Мысли Ходжи Насреддина под деревом

 

Однажды ходжа ехал на осле в летнюю жару. По пути он спешился возле большого орехового дерева, привязал осла к суку, а сам отошел в тень, снял с себя каук, раскрыл грудь и прохлаждался, утирая пот. Сидя так и размышляя о различных возвышенных предметах, он обратил внимание на громадные кабачки - там, в огороде; потом в задумчивости поднял голову, увидел на дереве орехи и сказал: «Господи, на таком тоненьком стебельке Ты повесил громадные кабачки, величиной чуть не с теленка; а вот на этом дереве, ветки которого гордо высятся к небу, шапка которого заняла пространство с дёнюм, ствол которого не обхватить и двум людям, — вот на этом дереве ты создал малюсенький плод, который и разглядеть-то трудно. А ведь было бы куда как лучше расти этим громадным кабачкам на дереве, а орехам - на стеблях кабачка".

 

Вдруг ворона начала долбить орех. Орех выпал из кожуры и ударил ходжу по лбу. Ходжа взвыл, подпрыгнул и обеими руками схватился за голову. Потом он посмотрел на упавший орех, потом на кабачки в огороде, потом снова на орех… потом покачал головой и сказал в великом сокрушении: «Господи, прости меня! Никогда больше не буду путаться не в свои дела».

 

 

Вавилонская библиотека

 

Грациозный, как журавль, густо-шоколадный африканец по прозвищу Принц Умару подходит к полке с французскими словарями и панибратски похлопывает их по корешкам.

— Рада вас видеть, - говорю я ему. – Что так давно не заходили?

Он улыбается, поправляет косы и застенчиво объясняет:

— Жарко было…

 

Круглый и упругий, как резиновый мячик, перс вкатывается в зал и обводит всех нежным сияющим взглядом.

— О! Я уже во многих библиотеках был! – задушевно признаётся он пожилой сотруднице, склоняясь над кафедрой и обволакивая её благодушным, слегка маслянистым сиянием.- Искал, где моложе.

— Кто моложе-то? – подозрительно спрашивает она, отрываясь от кроссворда на чешском языке.

— Кто-кто, - смеётся перс, не переставая вздыхать и лучиться. – Кни-ижки! А ты что думала?

 

Сотрудница пугается и пытается водрузить на лицо профессионально зверское выражение, но оно немедленно тает в лучах сладкого персидского благодушия.

— Я вот какой вопрос хочу спросить, - говорит он, склоняясь над ней ещё ниже. – Вы не можете мне говорить, как по-древнееврейски будет слово «кри-и-ло»?

 

Это своё «крило» он произносит так напевно и протяжно, с таким обилием интонационных переходов, что сотрудница пугается ещё больше.

— Почём я знаю? Вон, возьмите словарь…

— Словарь – это хорошо, - соглашается перс. – А вы не можете мне говорить, где такая.. другая девушка. Она бывает сидеть тут и тоже моложе. Я заказал ей книги, и она всё мне приносила, но всё – не то, что я просил. Но это неважно. Совсем, совсем неважно. Это была такая… такая девушка, что она могла даже совсем мне ничего не приносить. Зачем такой красивой девушке приносить книги? Не надо никакие книги. Надо девушка. Где она, а?

 

Его глаза, щёки и перстни на пальцах сияют так ослепительно, что хочется зажмуриться. Сотрудница фыркает, крестится и прячется под кафедру.

 

Следом за ним в зал заходит толкинист. Толкиниста всегда можно узнать по походке и по тому, как он держит голову. Эта их ни с чем не сравнимая выправка выдавала их испокон веков – ещё в те времена, когда на русский язык была переведена только первая часть их священной трилогии, а оригинал можно было достать только у нас. Они приходили за ним, с порога начиная краснеть, хмуриться и ершиться. Почему-то они стеснялись произносить вслух заветное имя и стеснялись даже заменять его эвфемизмом «профессор». Зная об этой их слабости, я молча вынимала из потайного ящика три потрёпанных тома и выкладывала перед ними. Они вздрагивали, но тотчас овладевали собой, благодарили меня аристократическим кивком и тащили книги в дальний угол, под зелёную лампу. Тогда у нас в зале ещё были зелёные лампы.

 

Иногда они зачитывались до самого закрытия и молча, но очень выразительно умоляли меня позволить им дочитать хотя бы до конца главы. Тогда я спускалась вниз, уговаривала милиционера подождать ещё немножко и, вернувшись обратно, подмигивала им в знак позволения. Времена были патриархальные, и милиционера иногда можно было уговорить. А библиотека в те времена работала до десяти вечера, за окном синела звёздная тьма, переливаясь всеми сильмариллионами, толкинисты сосредоточенно сопели над священным текстом, изредка перешёптываясь на неизвестном мне языке, а я раскладывала пасьянс из каталожных карточек и ждала, когда они закончат.

 

 

Всякая ерунда

 

О жене одного пастора

Старый фильм «Колдунья» с Мариной Влади, по смутным мотивам купринской «Олеси». Нежная старомодная наивность, которая давно уже стала выше всякой критики и придирок. Маленькая шведская ведьма бродит по лесу в красиво облегающем трикотажном платьице с глубоким вырезом, элегантно простоволосая, трогательно босая, неуязвимая для мошек, гнуса, топей и коряг. Я смотрела на неё, грызя сахарный сухарик, вздыхая, умиляясь и почему-то представляя себе, как было бы интересно, если бы ведьмой оказалась не она, а жена пастора. Только представьте себе – жена пастора! Тихая, умопомрачительно красивая блондинка с тяжёлым узлом волос на шее и в строгом складчатом переднике. Утром она сидит в церкви на отведённом ей месте; днём варит гороховый суп и делает кровяную колбасу, подметает пол душистым веником из полыни, крахмалит занавески и никогда не выглядывает в окно; вечером – ставит на стол цветы и блинчики с брусничным вареньем, вяжет мужу свитер из грубой шерсти и помогает ему выбрать тему для завтрашней проповеди, а ночью… Ночью, когда пастор засыпает, сморённый её чаем с сонными отварами, она обращается в сову и с тихим грудным смехом летает над лесом, иногда с налёта врезаясь в стволы вековых сосен. Ночью она учит соседских петухов говорить по-человечески, спускает с цепи псов, уговорившись с ними предварительно, что они не будут слишком много себе позволять на воле, наливает в кадки хозяйкам пива вместо воды, путает им пряжу и играет в карты с кобольдами. Ночью она – госпожа Голле, невинная бесстыдница в прозрачной лунной рубахе и с расцарапанными в кровь, измазанными в болотной жиже лодыжками. Она плетёт себе венки из голубого репейника, танцует на болотных кочках и увлекает в чащу припозднившихся путников. Наутро же эти путники просыпаются посреди коряг и мухоморов и никак не могут вспомнить, что за соблазнительная дичь снилась им этой ночью.

 

Но шалости её всегда невинны, и ни с одним из своих деревенских Тангейзеров она не грешила по-настоящему. И вообще она никому не причиняет ощутимого вреда, и от забав её, в сущности, никто не страдает. Потому что и по ночам она крепко помнит, что она – жена пастора.

 

 

2006/08/23

 

Мой сосед, зашедший на минутку за банками для солений, уже второй час пил у меня чай с баранками и ругал протестантов. Он ругал их с таким жаром и страстью, словно сам был выходцем из католического района Белфаста. Я резала яблоки на круглой разделочной доске, и мне было грустно и неудобно. Чтобы перестать себя так чувствовать, я достала из шкафчика корицу и аккуратно перевела разговор на католиков. Мой сосед радостно сверкнул глазами, звякнул ложкой о край чашки и принялся ругать католиков.

 

Я облегчённо вздохнула и стала замешивать пирог. Я твёрдо решила, что он выйдет восхитительным, и соседу я не дам ни кусочка. Засунутый в духовку, пирог быстро зазолотел, разросся и окутал всю кухню, всю лестницу, весь дом и двор горячим ароматом треснувших, томящихся в пышном ванильном тесте, истекающих терпким золотым соком райских плодов. К этому запаху примешивался запах корицы, лимонной цедры, кленового сиропа и бесподобной ромовой приправы, каплю которой я добавила под самый конец, перед тем, как ставить тесто на огонь.

 

 

2006/08/24

 

Наш автобус сломался и застрял возле какой-то тихой деревушки, заросшей лопухами замечательной величины.

— Это что – Серпухов? – спросонья обратилась я к водителю, застывшему в медитативной задумчивости над ящиком с инструментами.

— Какой, к чёрту, Серпухов, - ответил он, извлёк из ящика здоровенные пыточные клещи и полез под автобус.

«А долго мы тут простоим?» – хотела спросить я, но по выражению спины водителя поняла, что этого делать не следует. Кряхтя и держась за поясницу, я выбралась наружу и пошла гулять по деревне, стараясь всё же не выпускать автобус из вида.

 

На краю деревни стояла большая, картинно перекосившаяся изба со сложным плетёным узором на наличниках. Этот узор что-то мне напомнил, и я, смутно мучимая этим неразгаданным воспоминанием, постучалась в кривые двери.

— Здрасьте, дедушка, - сказала я отворившему мне старику. – У вас водички не найдётся?

 

Старик молча сделал приглашающий жест и закрыл дверь за моей спиной. В избе пахло дымом и свежеструганным деревом. Руки старика были выпачканы тестом, а на столе лежали в ряд плоские, ещё сырые лепёшки из серой ржаной муки. Никогда я раньше не видела, чтобы в деревнях мужики сами пекли лепёшки, и это зрелище слегка меня встревожило.

— Чего тебе, Тася? – спросил дед, вытирая руки о штаны. – Говори громче. Ты ж знаешь – глухой я.

 

Никогда в жизни я не видела этого старика. И никогда в жизни меня не называли Тасей.

— Я… Мне попить бы. Водички, - деликатно прокричала я в лохматое стариково ухо. Старик сощурился и закивал:

— Води-ички… Это можно. Ты выйди, Тасенька, и сама зачерпни. На-ко вот, я тебе кружку дам…

— Куда выйти-то? Во двор? И где там черпать? – попыталась уточнить я.

— Да где хошь, - засмеялся старик и сунул мне в руки кружку с таким же сложным переплетённым узором.

 

«Старый дурак», - невежливо подумала, вышла во двор – и присела на корточки, заскулив от тоскливого ужаса. Изба стояла на маленьком островке, занимая его чуть ли не целиком, а вокруг – и спереди, и сзади, и слева, и справа – была сплошная вода. Озеро это было или речка, я так и не поняла. Один берег был едва виден сквозь туман, другого не было вовсе. Над водой висела плотная серебряная тишина, от которой у меня тотчас заложило уши и едва не остановилось сердце. Кое-как отдышавшись, я кинулась назад в избу.

— Попила, Тася? – приветливо спросил дед. – Ты садись, посиди. Скоро лепёшки спекутся – поужинаешь со мной.

— Я не могу, - тихо сказала я. – Мне надо на автобус. Очень надо, честное слово.

— Ну, что ж, - вздохнул старик. – Надо так надо. Подвезти тебя или как?

— На лодке? – глупо спросила я.

— Как хошь, - пожал плечами старик. Хошь - на лодке, хошь – на телеге. Это смотря откуда смотреть. Ты… раз надо ехать, то торопись. Автобус через четверть часа отходит.

— Не успеем, - испугалась я.

— Кто – мы-то? – засмеялся старик. – Успе-ем. Пошли.

 

Он усадил меня в грязноватую, пахнущую тиной зелёную лодку, а сам встал и, по-юношески ловко управляясь с шестом, повёз меня к берегу сквозь туман и серебряную тишину. Я куталась в свитер, дрожала от страха и сырости и молчала. Где-то в глубине тумана квакали лягушки и плескалась крупная рыба.

 

Автобус стоял на берегу и тревожно гудел, как пароход. Спотыкаясь, я забралась внутрь, и тогда только посмотрела из окна на старика. Старик ехал прочь по рыжей просёлочной дороге на грязноватой телеге, грубо выкрашенной в полинялый зелёный цвет. В телегу была запряжена коренастая толстоногая лошадка. Она оглянулась на меня, мотнула головой и заржала.

 

 

2006/08/28 О чётках

 

Вся моя комната, как церковная лавка, увешана чётками-розариями. Увы – в моём пристрастии к чёткам мало благочестия, в чём я себя неоднократно укоряла. Скорее оно напоминает любовь папуаса к разноцветным стеклянным бусам.

 

Мне непреодолимо нравятся их традиционная форма и то ощущение, что появляется в пальцах и в душе, когда берёшь их в кулак, точно горсть орехов, а они со звоном переливаются через край ладони, и бусины дрожат и сверкают, свисая на тонких узорных цепочках. У меня есть всякие чётки. Больше всего я люблю тёмно-зелёные, из чешского стекла, цвета вечерних витражей, сквозь которые уже почти не пробивается свет. Я нашла их в Праге, на средневековой ярмарке. Старуха, продававшая их, отлично понимала по-русски, но из чистой русофобии делала вид, что не понимает. Я же, из уважения к её русофобии, говорила с ней по-немецки. Три дня я приходила на ярмарку, чтобы поторговаться и сбить на них цену, но старуха оставалась твердой, как стены Марии Тыньской. Завидев меня издалека, она насмешливо щурилась и кричала неизменное: «Фюнфундцванциг!» Или это было «Цвайхундертфюнфциг»? Не помню теперь, что это была за цифра, но она с трудом вписывалась в зыбкие контуры скудных моих командировочных. И всё-таки я купила у неё чётки. Я не могла без них уехать. В последний вечер перед отъездом я догрызала сырые остатки вермишели «подравка» из жёлто-красного пакетика и смотрела на свет на чудную, бездонную зелень тяжёлых гранёных бусин, каждая из которых была как Грааль – или ещё зеленее и ещё тяжелее. Я молилась по ним в самолёте, когда он не мог приземлиться из-за снежных заносов, два часа уныло кружил над посадочной полосой и в конце концов поволок нас на запасной аэродром в другой конец Москвы. А у меня были рваные ботинки. Они лопнули по шву всё в тот же последний вечер, и, выбравшись из самолёта, я брела в них к неразличимой в метельном тумане автобусной остановке, хлюпала, ёжилась, гладила ледяные бусины в кармане пальто, и мне было холодно и хорошо.

 

А ещё у меня есть янтарные чётки из Латвии, корявые, неровные, светящиеся изнутри сладким медовым золотом. И костяные, старинные, на бусинах которых вырезаны картинки к Литании Пресвятой Богородице. И маленькие пластмассовые, которые я впопыхах купила во франкфуртской антикварной лавочке, - затёртые и намоленные до невесомой лёгкости их прежним владельцем. И деревянные, покрытые немыслимой готической резьбой с птицами, драконами и хвостами. И крошечные карманные, с кривой надписью “Assisi” поперёк деревянного креста. И из роскошного поддельного жемчуга, случайно увиденные мною в отделе бижутерии какого-то заштатного универмага. Сопровождавший меня троюродный братец, воинствующий атеист, сказал на это: «свинья лужу везде найдёт». Некоторое время я размышляла над тем, стоит ли врезать ему хозяйственной сумкой за богохульство, но потом решила, что Бог ему судья. И из рыжей веснушчатой керамики, привезённые моею подругой из Толедо и ничем не напоминающие об испанской религиозной чопорности. И тяжёлые глиняные, нанизанные на верёвку, с грубым средневековым распятием на конце. И нежные стеклянные, переливающиеся наивными радужными красками, как кукольные бусы. И ещё те, которые я так и не купила из-за из невозможной дороговизны, но забыть которые не смогу до самой смерти: длинные, строгие, с крупными густо-алыми бусинами, каждая из которых была оплетена тонкими металлическими нитями и нежно мерцала внутри них, как рубин в золотой шкатулке, то чудесным образом пропадая из вида, то появляясь вновь. И ещё много, много других. Мне случалось засыпать прямо на полу с чётками в руках и просыпаться от ломоты в костях и боли в боку, куда упиралась гранёная бусина. Но больше всего я люблю их тихий, едва различимый звон в октябре в храме, до или после мессы, когда кто-нибудь из прихожан опускает их слишком низко, и они ударяются о спинку стоящей впереди скамьи.

 

 

2006/08/30

 

Святой Ноткер Заика – Санкт Галленский монах, которому молятся за библиотекарей и самоубийц. Кстати, статистика говорит, что среди библиотекарей очень небольшой процент самоубийц. Как знать – вдруг это как-то связано со святым Ноткером?

 

Ну, библиотекарям-то он покровительствует потому, что сам был таким. И, как истинный библиотекарь, он был энергичен, трусоват, слаб здоровьем, тщедушен, склонен к ехидству и самоиронии, и понемножку занимался всем на свете – писал гимны и секвенции, сочинял музыку, учительствовал и учился. Каждое своё эпистолярное творение он начинал словами «я, беззубый заика» и заканчивал уверениями в собственном совершенном ничтожестве. Он и вправду сильно заикался и потому был превосходным оратором. Ученики были преданы ему всей душой, братия любила и всячески оберегала от неприятностей. Случилось так, что двое его ближайших приятелей изловили епископского наушника и в темноте отдубасили его, крича, что поймали дьявола. Ноткер очень рвался участвовать в этом мероприятии, но друзья благородно уговорили его не делать этого, дабы лишний раз не вредить собственному здоровью и не портить себе репутацию. Зато в словесных баталиях равных Ноткеру не было, особенно когда дело касалось того, чтобы как-нибудь уязвить братьев из соседнего монастыря на острове Рейхенау. Так однажды монахи из Рейхенау расхвастались, что поймали зимой в Боденском рыбу замечательной величины. На это Ноткер ответил: «Подумаешь! А у нас зимой грибы растут». Его подняли на смех, но это была правда – грибы круглый год росли в погребе рядом с монастырской кухней. И вот ближайшей зимой Ноткер спустился в погреб, набрал там грибов покрупнее и отослал их в Рейхенау со стихотворной записочкой: мол, кушайте, дорогие братья, на здоровьичко, а нам пришлите хотя бы скелетик той чудесной рыбы, что вы выловили прошлой зимой.

 

А за самоубийц Ноткеру молятся вот почему. Среди его учеников был молодой человек, насильно заточённый в монастырь родственниками. Он был дерзок, буен и упрям, и никто из братии не мог с ним справиться. Один Ноткер был с ним неизменно добр и терпелив и умел укротить его двумя-тремя ласковыми словами. Однажды, в порыве отчаяния, молодой монах взбежал на колокольню, спрыгнул вниз и разбился насмерть. Братия очень скорбела о его смерти, а ещё больше скорбела о его душе, которой суждено было отправиться в ад. Ноткер молился за его душу три дня и три ночи, не прерываясь ни на сон, ни на еду. На исходе третьего дня ему был дан знак свыше, что его мятежный ученик прощён и избавлен от адских мук.

 

Вот какие в прежние времена были библиотекари.

 

 

Первое сентября

 

Утром я в первый раз в этом году провожаю крестника в школу.

— Почему мы не бежим? – сурово спрашивает он, с натугой закрывая за собой дверь подъезда.

— Потому что мы не опаздываем. У нас ещё куча времени.

 

Он поднимает лицо к сочащемуся мелкой влагой небу и недоверчиво морщится. Так жить он не привык. С мамой они выскакивают из дома за пять секунд до звонка и, привычно набрав с порога нужную скорость, несутся вперёд, тревожно подвывая и расшвыривая попадающихся под ноги прохожих. А сегодня мы даже успевает зайти за его приятелем Владиком, таким же, как он, хрупким очкастым интеллигентом девяти лет. Они оба идут впереди меня под громадным чёрно-синим зонтом с кельтскими узорами по краям, с удовольствием наступают в лужи начищенными к празднику ботинками и обсуждают нюансы перехода на следующей уровень в какой-то новейшей компьютерной игре. Букеты они небрежно держат под мышкой, как веники, усеивая свой путь до школы мокрыми бледно-розовыми лепестками. Оркестр в школьном дворе играет «Гибель «Варяга». Я пытаюсь поправить перекосившийся ранец на спине у крестника, рассеянно прислушиваюсь к беседе и вдруг понимаю, что она каким-то образом вышла на философско-богословский виток.

— Нет, я не понимаю, - говорит Владик, стряхивая с очков дождевые капли, - почему же тогда не все попадают в Рай? Если Бог такой добрый – что ему, жалко, что ли, если бы все?

— Ишь, чего захотел, - степенно возражает мой крестник. – Сам подумай – какой это, на фиг, будет Рай, если там все будут, кто и здесь? Бог же сам там живёт… он же имеет право выбрать, с кем Ему там жить, а с кем – нет. Вот ты бы захотел с Лёшкой Ситниковым в одной квартире всё время жить?

— Не-е. Ты чё? С Лёхой-то…Он же псих.

— Ну, вот. И Бог наверняка с ним не хочет… Да Лёхе и самому же в Раю не понравится. Если никому нельзя в морду дать… какой же это рай? Он туда и сам не пойдёт.

Да, - думаю я. – Это он прав. Такие, как Лёха, в Рай не идут. Такие, как Лёха, идут в Вальгаллу. Наверняка уже успел отметелить кого-то букетом, пока все собираются на торжественную часть. Дождь между тем всё усиливается. Оркестр в школьном дворе, заканчивает играть «Гибель «Варяга» и начинает играть «Прощание славянки».

 

 

2006/09/02

 

За дверью кухни слышался успокоительный шум чайника и страдальческие всхлипы Владки, препиравшейся с матерью из-за того, кому мыть посуду. Зайдя на кухню через полчаса, я увидела Владку перед раковиной, закутанную в огромный клетчатый фартук и налитую до краёв досадливым лицемерным смирением. Она возила по тарелкам оранжевой мочалкой и пела тоненьким вредным голоском:

 

От того, что я добра-а,

Надрываюсь я с утра-а

И до поздней ночи…

 

— Глядите-ка, надрывается она, - фыркала мать, отдирая остатки каши от плиты. – Вы только на неё посмотрите! Попросили разок посуду вымыть – и уже нате вам, надорвалась!

— И не разок. И не разок, - бурчала Владка. – А всё время заставляешь мыть. И пол вчера тоже заставляла..

— Интересно! А кто его перед этим залил компотом? Может, Пушкин?

— Чего опять Пушкин-то? – встрепенулся портрет Пушкина в соседней комнате. – Чуть что – сразу Пушкин!

Владка непримиримо выпятила губу и завела снова:

 

Всякий может приказать,

А спасибо мне сказать

Ни один ее хочет…

 

— Нет, вы поглядите-ка! – кипятилась мать.

 

А чего глядеть? – подумала я. Это не Владка виновата. Это всё Золушка. Милая всеобщая Золушка всех наших детств, которая всё поёт и поёт эту песенку, склонившись над ржавым котлом. Мы привыкли любить её и не замечать её трогательного лицемерия. Настоящая, сказочная Золушка понятия не имеет о том, добра она или нет. Она об этом просто не задумывается. Как святой Антоний Падуанский, который со своей учёной латынью мыл посуду и делал чёрную работу у францисканцев, ни разу даже мысленно не попрекнув братьев за такое к себе отношение и уж тем более не ожидая благодарности за свои труды. Так и Золушка трудится с утра до вечера на своей кухне и не ждёт за это ни принцев, ни наград. И когда всё это получает, то радуется этому как немыслимому, никак ею не заслуженному счастью. А Золушка у Шварца ни на минуту не забывает о том, какая она добрая, кроткая и терпеливая, и в душе не сомневается, что рано или поздно всем воздастся по заслугам – и ей самой, и мачехе, и сестрицам. Оттого её простодушие выглядит слегка наигранным, а кротость – вынужденной. Разные, совсем разные получаются истории. Пьеса Шварца – о справедливости. А сказка Перро – о милосердии.

 

Владка выпустила-таки тарелку из рук, и звон осколков слился с её пронзительным воплем.

 

— Я так и знала, - вздохнула мать. - Лучше бы я Пушкина попросила помыть.

 

Портрет Пушкина в коридоре вздохнул и повернулся лицом к обоям.

 

 

2006/09/06

 

Всё утро я ползала по квартире на четвереньках в поисках ключей. Морские свинки задумчиво наблюдали за мной, высунувшись до пояса из вольеры. В их глазах сияло радостное сочувствие: наконец-то до меня дошло, что так передвигаться удобнее и быстрее. Я залезала под стол, гулко стукаясь затылком о столешницу, заглядывала под диван и уныло, без всякой надежды, шарила под ковром, опалённым вчерашним падением утюга.

— Под тумбочкой посмотри, - тихо советовал мне Святой Антоний, пристроившийся на валике дивана.

 

Я в сотый раз вывернула наизнанку ящики письменного стола, перетряхнула книги в шкафу, попутно препираясь с фарфоровыми китайцами, и от полного уже отчаяния полезла в мышиную клетку. Мышь посмотрела на меня как на идиотку, зевнула и повернулась на другой бок.

 

— Под тумбочкой, - незримо касаясь моего плеча ладонью, говорил мне Святой Антоний.

 

Я попыталась забраться под ванную, аккуратно постучала лбом о стену, а затем села посреди коридора и тоскливо завыла в потолок.

 

— Ну, хватит орать-то, - мягко настаивал Святой Антоний. – Я же говорю – под тумбочкой. Ты их вчера мимо гвоздя повесила, вот они и упали.

— А? – встряхнулась я, наконец услышав.

— Давно бы так, - сказал Святой Антоний и ушёл по своим делам. Китайцы молча покивали ему вслед вставными фарфоровыми головами на палочках.

 

Под тумбочкой лежали не только ключи. Там ещё лежала сломанная латунная брошь с изображением Кухулина в молодости и билет в «Иллюзион» шестнадцатилетней давности. Я вспомнила этот билет. Мы с подругой ходили на «Леди Гамильтон» с Лоренсом Оливье. Наш выбор был абсолютно случаен, и поход в кино был скорее поводом для встречи. В то время у каждой из нас был бурный трагический роман, и после кино мы собирались, как водится, поехать ко мне и всласть наговориться обо всём. Фильм кончился; мы обе, не сговариваясь, вздохнули так глубоко, как только позволяли лёгкие, и мрачно, без слов, разъехались по домам, пряча под шарфами горестные и сентиментальные улыбки.

 

 

Дети

 

Беседы с Владкой (недавно исполнилось семь)

 

****

— Хочу, чтобы у меня муж был жадный.

— В смысле, скупой?

— Ну, да. Точно. Скупой. Как рыцарь.

— А зачем тебе скупой муж?

— Чтобы его пе-ре-вос-пи-ты-вать.

— А почему – «как рыцарь». Рыцарь – это, по-твоему, кто?

— Ну, как кто… Человек такой. Очень жадный. В смысле, скупой. И он даже носит такие железные штаны и рубашку… специально, чтобы долго не протиралось и не рвалось. Чтобы новые не покупать.

— И ты думаешь, такого можно перевоспитать?

— Да… Наверное, будет нелегко. Но попробовать-то стоит!

 

****

 

— Дай мне денег немножечко. На жизнь и на прочие удовольствия.

 

****

 

— Я очень люблю времена года.

— Ну, Владка… Так не бывает. Можно любить лето, или осень, или зиму…

— Нет. Я просто – времена года. Не по отдельности, а вообще. Почему так не бывает? Бывает. Вон, Чайковский любил. Даже музыку про них написал. Это я точно знаю, у меня на кассете есть.

 

*****

— Скажи, а почему бывают глупые люди, а бывают дураки?

— Владка, а какая разница?

— (Сурово). Очень даже большая.

 

****

— А рядом со мной вчера ворона села и что-то мне сказала. По-фински, наверное.

— Почему по-фински?

— Непонятно потому что. Если б по-немецки сказала, я бы хоть что-нибудь, да поняла.

 

****

 

Её брат Данька, трёх с половиной лет

 

— А правда, когда много воробушков в траве бегает, это похоже на много-много мышков?

 

— Хорошо быть чайником со свисточком.

— Почему?

— А весело.

 

 

Дети

 

Оглавление философско-психологического романа, написанного моим приятелем в тринадцатилетнем возрасте. (Публикуется с разрешения автора)

 

Глава первая. Проливающая тусклый свет на уже описанные события. (*** Заметьте – это первая глава, и до неё решительно никаких событий в романе не происходит – Н.)

 

Глава вторая. Из которой видно, что далеко не всегда хорошие дела приносят пользу, а честность приравнивается к добродетели

 

Глава третья. В которой говорится о том, чего понять невозможно.

 

Глава четвёртая. Из которой видно, что душа у человека совсем не такая, какой полагает её владелец.

 

Глава пятая. В которой самый любопытный читатель познакомится с мыслями о смерти, о её достоинствах и недостатках

 

Глава шестая. Из которой видно, что сила ума и сила безумств не всегда соответствуют друг другу

 

Глава седьмая. В которой описываются тяготы и проблемы свободной жизни

 

Глава восьмая. О сути этого вопроса и прочих последствиях.

 

Глава девятая. В которой читателю станет ясно.

 

Глава десятая. В которой герой убеждается, насколько всё небезопасно.

 

Глава одиннадцатая. Повествует о том, каких полезных сведений можно набраться, если долго жить.

 

Глава двенадцатая. Из которой ясно, насколько душевная муть способна замутить разум.

 

Глава тринадцатая. В ней можно выяснить, что же случилось потом.

 

Глава четырнадцатая. В которой встретится конец губительного пути.

 

Глава пятнадцатая. Которая вся во власти тоски и скорби и говорит о переменчивости.

 

Глава шестнадцатая. В которой автор наносит читателям ещё один гибельный удар.

 

Глава семнадцатая. В которой заметна тяжесть, могущая сковать человеческое открытое сердце.

 

Глава восемнадцатая. Которая рассказывает, что остаётся во второй половине человека, когда утрачивается первая.

 

Глава девятнадцатая. Чрезвычайно странная, в ней на нескольких страницах умещается много таинственных лет.

 

Глава двадцатая. В которой судьба начинает противостоять ленивой неге.

 

Глава двадцать первая. В которой есть опасение, что появится мнение читателя о герое.

 

Глава двадцать вторая. В которой читатель встретится с одной знакомой дамой и расстроится.

 

Глава двадцать третья. Увы, с несколько нескромным содержанием.

 

Глава двадцать четвёртая. В которой читатель прощается.

 

Глава двадцать пятая. В которой рассказывается о том, в чём смысл жизни.

 

Глава двадцать шестая. Омытая дождём и устланная прибитой к дороге пылью.

 

Глава двадцать седьмая. В которой я заранее уверяю читателя, что ничего такого вообще не случится никогда.

 

Глава двадцать восьмая. В которой на сцену выходит ещё один монах.

 

Глава двадцать девятая. В которой автор приводит в исполнение все приговоры и намерения.

 

Глава тридцатая. Неуклонно приближающая читателя к концу.