все улаживал.

Думаю, именно из-за своих необычных функций отец мог общаться как с политиками, так и с полицейскими. А также с еврейскими кругами Алжира, некоторыми высокими чиновниками и, разумеется, судьями и полицией. Высокопоставленными людьми, ничего не скажешь. У него были друзья в противостоящих лагерях. На пирушках можно было увидеть как комиссара полиции, так и хозяина борделя. Все играли по правилам и уважали друг друга. В первую голову журналисты. Вот почему я был очень удивлен тем, что во Франции все было наоборот. Я думаю, это связано с менталитетом французов, Ну и, разумеется, журналистов метрополии. Нужно сказать, что отец очень любил окружать себя друзьями.

 

Морис Мейссонье (стоит) и его сын Фернан (вверху справа) с офицерами полиции в кафе Лаперлье, в Алжире

 

Вот так мы вели довольно легкую и приятную жизнь. Ничего удивительного в том, что я тоже захотел стать экзекутором, как и мой отец. Любому человеку нравится, когда его уважают. И вот мало-помалу я рос и видел, как депутаты или комиссары полиции приходили к отцу, здоровались с ним, говорили: «Морис, если тебе что-то надо, не стесняйся у нас спросить», — это наводило на определенные мысли. Это было интересное положение. К тому же были командировки, путешествия. В итоге я попросил отца о работе рядом с ним. Оказаться в двадцать лет вот с такой вот, можно сказать, пожизненной пенсией за работу, которая в обычное время состояла в двух или трех казнях в год — если все подсчитать, получится три часа работы в год, — это, разумеется, интересно. Именно по этой причине были сотни прошений от желающих занять это место. Да, прокурор сказал моему отцу, что у него почти триста прошений от желающих, ждущих возможности занять это место.

Действительно, должность экзекутора дает привилегии. Когда я ездил с отцом на казни, это было ради путешествия, посещения туристических достопримечательностей по такому случаю. В Батне меня сопровождала полиция, и я отправился посмотреть на развалины Тимгада. Полиция нашла хранителя музея, чтобы он провел мне экскурсию по развалинам. Потом мы отправились в Орес. Мы поехали в Орес на автомобиле комиссара полиции. Не забыв посетить Ламбез, первую французскую каторжную тюрьму в Алжире, построенную около 1840. Именно это делают политики, когда объезжают Францию: они пользуются этим в туристических целях, но за счет государства. Скажем, это одна из привилегий, которыми мы обладали. Нет, экзекутором я стал не ради собственно казней. Что меня интересовало, так это привилегии. Ношение оружия, Р38, военного. Защита полиции. Командировки… Мы ездили в Тунис. Там, куда мы приехали, не было свободных мест. Мы без них обходились! Тут же нас пропускали… Помню, однажды, был, наверно, выходной, отель был целиком заполнен. Прекрасно, через комиссара полиции устроили так, что директор отеля открыл один зал и предоставил в наше распоряжение несколько кроватей. А ужин он подал нам в своем личном кабинете. Это разве не привилегии? Именно из-за этого экзекуторами становятся от отца к сыну. И не стоит пытаться найти другие причины. Почему в шоу-бизнесе или в политике столько сыновей хотят продолжать дело отца? Потому что здесь жизнь приятнее, лучше оплачивается и есть протекция. Никакого конкурса! Лучше быть актером, чем рабочим!