Объявление о трудоустройстве 3 страница

 

А ещё у неё есть красивое греческое имя - Какулёхи. Потому что у нас есть сосед Лёха, и у него - точно такая же собака. Только у него она породистая. А во всём остальном - один к одному.

 

 

Вавилонская библиотека

 

О дивных дивах Вавилонской библиотеки

Первое диво – это страж, который сидит у ворот и не позволяет вам вносить внутрь книги, глиняные таблички, свитки и пергаменты; тех же, кто не вносит, а выносит из хранилища книги, глиняные таблички, свитки и пергаменты, он и не думает задерживать и выпускает наружу беспрепятственно.

 

Второе диво – это волшебные ворота, которые поют всякий раз, когда через них проходит вор со спрятанной под полой книгой, а стражник слушает их пение, прикрыв глаза, опершись на алебарду и улыбаясь тихо своим мыслям.

 

Третье диво – это комната под названием Ищите В Систематическом Каталоге. Там нет ни света, ни воздуха, только пауки скребутся по углам, а вдоль стен стоят железные шкафы, подобные многоярусным железным гробам. В шкафах этих – железные ящики, а что в ящиках, никто не знает. И вы не знаете. И я не знаю. Потому что они не выдвигаются. Говорят, что оно и к лучшему.

 

Четвёртое диво – это комната под названием Уточните В Алфавитном Каталоге. Там гуляет и свищет ветер, гоняя по полу обрывки читательских требований. Там стоят деревянные шкафы, подобные многоярусным деревянным гробам, а в них – деревянные ящики, а в ящиках – изъеденные временем и мышами каталожные карточки, а что не карточках – никто не знает, потому что мало кому удаётся разобрать нацарапанные на них выцветшие бессмысленные знаки. Поблизости от этих шкафов всегда бродят специальные люди, которые делают вид, что знают ключи от всех кодов и шифров, но не делятся ни с кем своими секретами, дабы не вводить в соблазн непосвящённых.

 

Пятое диво – это старинные коллекционные компьютеры без дисководов и принтеров, которые выключаются сами собой при вашем приближении и больше не включаются. Говорят, что оно и к лучшему.

 

Шестое диво – это сфинксы с хвостами и крыльями, которые сидят возле полок с книгами, не умеют ни летать, ни читать, зато умеют говорить: «прямо и направо», «ищите по вашему номеру» и «спросите у дежурного консультанта». Кто такой этот Дежурный Консультант – никто не знает, потому что никто никогда его не видел. Говорят, что оно и к лучшему.

 

Седьмое диво – это морлоки, о которых вы здесь уже премного наслышаны.

 

Восьмое диво – это длинные бумажки под названием Смотри На Обороте, которые вам присылают вместо книги после мучительного трёхчасового ожидания. На обороте этих бумажек, как правило бывает написано ОК, УВ ЧИТ КН НА ТЕЛ., КН. В РЕСТ. , НЕТ ПО Т.К. Не пытайтесь расшифровать эти письмена и не ищите помощи у сфинксов. Просто тихо положите бумажку обратно и быстро уходите. Поверьте, так будет к лучшему.

 

Девятое диво - это полки, на которые вечером вы кладёте одну книгу, а утром обнаруживаете на том же месте другую, нисколько вам не нужную. Отыскать же ту, прежнюю, что была вам до зарезу нужна, вы уже не сможете до самой смерти, да и после неё – тоже. Многие пытались и лишь напрасно потратили лучшие годы на блуждания в стеллажных лабиринтах. И не надейтесь, что вас спасёт дремлющий в конце лабиринта Минотавр – разбуженный, он будет только шипеть, трясти головой и злобным шёпотом укорять вас за то, что вы не знаете расстановочных шифров.

 

Десятое диво - это скамейки вдоль стен, которые чудесным образом оказываются впору всякому, кто не успевает покинуть зал до положенного срока и почивает на них до утра, замурованный в пыльной бумажной тьме.

 

Одиннадцатое диво – это вы сами. Те, кто отваживается туда приходить. Не всем из вас суждено оттуда выйти, но те, кому это удаётся, уже никогда не будут такими, как прежде.

 

 

Монологи о чудесах

 

Святой Антоний в Германии

Впервые я встретила его во Франкфурте. Не в Лиссабоне, где он родился, и не в Падуе, которую он прославил, а во Франкфурте, где он, кажется, вообще никогда не был. Нет, я, конечно, слышала о нём и раньше, но как-то вскользь, в пол-уха, с подобающим почтительным равнодушием. В самом деле – мало ли не свете чудотворцев?

Хотя их мало, конечно. Но тогда я была молода, а в молодости так не кажется. В молодости всякий сам себе чудотворец.

 

Он стоял в уголке сумрачно-бордовой Liebfrauenkirche, церкви Пресвятой Богородицы, которую я ужасно любила за тяжеленную чугунную дверь со средневековым литьём и за весёлые витражи с абстрактными, но определённо глубокомысленными разводами. Я не очень обращала на него внимание. Я его побаивалась. Он был большой, тщательно и притом грубовато вырезанный из дерева, кое-где источенный жучками, облупившийся и строгий. Кудрявое Дитя улыбалась у него на руках, сам же он был сосредоточен и неулыбчив. Лицом он ничем не напоминал смуглого живого португальца. Это был пожилой серьёзный немец, с тяжеловатыми, слегка расплывшимися чертами, как у портретов Гёте или Якоба Гримма. На одном его колене краска полностью вытерлась, и оно сверкало белым, отполированным многочисленными прикосновениями пятном.

Я никогда не отваживалась к нему прикасаться. Я вообще ни о чём его не просила; только иногда стояла рядом, смотрела на свечки в алых стаканчиках возле его ног и думала о чём-нибудь своём, не стесняясь своего легкомыслия. Почему-то я была уверена, что его не раздражаю.

 

Прошёл месяц, затем другой, Франкфурт мой закончился, и надо было думать об отъезде домой. Однажды вечером я посмотрела на четыре громадные сумки с подарками и покупками, которые собиралась везти с собой, и впервые отчётливо осознала, что у меня только две руки. Всего лишь две. Это открытие так неприятно меня поразило, что весь вечер я была сама не своя, а наутро побежала к своим русским знакомым. Они уезжали в Россию в тот же день, что и я, и у них была машина.

— Ты зна-аешь, - пряча глаза, сказала мне знакомая, - у нас так мало места в машине, а нас будет много… Ты возьми лучше такси, а?

— Ну, хоть одну сумку возьмите, будьте людьми! – взмолилась я, понимая, что дело моё безнадёжно. – Или одолжите денежек на такси. У меня, можно сказать, ни пфенинга – всё, что было, потратила.

— Ты зна-аешь…- сказала она, глядя в потолок. И я ушла. И пошла с горя в Liebfrauenkirche, чтобы успокоиться и подумать, как мне быть дальше.

 

У подножия Святого Антония, как всегда, горели тёплые свечи. И Дитя улыбалось у него на руках. Я встала на колени и тихо потрогала край его полинявшего деревянного облачения. Обернулась и обомлела. На задней скамейке сидел мой старый приятель, которого вообще не должно было быть в этот день в этом городе, и уж тем более – в этой церкви. Самый нелепый и самый добрый на свете итальянец Джузеппе, который во всех дешёвых забегаловках, куда мы с ним когда-то ходили, неизменно сыпал себе в какао соль вместо сахара, отпивал, морщился и с кроткой улыбкой говорил «Божье наказание!»

 

Он был не из Падуи. Он был из Сицилии. Но это не имело никакого значения.

 

На другое утро он, так же кротко улыбаясь, тащил мои сумки в аэропорт, а я сияла, хохотала и целовала его в небритую щёку. В маленьком кафе в аэропорту он, как всегда, насыпал себе соли в какао. Может, ему это просто нравилось?

 

А ещё через день, уже будучи в Москве, я узнала, что у тех самых моих знакомых по дороге сломалась машина. И они опоздали на самолёт.

 

Но я уговорила себя не злорадствовать. Ну, так, только чуть-чуть. Чтобы не рассердить Святого Антония.

 

 

Вавилонская библиотека

 

— Вы знаете, - сказала мне женщина со сложной перекосившейся причёской и лихорадочно сияющими глазами, - это замечательная книга. Она очень мне подходит. Спасибо вам.

 

Я кисло улыбнулась и приготовилась к подвоху.

 

— Замечательная книга, - подтвердила женщина. - Но только там нет того, что мне нужно. Что мне делать, как вы думаете?

 

— Я думаю, взять другую книгу, - опрометчиво посоветовала я.

 

— Да, - согласилась она, заметно сникая и глядя на меня с мольбой и подозрением. - Но я другую не хочу. Мне походит эта. Она мне ОЧЕНЬ подходит. Но там нет того, что мне нужно. Всё остальное есть. А этого нет. Как вы думаете... - Глаза её снова загорелись мечтательно и дико. - Как вы думаете, если я приду и возьму её завтра, может, там появится то, что мне нужно?

 

— Завтра вряд ли, - сказала я. - Вот если вы возьмёте её через месяц-другой - тогда да. Тогда, может, и появится.

 

— Нет, - вздохнула она. - Через месяц мне поздно. Мне надо завтра.

 

— Нет, завтра никак, - виновато сказала я. - Для того, чтобы в книге появилось то, что нужно, необходимо время. Месяцы. А иногда и годы.

 

— Да, - согласилась она и ушла, оставив после себя запах старого шерстяного свитера и очищенного банана. Я замотала книгу в суперобложку, как в кокон, и поставила в самый дальний и тёмный угол шкафа.

 

 

Монологи о чудесах

 

О Совершенной Радости

Со Святым Франциском меня познакомил Якоб Йордан, датский философ и писатель. Наивный философ и посредственный писатель, вполне заслуженно забытый потомками. Я всегда таких любила.

 

В детстве я нашла его книжку на помойке. Обложки у неё не было, и я до сих пор точно не знаю, как она называлась. Я листала её, валяясь в саду под яблоней и гордясь тем, что читаю взрослую старинную книгу с жёлтыми ломкими страницами и «ятями». Из этого чтения я не вынесла абсолютно ничего, кроме этого самого самодовольного чувства и ещё - истории про Святого Франциска и Совершенную Радость.

 

Эта история сильно подействовала на моё воображение. Она никак ни с чем не согласовывалась – ни с логикой, ни со здравым смыслом, ни с тем образом святого, который успел сложиться в моём сознании. Святой – это был человек в негнущихся золотых одеждах, с неподвижным, тёмно-коричневым лицом, суровыми сверкающими белками и тусклым золотым обручем позади головы. Представить себе такого солидного и страшноватого человека бродяжничающим в компании каких-то подозрительных типов и стучащимся в чужие дома было очень трудно. Особенно трудно было допустить, что его можно было выгнать взашей суковатой палкой. Тут было явно что-то не так. Моя прабабка Пелагея сама могла отходить суковатой палкой всякого, кто осмелился бы сказать что-нибудь нехорошее про того святого, который висел у неё в углу, закутанный в вышитой полотенце и грозящий всем коричневым пальцем. Правда, это был не Святой Франциск, а Святой Никола-Угодник, но какая разница – всё равно же святой. И почему когда святого гонят и бьют палкой, это считается совершенной радостью, тоже было непонятно.

 

А потом прошло много лет. Теперь-то я вижу, что совсем немного, но тогда казалось – ужасно. Был июль, цвёл дикий папоротник, и мы с подругой заблудились однажды вечером среди мокрых туманных лугов и вышли к какой-то совсем незнакомой деревне. Подруга припадала на стёртую до красных пузырей ногу, ныла и ругалась сквозь зубы, туман всё сгущался, и там, в этом тумане, кричала какая-то неприятная птица и блеяла коза.

 

— Вот если бы мы знали, чья это коза, мы бы поймали её и привели хозяевам. А хозяева бы обрадовались, впустили нас в дом, дали хлебушка и показали дорогу, - сказал подруга, отдирая от пятки окровавленный подорожник и глядя на него с ненавистью.

— Да зачем коза-то? – сказал я. – Давай попробуем без козы. Что, думаешь, не пустят?

— Конечно, не пустят, - заверила меня подруга. – Ты посмотри на себя – кто ж такую пустит? Или на меня… тоже. Тут все рано спать ложатся, электричество экономят. Ни к одному дому не подойдёшь, у всех собаки с цепи спущены. Я же знаю этих местных… они народ такой… основательный. К ним фиг сунешься.

— А может, и не фиг, - усомнилась я. – Ну, давай попробуем. Не пустят – и ладно. Зато мы испытаем совершенную радость.

— Чего-о? – сурово сказала подруга.

— Совершенную радость. Нет, Ань… ты только подумай, какой шанс. Вот мы постучимся… выйдет какая-нибудь бабка с клюкой или дед полупьяный, заорёт на нас матом: пошли отсюда, шалавы, шляетесь тут… и пойдёт, и пойдёт ругаться… а за забором собака будет подвывать басом… гав! гав! Ну вот. А потом эта бабка или дед захлопнет у нас перед носом калитку… а мы поклонимся этой захлопнутой калитке и скажем… Скажем: «Слава тебе, Господи». И пойдём себе дальше. И тогда…

— Ну, чего тогда-то? – спросила подруга, глядя на меня из-под бровей и начиная против воли ухмыляться. – Чего тогда?

— Да не знаю я, чего тогда. Будет совершенная радость. Вот и всё.

— У кого радость – у бабки? Что нас не пустила?

— Да нет же! У нас.

— Ага. А у той собаки, которая на нас бросится – тоже будет совершенная радость?

— Ну… а вдруг не бросится? Почему ты так уверена, что бросится?

— Да… вообще-то тут все собаки, как правило, трусливые. И коррумпированные, - задумчиво согласилась подруга. – У меня в кармане две сосиски есть. Правда, сырые. Может, подойдут в качестве взятки?

 

Я не стала спрашивать, зачем она таскает в кармане сырые сосиски, и с отчаянной решимостью постучалась в первую попавшуюся избу.

 

Потом мы сидели за столом, застеленным клеёнкой в нежный розовый цветочек, ели макароны, смешанные с жареной картошкой; а на керосинке между тем специально для нас подогревались, благоухая, грибы. Старуха с клюкой, ходившая по дому в рваных валенках, улыбалась нам сквозь частую сетку морщин и спрашивала, не хотим ли мы ещё горохового супчика и кваса. Под потолком висела засиженная мухами тёмная лампочка – похоже, бабка и вправду экономила электричество. Возле бабкиных ног в валенках змейкой вился крупный, песочного цвета кот, косился на нас выпуклым жёлтым глазом и мурлыкал в такт чайнику.

 

А Святого Франциска не было. Видимо, он спал у бабки в сенях, подложив под голову пустую котомку.

 

 

2006/02/10

 

Он любил рисовать ангелов. Я верю, что они охотно ему позировали. Само его прозвище – Фра Анджелико – означает Ангельский Брат. Брат ангелов, ангельский живописец, «слава, зерцало и украшение среди художников». Те факты, что мы о нём знаем – крайне скудны и приблизительны. Он родился в Тоскане, в местечке Муджело близ Флоренции, то ли в 1395, то ли в 1400 году. На рубеже веков. Или, скорее, на рубеже эпох. Где-то ещё бурлят непролазные лужи и облетают листья Осени Средневековья, а где-то уже вовсю цветёт Весна Ренессанса – тоже достаточно бурное и непогожее время, даже для тёплого итальянского климата. Флоренция плавает в водовороте этих бурь – из-за неё сражаются кондотьеры и враждуют политики; нападения извне чередуются с внутренними неурядицами. Мир неспокоен и раздражён; религиозный фанатизм соседствует с беспредельным и почти безбоязненным скептицизмом, а рационалистическая трезвость – с псевдо-визионёрской истерией и грубыми суевериями, немыслимыми даже в самые «тёмные» из ушедших веков. А у Фра Анджелико – покой и сосредоточенность, и его осень Средневековья – не тоскливое увядание, а тихая золотая сказка, ясная предвечерняя тишина в ожидании безоблачного утра.

 

Хочется верить, что он был счастливым человеком. Он не убегал от своего времени, он просто жил, как умел, следуя своему характеру и призванию. Конечно, его творчество не вписывается в набор расхожих представлений об эпохе Ренессанса, особенно если судить о ней по новеллам Боккаччо. Куда больше этим представлениям соответствует, скажем, его современник Филиппо Липпи, живописец кокетливых белокурых Мадонн, монах, потешавший всю Флоренцию своими любовными похождениями. В отличие от него Фра Анджелико очень серьёзно относился и к своему сану, и к своим обетам. Двадцати лет от роду он вступил в доминиканский орден, сменил имя Гвидо, данное ему при крещении, на имя брата Джовании и до самой смерти вёл жизнь уединённую, строгую и созерцательную. О его простодушной верности уставу рассказывали анекдоты. Говорили, к примеру, что однажды он не стал есть мясо без разрешения своего настоятеля, хотя к этой трапезе его приглашал сам Папа. Вазари, его биограф, утверждает, что он был человеком редкой доброты и смирения. Никто не видел его гневающимся на братьев, никто из желавших сделать ему заказ на картину на получал отказа. Он только отвечал всем необыкновенно ласково, что прежде испросит согласия приора, а затем непременно исполнит заказ.

 

Радость, сияющая в его картинах и фресках, так сильна и серьёзна, что оказывает неотразимое действие даже на искусствоведов. По словам одного из них, перед его полотнами «весы критического осуждения останавливаются, и острый нож остаётся в ножнах». Действительно – критиковать их так же нелепо, как критиковать детские рисунки. Его мир часто называют идиллическим. На самом деле он просто добрый. Напрасно критики укоряли Фра Анжделико за то, что он «отворачивался от жизненной правды» и не изображал зло. В его мире есть зло. Просто он, в отличие от нас, никогда не верил в его всепобеждающую силу. Потому его ад напоминает декорацию к шутовской мистерии, где прыгают ряженые черти. Потому ангел, изгоняющий Адама и Еву из Рая, не так грозен, как ему бы надлежало быть, и его рука на плече Адама – жест утешения, а не отталкивания. Потому на лице Распятого – не предсмертная гримаса, а беспредельное сострадание ко всем, кого Он оставляет. Мир, в котором жива надежда. В котором иконописная строгость ликов и праздничная яркость красок ничуть не противоречат той самой «жизненной правде», столь любезной нашему сердцу. Посмотрите на руки Богоматери, передающей Младенца старцу Симеону – потрясающий жест, полный нервной, хотя и сдержанной тревоги: старец слаб, как бы он, чего доброго, не уронил мальчика… Посмотрите на руки Магдалины, тянущиеся робко, чтобы прикоснуться к краю одежды Того, Кого она посчитала садовником – они, как и вся она, трепещут в мучительном напряжении на пороге немыслимого, невозможного счастья. Кто-то сказал, что картины Фра Анджелико похожи на прозрачные сновидения. Мне кажется, они гораздо больше похожи на радостное пробуждение от долгого сна. Такое, как бывает в детстве. Когда просыпаешься рано утром, видишь солнечные пятна на стене и понимаешь, что сегодня будет хороший день. И завтра тоже. И всегда.

 

 

Банши

 

Она сидела на опушке елового леса, возле бурого болота, ломала руки, рыдала и плакала. Голос её был глубок и надрывен, как у выпи, только много громче и требовательнее. Он отдавался в глубине болота страшным, стонущим эхом, распугивая водомерок и приводя в замешательство стрекоз и комаров.

 

Ужас объял меня, когда я её увидела и поняла, кто это. Её седые косматые волосы, похожие на синтетическую вату, лунно белели в полутьме, а веснушчатое юное лицо, измазанное ягодным соком и болотной жижей, было острым, суровым и беспомощным. На ней был рваный сарафан из мешковины и плюшевые, тоже сильно изодранные тапочки. Сквозь мешковину проступали острые, как плавники, лопатки.

 

— Это ты по мне, да? - холодея, спросила я. - По мне плачешь, или как?

— Ещё чего, - хрипло сказала она, не оборачиваясь. - На что ты мне сдалась, скажи на милость?

— Ну, как же, - неуверенно ответила я, - раз я тебя вижу и слышу - значит, это ты меня и оплакиваешь.

— Нет, вы только послушайте! - вскинулась она, сверкнув на меня глазами из-под опухших век. - Это ж уму непостижимо, какого вы все о себе мнения! Будто весь мир ради вас одних и сотворён. Звёзды вокруг вас вертятся - кабы не вы, так давно бы попадали с небес. Солнце ради вас светит - без вас бы давно потухло за ненадобностью. Кукушка только для того и кукует, чтобы года ваши жалкие отсчитывать... будто у неё нет другой заботы! И если кто рядом плачет, то только о вашей драгоценной судьбе. Да кому вы нужны-то, кроме самих себя... да и себе-то не нужны. Эх! - Она махнула рукой и вновь отвернулась. - Оплакивать ещё её... Много чести тебе будет, девка.

— А чего ж ты тогда... ревёшь? - глупо спросила я.

— Твоё-то какое дело, а? - шевельнув плечом, отозвалась она. - Плачу себе и плачу. Для того и живу на свете, чтобы плакать. Так, стало быть, надо.

— Хочешь, я с тобой поплачу? - предложила я, чтобы загладить неловкость.

— А ты умеешь? - строго спросила она.

— А то! - ответила я, села рядом с ней на серую колючую корягу и зарыдала в голос.

— Ну, ты даёшь, девка, - сказала банши. - Вижу, толк из тебя будет. Коли так, тогда давай.

 

Она подвинулась ко мне поближе, обняла меня за шею и зарыдала вместе со мной. С окончательным облегчением я ощутила, что рука у неё живая и тёплая, только очень цепкая и костлявая. Так мы сидели и плакали, обнявшись и отмахиваясь от комаров, и слёзы наши падали в бурую воду, и голоса наши отзывались внутри болота гулким страшноватым эхом. Лягушки таращились на нас из трясины, где-то в глубине леса куковала кукушка, и нежные серебряные ивы из солидарности роняли капли нам на колени. Сумерки всё сгущались, становилось зябко, от болота тянуло острым запахом гнилой ряски и кувшинок.

 

— Ну, довольно, - велела мне банши, когда темнота окончательно сгустилась и звёзды молча и старательно закружились вокруг нас. - Завтра, поди, глаз не разлепишь. Нехорошо это. Зачерпни воды и умойся.

— Что, прямо отсюда зачерпнуть? - содрогнулась я. - Из болота?

— Зачерпывай, не бойся. Это хорошая вода. Умоешься - и как будто и не плакала. Уж я-то знаю, девка... ты меня слушай.

 

Я наклонилась над водой и развела руками ряску. На миг мне показалось, что волосы у меня белые и клочковатые, как синтетическая вата. Но это было из-за луны - на самом деле они остались такими, как прежде.

 

— Легко тебе теперь, девка? - усмехаясь, спросила банши.

— Не то слово, - ответила я. - Вот спасибо, так спасибо.

— Чего там, - польщённо хмыкнула она. - Приходи ещё когда... Из тебя ничего, толк будет. Иди теперь тихонько, не оглядывайся. Да с дороги не сворачивай, а то заблудишься ещё.

 

Я пошла по тропинке в чащу, а она обхватила руками острые свои коленки, уткнулась в них подбородком и затихла, улыбаясь своим мыслям.

 

 

2006/02/15

 

Никогда не могла подумать, что среди моих друзей - пусть даже виртуальных - окажутся люди, профессионально связанные с донорством, с гемофилией, вообще с кровью.

 

Для меня это большая неожиданность и большая честь.

 

Я всегда относилась к таким людям с уважительным трепетом. Потому что сама я смертельно боюсь крови. То есть, я её не боюсь. Просто при её виде я падаю на землю и закрываю глаза. Нет, сперва закрываю, а потом падаю.

 

Впервые это случилось, когда мне было пять или шесть лет, и меня повели в детскую поликлинику сдавать кровь на анализы. Превосходно помню, что я шла туда вприпрыжку нисколько не тревожилась о своей судьбе. Мне загодя ласково объяснили, что меня ожидает: уколют пальчик, погладят по головке и отпустят с миром. Подумаешь, пальчик! Я давно умела стоически выдерживать уколы и в более чувствительное место, более того - я могла войти с презрительной усмешкой даже в зубной кабинет и твёрдо посмотреть в лицо любой бормашине. А тут - пальчик. Просто смешно.

 

И вот меня привели в маленькую полутёмную комнтатку, где как-то по-особенному терпко и нехорошо пахло. На синем грязноватом столе стояла многоэтажная подставка, до отказа утыканная маленькими и большими пробирками и колбочками. А в этих пробирках и колбочках смутно и невыразимо противно искрилась жидкость самых странных и невозможных оттенков: от тёмно-бурого и коричнево-бордового до лимонно-жёлтого, мутного, с плавающими в нём серыми жирными хлопьями. Я обмерла, похолодела и поняла, что это кровь. Причём, разумеется, не человечья, потому что у людей такой крови быть не может. Во всяком случае, это ничуть не походило на то, что я, морщась, обычно залепляла подорожником на сбитой коленке. Это была кровь каких-то других, невообразимых и чудовищных существ, которые наверняка сидели там, за пёстренькой занавеской, перегораживающей кабинет, и терпеливо ожидали результатов анализов, подперев когтистыми руками косматые, бурые и лимонно-жёлтые головы. Ноги мои стали ватными и намертво приклеились к полу.

 

Кое-как бабушке удалось спихнуть меня с места и усадить на стул рядом с пробирками. С медсестрой я говорила еле слышным шёпотом, чтобы, не дай бог, не потревожить никого из тех, кто сидел за занавеской.

 

— Вот молодец какая, - сказала она, прижимая мне к пальцу ватку. - Даже не пикнула. Умница.

 

Ага. Попробуй тут пикнуть - беды не оберёшься.

 

— Что, уже всё? - спросила я, силясь улыбнуться её ласково поблёскивающим очкам.

 

— Всё, детка, - сказала она. - Иди домой.

 

Мы вышли из поликлиники под нежное весеннее солнышко. Я глубоко вздохнула, улыбнулась и мешком повалилась на руки до смерти испугавшейся бабушки. Что было со мной потом, решительно не помню. Кажется, я пролежала в обмороке не менее десяти минут, и если бы ещё хоть чуть-чуть затянула этот экспеимент, бедная моя бабушка непременно повалилась бы рядом со мной. Так бы мы и лежали под весенним солнышком, среди бегущих ручьёв, а печальные невообразимые чудища смотрели на нас из окна поликлиники и сочувтсвенно усмехались.

 

С тех пор прошло много лет, и я давно уже не боюсь этих чудищ, с которыми мы успели стать добрыми приятелями. Но всякий раз при виде крови я глубоко вздыхаю, улыбаюсь и проваливаюсь в знакомую чёрную пропасть. Более того - с годами я усоврешенствовала эту способность и стала падать при одном лишь более или менее красочном описании чего-нибудь кровавого. В последний раз это случилось года два назад, когда я читала в метро рассказ Брэдбери о гемофилике. То есть, я не знала, что он о гемофилике, иначе в жизни не взяла бы его в руки. Я и оглянуться не успела, как эскалатор, на котором я расположилась с книжкой, встал дыбом и ушёл у меня из-под ног. Очнувшись в объятиях юного испуганного милиционера, я хрипло и строго спросила у него: "Где мои очки?" Он покорно нашарил их на грязном полу и протянул мне. Я водрузила их на нос, вручила милиционеру Брэдбери и пошла домой на весёлых негнущихся ногах.

 

Когда я сдаю кровь на анализы, медсёстры удивляются. Ну, понятно, из вены - это ещё можно испугаться. Но из пальца-то!

 

— Зато я мышей не боюсь, - гордо говорю я, лёжа на полу и глядя на них снизу вверх.

 

И они сразу смягчаются и проникаются ко мне уважением.

 

Но на самом деле я стыжусь этой свое невольной и такой неудобной в жизни слабости и преклоняюсь перед теми, кто сумел однажды ей не поддаться или её преодолеть. И теперь оказывает помощь тем, кто в ней нуждается.

 

 

Фольклор

 

Оказывается, в Силезии до недавнего времени жили драконы. Во всяком случае, ещё при Габсбургах их было довольно много, особенно в горных областях; да и позже они там тоже водились, хотя и не в таком количестве. Вот рассказ, записанный за одним немецкоязычным силезским крестьянином в 1885 году.

 

У нас тут в одной деревне… не в нашей, а внизу, в долине… у одного мужичка жил дракон. Здесь вообще люди иногда заводят драконов, чтобы, значит, по хозяйству помогали и вообще. Они молоко приносят, хлеб, мясо… деньги тоже иногда. Если кто живёт-живёт бедно, а потом вдруг возьмёт и в одночасье разбогатеет – это, значит, у того дракон завёлся. Правда, говорят, что для того, чтобы заполучить дракона, надо сначала заключить сделку с нечистым. Только я в это не верю. Я так рассуждаю: дьявол – он сам по себе, а драконы – сами по себе, и никакого они касательства друг к другу не имеют. Да. Так вот. Я о том мужичке. Жил, значит, у него дракон. Долго жил. Денег ему приносил, вино, хлеб… разговаривал с ним по вечерам. По виду он был похож на большую такую чёрную птицу. А этот крестьянин всё хотел от него избавиться, потому как слышал, что держать у себя дракона – большой грех. Да и потом, страх-то ведь какой – жить в одном доме с драконом… это хоть кому не по себе станет. Ну, вот. Думал этот мужик, думал, и решил пойти к священнику за советом. А священник у него спрашивает: ты, мол, в самом деле так хочешь избавиться от своего дракона? Крестьянин говорит: да, отец. Только не знаю, как. Он всё живёт и живёт у меня… не улетает, прижился. Тогда священник говорит: если так, то ступай себе домой и ни о чём не тревожься. Всё будет, как ты хочешь. Мужичок поклонился ему, попросил благословения и пошёл домой. Пришёл, заглянул в окно и видит: его дракон ходит по краю своей кормушки и чистит перья, как ни в чём ни бывало. Мужик тогда плюнул с досады, подошёл поближе, глядь – а это и не дракон вовсе, а обыкновенный ворон. Тогда мужик заплакал горько, отворил окно и выпустил ворона на волю. Вот так вот оно и было… Да… Тот ворон потом часто к нему прилетал… чуть ли не каждый день. Мужик кормил его, поил свежей водичкой и всё плакал. Всё вспоминал, значит, своего дракона.