Фернан Мейссонье в своем музее Правосудия и Наказаний.

Фото Франсуа Лошона

 

Я задумывал отдавать некоторый процент доходов ассоциации жертв несправедливости, помогать жертвам судебных ошибок. И еще на День всех святых посылать цветы на могилу детей, которые были замучены и изнасилованы. Да, я бы хотел создать ассоциацию, по закону 1901, и отдавать пять процентов дохода музея на различные дела, на пострадавших. Помогать семьям замученных детей. Потому что в конце концов никто не думает о родителях, которые страдают, все забывают о родителях жертв. Теперь мне пришлось забыть об этом; мне нужно продавать мои экспонаты, и это причиняет мне боль. Я бы хотел оставить реальное свидетельство о фактах, о правосудии по отношению к экзекуторам и об экзекуторах по отношению к правосудию. Здесь я совсем не заинтересован в деньгах, и я бы хотел, чтобы государство приняло мою коллекцию, пусть даже я продам ее по цене намного ниже реальной рыночной цены этих предметов. Я пытался связаться с госпожой Гигу, министром юстиции, но ответа не было. Во Франции мы как будто хотим спрятать гильотину и все, что было вокруг нее. Что же касается реакции жителей деревни, я бы сказал, что это немного Клошемерль. Здесь они все друг с другом двоюродные братья. Нужно сказать, что в то время не было телевидения! Да, они как одна семья, и они не очень любят, чтобы к ним приезжали вести дела. Я алжирский француз, «иностранец», как говорят на юге, и поскольку с финансовой точки зрения я преуспел, некоторые мне завидуют.

Но во мне есть страсть к истории, и для меня деньги в этой области не считаются. Подумать только, некоторые считают, что я создал этот музей, чтобы жить на доход, который он мог бы мне приносить! Это значит, они действительно плохо меня знают. Музей, это другая жизнь. Ты встречаешься с людьми, разговариваешь с судьей, адвокатом… Это не ради 20 франков за вход. Иногда какой-нибудь парень давал мне 20 франков, сорок франков за двоих. И я рассказывал полтора часа, объяснял и все такое. В конце концов проходят часы. Музей, это другая жизнь. Если бы я был должен прожить заново, получить вторую жизнь, то тогда бы капитаном Кусто. Исследования. Знание. Вот это да. Я завидую образованному человеку. Однажды в Алжире я ехал на трамвае, и там были два человека, которые разговаривали между собой. Священник с ученым? Не знаю. Они вели настолько захватывающий разговор, что я пропустил свою остановку. Я все слушал их четыре или пять остановок и вернулся в обратную сторону на другом трамвае.

Я не имел счастья продолжить свое образование, и именно потому любой репортаж о любом предмете меня интересует, как и споры. Или чтение. Когда я был в Париже, в какой-то момент я записался в Сорбонну, чтобы слушать лекции. Нужно было платить за лекции. Я ходил туда какие-то дни. Потом на следующий день. Два часа лекция. Одна лекция, а потом оп, и через час другой курс. Я ходил туда раз пятьдесят. Там не только молодежь. Там были и люди тридцати, сорока лет, и даже люди семидесяти пяти лет, которым это нравилось. Они записывали и все такое. Я не записывал, я просто ходил. Я слушал.

 

Правосудие и произвол

 

Я начал следить за судебными процессами с пятнадцатилетнего возраста. Я ходил в суд. Это интересовало меня. Я ходил туда, чтобы посмотреть на судей, как они судят, понаблюдать за поведением обвиняемых… Зная, что они рисковали получить смертную казнь, я интересовался их делами. Меня интересовало не столько ведение дела, сколько споры между экспертами. Мне нравятся жаркие споры. Это лучшее средство найти истину. Эксперты приведены к присяге. Один говорит одно, другой говорит, что это неправда… Ссоры экспертов казались мне увлекательными.

А вот работа суда присяжных вызывала у меня немного скептичное отношение. При этом, согласно закону, присяжные необходимы. На присяжных можно повлиять. Судья судит по документам, а на присяжных могут повлиять речи защиты. И потом вердикт зависит также от сентиментальности присяжных. Вот, например, случай, который мог бы произойти: вам нужно вынести приговор, например в Бретани, где присяжные на девяносто пять процентов католики. Представим себе, что преступник убил кюре, чтобы его обокрасть. Присяжные скажут: «Ах! Как! Кюре? Это отвратительно! Смертная казнь!» Ну вот, приговорили к смерти. И далее предположим, что произошло нарушение формы, связанное с написанием фамилии одного из присяжных. В его фамилии стоит Z, а не С, как записал секретарь суда. Судебное постановление отменяется в кассационном порядке. И суд по тому же делу происходит во второй раз в Лилле, где все люди скорее красные.

Там присяжный — это парень из профсоюза; он подумает: «Ну и что? Одним кюре больше или меньше, хорошенькое дело!» И я не думаю, что вердикт будет тем же. Присяжный-коммунист будет менее опечален тем, что убит кюре, чем истинный верующий, и поэтому голосование может быть разным. Правосудие попало в ловушку жизни людей. Процесс длится, совещания долгие. Какой-нибудь присяжный думает, а который час? Уже поздно, меня ждет жена. Я бы с удовольствием сходил поел и так далее… давайте-ка ускоримся. А речь идет о жизни человека. Присяжный считает, что он уверен в виновности, в том, что это преступник, и поэтому, возможно, немного халтурит. В этом причина моих сомнений.

Такой случай произошел в Алжире, в начале 1950 годов, дело Мюллер. Вердикт по делу об убийстве ребенка был обжалован в кассационном порядке. Мать убила своего сына. Она утопила своего ребенка в алжирском порту. Это была женщина, приехавшая из Франции, с тремя детьми. Двое первых, восьми и десяти лет, были помещены в интернат, а третий, пяти лет, жил с ней. Поскольку она стала сожительствовать с одним парнем и ребенок мешал нм, они не нашли ничего лучшего, чем утопить его в алжирском порту. Преступление было раскрыто, потому что два брата этого ребенка узнали его на фотографии в газете. Я следил за всеми заседаниями. При объявлении о том, что их приговорили к смертной казни, парень не сказал ни слова, но женщина рухнула, упала в обморок. А все присутствующие, все люди в суде зааплодировали. Надо сказать, что в Средние века детоубийство наказывалось сажанием на кол: ты умрешь через утробу, ты, погубивший плод своей утробы. Так вот, в этом деле одного из присяжных звали Hemandes, кажется, через S, вместо Henmndez через Z Адвокат ничего не сказал… Но он подал дело на кассацию! Кассация по нарушению формы. Их снова судили в Оране, и там их приговорили к пожизненному. Ну вот, и я думаю, что нм на руку сыграли две вещи. Во-первых, время — во второй раз дело разбирали через год; во-вторых, накал страстей вокруг этого преступления в Алжире был иным, чем в Оране. В Алжире при преступлении, совершенном такой парой, женщиной, приехавшей из Франции и жившей с арабом, у них не было никаких шансов, и совсем не так это было в Оране.

Так вот, возвращаясь к алжирским «событиям», иногда я был просто озадачен! Смотрите, каждый раз они приказывали казнить двоих, троих приговоренных… а потом оп! было десять, пятнадцать помилований.

Дело случая? Тогда почему того, а не другого? В конце 1958 в Алжире было, как я уже сказал, девятьсот приговоренных к смерти. Как в канцелярии могли даровать помилование одному, а не другому? Какая была между ними разница? Это бы стоило проверить. Мы ехали в Оран: казнь или две, щелк! Казнь в Константине. Жжжжжжжж… садимся на самолет, летим в Константин. Выполняем казнь в Константине. Возвращаемся в Алжир… еще одна или две казни в Алжире. И хоп! снова в Оран. Через два или три дня! А потом было десять, двенадцать помилований. Так вот, как, ну как можно изучить пятнадцать, двадцать помилований за двадцать четыре часа? Как можно нормально, серьезно изучить соответствующим образом такие досье? На это нужно часы! Как можно сказать, что этот парень заслуживает смерти, по сравнению с тем? Потому что внимание, все они имели одинаковые обвинения: убийство, вооруженное нападение, квалифицированная кража, ношение оружия… Преступления были одними и теми же, одинаково ужасными. И все же были казненные и были помилованные. А почему того? Вот тут… тут я вспоминаю Фукье-Тенвиля,[59]«пропал!», так, так, так, давайте, вперед! Вот тут-то у меня и возникают сомнения. Я говорил отцу, это же невозможно! Как могут они так спокойно выносить суждения о помиловании? Представляю себе парня в канцелярии… так, так, так, так, давайте! одного или двух пропустим, а теперь… ну… давайте, десять, пятнадцать помилований. Именно тут кроется несправедливость. Вот этот парень, как он туда попал? Невозможно гак вот изучить жизнь человека меньше чем за полчаса. Необходимо досье, чтобы понимать, как он жил, когда был молодым… пострадал ли он, по сравнению с другим… есть ли у него какие-то заслуги. Невозможно обработать вот так вот пятнадцать, двадцать досье за день или за два. Да, тут возникают вопросы. Делалось ли это для примера? Не думаю, что дело было в адвокате, что было давление. Президент республики также имел свое слово. Он держал жизнь приговоренного в своих руках. Но как можно за, предположим, двадцать четыре часа представить президенту республики сорок досье. В Алжире, как я уже сказал, в феврале 1957 было двадцать казней. Двадцать казней за месяц! А значит, было как минимум восемьдесят помилованных! Больше восьмидесяти или ста помилованных. Как можно серьезно изучить более ста досье за такое короткое время?

 

Судебная ошибка

 

Насколько я за то, чтобы правосудие наносило удар, когда оно уверено в деле, настолько же, по-моему, когда существует несправедливость, необходимо ее признавать. И к сожалению, иногда бывают несправедливости. Людовик XVI отменил пытку в 1780, но Леопольд II,[60]брат Марии-Антуанетты, сделал лучше. Он отменил смертную казнь. Он даже задумал систему штрафов, которые могли бы послужить к возмещению ущерба людям, ставшим жертвой судебной ошибки! В последнее время, к несчастью, судебные ошибки имели место. Одна из них меня особенно поразила.

Один человек — его звали Агре — несмотря на выдвинутые против него обвинения, все отрицал. После многих лет тюрьмы он потребовал, чтобы его дело пересмотрели. Он отправил судье фалангу одного из своих пальцев. Ничего. Через некоторое время — вторую фалангу. Наконец его процесс открывается снова, и его объявляют невиновным. Невиновным! И вот члены суда и страховые компании принимаются спорить о сумме, предназначенной на возмещение причиненного ущерба. Семь лет тюрьмы, и они еще спорят! И ему дают нищенскую сумму: 270 тысяч франков! Фу! это недостойно! Недостойно об этом спорить! Как? 200,300 тысяч франков… Парню, который потерял молодость! Он отсидел семь лет ни за что! Невиновный, сидевший за решеткой — тут не время торговаться. Тут же они должны были дать ему пожизненную пенсию! Тут же как минимум 10 тысяч франков в месяц. Сразу же, сразу, без споров. А тут они спорят, как торговцы коврами! 25, 27 миллионов старых франков… Это недостойно! Это и сказал Агре. Он сказал: «Мое заключение оценивали, как торговцы коврами. Для меня главное, — сказал он, — чтобы меня провозгласили невиновным». Тюрьма — это уже ужасно, когда человек преступник, но когда он невиновен, это уже драма. Это несправедливо. Мы должны оказывать ему уважение до конца его жизни. Потому что член суда, например, продолжает свою жизнь, а тот парень ее потерял… может быть, его покинула жена, он потерял свое положение в обществе. Хорошо, мы его обелили, но он же все-таки страдал в тюрьме. Несчастный! Некоторые предпочли бы семь лет свободы, а не деньги. И общество за это в ответе. Парню, просидевшему семь лет в тюрьме ни за что, надо было бы сказать: «Господин, послушайте, мы ошиблись, мы приносим извинения, мы за это отвечаем. Государство приносит извинения, мы дадим вам новые миллионы и пожизненную пенсию». Вот это было бы правосудие.

Если бы я был судьей, я бы требовал смертной казни только в том случае, когда был бы абсолютно уверен. Я бы даже меньше требовал смертной казни, чем некоторые судьи. При малейшем сомнении я бы требовал оправдательного приговора. Требовать смертной казни надо было бы только в том случае, когда нет никаких сомнений и имеются доказательства криминалистической экспертизы. Потому что я ходил в тюрьмы, я знаю, что это такое. Однажды в ходе «событий» мы приезжаем на казнь, а в отеле нет мест! Заполнен. Мы оказались в тупике. И тогда в конце концов мы переночевали в тюрьме, в камерах. Все было корректно. Нам дачи одеяла и простыни, чистые и все такое. Я ночевал в тюрьме. Как только подумаю об этом! Так вот, когда видишь все это, решетки… человек кричит о своей невиновности, он невиновен, а никто его не слышит, это ужасно. Парень бьется головой об стену. Бывали такие, которые кончали жизнь самоубийством. Это ужасно!

Если, по несчастной случайности, я бы легально казнил невиновного, как простой экзекутор, я бы мог сказать, что я лишь подчинялся приказам. Но поскольку мои взгляды на правосудие чисты, жизнь моя превратилась бы в долгий кошмар. Я и так вздрагиваю, только подумав об этом. Да, если бы я сейчас узнал, что я принял участие в таком преступлении — в казни невиновного, — всю жизнь меня бы мучили угрызения совести. О! да, всю жизнь. Потому что я считал бы, что участвовал в убийстве. Невиновного! Тогда бы у меня, наверно, начались видения, кошмары. У меня никогда не было кошмаров. Иногда я бы очень хотел видеть сны, потому что во сне ты видишь детали, о которых уже не помнишь. В некоторых снах у тебя появляется видение, ты видишь… бессознательное. Так вот, никогда! Ни кошмаров, ничего. Даже смешно! Никогда. Двести казней, и никогда казнь мне не снилась.

На пороге своей смерти я читаю и перечитываю историю тех двухсот казней, в которых я участвовал, и могу утверждать без малейших сомнений: все эти осужденные были гадкими преступниками. Не было судебной ошибки, я в этом уверен. Я уверен, что все они были виновны. Но, хоть я и уверен в их виновности, я задаю себе вопрос: а если бы один из них был невиновен? Именно поэтому я интересовался делами осужденных. Я читал газеты, обвинительные акты, приговоры. Я следил за процессом.

Я читал отчеты о процессах. Они все были виновны. Такой-то сделал эго, это, это. Я хорошо знал, что такой-то парень бросил бомбу, гранату, что гражданские лица, женщины, дети были убиты, изувечены… Ужасные преступления! Тогда я думал о жертвах. Да, я думал о жертвах.

Когда на кону стоит жизнь подсудимого — говорю об уголовных делах, — роль правосудия состоит в том, чтобы закрыть глаза, если есть хоть малейшее сомнение, но открыть их и нанести сильный удар, если есть доказательства вины при тяжком преступлении. Но, по моему мнению, лучше оставить девяносто девять преступников на свободе, чем казнить одного невинного. Это ужасно. Я, как экзекутор, предпочитаю мое место месту президента республики, генерального адвоката или даже присяжного, который требует смерти кого-либо. За приговор ответственны они. я только казню. Да, если я ставлю себя на место прокурора, это еще хуже! Ведь это он требует смертной казни. Это очень серьезно. И тут нужно быть уверенным. Тут вы поднимаетесь над людьми, чтобы судить их. Виновен! Нужно действительно быть уверенным.

Мне жаль генерального адвоката, присяжных, президента республики, которые являются главными действующими лицами. Именно поэтому для меня прокурор — неблагодарная работа. Я предпочел бы быть президентом суда присяжных или адвокатом. Защищать. Можно сказать себе, по крайней мере, я спас человека. Но прокурор, или даже адвокат обвинения, они по другую сторону барьера. Может быть, кто-то из них знает, кому-то известна деталь, которая могла бы спасти жизнь обвиняемому, и он ее скрывает, чтобы выиграть процесс. Есть такие адвокаты. Они знают, но не желают сообщать, потому что хотят выиграть процесс. Это ужасно… А присяжные! Я был экзекутором, я знаю, как это происходит, и если меня призовут в присяжные, я не знаю, смогу ли я, не откажусь ли я. Вот так вот сказать, в моем мнении, по совести, виновен, смерть! У меня есть документ суда из Эксан-Прованс, где присяжный написал: «в моем мнении, по совести, виновен!» Такой бюллетень голосования присяжных — редкость, потому что в принципе они должны сжигаться. Я положил его в свой музей.

Итак, возвращаясь к вопросу о судебных ошибках, возможно, одна из них имела место, как считают некоторые, в деле Лезюрка, в деле о лионской почте. Нападение на почтовый транспорт. В этом деле их было трое или четверо. А в итоге казнили пятерых. Это значит, что один или двое были лишними!

Но в то время в практике были показания, основанные на опознании. И одна из женщин сочла, что видела его, вот так! Лезюрк, это ведь человек, который умер, которого гильотинировали ни за что! Это ужасно! Потому что нужно понимать, что такое казнь, парень теряет свою жизнь, потом еще его жена и все такое, а он невиновен! Это кошмар.

Лезюрк похоронен на кладбище Пер-Лашез. Поэтому я пошел посмотреть. Потому что мне, как экзекутору, это было интересно. Пер-Лашез — это целое поселение! Так вот, Лезюрк — это склеп, фамильный и все такое. Но это для меня кое-что значит, этот невинно казненный парень. Поэтому я поклонился этой могиле и попросил прощения от имени экзекуторов, участвовавших в подобной несправедливости. И я подумываю о том, чтобы заказать реставрацию этой могилы, за которой совсем не ухаживают и за которую в некотором роде все мы в ответе. И каждый год я хожу поклониться этой могиле, которая для меня символизирует человеческую несправедливость.

Если бы не было закона, это были бы джунгли. Закон необходим. На казни в Тунисе я разговаривал с высокопоставленным представителем судебной власти. Он мне сказал: «Они могут говорить что угодно, но смертная казнь пугает. Послушайте-ка, господин Мейссонье, если бы завтра… если на сорок восемь часов не было бы больше закона, не было бы правосудия, так что, была бы гекатомба!» Действительно, кто не хочет отдубасить соседа, сломать дом соседа, потому что он так или иначе мешает. Другой, ревнивец, хочет прирезать любовника своей жены. Если бы человек был уверен в безнаказанности. Но он боится, что у него будут неприятности. Если бы не было страха перед жандармами, была бы резня! Пришлось бы зажечь красные фонари. Месть была бы страшной! Представьте себе парня с оружием в руках, который нападет на банк и которого никто не будет преследовать? Если бы не было больше правосудия, был бы бардак, гражданская война. Поэтому, что бы ни говорили, именно страх, страх перед правосудием, страх перед наказанием удерживает общественную жизнь.

С другой стороны, если мы хотим быть оптимистами, можно подумать, что человек понемногу становится более цивилизованным. Действительно, можно сердиться на кого-то, но не покушаться при этом на его жизнь. Можно жить на другие средства, не грабя других. Может быть, мы еще в самом начале пути, и через тысячу или две тысячи лет человек будет иметь достаточно воспитания и достаточно доброты по отношению к своим ближним и при этом не бояться правосудия.