Ноябрь 2008 г. Вавилонские коты

 

В каждой библиотеке есть коты. Эта древняя кошачья привилегия основана на мифе о том, что в каждой библиотеке есть мыши, с которыми надо бороться. Борьба с мышами – это вообще очень важный мотив, присутствующий фактически в каждом библиотечном предании. Мышей боялись даже библиотекари царя Ашшурбанипала, - хотя, казалось бы, какого чёрта им было бояться за фонд, если сей основательный народ высекал на камне даже газеты. Мышей боятся даже те библиотекари, которые отродясь их не видели и при встрече вряд ли узнали бы в лицо. Поэтому когда в библиотеку приходит устраиваться кот, его, как правило, берут даже без резюме и рекомендаций. После этого кот быстренько обживается, устанавливает в коллективе мягкую, но железную диктатуру со строго дифференцированными иерархическими отношениями, после чего день-деньской спит в подшивках «Московских ведомостей» или «Оксфорд Таймс», лишь изредка отвлекаясь от этого занятия, чтобы принять отчёты и подношения от подчинённых. За всю свою жизнь я видела только одного кота, который действительно ловил в хранилище мышей и носил их трупы в дирекцию. Звали его Фридрих, и куда он потом девался, понятия не имею. Остальные библиотечные коты, которых я знала, вели довольно рассеянный образ жизни и никаким мышами, разумеется, ничуть не интересовались, справедливо полагая, что в библиотеке и без того немало интересного.

 

Я их всех хорошо помню. Они все были яркими личностями, хотя и не без вредных привычек. Первым из тех, с кем меня познакомили, когда я пришла на работу, был Ираклий. У него практически отсутствовал хвост, а оба уха были значительно короче, чем полагается. Само собой, это была такая порода. Суровая разбойничья порода, не склонная к сентиментальности и компромиссам. Его хмурое, покрытое полузажившими шрамами лицо, поначалу вызывало оторопь, а затем – почтительный трепет. Я не знаю, что заставило его на старости лет оставить уличный разбой и обратиться к спасению души – возможно, какое-нибудь трагическое событие в жизни или талантливый уличный проповедник. Как бы там ни было, он осел у нас и более не возвращался к прежним занятиям.

 

Он был бархатно-серым, колченогим, степенным и величественным. По утрам часто можно было наблюдать, как Марина Вениаминовна несёт через читальный зал тарелку с печёнкой, а за ней полусонной, вальяжной трусцой следует Ираклий. Он ни разу не уронил своего достоинства и не перешёл на галоп, даже если она прибавляла шагу и оказывалась далеко впереди него. Он знал себе цену и превосходно владел собой. Читатели его обожали. По вечерам кто-нибудь из дежурных по залу обязательно заглядывал в рабочую комнату и осведомлялся:

— Простите, Ираклий здесь?

— А в чём дело? – строго спрашивала за Ираклия Марина Вениаминовна.

— Его там читатель спрашивает.

 

Ираклий неохотно вставал с подшивки «Оксфорд Таймс» и выходил в читальный зал. Через некоторое время его можно было видеть в уголке в объятиях какого-нибудь оборванного интеллигентного старичка. Старичок что-то шептал Ираклию в обрубленное ухо и виновато улыбался, а Ираклий хмурился и кивал. Мышь шуршала в глубине хранилища, и мигала под потолком вечно неисправная лампа.

 

Ираклий жил у нас два года, а потом переехал жить в Марине Вениаминовне, вняв её долгим уговорам и щедрым посулам. Его сменил чёрный, как уголь, негодяй и красавец Марат. Он был дик, злобен и неотразим в своих ослепительных белых усах и белой же манишке на ярком, иссиня-вороном фоне остального облачения. Его присутствие сильно сказывалось на атмосфере зала – особенно по утрам, до начала проветривания. Он выл, скакал по стеллажам, пытался точить когти о раритетное издание энциклопедии «Лярусс» и жрал фикусы. К тому же, как многие особи его склада, он был оголтелым расистом. Очевидно, он считал, что быть чёрным – это исключительно котовая привилегия, недозволенная более никому. После того, как он едва не изувечил двух читателей из Зимбабве и одного из Северного Камеруна, его сослали в цоколь, на тридцать третий уровень. Там он, говорят, жил широко и весело, водил в гости подружек, показывал им порнографические журналы из бывшего спецхрана, катался в грузовом лифте и разыгрывал с местными библиотекаршами сюжеты из Эдгара По. Во времена его правления мало кто из обитателей других этажей решался заходить в цоколь без особой надобности. Местные же цокольные старушки, напротив, были горячо у нему привязаны и очень горевали, когда после очередного ночного кутежа на дальних помойках за Котельнической он не вернулся в библиотеку.

 

Третий из памятных мне котов по имени Паша, напротив, был тих, умилен и придурковат. В отличие от Марата он нежно любил иностранцев, день-деньской крутился возле них, пел, плакал и линял им на брюки. Он не скрывал своего желания как можно скорее покинуть эту страну и ради его осуществления не гнушался никакими унижениями. Впрочем, в его стремлении эмигрировать было не так много эгоизма, как нам казалось вначале. Это стало понятно, когда он родил за шкафом общего читального зала шестерых младенцев пыльного мангового цвета. Тогда мы поняли, что Пашку просто тревожило их будущее: на дворе как раз были девяностые. Роды принимали Марина Вениаминовна и профессор из Северного Камеруна. Впоследствии он же усыновил одного из Пашкиных отпрысков. Судьбу остальных мне проследить не удалось. А Пашка ещё некоторое время жила всё в том же цоколе, и там до сих пор встречаются подшивки «Оксфорд Таймс с прилипшими клочками шерсти пыльного мангового цвета.

 

А ещё у нас одно время жила маленькая чёрная кошка египетского телосложения, с узким, многозначительным лицом богини Баст. Видеть её можно было только во внутреннем дворике и только очень поздним вечером или очень ранним утром. Она ни с кем не общалась, не пила молока и не давала чесать себя за ухом. Потом она и вовсе исчезла. Говорят, её взял себе наш электрик. После этого он как-то быстро уволился и, по слухам, сперва сильно разбогател, а затем спился.

 

Сейчас у нас живёт Винтаж. Из всех известных мне библиотечных котов он наиболее библиотечный. Его всегда можно найти на одном и том же месте в книгохранилище. Он лежит, уткнувшись подбородком в третье издание «Капитала» или в «Историю лингвистических учений» Алпатова, и его коричневый мех золотится под лампой и пахнет старой бумагой и формалином. На носу у него пятна штемпельной краски, а на подошвах – размазанные белые следы корректирующей жидкости «угро». Как все библиотекари, он старомоден, глуховат, говорит демонстративно тихим, сдавленным голосом, то и дело мёрзнет и любит пропустить стаканчик. Вообще он довольно уравновешенный, благостный тип, и лишь одно неизменно выводит его из себя: когда кто-то пытается взять у него книгу.

 

 

Ноябрь 2008 г. Баба Маня

 

Баба Маня живёт на краю деревни, возле развалин сгоревшего магазина. Она немножко не в своём уме. Или себе на уме. В здешних местах это почти одно и то же.

 

Она часто сидит на скамейке возле своей избы, крепко зажмурившись и улыбаясь. Лицо у неё не такое, как у других деревенских бабок: те все, как одна, скуластые, курносые, чёрные от загара, а бабка Маня – лунно-белая, как музейная фарфоровая тарелка, вся в мелких трещинках от старости, и нос у неё длинный, ровный, с тонкой красивой переносицей, как на иконах. На одном глазу у неё бельмо, но при этом она, как ни странно, не ведьма. Она одна во всей деревне не собирает лекарственных трав, не смешивает мёд со скипидаром как средство от желудка, не заговаривает чирьев и не смотрит передачу с целителем Малаховым. Она вообще никаких передач не смотрит – у неё нет телевизора. Муж никогда её не бил, и не спился в неполные пятьдесят лет, и не отправился до срока на кладбище, потому нет у неё никакого мужа и никогда не было. И детей у неё нет, поэтому некому было бросить её под старость одну в прогнившей избе и не навещать годами. И родни у неё нет, ни дальней, ни ближней, и никто в деревне не помнит, откуда она вообще взялась.

 

По-русски она говорит довольно чисто, не употребляя местных диалектных словечек, только «г» выговаривает чуть мягче, чем здесь принято. Но однажды я услышала, как она баюкает соседских детей, которые пасутся у неё в палисаднике с утра до ночи:

 

Ой, люли, люли,

Приляцели гули,

Сели на воротах

У чарвонных ботах.

Стали мы гадаць,

Шо гулячкам даць.

Це ячменьку жменьку,

Це горошку трошку,

Це жита корыто,

Це бобу коробу…

 

— Баба Маня, - спросила я, - вы что же – из Белоруссии?

— Ни, - засмеялась она. Она часто смеётся, потому что не в своём уме.

— А откуда?

— Чего – откуда?

— Откуда вы приехали?

— А чего мне приезжать? Я и не уезжала никуда!

— Да родились-то вы где?

— Та кто ж его знает! – радостно пояснила она. – Это ведь когда где. Разве ж всё упомнишь?

 

… Вечером мы сидим у неё в избе и пьём чай с пирогами.

 

— Я вот чего не пойму, - говорит, глядя в окно, баба Лида. – На кой ляд было нужно сперва снегу навалить, а потом его сверху - дожжём, дожжём! Это всё равно, как если я блинов напеку, а потом их возьму да в колодец побросаю. Кому это надо-то, скажите мне на милость? Совсем обалдели, честно-слово.

— Лид, это ты кого ж критикуешь? – осведомляется церковная староста баба Зоя. Она здесь и ведьма, и инквизитор в одном лице, поэтому её боятся вдвойне.- Это кто ж у тебя обалдел-то, а?

— Как – кто? Правительство, - тут же находит козла отпущения баба Лида. – А кто ж ещё? Кто нам кризисы-то устраивает кажный год?

— Эвон! Кризис-то тут с какого боку?

— А с такого! Всё через кризис! И погода такая – тоже-ть через него! А ты как думала? Вон, внук из Москвы приехал, говорит – там ещё хуже! Прям жить нельзя, такое атмосферное давление! И доллар пропал.

— Как-так – пропал?

— А так! Нету нигде. Внук, вон, ходил-ходил – так и не нашёл. Я чего думаю-то: надо сейчас сахару купить, соли и масла подсолнечного. А то и их не будет.

— Как-так – не будет?

— Вот те и «как-так»! Как у нас бывает? Сегодня есть, а завтра нету! Колька на Высокиничи едет, так я ему всего велела купить: и муки, и сахара… Мань! Тебе купить или как?

— Чего? – улыбается баба Маня.

— «Чего, чего»… Чевокалка с хвостом! Муки, говорю, купить тебе?

— Не надо, - улыбается баба Маня. – Есть у меня.

— Сегодня есть, а завтра нету… Дура, она и есть дура. Из чего пироги-то будешь печь?

 

Баба Маня ещё нежнее улыбается и закрывает глаза.

— Дура, ты, Манька, - резюмирует баба Лида. – И живёшь, как дура, и помрёшь, как дура. И печку тебе некому будет растопить, и водички некому подать…

— Лид, чего ты разошлась-то, я не пойму, - вступается бабка Зоя. – Сама, вон, расселась, чаи гоняешь, пироги трескаешь, и сама же ругаешься. И во-от сидит, цепляется, а чего цепляется – и сама не знает… Мань, а пироги у тебя хороши, ничего не скажешь. Как ты со всем одна управляешься – мне прям чудно даже. Никто ж ведь не помогает.

— Помогает, - не открывая глаз, отвечает баба Маня.

— Кто это тебе помогает? Маринка, что ли? Да ей самой кто бы помог – вон, вторую неделю не просыхает.. козы орут, недоеные…

— Не Маринка, - улыбается баба Маня.

— А кто ж?

— Та этот, - улыбается баба Маня.

— Кто - "этот"? - с инквизиторским прищуром уточняет баба Зоя.

— Та почём я знаю, кто. Этот, - улыбается баба Маня.

— Ты не знаешь, а я знаю! - взвивается баба Зоя. - Бесов развела у себя и радуется! "Этот"!

— Ну, поехали, - вздыхает баба Лида и, махнув рукой, суёт в чашку баранку.

— Та какой же это бес? - улыбается баба Маня.

— Какой? А вот такой! Сама не знаешь, что ли? Анчутка!

— И ладно. Пускай Анчутка, - улыбается баба Маня.

— Лидух, слыхала? Я говорю – Анчутка, а она – пускай!

— Да слыхала уж сто раз, - отмахивается баба Лида.- Сейчас опять начнут про ерунду. У людей кризис, а у них – Анчутка. Надоели, спасу нет.

 

А я смотрю наверх, на чердак, и жду, не спустится ли оттуда Траволта с крыльями до пят и в трусах. Чтобы взять банку пива из холодильника и уйти обратно. Правда, у бабы Мани нет пива, и холодильника тоже нет. Молоко она держит в погребе, а сливочное масло – в банках с колодезной водой. В сенях у неё всегда стоят огромные вёдра, до верху наполненные этой самой водой. А сама она при этом, со своими артритными скрюченными руками, еле-еле поднимает полупустую крынку – не то что ведро.

— Баба Маня, а он большой, этот твой... кто у тебя живёт-то? – спрашиваю я.

— Та порядочный, - подумав, сообщает она и показывает руками примерно метр от пола.

— С крыльями?

— Нет. На кой ему?

— Ну, как… Летать. Может, это и не бес вовсе, а ангел. Всякое же бывает.

— Да какой ангел? Какой ангел? - кипятится баба Зоя. - Что вы бормочете-то обе? Греха не боитесь? Ангелы - они только святым старцам являются, и то не всем подряд! А Манька что – святая, что ли?

— А то нет, - улыбается баба Маня.

— Тьфу! - говорит баба Зоя. - Чего с дурой говорить? Всё одно без толку.

 

Баба Маня смотрит на неё из-под ресниц, улыбается и мелко кивает головой.

 

— И часто он к вам приходит, баба Мань?

— А чего ему приходить? Он и не уходит.

— А вы его видите, баба Мань?

— Та когда как. Когда вижу, когда нет.

— А какой он, баба Мань?

— Та хороший, - говорит она, приоткрывая глаза и чуть приглушая ресницами их сияние. Но они всё равно сияют нестерпимо, даже сквозь старческую муть и бельмо.

— А на кого он похож?

— Та кто ж его знает, – улыбается она.

— А он с вами разговаривает?

— Ни-и, - смеётся она – А чего говорить-то?

— Правильно! – соглашается баба Лида. – Чего с тобой говорить? Время только тратить. Зоя, пойдём. Погостили, и хорош. Честь надо знать.

 

Баба Маня смеётся. Зубы у неё ровные, крепкие, как у девушки. Баба Зоя смотрит на них, поджав губы, и качает головой.

— Манька, дура, что ж ты делаешь-то, а? Ты ведь сама не знаешь, чего делаешь, дура! Ты же душу свою губишь – вот чего ты делаешь!

— Пойдём, Зоя, пойдём, - торопит её баба Лида. – Чего ты к ней прицепилась? И вот цепляется.. сама не знает, чего. Какой с неё спрос, сама подумай!

— А чего – спрос? Спрос, он со всех будет одинаковый… Манька, погоди. Вот скажу отцу Зосиме, чтоб он к тебе пришёл и всех ангелов этих твоих повыгонял к чёртовой матери... прости, господи! Дура ты, Манька, дура и есть!

— Зоя, уймись. Может, она мужика себе завела да, вон, прячет в каморке. А ты: бе-ес, бе-ес... Всё бы тебе бесов искать, ей-богу...

— Ага, как же. Мужика. Знаю я этого мужика. Знаю!

— А знаешь, так чего спрашиваешь? Иль завидуешь?

— Тьфу! - говорит баба Зоя, даёт бабе Лиде тычка в спину и вместе с ней уходит из избы.

 

А мы остаёмся. Втроём. И сразу опускается тишина и заходится сердце. И я прислушиваюсь к этой тишине, чтобы услышать стук ходиков, прибитых к настенному ковру с оленями. Но у бабы Мани нет ходиков, и ковра с оленями тоже нет. И вместо стука ходиков я слышу только ветер за окном, и ещё слышу, как в сенях кто-то негромко брякает дужками от вёдер. А баба Маня сидит, улыбается и не торопится убирать со стола. В избе у неё не пахнет свежевыпеченным печеньем, как от Майкла, но пахнет сушёными грибами, сладкой, подгорелой пирожной коркой и ромашками – что тоже, в общем, неплохо, хотя и странновато: откуда ромашки в ноябре? Приглядевшись, я вижу, что на подушках, лежащих горкой на кровати, надеты свежие наволочки с ромашками. В других старушечьих избах, как бы аккуратны ни были их владелицы, всё равно попахивает старостью, непроветренным сундуком и бедностью. Здесь же этого запаха нет и в помине. Здесь вообще много, чего нет. И, судя по всему, много, чего есть.

— Баба Маня, давайте я посуду помою, а?

— Ещё чего, - смеётся она. – Без тебя помоем. Ты иди, девонька, иди к себе. Ничего. Не бойся. Иди.

 

Я выхожу в сени. Там прибрано, пахнет не тряпками, а сеном и сухим деревом; под потолком горит лампочка, а на лавке лежит, подложив пятки под голову, круглая, как шар, кошка. Лежит и не торопится в избу. Потому что в сенях тепло и сухо, хотя, по идее, в них никак не может быть тепло и сухо – все стены в щелях, а за снаружи ветер и мокрая метель. Заранее ёжась, я выбираюсь из избы во двор и вижу, что весь бабы-Манин забор и ворота сплошь облеплены мокрыми взъерошенными голубями. Боты у них не червонные, а чёрные и грязные, и вообще непонятно, чего они тут сидят – я ни разу не видела, чтобы баба Маня их чем-нибудь кормила.

 

 

Ноябрь 2008 г. Ритка

 

Ритка. Семь с половиной лет. Щекастая, задумчивая и немногословная, как пожилой хомяк. С ней хорошо сидеть рядом на скамейке, есть мороженое, синхронно болтать ногами и молчать. Единственный человек, с которым я бы не задумываясь пошла в любую разведку. Её папа – атеист, анархо-синдикалист и последователь Ноама Хомского. Мама – православная. Бабушка – нью-эйджер с уклоном в неоиндуизм. Младший брат – стихийный язычник и мелкий мафиози. О религиозных и политических взглядах Ритки никому, кроме неё самой, не известно. В их семье царит свирепая гармония. Я очень люблю у них бывать.

Это согревает душу, бодрит разум и оставляет после себя странный вкус, как стопка перцовки с мёдом и без закуски.

 

МАМА. Рита, детка, почему ты не ешь хлеб? Бросать хлеб – это грех.

ПАПА. Ничего подобного! Грех – это забивать ребёнку голову всякими этими вашими грехами!

БАБУШКА. Между прочим, грех – это заставлять ребёнка есть несовместимую пищу, да ещё с этим вашим хлебом… А потом удивляться, почему ребёнок толстеет и на желудок жалуется!

БРАТ. Не-е.. . Грех – это самой есть, а мышкам не давать…

ВСЕ ХОРОМ. Ну, что ты сидишь? Ешь хлеб, а то в школу опоздаешь!

 

***

 

РИТКА. Папа! А что это ты дал Владькиным мышам?

ПАПА (сквозь сон, видимо, отвечая каким-то своим сновидениям). Четыреста пятьдесят долларов.

РИТКА (Удовлетворённо). А-а-а.

 

***

 

Мама читает Ритке сказку Андерсена про гречиху. Ритка слушает и рисует в альбоме звёзды и коров. Это не значит, что она слушает невнимательно, просто у неё такая манера слушать. Дочитав до конца, мама спрашивает:

— Ну, что – ты поняла, про что сказка?

— Поняла, - степенно отвечает Ритка.

— Ну, скажи своими словами: про что?

— Про то, что, когда гроза, лучше не ходить по полю. А то может молнией убить.

— Браво! – кричит из соседней комнаты папа.

— Ничего не «браво», - вздыхает мама. – Потому что сказка – не про это. А про то, что надо быть смиренным. Гречиха была гордая, заносчивая. Думала: захочу – и посмотрю прямо в небо, прямо в лицо Бога. И Бог её за это наказал. Спалил молнией. А другие цветочки склонили голову перед Богом, не стали задаваться и гордиться… и потому уцелели. Понятно? Если что-то непонятно, спрашивай, пожалуйста.

— Ага, - раскрашивая корову лиловым фломастером, соглашается Ритка.

— Ну, так что же тебе непонятно?

— Гречиха – это то, из чего гречневая каша?

— О, Господи… Нет. Гречневая каша из гречки.

— Ага.

— Что – «ага»?

— А то я подумала: гречневая каша тоже подгорает, только не от молнии, а на плите.

— Браво! – кричит из соседней комнаты папа.

— Это всё, что ты хотела спросить? – сухо спрашивает мама.

— Нет, - отвечает Ритка, раскрашивая звёзды зелёным фломастером.

— А что ещё?

— Гречиха увидела Бога?

— Да. Но потом сгорела.

— А те цветочки, которые не стали в небо смотреть? Они так и не увидели?

 

Мама в замешательстве.

— М-м-м.. Понимаешь… Нет. То есть, да. Они Его увидели. Но они были смиренны и потому не сгорели, а наоборот…

— А как же они Его увидели, если они голову опустили?

— Браво! – кричит из соседней комнаты папа.

— Я знаю, - говорит Ритка, посасывая кончик оранжевого фломастера. – В луже.

— Что – «в луже»? – не понимает мама.

— Бога увидели. В луже. Как Он там отражается. И не сгорели.

— Браво! – говорю я. – Как Персей – Медузу-Горгону.

— Это какую медузу? – с подозрением спрашивает Ритка

— Не путай её, - сердится на меня мама. – Рита, про Медузу – это не то. Это такая.. греческая сказка.

— Ага, - говорит Ритка, прицеливаясь оранжевым фломастером к очередной корове. – А про гречиху – тоже греческая? Поэтому она и гречиха, да?

 

На следующий день мы гуляем в сквере, и Ритка как-то очень подолгу, внимательно вглядывается в лужи. Потом приседает на корточки возле одной из них, поправляет берет и, меланхолично улыбаясь своему отражению, говорит:

— Я нес-ка-зан-но хороша.

 

Потом смотрит прямо в небо, щурит длинные ресницы и нежно, задумчиво фыркает.

 

 

12 ноябрь 2008 г. Юлька, или Ещё немного психологии

 

— Юль, что ты рисуешь?

— Стишок. Про лошадку.

— Какой стишок? Расскажи.

— Ну… такой. Сейчас.

 

Хмурит светлые бугорки, заменяющие ей брови и, глядя в потолок, не очень охотно, но вдохновенно декламирует:

 

— Я люблю свою лошадку,

Причешу ей шерстку гладко,

Гребешком… гребешком поймаю блошек

И верхом поедем в гости!

 

— Хм.. По-моему, там про блошек не было. Там, если мне память не изменяет, было что-то про хвостик. Но ладно, это детали. Непонятно только, что ты такое нарисовала?

— Стишок нарисовала. Вот это – я. А это – моя лошадка.

— А почему вы обе в коробке какой-то сидите?

— Это не коробка. Это автобус. Видишь – колёсики?

— Ага. Вижу. Но всё равно непонятно. Если ты едешь верхом, то при чём тут автобус?

— Ну… а как же? – Хмурится ещё больше и тоскливо водит пальцем по рисунку, досадуя на мою бестолковость. – Когда верхом – это значит: не на метро. А на автобусе или на троллейбусе… или на машине… А когда на метро – это значит «низОм».

— Ёлки… Вот она, современная молодёжь… Юлька, верхом – это значит: на лошади. Значит – ты села на лошадку и на ней поехала в гости.

— Села на лошадку?!

— Ну, да. Села и поехала.

— Да ты что?! Я же тебе что сказала в стишке? Я ЛЮБЛЮ СВОЮ ЛОШАДКУ!

 

***

 

Юлькина и Туськина мамы – родные сёстры. И Юлькина мама часто ходит к Туськиной маме за советом – как к старшей и более опытной.

 

— Знаешь, я всё-таки тревожусь… Другие родители жалуются, что у их детей абсолютно не развито воображение, и что с этим делать – непонятно. А у моей оно настолько развито, что мне тоже непонятно, что с этим делать. Вот – на днях было… мы с ней гуляли в скверике на «Октябрьской».. ну, там, напротив библиотеки. Я ей говорю: «Пойдём домой, пора уже». А она мне: «Давай ещё подождём – может, придут олени». Ты представляешь? Олени! Я ей говорю: «Откуда олени? Нет тут никаких оленей и быть не может!» А она мне: «Ну, должны же они к своему дедушке прийти, навестить». Представляешь? Дедушка какой-то… Вот – воображение, да? Олени, да ещё дедушка у них… Я говорю: «Какой дедушка? Санта-Клаус?». Она: «Нет. Просто дедушка. Вон он, вон там!» И пальцем на кусты показывает… Представляешь? То есть, она не просто воображает – она уже ВИДИТ этого самого дедушку! И меня ещё вовлекает в эту игру, чтобы и я УВИДЕЛА... И я не знаю, нормально это или нет? С одной стороны, это нормально, это игра. Все дети играют, ведь правда? А с другой стороны…

— Да. Ты права. Эти воображаемые дедушки, воображаемые друзья… всё это не так безобидно, как кажется. Я тоже на днях слышала от твоей Юльки про какого-то Петю-трубача. Который якобы к вам в дом приходит и на трубах играет.

— Ну, надо же... Петя-трубач. Чего только не придумает, да? Просто фантастика.

— Нет, в принципе, все эти вымышленные персонажи свидетельствуют о том, что ребёнок одинок, что он неуверен в себе, что ему неуютно жить в реальном мире и он при первой же возможности спасается от него в мире воображаемом. Не скажу, что это плохо или ненормально. Наверное, нормально. С Туськой тоже такое бывает, и довольно часто. Но…

 

Их беседу прерывает длинный, чужой звонок в дверь. Юлькина мама идёт открывать. Заходит длинный нескладный парень и с порога начинает бычиться, переминаться с ноги на ногу и сурово сопеть.

— А, это же сантехник! - спохватывается Юлькина мама. – А я и забыла, что на сегодня вас вызвала. Проходите. Можете не разуваться.

Из детской вылетает радостная Юлька, и парень тут же расцветает опасливой улыбкой исподлобья.

— Мама! – кричит Юлька, круто тормозя перед поворотом из комнаты в прихожую. – Это кто пришёл? Петя-трубач, да?

— Он самый, - сурово подтверждает сантехник. – Хозяйка, чего там у вас?

— У нас трубы ночью трубят в туалете! – восторженно сообщает Юлька. – Петя, это ты трубишь?

— Да нет, - вздыхает сантехник. – Я, наоборот, - хочу сделать, чтобы у вас ничего не трубило.

— А.. как же? – удивляется и разочаровывается Юлька. – А сам же в прошлый раз сказал, что трубы не в порядке. А теперь они в порядке! Знаешь, как трубят? Ого-го как!

— А что, вы действительно Петя? – осторожно спрашивает Юлькина мама.

— Ну, да, - отвечает сантехник и скрывается в недрах уборной.

— Он Петя! – подтверждает Юлька. – Мы в прошлый раз уже познакомились!

— А олений дедушка в парке – это дедушка Ленин! – подаю я голос из кухни. – Там памятник стоит… Мы мимо проходили, и Юлька спросила: кто это? А я ей сказала: дедушка Ленин.

— Ну, да, - говорит Юлька. – Дедушка оленин. Он у оленей дедушка. Только оленей там нигде нету почему-то…

 

 

Ноябрь 2008 г.

 

 

Меня попросили вспомнить что-нибудь из детства про Новый год.

Все же любят в детстве Новый год.

Я Новый год не любила.

 

Почему-то ничего хорошего со мной в Новый год не случалось. И хвойно-мандариновый запах решительно не будил во мне отрадного мечтанья, а будил лишь довольно горькие воспоминания о том, как однажды под Новый год мы с сестрой вручную отжали сок из пяти килограммов редких марокканских мандарин, и о том, что нам потом за это было. Никаких особенных развлечений на новогодние праздники я не припомню. Лишь один раз родители водили меня на какую-то Ёлку, но, говорят, я была так возмущена текстом сценария и игрой актёров и так яростно критиковала происходящее на сцене, что они зареклись впредь водить меня в подобные места. Вместо подарков нам дарили уродливые кремлёвские башни ядовито-малинового цвета, наполненные теми же самыми конфетами, которые мы свободно получали и в обычное, мирное время. И чудес в Новогоднюю ночь тоже не случалось, а случалась лишь утомительная суета вокруг стола и смутная тоска о Несбывшемся, придавленная салатной тяжестью в желудке и сонной тяжестью в веках. Поэтому если у меня и были кое-какие иллюзии насчёт этого праздника в раннем детстве, то потом они развеялись; я махнула на всё рукой и решила на Новый год болеть. И с того времени я всегда встречала его в постели, в сладком полубреду, и запах анисовых капель и люголя более памятен для меня от этих дней, чем запах хвои и мандариновых корок.

 

Болеть на Новый год было уютно и интересно. Можно было смотреть на всю эту суету, симулирующую праздник, как бы со стороны, из другого пространства; блаженно улыбаться сквозь жар и боль в груди, сворачиваться ежом под тяжёлым одеялом и без помех предаваться несбыточным новогодним мечтам. Чаще всего я мечтала о том, что мне подарят «Мифы и легенды звёздного неба» и куклу-балерину, которая не умеет танцевать, но всё остальное умеет превосходно, и я буду выводить её во двор за ручку, а она будет кланяться и улыбаться моим почерневшим от зависти подружкам… «Мифы» я видела в витрине книжного магазина, а куклу-балерину пришлось придумать самой, поскольку в природе таких не водилось, и я это прекрасно понимала – что не мешало мне страстно её желать. Иногда она даже снилась мне во сне, после чего я целый день чувствовала себя так, как будто она у меня есть на самом деле, и даже ощущала её твёрдую, живую, пластмассовую ладошку в своей ладони.

 

Вместо балерины мне однажды подарили Нечто.

 

Это Нечто подарил мне сосед Сашка, мой ровесник. Он пришёл меня навестить в моей новогодней болезни и принёс мне Это в свёртке из старого бабушкиного платка. Когда он развернул платок, я ужаснулась:

— Кто это, Саш?

— Ну, кто… Не видишь, что ли? Кукла.

— Саш, где ты её взял?

— На помойке нашёл! – гордо сказал он. И было чем гордиться.

Я боязливо взяла её в руки, потрогала лысую голову, заглянула в громадные, без белков, густо-синие глаза и ещё раз содрогнулась.

— Саш… Страшная какая! Ужас просто.

— Конечно, ужас, – самодовольно подтвердил Сашка. - Нравится, да? Берёшь?

 

— Давай, - с сомнением сказала я. – Надо ей только платье какое-нибудь придумать. А то чего она голая…

 

Лишнего платья не нашлось, и пришлось облачить Пришельца в старенькую ночную сорочку с цветочками, оставшуюся от какой-то давно погибшей куклы. Сорочка подходила Пришельцу, как корове седло, и даже меньше, но, поразмыслив, я поняла, что он будет одинаково странно смотреться в любом наряде, и успокоилась. От родителей я благоразумно утаила его прежнее место обитания, и они позволили ему остаться у меня.

 

Не могу сказать, чтобы я его боялась. И уж точно – не любила. Это было какое-то до такой степени странное, насквозь чужое, непонятное, хотя и, безусловно, разумное существо, что невозможно было понять, как к нему относиться. До сих пор удивляюсь, кому пришло в голову сделать такую странную куклу. С ней нельзя было играть, поскольку она изначально, по определению, не вписывалась ни в какую игровую ситуацию – ни в сказочную, ни в бытовую. Её нельзя было нянчить, поскольку она явно была значительно старше меня. С ней нельзя было разговаривать, потому что я не знала её языка, а она – моего; причём не было никаких шансов на то, что эта ситуация когда-либо изменится. Ей нельзя было довериться, потому что она была другая. Я не знала, как её зовут. Я вообще не знала, она это, или он, или вообще нечто третье, совсем уж непонятное. Поэтому всё, что нам оставалось – это просто жить рядом друг с другом.

 

Мы прожили так года два. Всё это время Оно сидело на полке рядом с моим прикроватным ковриком. Иногда меня за что-нибудь ставили в угол по другую сторону от этого коврика. В раннем детстве я считала это наказание тяжёлым и унизительным, а потом – дурацким и бессмысленным, и подчинялась только ради того, чтобы дать родителям возможность почувствовать себя строгими и беспристрастными людьми. Стоя лицом к стене, я изредка встречалась взглядом с длинными, в пол-лица, глазами моего Пришельца. В них переливалась ледяная космическая бездна, и странные созвездия складывались в неведомые мне мифы и легенды, и я вздрагивала и придерживала локтем обмирающее от радостного ужаса сердце. И помню ещё, как уже позже, уже будучи первоклассницей, я переписывала по вечерам под лампой уходящие в дурную бесконечность ряды кривых палочек и крючочков и нет-нет да и поглядывала туда, в сторону полочки. И привычно вздрагивала, как от удара током, и прежде чем опять уткнуться в прописи, некоторое время сидела, зажмурившись и переводя дыхание. А закрыв тетрадь, опять косилась в сторону полочки и спрашивала у кресла, прикрытого газетой.

— Пап, а откуда появилась первая звезда?

 

Папа выглядывал из-за газеты, как из-за щита, и обречённо улыбался:

 

— Можно подумать, что ты знаешь, откуда появились остальные.

— Пап, ты же сам прекрасно понимаешь, что это не ответ.

— О, господи. – Газета с нежным шелестом падала на пол, прямо под торшер. А я немедленно перебиралась поближе к креслу и садилась напротив, поджав по-турецки ноги и предвкушая.

 

А потом пришёл очередной Новый год, и я опять болела, но не отрадно, а как-то вяло и тягостно. И мама, прибираясь в квартире, вдруг посмотрела на Пришельца, покачала головой и сказала мне:

— Тебе не надоело это страшилище? Ты же с ним даже не играешь.

 

Не помню, что я ей ответила – кажется, попыталась уклониться от этой темы, но она почему-то была настойчива.

— Может, мы её всё-таки выбросим? Ну, невозможно же барахло это до бесконечности собирать… И потом – ты большая уже для таких кукол. На что она тебе?

 

В те годы я была значительно менее сентиментальна, чем теперь, и довольно легко расставалась с ненужными вещами. И в ответ на мамину настойчивость я вяло пожала плечами, выбралась из-под пледа, взяла Пришельца и положила в мусорное ведро. Как ни крути, он мне действительно был без надобности.

 

Все новогодние каникулы мама безуспешно пыталась добиться от меня, что же такое со мной творится. А я сама не знала, что ей сказать. Я бродила по квартире, кутаясь в халат и кашляя, смотрела на кислые серые облака, на грязный снег с той стороны подоконника, на обрывки ёлочного дождя на голых ветках, и некуда было теперь деваться от тяжёлой тоски и обыденности, и хотелось только лечь, свернуться ёжиком и никогда ни о чём больше не мечтать… Выздоровев, я на всякий случай обошла все ближайшие дворы и осмотрела мусорные баки, но, конечно, было уже поздно.

 

С того дня я, как все томимые совестью преступники и предатели, занялась неистовой благотворительностью. В конце января мы с Сашкой нашли в сугробе мышь и тайно принесли её ко мне домой. Мышь отогрелась и прижилась. Мои коммунальные соседи так и не узнали, как именно она попала к нам в квартиру. Впрочем, все они, как на подбор, были люди нечистоплотные и покладистые, и их не особенно заботило её присутствие. Мышь, судя по всему, была старая, астматическая и к тому же на редкость бесстрашная. Когда я по вечерам сидела на сундуке в коридоре и читала всё-таки подаренные мне «Мифы и легенды звёздного неба», она вылезала из-за сундука, садилась на корточки, вздыхала и свистела, как суслик. В её длинных, необычно длинных для мыши глазах отражались коридорные лампочки, и от этого глаза казались яркими, как звёзды. Впрочем, про звёзды я уже, скорее всего, придумала сама.

 

 

Декабрь 2008 г.

 

 

**

Туська нашла на помойке изодранную в клочья книжку, и теперь они с Юлькой пытаются по обрывкам восстановить её содержание:

— «От гнева кр… бро-си-ла.. бросилась ему в ли-цо»… «Кр…» бросилась ему в лицо. Что за «кр», как ты думаешь?

— Крыса!

— Точно. Ужас, да?

 

***

 

ТУСЬКА (Юльке). Посмотри, кто это там топчется впереди – человек или дерево?

ЮЛЬКА (Очень серьёзно). По-моему, пингвин…

 

***

Юлька стоит перед иконой, хмурится и до отказа высовывает язык. В лице её при этом ни тени глумления, одна лишь деловитая сосредоточенность. Заглянувшая в комнату бабушка ахает и с размаху хлопает Юльку ладонью по губам. Та даже не орёт – только смотрит на бабушку широко раскрытыми, набухающими влагой и обидой глазами.

— Ты что ж это делаешь, а? – возмущается бабушка.

— Говорю «а-а-а».

— Какое ещё «а-а-а»?! Язык зачем показывала, отвечай?

— Чтоб Он мне горлышко полечил…

 

У неё и вправду ангина, и она всерьёз и не без основания опасается, что это помешает ей пойти на ёлку к маме на работу. Но бабушка не верит, что она просто хотела чуда. А может быть, верит, но не хочет уронить перед ребёнком авторитет взрослого.

— Не смей больше так делать, слышишь? Это плохо. Это грех!

 

Юлька молчит и исподлобья смотрит в угол с иконами тяжёлым, мстительным взглядом.

Через некоторое время я застаю её за комканьем прошлогоднего бабушкиного календаря с изображением Спасителя. Я хочу забрать и спрятать календарь, пока бабушка не увидела, но Юлька прячет за спину бумажный комок и смотрит на меня так, что я не рискую настаивать.

 

Впрочем, к вечеру её отношения с высшими властями более или менее налаживаются – как я подозреваю, к вящему облегчению для обеих сторон. Это происходит благодаря всё той же привычке Туськи читать вслух всё, что попадается ей на пути. В этот раз ей попался Жуковский.

 

"Спит иль нет моя Людмила?

Помнит друга иль забыла?

Весела иль слезы льет?

Встань, жених тебя зовет".-

"Ты ль? Откуда в час полночи?

Ах! едва прискорбны очи

Не протухнули от слез…”

 

— Туська! «Не потухнули»! - хохочет из кухни Юлькина мама.

— А, ну, да… Не потухнули.

“Знать, тронулся Царь Небесный

Бедной девицы тоскою.

Точно ль милый предо мною?

Где же был? Какой судьбой

Ты опять в стране родной?"

 

Каким-то чудом, вернее – чутьём она делает верное ударение – «тронýлся». При этом видно, что, увлечённая преодолением сложных и незнакомых слов, она не успевает вдумываться в их смысл и читает совершенно механически. Зато Юлька слушает сосредоточенно и чрезвычайно внимательно. А затем спрашивает:

— Царь Небесный – это кто?

— Это Бог, - осторожно отвечаю я, не зная, какими комментариями это следует сопровождать в данном случае.

— Какой бог? – деловито уточняет Юлька.

— Ну.. как - какой? Бог. Просто – Бог.

— Он разве царь? – хмурится Юлька.

— Конечно. А ты как думала?

— А на картинке он с барашками… Какой же царь, если с барашками?

— Самый настоящий царь, не сомневайся.

— Как в «Царевне-Лягушке» - царь?

— Ну, нет. В «Царевне-Лягушке» царь… ну, скажем так – не очень умный. А Бог – Он самый мудрый и самый сильный царь. Ты что, не знала разве?

— И он на троне? И прям в короне, что ль? – не успокаивается Юлька.

— Ну.. при определённых обстоятельствах – да. На троне и в короне. Если тебе так больше нравится.

 

Я не уточняю, что мне так тоже больше нравится. В конце концов, у всякого свой взгляд на эти вещи. Юлька некоторое время обдумывает полученную информацию, затем бежит в детскую, выкатывает из угла смятый комок и тут же, на полу, его разглаживает, приговаривая при этом:

 

Как же, милый, ты с будьбой,

Ты опять со мной, родной?

— Что, что? – кричит из комнаты мама. – С какой такой «будьбой»?

 

Юлька быстро набычивается и затихает. А уже потом, в постели, укрытая одеялом до бровей, смотрит сбоку, из-под одеяла, как из пещеры, на своё отражение в зеркальной дверце шкафа и говорит с глубоким вздохом:

— Бедна девица с косой!

 

Царь Небесный, несмотря на конфликт, тронýлся-таки тоской бедной девицы с косой. Горло у неё уже не болит, и послезавтра она идёт на праздник.