Дивеево для верующих и неверующих (Из разговоров с подругой)

 

— Эта твоя баба Лида совершенно права. Наверное, все мы понимаем рано или поздно, что всё уже, невозможно перед самим собой притворяться, да и не нужно это никому. Я вот, например, ещё месяц назад поняла, что Бога нет. В пятницу это было. И – ты не представляешь, какое облегчение зверское, прямо гора с плеч! Как будто сидел-сидел в каком-то хомуте ужасном… на плечи давит, голову стягивает, вздохнуть не даёт. А сбросить всё равно нельзя – вроде жалко, привыкла. И вдруг он сам по себе – рраз! – и лопнул. Такая свобода, такое счастье, что просто ужас сплошной! И сразу сил откуда-то прибавилось, и сразу захотелось жить по-другому и делать что-то правильное, полезное. Я на радостях даже плиту помыла.

— Ну, это ты врёшь, положим. Так далеко твой атеизм зайти не мог.

— Нет… ну, не то чтобы прямо-таки уже помыла… Нет. Но ощутила в себе силы и желание помыть. Раньше же такого никогда не было, ты же знаешь.. Ну, ладно, я же не об этом. В общем,, в пятницу я перестала верить в Бога, а в субботу мне Ритка моя звонит и зовёт меня в Дивеево. Она давно туда собиралась, просить святого Серафима, чтобы он ей жениха нашёл. Все говорят, что это верняк, между прочим, осечки не бывает… Ну, вот. Она мне звонит и говорит: ну, чего, едем или как? А я, если бы она меня раньше попросила с ней поехать, я бы, наверное, не согласилась. А сейчас думаю – раз я всё равно в Бога не верю, почему бы не съездить, не помолиться? Для меня ничего не изменится, а человеку всё-таки поддержка. И поехала.

— Поехала?

— Ну, то есть как – поехала? Как всегда, поехала… Конечно, собиралась, собиралась и, естественно, пропустила тот момент, когда надо было выбегать из дома. И вот я прыгаю вокруг чемодана, вся ещё не одетая, без штанов, кидаю туда чего-то, и вдруг мне ребёнок говорит басом: «Граждане пассажиры! До отправления вашего поезда осталось сорок семь минут!» Мама моя! Я кое-как оделась и бежать. В метро влетела вся мокрая, как мышь… А поезд в метро, как нарочно, чего-то всё тормозил, позёвывал, почёсывался. Гад такой… так прямо и хотелось вылезти и напинать ему хорошенько. Я прямо вся извелась, пока доехала. На платформу вылетела, как из пушки выстреленная… думаю – всё равно бесполезно, поезд уже четыре минуты как ушёл. Смотрю – стоит! Стоит, голубчик. И так укоризненно на меня смотрит. А мне ещё бежать через весь перрон, до другого конца. Добежала, ворвалась, сбила на фиг двух каких-то мужиков в тамбуре и только тогда поняла, что всё-таки успела. А Ритка говорит: чудеса. Он никогда не уходит позже, этот поезд, наоборот – всегда минуты на две раньше, чем положено. А я думаю: вот хорошо! Раньше я бы тоже подумала, что это чудо, стала бы чего-то накручивать, сочинять.. А теперь, раз я уже не верю, мне ничего этого не надо. Успела – и успела. И слава Богу!

— Приехали мы. Пошли в церковь. И там так удивительно, слушай: народу полно, жизнь кипит, старушки бегают, паломники всякие. А толкотни нет и никто ни на кого не ругается. Прямо как-то даже не очень уютно поначалу… непонятное что-то. Служба длинная, тихая, красивая до невозможности и какая-то, знаешь, совсем домашняя, простая… Ритка стоит, молится, жениха себе выпрашивает, а я стою просто так, и мне та-ак хорошо! Ну, так хорошо, как никогда. Как три часа прошло, просто не заметила, как будто во сне. А под конец увидела эту икону… ну, ту самую, которую Серафим Саровский больше всех других любил… Как она называется? Ожидание? Нет, там другое слово какое-то, не ожидание, но мне это запомнилось именно как ожидание. Потому что она же ещё не родила, а только ждёт Его, и глаза опустила, и слушает Его там, внутри, в себе, и улыбается так, что просто сердце разрывается, когда это видишь. Я, как лбом своим дурацким к Ней припала, к чреву Её и к рукам, так и поняла, что категорически не хочу его оттуда убирать. Так бы стояла и стояла. Только там долго стоять нельзя – очередь же… - А когда стали выходить из церкви, тут к нам сразу две старушки подвалили, цоп нас под белы ручки: сестры, сестры, пойдёмте, поможете нам картошку чистить. Ну, не откажешься ведь, неудобно… Отец Серафим скажет: ага, как женихов просить, так они тут как тут, а как картошки почистить, так их нету. «Тит, иди молотить» - Живо-от болит!» Нехорошо же так-то. Пошли мы со старушками. Заходим в какое-то помещение, смотрим – а там пирамида этой картошки лежит на полу и под потолок уходит. В точности, как у Верещагина – «Апофеоз войны». Там, допустим, черепа, но и тут, знаешь, не намного приятнее. Картошка вся чёрная какая-то, грязнющая, с гнильцой, с запашком… самое то. И у меня сразу, моментально, – видение из прошлой жизни. Как я в стройотряде на кухне сижу и чищу картошку на двести человек. И всё время режу пальцы, потому что у меня руки трясутся от ненависти. Меня аж затошнило от этого воспоминания, а отступать-то уже некуда! Сели мы. Стали чистить. И бабки тоже с нами чистят и поют. Так ладно поют, как будто перед этим у них была куча спевок специальных. Голосочки то-оненькие такие, как ниточки, как будто не бабушки поют, а девушки. И вот мы чистим, чистим… и всё чистим, и всё чистим, а картошки этой, между прочим, ничуть меньше не делается. И я всё время думаю: ну, ладно, ещё тазик – и всё. И пойдём. А то – сколько можно? Мы же тут не на послушании, а так просто. И вообще… И вот я чищу… чищу клубни эти… и в какой-то момент понимаю, что больше не раздражаюсь. И не дёргаюсь. И не тороплюсь никуда. И времени уже нет. И пространства. А только Бог один есть – и всё. И больше ничего. Одна только тишина и Его дыхание. И печкой пахнет, и деревом сухим… так сильно, что голова кружится. И бабушки поют. А на пальце у меня – вот такой волдырь уже вскочил от ножа… мозоль самая настоящая. А я смотрю на неё и думаю: лопнет же сейчас, а руки все в грязи. А потом думаю: и пусть лопнет. Всё равно здесь ничего плохого быть не может.

— Только я так подумала, как одна из тётенек нам говорит: всё, сестры, заканчивайте. Сейчас пойдём в автобус, к источникам ехать. Ну, мы руки сполоснули и пошли. А там эти источники как бы в таких.. ну, типа, избушках, под крышами. И все, кто туда приезжает, туда, в эту воду, окунаются. Холод жуткий, вода ледянющая, от одного взгляда кровь прямо леденеет и хрустеть начинает в жилах … А бабкам этим – хоть бы хны, окунаются туда чуть не с головкой, вылезают свежие, бодрые, как огурцы. Ритка покряхтела и тоже стала раздеваться. Говорит – надо, чтобы всё по правилам, а то пролететь можно, с женихом-то. Смешная такая, я не могу…. Разделась и полезла в воду. А я её куртку на себя натянула поверх своей, сижу на корточках, зубами стучу… сама вся синяя, просто сама чувствую, какая я вся синяя и просветлённая… А в горле какой-то комок, но почему-то дышать сквозь него гораздо лучше и удобнее, чем когда комка не было и Бога не было. Почему, ты спрашиваешь? Да почём я знаю, почему? Не знаю я, почему. Бог знает.

— А потом уже ночью, в поезде, я всё сидела и думала. И поняла. Мне кажется, что поняла, да. Не надо напрягаться и тащить Его к себе. Это всё равно что пытаться втащить гору в мышиную нору. Дохлый номер, только жилы надорвёшь. Как в деревне дураков, помнишь? – как они на крышу корову затаскивали, чтобы она там траву съела. Вот так и я. Надо не Его к себе тащить, а самой к Нему идти. Если бы Он хотел с нами остаться, Он бы остался, а не вознёсся… А мы всё норовим Его обратно вернуть, и ещё при этом так, чтобы Он сам нам служил и был бы у нас на посылках… И смирение наше – чистое лицемерие, это всё тоже только для того, чтобы Его к нам поближе подманить… как будто мы охотники, а Он – кролик… Господи, какие же мы дураки, да? Это же обалдеть, это уму непостижимо, какие мы дураки! Ну, может, не «мы». Может, это я одна только. Но я – уж точно. Как бы так вот жить и не забывать, что Он-то без тебя как-нибудь перебьётся, а вот ты без – Него – фиг-с-два, пожалуй…

— А с женихом-то – знаешь, чего получилось? Да не с Риткиным, а с моим! Это вообще была умора. Я ведь тоже к Серафиму-то напоследок пристала. Подумала – зря, что ли, поехала? – надо и мне тоже жениха попросить. Главное, только-только опомнилась от первого развода, а уже опять туда же, в тот же омут! Но раз все просят, то и я попрошу – чего ж не попросить? И вот недавно, в субботу утром, лежу сплю. Времени где-то часов девять утра. Звонок. Телефон звонит. Я думаю: бли-ин, бли-ин, какая сволочь, с утра пораньше? Не возьму трубку, ни за что не возьму, пошёл в задницу… И вдруг понимаю, что я уже ВЗЯЛА ТРУБКУ! И мало того! Я всё это уже прямо в эту самую трубку кричу! И сама спросонья не понимаю, что кричу это вслух, а не про себя! Представляешь – человек звонит мне, ничего такого плохого не имеет в виду, и вдруг слышит, как на том конце кто-то поднимает трубку и орёт, как резаный: бли-ин, бли-ин, не возьму трубку, всё равно не возьму, хоть ты сдохни! пошёл к чёрту, сволочь! Представляешь, каково ему было? Он, конечно, быстренько отключился и больше не звонил. А потом мне Ритка сказала, что это был Кевин, приятель её, американец. Он увидел у неё мою фотографию и жутко захотел со мной познакомиться. Она взяла и дала ему мой телефон. И он позвонил… Главное, он, как назло, по-русски всё отлично понимает – и «сволочь», и «задницу», и всё прочее… Потом он Ритке сказал, что читал книжку «Этикет русского телефонного разговора», но ничего подобного там не нашёл… И теперь он, конечно, боится мне звонить. А мне так неудобно… Батюшка Серафим старался, а я, как всегда, взяла и всё изгадила!

 

Дети

 

Про двоюродных братьев и сестёр

Двоюродная сестра – это иногда даже лучше, чем родная. С ней, с двоюродной, не надо делить родителей, не надо бороться за первенство, и нет смысла скандалить, когда ей купили новую игрушку, а тебе нет. Она не даёт тебе повода ни для ревности, ни для горестных воспоминаний о том, как было хорошо, когда её ещё не было. То есть, фактически её не за что ненавидеть, хотя при этом она тебе всё равно родная! Всё равно родная и всё равно – сестра, которая, безусловно, в сто раз ближе, чем любая подруга. Подруга – это же такое существо, которое сегодня не шутя готово пожертвовать ради тебя жизнью, а завтра, глядя в зеркало на свои тощие, торчащие в разные стороны мышиные косички, скажет тебе, скривив губу:

— Нет, ну надо же, какая у меня сегодня причёска дурацкая! Прямо совсем, как у тебя!

 

И ты не сможешь оттаскать её за эту самую её причёску, потому что если ты это сделаешь, то всем покажешь, как тебя задело её ехидство, и дашь ей повод и дальше действовать в том же направлении. С подругой такой номер не пройдёт. А с сестрой, хоть бы и с двоюродной, – пожалуйста, сколько угодно! Потому что с сёстрами можно драться, это всем известно. Они надолго не обижаются. Они же сёстры.

 

Двоюродные братья – это тоже неплохо. Мой собственный двоюродный брат оказался, как я узнала впоследствии, вообще троюродным, но это меня ничуть не огорчило. Я всё равно его любила – он был яркой личностью. Смолоду он был толстым, нежным, интеллигентным ребёнком, и потому его бабушка никогда не выводила его на прогулку, не имея в свободной руке длинного увесистого прута. Впрочем, с некоторых пор она остерегалась применять это орудие устрашения по прямому назначению, поскольку убедилась, что месть не заставит себя долго ждать, и она будет ужасной. Хомяк, которого в недобрый час подарили моему братцу, тоже об этом знал. Он уже бывал у бабушки за шиворотом, и не один раз. Когда мне рассказали про это дело, восхищение моё было безграничным, хотя хомяка, безусловно, было жаль.

 

Брат артистически скрывал свою негодяйскую сущность за благолепной внешностью и показным смирением. Он всем улыбался, был рассудителен и вежлив и охотно помогал нам с сестрой нянчить кукол на заднем дворе. Когда взрослые почему-то – до сих пор не пойму, почему, - стыдили его и говорили, что это женское дело, он бил себя в грудь пухлым кулаком и говорил с убедительной слезой на длиннющих ресницах:

— Ну, сто вы! Мне мозно! Я зе тозе зенсина!

Взрослые хмурились и тревожно переглядывались. Они не знали, что это всего лишь подлая маскировка. Ради достижения своих целей этот тип, подобно шевалье д’Эону (не тому ублюдку, которого сейчас показывают по телевизору, а настоящему) мог перевоплотиться хоть в женщину, хоть в самого чёрта. Нянча наших кукол, он входил к нам в доверие и, во-первых, усыплял бдительность родителей, а во-вторых, получал доступ к клюкве в сахаре, шоколадному печенью и «Мишкам на Севере», которых моя бабушка доставала по великому блату, когда одно время работала буфетчицей в Кремле. А в том, что он не был «зенсиной», мы с сестрой не сомневались, поскольку знали его вовсе не как «зенсину», а как опасного бандита и вообще – как человека с решительно не женским складом ума.

 

Именно благодаря ему я лет с шести уже понимала, что мужчины и женщины мыслят абсолютно по-разному.

 

— Кость, смотри, какой дядя красивый на картинке, да? - Сама ты дядя. Это не дядя. Это грузин.

— А-а-а… Ну, всё равно. Пуская грузин, зато красивый. Красивая одежда какая, ага?

— Подумаешь… Зато - знаешь, какая она неудобная? В ней же жарко, небось, как не знаю, в чём! В Грузии же сорок градусов жары! Там из-за этого и апельсины растут. Думаешь, они просто так бы росли?

— А Грузия – это страна, да?

— Сама ты страна! Это республика.

— А-а-а… Понятно. А республика – это что?

— Это то, из чего делают страны. Возьмут несколько республик, сложат вместе, и делается страна. Ты что, не знала, что ли?

 

Я изумлённо таращилась на него из-за книги. Ему ведь столько же лет, сколько и мне! Почему же он всё это знает, а я – нет?

Он действительно очень много знал и охотно делился своими знаниями с окружающими. Так однажды, когда я увидела в конце какой-то книжки странный заголовок «Вместо заключения», он мне объяснил, что автора хотели за что-то посадить в тюрьму, а потом простили и вместо этого велели написать длинную-предлинную книжку. Такое, типа, наказание специальное, вместо заключения. Когда же я повторила всё это при большом скоплении взрослых, он больше всех хохотал, наслаждаясь моим конфузом. Он был жутко вредный малый. За это я его и любила.

 

Он не был храбрецом. Но он был скептиком, даже циником, что делало его способным на отчаянные и дерзкие поступки. Он запросто мог пойти ночью в лес или даже на кладбище, а один раз вернулся из церковных развалин, которые исследовал вместе с друзьями, весь залитый кровью, с пробитой головой. Но беспокоило его только то, что об этом могут узнать родители, поэтому он быстро кинул мне футболку, чтобы я её застирала, а сам сел к зеркалу и, вызывая во мне почтительное содрогание, сам стал заливать пробоину йодом и заклеивать её пластырем.

 

На мой вопрос, как это получилось, он хмуро ответил:

— Сверху кирпич сорвался и меня звезданул. Думаешь, что? – просто так звезданул? Не просто так, а за дело.

— За какое дело? – с холодком в груди спросила я.

— За кощунство! – гордо отрезал он и больше в подробности не вдавался.

 

Кощунствовать он мог по поводу любой святыни, какой бы она ни была. Он показывал язык Николаю Угоднику и рисовал рожки Карлу Марксу. А когда его вместе с классом повели в мавзолей, он долго упирался и спрашивал, нет ли там тех самых загробных вирусов, которые обитают в гробницах фараонов, и если есть, то почему туда пускают людей без противогазов. Учительница криво улыбалась и гладила по головке наивного, начитанного мальчика, стараясь не глядеть ему в глаза, чтобы не видеть там чертей.

 

В городе мы редко с ним встречались, поскольку жили довольно далеко друг от друга. Но все летние деревенские каникулы проводили вместе. Он жил за пару домов от нас, с двумя тётками – сёстрами своего деда. Тётки были незамужние, диковатые, скупые и страшные. Брат клялся, что своими глазами видел, как в тёплые лунные ночи они голышом бегают по огороду вокруг грядок, а потом сидят на завалинке и расчёсывают и разбирают гребнями свои длинные седые лохмы, и луна светит на них сверху. Мы не верили, но восхищались и ужасались. Может быть, бабки и не бегали голышом по огороду, но всё равно были явными ведьмами, и дом у них был тёмный, глухой, пропахший печным дымом, сухими травами и тряпками. Бывать там было страшновато и изумительно интересно. Чтобы бабки не особенно обращали на нас внимание, мы залезали на печь, зашторивались занавесками и, подперев подбородки старыми валенками, беседовали шёпотом о вампирах, привидениях и других жизненных проблемах. А потом, утомившись, сползали с печки и пробирались в сени, где на керосинке неизменно стояла внушительных размеров сковорода с остывшей жареной картошкой. Мы брали эту картошку руками, торопливо заталкивали в рот горсть-другую, потом раскидывали ломти по сковороде, чтобы ущерб был менее заметен, и лезли в буфет за десертом в виде здоровенных окаменелых пряников. Это было нелёгким и опасным делом, потому что дверцы буфета жутко скрипели, а слух у старых ведьм был дьявольски тонким. И чёрные половицы тоже вздыхали и ныли при каждом шаге. А в горнице над ковром с оленями стучали и скрипели ходики, и кто-то невидимый сидел на гирьке и хихикал, а кот лежал на подоконнике, видел его и брезгливо щурился…

Помню ещё, как брата заставляли рубить ивовые вязанки для бабкиных коз. Родители пообещали, что если он нарубит сто вязанок, они купят ему гоночный велосипед. Мы ходили за этими вязанками на реку – брат рубил, а я связывала их верёвками и грузила на багажник его старого, не-гоночного велосипеда, мрачно помалкивающего от тревожных предчувствий. Впрочем, дурные предчувствия были не только у него, а и у нас тоже, хотя и противоположного рода. Ближе к вечеру, устав от трудов, мы с братцем сидели в ивовых зарослях на очередной вязанке, снедаемыми комарами и сомнениями, и вечернее солнце плавало возле наших ног, разбиваясь на яркие зеленоватые пятна.

— Думаешь, правда купят гоночный? – говорила я.

— И не думаю даже, а знаю, - грызя былинку, отвечал брат. – Не купят они ни фига. Гоночный – он знаешь, сколько денег стоит?

— А чего ж ты тогда не плюнешь на эти вязанки?

— Во-первых, всё равно никуда не денешься – так и так заставят. А во-вторых, так лучше, - прищуриваясь, пояснял он. – Если я не буду их рубить, родители мне скажут: ну во-от, ты не стал рубить вязанки, и мы тебе тоже ничего не купим. А так – не они, а я им буду говорить: ну во-от, я вам сто вязанок нарубил, как обещал… а вы – обещали и не купили! И они будут чувствовать себя виноватыми. И можно будет от них всё-таки хоть чего-нибудь добиться. Не велосипеда, так ещё чего-нибудь.

— Если бы у меня были деньги, я бы тебе обязательно купила гоночный.

— А если бы ты мне не была сестра, я бы на тебе обязательно женился. Хотя, на самом деле, нам можно жениться – мы же не родные брат и сестра. Вон, у Майн-Рида – там всё время кузены с кузинами женятся, и ничего. Только… - он хитро косился в мою сторону одним глазом, - ты же всё равно за меня не пойдёшь, правда?

— Конечно, не пойду! Ты что, дурак, что ли?

 

Брат довольно посмеивался. Он был отнюдь не дурак. Наоборот, он был очень мудрый. Мудрый, твёрдый духом и хитрый. Как китайский мудрец. Пару дней назад оса укусила его прямо между глаз, отчего его сходство с китайским мудрецом неимоверно увеличилось. Солнце качалось и расплывалось у нас под ногами, в камышовых зарослях то и дело вскрикивала и застенчиво замолкала лягушка, пахло тиной, сырым песком и коровьим стадом, пасущемся на другом берегу. И было хорошо. Даже без гоночного велосипеда.

 

Ну, вот. Хотела рассказать и про сестру, и про брата, а хватило места только на брата. Но про сестру тоже будет, непременно. В следующий раз.

 

 

Дети

 

Как я тиранила свою сестру

Всем, кто устал от моих длинных нудных постов, обещаю – так длинно больше не буду. Это в последний раз. Но вы просили про сестру. А про сестру – разве можно коротко?

 

Итак:

 

С двух лет, едва научившись держать кисточку в кулаке, моя сестра стала рисовать Небо.

 

Она рисовала его повсюду. Во всех альбомах, во всех тетрадках, на стенах во дворе и на обоях в коридоре. Небо было густо-лазоревое, клочковатое, выписанное с великолепной импрессионистской небрежностью. Это было древнее, первозданное Небо, возникшее вместе с началом времён и до сотворения Земли. Потому что никаких признаков земли на картинах моей сестры не наблюдалось. Только небо, нависающее лохматыми, тревожными спиралями над вселенской пустотой. Оно было изумительным. Мне до сих пор жаль, что в коридоре переклеили обои.

 

Во всём прочем моя сестра была абсолютно земным человеком. То есть, конечно, она была ангелом, но очень ручным и домашним. Далеко не все ангелы в три, в четыре года бывают такими ручными – далеко не все!... Моя сестра была такой. Удивительно, но наши общие бабушка с дедушкой были до изумления несправедливы, самозабвенно полюбив меня одну, а на долю сестры оставив какие-то крохи с моего хамского, барского стола. Может быть, отчасти потому, что я появилась на свет и попала к ним в руки несколькими годами раньше, и у них уже сложился определённый стереотип внучки, которому моя сестра абсолютно не соответствовала. Я была толстым, скандальным, капризным увальнем в грязных от слёз очках и с вечно перекрученными колготками. Моя сестра лучилась оптимизмом, была расторопная, ловка, и жуткие рубчатые колготки нашего детства сидели на ней, как чулки на Мерилин Монро. Я ничего не умела делать, моя сестра умела делать всё. Я была злопамятна, сварлива, истерична и скисала при малейшем жизненном затруднении. Сестра была великодушна, бодра, смешлива и знать не желала о том, что в жизни могут быть какие-то затруднения.

— Что ты просишь - бритву? С ума сошла? Зачем тебе бритва?

— Каяандасык чинить.

— Ты ещё маленькая. Тебе нельзя бритву.

— Мозно. Дай.

— Не трать попусту времени, всё равно же не дадут.

— Даду-ут, - с радостной, ангельской уверенностью говорила она, обдавая всех улыбчивым сиянием. Проходил час, другой, и ей давали и бритву, и нож, и пистолет, и всё, чего она желала.

 

Пока я, набычившись, ревела над своей погибшей жизнью в углу дивана, она, как вихрь, носилась по комнатам, скакала на одной ножке и гоготала так, что могла рассмешить и мёртвого. Я была упрямой и грубой, она – упрямой и нежной. Я была рассеянной неряхой и распустёхой, она же в свои четыре года могла часами проверять, насколько симметрично подвёрнуты рукава её кофты. Очень ярко помню, как однажды мы с ней, одетые в одинаковые белые в синий горошек платьица, гуляли по мокрому лугу. После этой прогулки я выглядела так, что мне в самый раз было бы играть какую-нибудь бедную малютку Нелл в один из худших периодов её скитаний, а платье сестры сияло возмутительной крахмальной чистотой, как свадебное платье королевы. Как ей это удавалось, я не понимаю до сих пор.

 

И вот такую-то сестру бабушка с дедушкой любили меньше, чем меня! Представляете? Меня они называли любимой внученькой, а её – сатаной. Это её-то – сатаной? Ангела, фею, ручного эльфа, на которого только посмотришь – и уже радость! Увы. Для них она была слишком шумной и слишком самостоятельной. Они звали её сатаной и мартышкой. В отместку за это она нежно полюбила обезьян и в зоопарке подолгу брала у них мастер-класс по части умения строить рожи. Кое-какие навыки она сохранила до сих пор.

 

Я остро, хотя и бессознательно ощущала то, что она обделена бабушки-дедушкиной любовью, и, как могла, стремилась хоть как-то ей это компенсировать. Если бы всё было наоборот, я, возможно, кисла бы и ревновала, но при сложившихся обстоятельствах я чувствовала себя обязанной оказать ей покровительство и защиту. Разумеется, не бескорыстно. Уже тогда я каким-то уголком сознания понимала, что это поможет мне получить над ней власть. Полную и безраздельную. И я стала её Благородным Гением.

 

Это была красивая и упоительная роль. Я заступалась за неё, выгораживала её перед взрослыми и даже брала на себя некоторые её грехи. Стоило бабушке обратиться к ней с какой-нибудь вполне миролюбивой речью, как я, сверкая очами, хватала сестру за плечи и поворачивала её к бабушке задом, к себе передом. Сестра смотрела на меня снизу вверх, сияя простодушной благодарностью. Она любила меня просто так, без всяких подлых расчётов. Просто любила – и всё.

 

Чтобы закрепить в подданных чувство обожания, тиран обязан принимать кое-какие меры. Я знала, какие именно. К тому времени я уже умела читать книжки и прочитала их немало, сестра же использовала книжки в основном затем, чтобы безжалостно вырезать из них картинки с принцессами и потом играть в этих бумажных принцесс на маленьком столике, расписанном под Хохлому. Но для таких игр нужны партнёры, а главное – сюжеты. Это большое заблуждение – думать, что каждый, кому взбредёт в голову, может вот так вот, запросто, сесть и сочинить Сюжет. На самом деле это может далеко не каждый. Я – могла. Этим я обеспечила себе незаменимость в играх с сестрой на долгие годы. Мои фантазии её увлекали и завораживали. Иногда она пробовали им сопротивляться и придумывать по-своему, но быстро запутывалась и уставала, а я твёрдой рукой направляла историю в нужное мне русло. Тем более, что принцессой всегда была она, а у принцессы во всех играх – самая пассивная роль и никакого права голоса.

— Я не знаю, за кого мне выходи-ить… Ты посмотри, посмотри, чего ты нарисовала! Какие же это женихи?

— Почему не женихи? Каких ещё тебе надо женихов?

— Они же одинаковые! Я знаю, ты сперва одного вырезала, а потом другого обвела по этому…

— И ничего не обвела! Не знаешь, и молчи! И ничуть они не одинаковые!

— Одинаковые! Только один в валенках, а другой в ботинках. Вот и всё.

— Тебе надо выходить за того, который в валенках. Мы же договорились.

— А я не хочу в валенках! Мне, может, ботинки больше нравятся!

— Зато который в ботинках – он просто принц, каких дополна, а который в валенках, он партизан и герой войны!

— А я не хочу за партизана! Я же принцесса, значит – надо за принца…

— Ах, так! Ну и ладно. Тогда я больше не буду играть. Выходи сама, за кого хочешь. Хоть за китайца.

— Сама выходи за китайца! Поняла?

— А ты вообще за немца. И этот принц, - он, кстати, немец! Поняла?

 

Сестра сопела, сражённая таким поворотом дела. Мы уже отпраздновали тридцатилетие Победы, но по-прежнему немцы воплощали для нас всё самое нехорошее в этом мире. Конечно, связать судьбу с немцем было немыслимо – приходилось соглашаться на партизана в валенках. Так или иначе, но всё всегда выходило по-моему.

 

Иногда мы оставляли бумажных героев и сами перевоплощались в принцев, принцесс и партизан. У сестры для этих целей была юбка, сделанная из китайской шёлковой наволочки, и длинная, до пят, коса, сплетённая из ниток мулине. Я подарила ей свой обруч для волос с прикреплённой к нему брошью со стеклянными камушками. Шикарная была диадема и уступать её было жаль, но я понимала, что тиран обязан поддерживать в народе верноподданнические настроения. Из этих же соображений я сделала для неё дивные сапфировые серёжки из синих шариков с приклеенными к ним ниточками, за которые их можно было навешивать сверху на уши. Шарик при этом оказывался под самой мочкой и качался, и светился, как настоящая серьга, и сестра моя светилась вместе с ним.

 

Пару раз сестра великодушно предлагала побыть Принцессой и мне. Но я вздыхала с деланной скорбью и возвращала ей диадему:

 

— Какая же я Принцесса, если я в очках? И глаз заклеен?

 

Сестра сострадательно морщилась, понимая неотразимость этого аргумента. Ей в голову не могло прийти, что кислая роль Принцессы меня просто-напросто ничуть не привлекала. Сама она была в упоении от этой роли и царственно носилась по комнатам, подбирая обёрнутую вокруг бёдер королевскую наволочку, расшитую хризантемами. Из-под наволочки торчали заскорузлые, напрочь сбитые коленки. Ни одна принцесса в мире не имела до такой степени сбитых коленок, как моя сестра. Потому что она фактически не умела ходить, а проснувшись, сразу, с места, начинала бежать сломя голову и останавливалась только к вечеру, когда надо было ложиться спать. Если её хотели наказать, то даже не ставили в угол, а просто куда-нибудь ставили. Постоять. Минут на пять, не больше, - родители же не звери.

 

Всё детство она была вынуждена любить то, что любила я. Когда мне однажды попалась в руки тощенькая книжонка в жёлтой обложке под названием «Храбрый Персей», я впервые по-настоящему потеряла голову от любви. Я бурно целовала в ней картинки с изображением Персея, а моя верная, покорная сестра каждый вечер, который мы проводили вместе, просила, чтобы я рассказала ей «про Медузу-Горгону». До сих пор подозреваю, что она это делала исключительно для того, чтобы доставить мне удовольствие. Я рассказывала, подпрыгивая от возбуждения на раскладушке так, что раскладушка иногда сама собой складывалась подо мной, а я в упоении не сразу это замечала. Сестра лежала на диване напротив, упершись подбородком в подушки, и торшер золотил её сосредоточенный нос и сдвинутые светлые брови. Когда же нас с нею впервые отвели в Планетарий и показали созвездия Персея и Андромеды, я, не сдерживая чувств, визжала от восторга, а она, уцепившись за мою руку горячими пальцами, старательно визжала вместе со мной.

— Ну, что, будем играть в Персея? – однажды предложила ей я.

— Ага, - ответила она, заранее расцветая от предвкушения. Сюжетные ролевые игры настолько занимали её, что ей было почти всё равно, во что именно играть.

— Ты, конечно же, будешь Андромеда.

— Нет, - ответила она, по-прежнему мечтательно улыбаясь. – Я буду Медуза Горгона.

— Ты что, ку-ку? Она же злая, она людей в камень превращала…

— Нет, - сказала сестра. – Она их не превращала. Они сами. Просто у неё взгляд был такой, что они все превращались. Но она не виновата была…

— Как – не виновата? - Очень просто. Ты же меня на той неделе насморком заразила? Заразила! Но ты же не нарочно. И она – не нарочно. Просто у неё лицо такое было.. волшебное. Что все каменели, как на неё посмотрят. А в зеркале колдовство уже не действовало. Поэтому Персей смотрел, когда бился, в этот самый зеркальный щит. Но он не видел как следует, какое у неё лицо… Бьётся, бьётся а потом - бац! – голову ей как отрубит! А потом смотрит – а она така-ая красавица, оказывается… Только он не из-за щита её победил. Просто она ему поддалась. Потому что влюбилась.

 

Я слушала её с холодком в груди. Оказывается, она тоже умела придумывать Сюжеты. В самом деле, кто сказал, что жертвы Медузы каменели именно от ужаса? Они же всё равно потом не могли рассказать, от чего каменели! Может, наоборот, от восторга? Может, лицо Медузы было вовсе не безобразным, а наоборот – невыносимо прекрасным? Такой немыслимой красоты, что соприкосновения с ней не дано было выдержать ни человеку, ни даже морскому чудищу.. И голову она потеряла не просто так, а от любви к Персею! Я же вот потеряла… Сестра смотрела на меня и улыбалась, и косы-змеи из ниток мулине уже вились вокруг её немыслимо прекрасного лица с круглыми, кое-где тронутыми вареньем щеками и облупленным носом.

 

С того дня мы постепенно сделались соавторами в наших играх. Но свою власть над сестрой я не утрачивала ещё долго. По крайней мере, мне так казалось. К мелким попыткам взбунтоваться с её стороны я относилась хладнокровно. Настоящий диктатор должен время от времени разрешать своему народу немного пофрондировать. Даже когда она во время моих бурных выяснений отношений с родителями радостно советовала им: «Заприте её в чулан!» - я не обижалась. Я понимала, что подданным иногда приятно видеть своего тирана униженным – от этого они ещё крепче к нему привязываются. Впрочем, наверное, до конца я этого не понимала, но чувствовала своим подлым диктаторским подсознанием. И какой смысл был волноваться или сердиться? Всё равно она была моя, что бы она там ни говорила и что бы ни делала.

 

Но однажды выяснилось, что власть моя не так прочна, как мнилось мне в моей гордыне. Летом сестра жила в соседней с нами деревне, у родственников своего отца, а я её регулярно навещала. Был вечер, мы сидели на плетне, смотрели в сторону заката и вяло отбивались от комаров. И вдруг она сказала:

— Завтра ко мне не приходи.

— Ладно, - слегка удивившись, согласилась я. – Тогда послезавтра. Да?

— И послезавтра не приходи. Вообще не приходи.

 

Я не сразу поняла смысл сказанного. А поняв, ужаснулась и не поверила ушам:

— Ты чего? Обиделась на что-нибудь?

— Нет, - ответила она. – К нам завтра Анечка приезжает. Я с ней буду.

 

Анечка была ещё одной её кузиной. Я никогда её не видела, знала только понаслышке.

— Ну и что, что приезжает? Будем вместе играть. Втроём. Разве нельзя?

— Нельзя, - сказала сестра. – Я не хочу втроём. Я с ней хочу. Потому что с ней интересней, чем с тобой. Понятно?

 

Но мне было непонятно. Я по-прежнему отказывалась верить в происходящее.

— Тебе что, со мной совсем не интересно?

— Совсем, - непреклонно ответила она. – Потому что Анечка приедет, а с ней интересней. Мам! – воззвала она к последнему авторитету. – Скажи, что с Аней интереснее играть, чем с Таней! Правда же? Ну, скажи!

 

Я не стала дожидаться ответа её мамы, изрядно смущённой такой постановкой вопроса. Просто тихо сползла с плетня и, глотая горечь и недоумение, побрела домой. Такого я не ждала. Никак не ждала. Правду говорят, что всякого тирана рано или поздно настигает возмездие.

 

...Нет, мы не поссорились с сестрой. Разве это можно – ссориться с сестрой? Тем более, из-за какой-то глупости, которую она брякнула по малолетству. Ясно же, как божий день, что интереснее, чем со мной, ей всё равно ни с кем никогда не будет! Правда, с того дня моя тиранская самоуверенность дала изрядную трещину, и я стала куда осторожнее в своей тирании, а потом и вовсе вынуждена была согласиться на республиканское правление. Но когда совсем недавно, буквально год назад я впервые в жизни увидела ту самую Анечку – очаровательнейшую, интеллигентную Анечку, успевшую в свои сорок с небольшим лет стать бабушкой, – я подавилась приступом застарелой ревности и долгое время настороженно к ней приглядывалась, пока она приветливо, с оттенком недоумения, улыбалась мне и пыталась завязать непринуждённый разговор…

 

Всякая ерунда

 

ЧИТАТЕЛЬ. Простите, а где здесь, в каталоге, найти русские переводы Теннесси Уильямса?

БИБЛИОТЕКАРЬ (величественно). Как это – где? Вы что, сами не можете догадаться, где? На букву «тэ», разумеется!

ЧИТАТЕЛЬ. Простите… на какую букву?

БИБЛИОТЕКАРЬ (снисходительно). На «вэ», на «вэ» я же вам сказала! Но только вы на «вэ» не смотрите, а сразу посмотрите на «дэ», чтобы сразу уж всё уточнить и чтобы не было проблем при заполнении.

ЧИТАТЕЛЬ (после длинной паузы, очень вежливо и серьёзно). Большое спасибо, вы мне очень помогли.

 

***

 

ДЕВУШКА (в мобильник). Ничего подобного, не потолстела! Ни капельки… Нет, а с чего ты это взяла? Ну, да, взвешивалась… Да, было больше… Но это же естественно! Я же в купальнике была! Как это – «ну и что»? Да там одни трусы два килограмма весят, если хочешь знать!

 

***

 

Двое старичков на скамейке:

 

— Ну и как? Добежал? Уложился во время?

— Добежать-то добежал, а уложиться - какое там... Хорошо хоть вообще добежал. Оно и понятно. Гены-то, они уже не те, что в молодости. Совсем не те!

— Это ты верно сказал.

 

***

 

В церкви, на заднем ряду, шёпотом:

 

— Всё-таки хорошо, что Святой Антоний занимается всем, кроме футбола.

— Почему ты думаешь, что он футболом не занимается?

— Тогда бы всё время выигрывали или итальянцы, или португальцы.

— Ты что? Ты правда думаешь, что он бы своим подыгрывал? Он что тебе, Старик Хоттабыч? Он святой, между прочим, не забывай!

— Ты просто в футболе не разбираешься. Тут, когда игра - святой ты или не святой, это без разницы, роли не играет…

 

***

 

Кстати, именно после этой подслушанной беседы мне приснился футбольный матч между францисканцами и доминиканцами.

Наши выиграли.