Рост власти над природой и средой

Определив, что критерий роста цивилизации не в ее прогрессивном кумулятивном завоевании человеческого окружения, попробуем рассмотреть вопрос о том, является ли завоевание физического окружения, то есть природной среды, достаточным критерием роста цивилизации. Очевидный признак прогресса в этой области – совершенствование техники. Легко можно допустить, что существует определенное соответствие между технической вооруженностью общества и успехами в деле покорения Природы. Однако удается ли обнаружить элементы соответствия между совершенствованием техники и социальными достижениями общества?

Концепция современных западных социологов, с легкостью усвоенная обыденным западным умом, такое соответствие признает как само собой разумеющееся. Более того, предполагаемая последовательность ступеней совершенствования материальной техники берется в качестве показателя соответствующей последовательности в прогрессивном развитии цивилизации. В этой умозрительной схеме развитие человечества представляется чередой «эпох», различающихся своим технологическим характером: палеолит, неолит, медно‑каменный век, медный век, бронзовый век. железный век с кульминацией его в машинном веке, в котором имеет привилегию жить наш нынешний Homo Occidentalis. Несмотря на широкую популярность этой классификации, она явно нуждается в критическом осмыслении. Теория эта выглядит малоубедительной даже при беглом взгляде, без серьезной эмпирической проверки ее. И прежде всего она сомнительна именно в силу своей чрезмерной популярности. Технологическая классификация принимается широкими слоями с готовностью и некритично, без достаточного ее осмысления, поскольку она апеллирует к общественным эмоциям, которые и без того взвинчены недавними техническими достижениями. Изобретая эту схему, наши социологи обращались к обыденному сознанию, но и в своем научном анализе они оказались заложниками своей эпохи и своего окружения, утратив невольно исторический взгляд на предмет. Этот феномен мы уже рассматривали в самых общих чертах ранее, поэтому не будем повторяться и пойдем дальше.

Другим поводом для критического отношения к технологической классификации социального прогресса может служить то, что существует реальная опасность для историка стать рабом случайного материала. С научной точки зрения может оказаться чистой случайностью то обстоятельство, что материальные орудия, созданные человеком, обладают большей способностью выживания, чем творения человеческой души общественные институты, чувства, идеи. Действительно, если этот ментальный аппарат задействован, он играет куда более важную роль для человека, чем материальная сфера его жизни. Однако в силу того, что памятники материальной культуры сохраняются, а ментальный аппарат исчезает, а значит, археологам остается реконструировать второе через первое, существует даже тенденция изображать Homo Sapitns как Homo Faber par exellence. «Произнесенное слово не останется на земле, как возвращается метательный снаряд, пущенный рукой атлета, или судно, чтобы стать памятью о былых человеческих достижениях. Слово исчезает в воздухе, и филологу остается иметь дело не с оригиналами, а в лучшем случае с отзвуком эха. Поэтому реконструировать то, что делали люди, или то, что они создавали, и в еще большей мере то, о чем они думали, к чему стремились, удается в какой‑то степени только при помощи археологии, науки, выросшей из геологии» [прим56].

Еще одним основанием для критики технологической классификации прогресса является то, что эта классификация – яркий пример ошибки в понимании Роста, рассматриваемого как единое прямолинейное движение по восходящей, и Цивилизации как единого и единичного процесса. Мы касались этого феномена ранее, полому сейчас отметим только, что, даже согласившись признать технологическую классификацию истинной, мы все равно столкнулись бы с невозможностью создать единую схему, внутри которой все исторические факты были бы приведены в строгий порядок. Кроме того, такая схема не может охватить весь обозримый мир.

Даже в настоящее время, когда, экспансия Запада и сопутствующая ей вестернизация мира зашли очень далеко, можно увидеть живых представителей каждой ступени развития техники – от современной машинной, которая придала западному обществу невиданную мобильность, и кончая техникой каменного века, которой до сих пор пользуются эскимосы и австралийские аборигены.

Фактически не существует и никогда не существовало таких реалий, как эпоха Палеолита или Машинный век, ибо все, что мы знаем о технике, начиная с первой дубинки до железной отливки, изобреталось множество раз самыми различными обществами, в разные времена и в разных местах. Но даже если допустить, что древняя техника предвосхитила появление машин, будучи изобретена в каком‑то одном пространственно‑временном отрезке, нам все равно не удается построить диаграмму единого движения по прямой линии.

Изобретение не проводит четкой линии между двумя эпохами мировой истории. Скорее оно порождает движение волны мимесиса, и эта психическая волна движется наподобие других волн в других средах. Она распространяется в различных направлениях из точки своего возникновения: ей требуется время для перемещения в пространстве, и, перемещаясь, она принимает разную длину, что зависит от местных условий и препятствий на ее пути. Чем дальше распространяется волна, тем более она утрачивает первоначальную форму и изначально заданный ритм. Действительно, многие технические и технологические достижения приходили в различные части мира в различном порядке, а некоторых обществ определенные волны технического прогресса вообще никогда не достигали. Например, египетское общество так и не вышло за рамки бронзового века, а общество майя – каменного. И ни одно из известных обществ, кроме западного, не прошло путь из железного века в машинный. Однако едва ли правомерно измерять рост цивилизаций по этим параметрам и ставить тем самым нашу на самый высокий, а цивилизацию майя на самый низкий уровень.

Даже если предположить, что развитие техники является критерием роста, следует все‑таки определить, что понимается под словом «развитие» в данном контексте. Следует ли думать о развитии в утилитарном смысле как о достижении определенных материальных результатов или же развитие предполагает духовное обогащение? Передача человеческой речи по телефону или телеграфу не столь чудесна, как возникновение человеческого языка (без которого техника передачи звуков не имела бы никакого смысла). Паровой двигатель или огнестрельное оружие не столь смелые находки, как получение и использование огни нашими далекими предками. Изобретение огнестрельного оружия требовало меньших интеллектуальных усилий, чем изобретение первых метательных орудий. Первые лук и стрела – больший триумф человеческой мысли, чем «Большая Берта» [360]. С этой точки зрения колесо примитивной воловьей упряжки более удивительно, чем локомотив или автомобиль, каноэ поразительнее лайнера, а кремневое оружие – парового молота. И значительно труднее далась человеку доместикация животных и растений, чем господство над неодушевленной природой. Неодушевленная природа подчиняется периодическим законам и Человек, осознав это, должен просто следовать им, применяя к своим собственным нуждам. Бесконечно труднее иметь дело с многообразием и сложностью Жизни. Крестьянин и кочевник, овладевшие искусством управления растительным и животным царствами, могут сардонически улыбнуться в адрес самодовольного промышленника, который похваляется покорением Вселенной и не преминет напомнить, что единственная область, действительно заслуживающая изучения, – это сам Человек. «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всякую веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто» (I Кор. 13, 2).

Все усилия промышленника направлены на преобразование Природы, тогда как Человеком и отношениями между людьми он пренебрегает. Влияние Человека на силы Добра и Зла возросло невероятно с освоением новых источников энергии, но это, увы, не прибавило Человеку мудрости или добродетели, не убедило его в том, что в царстве людей милосердие более ценно, чем часовой механизм.

Эти «априорные» возражения против технологической диаграммы человеческого прогресса сами по себе почти достаточны для опровержения идеи о технических усовершенствованиях как критерии социального роста. Если прибегнуть к хорошо испытанному методу эмпирического анализа, то он сразу же опрокинет эту гипотетическую корреляцию обыденного ума. Обзор ряда фактов и ситуаций выявит с неизбежностью случаи, когда техника совершенствовалась, а цивилизации при этом оставались статичными или даже приходили в упадок; будут и примеры противоположного свойства, когда техника не развивалась, а цивилизация между тем была весьма динамичной.

Очень высокий уровень техники был характерен для каждой из задержанных цивилизаций. Полинезийцы стали прекрасными мореходами, эскимосы – рыбаками, спартанцы – солдатами. Цивилизации оставались статичными, тогда как техника совершенствовалась.

Верхнепалеолитическое, например, общество довольствовалось примитивными орудиями, но оно совершенствовало свое эстетическое чувство и художественное мастерство. Изящные и живые рисунки животных, сохранившиеся на стенах пещер и открытые недавно археологами, вызывают удивление и восторг. Неолитическое общество, напротив, приложило много усилий, для того чтобы выработать тщательно отесанные орудия, и, возможно, использовало их в качестве оружия в борьбе за существование, в результате которой Homo Pictor был вытеснен Homo Faber. Палеолитическое общество исчезло, а неолитическое общество выжило. Это, безусловно, явилось победой нового уровня техники и само по себе служило ее развитию, однако для цивилизации победа эта означала отступление назад, ибо искусство верхнепалеолитического человека вымерло вместе с ним.

Другой пример, когда развитие техники сопровождалось отступлением цивилизации, можно найти в истории минойской цивилизации. Минойское общество не вышло за пределы бронзового века. Последним и наиболее разрушительным нападением континентальноевропейских варваров постминойского движения племен был приход дорийцев, племен – носителей техники железа. Однако победа вооруженных железом дорийцев над вооруженными бронзой минойцами была победой Варварства над Цивилизацией. Железный меч, равно как и стальной танк, подводная лодка, бомбардировщик или любая другая машина уничтожения, может быть символом победы, но не символом культуры. Дорийцы, освоив технику железа, не перестали быть варварами. Железо дорийцев, возможно, не было оригинальным дорийским открытием, а просто было ими заимствовано у более искусных соседей. Итог встречи дорийцев с минойцами опровергает технологический критерий прогресса, ибо, будь он верен, железные мечи дорийцев проложили бы путь к небывалым высотам культуры, но история свидетельствует об обратном: в период постминойского междуцарствия культурный уровень общества упал чрезвычайно низко.

Прокопий Кесарийский дал историю войн римского императора Юстиниана. Эти войны, в сущности, стали последним испытанием древнего эллинистического общества. Тщетно пытаясь осуществить свою мечту восстановить территориальное единство империи, Юстиниан подорвал финансы восточных и уничтожил население балканских провинций, опустошил Италию. Но даже столь высокой ценой он не смог достичь своей односторонней цели, ибо, разбив вандалов в Африке, он открыл тем самым путь маврам, а уничтожив остготов в Италии, создал вакуум, который уже через три года после его смерти стал быстро заполняться находящимися на более низком культурном уровне лангобардами. Грядущий за войнами Юстиниана век стал низшей точкой постэллинистического междуцарствия. В восприятии Прокопия Кесарийского и его современников это было трагедией. Общество болезненно переживало и глубоко сознавало тот факт, что эллинистическая история уже прошла свой зенит. Однако, приступая к описанию роковых событий, – событий, только что нанесших эллинизму смертельный удар, – выдающийся историк находит нужным сравнить настоящее с прошлым, причем отмечает не без гордости, что его современники намного превзошли древних в военной технике и в искусстве ведения войны. «Для непредубежденного ума очевидно, что события этих войн имеют впечатляющее значение для истории. Благодаря им появилось то необычное, о чем нельзя прочитать ни в каких исторических свидетельствах, если не учитывать точки зрения тех читателей, которые заведомо считают, что древность во всем превзошла современный мир. Первый пример, который приходит на ум, – это сетования их но поводу современных войск, которым якобы недостает тех свойств, которые характерны были для древних воинов. Но забывают при этом, что у древних гомеровских воинов не было ни верховой лошади, ни копья, ни щита, ни лат. Они принуждены были ходить пешком, а укрывались за камнем либо плитой, что не позволяло им ни успешно защищаться, ни преследовать врага, ни – что самое главное – сражаться в открытую. Отсюда их репутация хитрых тактиков, тогда как на деле искусства было мало в их действиях, ибо все, что им оставалось, – это раскручивать пращу да посылать снаряды, не ведая, долетят они до цели или нет, да, собственно, не зная даже, где находится цель. Вот уровень, на котором стояла армия в те времена. В отличие от них нынешние лучники имеют панцири и наколенники, колчан у них с правой стороны, меч – с левой, у некоторых воинов и копье за плечами, и небольшой щит для защиты лица и шеи. Будучи прекрасными наездниками, они к тому же великолепные стрелки и могут посылать стрелу на полном скаку, причем как вслед убегающему противнику, так и отбиваясь от преследователя. Они натягивают тетиву почти до уха с такой силой, что стрела способна пробить и панцирь, и щит. Однако находятся люди, которые с пренебрежением относятся к современному войску, продолжая настаивать на преимуществах древнего боя и упрямо не желая считаться с новыми изобретениями. Непонимание такого рода, разумеется, бессильно лишить современные приемы ведения войны их очевидного преимущества и неоспоримого значения».

Рассуждение Прокопия – несуразица, опровергающая самое себя, поэтому единственное замечание, которое необходимо сделать в данном случае, – это то, что панцирь, который Прокопий представляет читателю как величайшее достижение греческого гения, был в действительности для греков и римлян изобретением не более оригинальным, чем открытие железа дорийцами. Этот всадник – с ног до головы покрытый броней и прекрасно владеющий оружием – был в высшей мере чужд греческой и римской военной традиции, отводившей коннице второстепенную роль, а главное значение придававшей пехоте, сила которой измерялась коллективным действием и дисциплиной, причем ценилось это значительно выше, чем снаряжение и навыки отдельного солдата. В римской армии верховой лучник появился немногим более чем за два столетия до Прокопия, и если он стал в столь короткий период основной единицей римской армии, то эта революция в военной технике свидетельствует только о том, что знаменитая вошедшая в историю своими победами римская пехота начала свое быстрое н очевидное разложение.

В своем восхвалении верхового лучника Прокопий достигает прямо противоположного эффекта. Вместо гимна греческой и римской военной технике он произносит ей надгробную речь. Однако, пусть иллюстраций Прокопия и неудачна, в целом он прав, отмечая несомненное совершенство тогдашней военной техники. Касаясь этой области греческой и римской социальной истории, оставим на некоторое время ее эпилог, сосредоточив наше внимание на тысячелетнем периоде ее. начавшемся с изобретения спартанской фаланги во Второй Мессенской войне во второй половине VII в. до н.э. и завершившемся поражением и дискредитацией римского легиона в битве при Андрианополе в 378 г. н.э. [361]Развитие эллинистической военной техники может быть последовательно прослежено в этот период, и тогда мы легко убедимся, что остановка или замедление роста эллинистической цивилизации неизменно сопровождались развитием эллинистического военного искусства.

Изобретение спартанской фаланги [362], представлявшее собой первое явное достижение, по дошедшим до нас свидетельствам, явилось результатом событий, остановивших рост спартанского варианта эллинской цивилизации.

Следующее значительное усовершенствование состояло в разделении пехоты на два вида: македонских фалангистов и афинских пелтастов. Македонская фаланга, вооруженная двуручными пиками вместо одноручных копий, была сильнее в наступлении, чем ее спартанская предшественница, но она была менее маневренна и поэтому более уязвима в случае расстройства боевого порядка. Для защиты ее флангов и вводились пелтасты: новый тип легкой пехоты, использовавшийся в качестве застрельщиков. Македонские фалангисты и афинские пелтасты, действуя объединенными усилиями, представляли собой значительно более эффективный тип пехоты, чем единая фаланга спартанской модели. Это второе усовершенствование эллинской военной техники родилось из братоубийственных войн, терзавших эллинский мир в течение века – от начала Пелопоннесской войны 431 г. до н.э. до македонской победы при Херонее в 338 г. до н.э. [363], – века, ставшего свидетелем надлома эллинской цивилизации и движения ее к распаду.

Следующее крупное усовершенствование военного дела было совершено римлянами, которые сумели соединить достоинство, устранив недостатки фалангистов и пелтастов, создав новую воинскую единицу – легион. Легионер был вооружен двумя копьями и колющим мечом, а легион шел в наступление открытым порядком двумя волнами, а третья волна, вооруженная и построенная по типу традиционной фаланги, находилась в резерве. Это третье усовершенствование появилось в результате нового круга братоубийственных войн, который начался в 218 г. до н.э. войной Ганнибала, а закончился III Македонской войной в 168 г. до н.э [364], когда римляне нанесли сокрушительный удар всем великим державам эллинистического мира той поры.

Четвертым, и последним, достижением стало усовершенствование легиона: процесс, начавшийся с Мария и закончившийся при Цезаре [365], – результат ста лет переворотов и гражданских войн. Таким образом, при Цезаре и Крассе греко‑римская военная техника достигла зенита своего развития. И то же самое поколение стало свидетелем распада эллинской цивилизации. Ибо век римских революций и гражданских войн, начавшийся в 133 г. н.э., достиг своего пика при Тиберии Гракхе, а миссия Цезаря заключалась в том, чтобы выйти из смутного времени и создать предпосылки образования универсального государства, что в конце концов удалось Августу после битвы при Акциуме [366].

Проследив историю последовательных нововведений в сфере военного дела, можно отчетливо видеть, что они сопутствовали не росту цивилизации, а надлому и распаду ее.

Искусство войны – это не единственная сфера приложения технической мысли, находящейся в обратно пропорциональной зависимости к общему прогрессу социальной системы. Война – столь очевидно антиобщественная деятельность, что противоречие между военным и социальным прогрессом не вызывает особого удивления. И заметим, что во всех рассмотренных нами примерах рост технических достижений сопровождался остановкой общественного развития или замедлением его, причем техника развивалась за счет всего общества, но обслуживала преимущественно армию. Возьмем теперь случай из совершенно противоположной области. Обратимся к главной и самой мирной сфере приложения рук человеческих – к искусству обработки земли. Если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне эллинистической истории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилизации.

Сначала, возможно, мы наткнемся на некоторое отступление от привычной схемы. Если первое исторически достоверное нововведение в эллинском военном деле имело следствием остановку роста одной из эллинских общин, то первое сравнимое с ним нововведение в эллинском земледелии дало более счастливый результат. В области земледелия первыми эллинскими новаторами были не спартанцы, а афиняне. Когда Аттика по инициативе Солона повернула Элладу от смешанного сельского хозяйства, производящего натуральный продукт для внутреннего потребления, к режиму специализированного сельскохозяйственного производства, ориентированного на экспорт [367], эта революция в земледелии сопровождалась таким взрывом энергии и столь бурным ростом, что мощный порыв распространился за пределы Аттики, вливая новые жизненные силы в эллинское общество.

В дальнейшем, однако, история нововведений в эллинском земледелии принимает другой, на сей раз более драматический поворот. Далее ступень в совершенствовании эллинистического сельского хозяйства заключалась в расширении масштабов специализации через организацию массового производства. Представляется, что этот шаг впервые был предпринят в колониальных эллинских общинах на заморских берегах Сицилии, ибо сицилийские греки начали расширять рынок вина и масла за счет варваров Западного Средиземноморья, которые стремились получить эти продукты у соседей, не обременяя себя разведением собственных виноградников и оливковых рощ. Первое свидетельство новых масштабов аттического сельского хозяйства обнаруживается на территории греко‑сицилийского города‑государства Агригента к концу первой четверти V в. до н.э., но опыт этот нес в себе заметный социальный порок благодаря широкому применению рабского труда. Описание этого мы находим у Диодора Сицилийского в его «Исторической библиотеке».

Грандиозный технический прогресс, достигнутый в ходе аграрной революции, был омрачен, однако, столь же великим спадом, ибо новые формы рабства, на которых держалось ландифундистское земледелие, представляли собой значительно большее социальное зло, чем рабство патриархальное. Ландифундистское рабство было более массовым, более бесчеловечным и жестоким.

Система массового производства с помощью рабского труда для насыщения внешнего рынка сельскохозяйственной продукцией распространилась на весь средиземноморский бассейн. Система латифундий в сельском хозяйстве, основанная на рабском труде, значительно повышала продуктивность земли, а это в свою очередь поощряло землевладельцев к расширению плантаций винограда и маслин, а значит, и к укреплению рабства. Но эта же система подрывала, социальные отношения, ибо, где бы ни распространялось плантационное рабство, оно искореняло и пауперизировало крестьян с той же неотвратимостью, с какой неизбежно развращают человека нечестно заработанные деньги.

Социальные последствия не заставили себя ждать. Сельская местность обезлюдела, в городе рос паразитический пролетариат. Эго был фатальный, необратимый путь. Все усилия последующих поколений римлян, например, смелые политические реформы самоотверженных Гракхов или щедрая система алиментаций [368]. введенная во II в н.э., оказались тщетными. Ничто не могло избавить римский мир от того социального зла, которое принесло с собой последнее достижение а области римского сельскохозяйственного производства и агротехники. Никакие реформы не могли остановить разрушительного действия системы, пока она сама не рухнула под бременем финансового кризиса, поскольку массовое сельскохозяйственное производство опиралось на денежную экономику. Этот надлом был частью общего крушения, разразившегося в III в. н.э. и отдаленным следствием рабовладельческой системы землепользования, которая, подобно раковой опухоли разъедала ткани римского общества в течение предыдущих четырех столетий.

Римская латифундия имеет аналогию в западной истории XIX в, в плантациях хлопкового пояса Соединенных Штатов. Рабство – эта древняя социальная болезнь – и здесь возникло как этап экономического развития.

Промышленная революция придала новое дыхание экономике Южных штатов, расширив рынки сбыта хлопка‑сырца и механизировав очистку и обработку его. В условиях технической реконструкции и модернизации всей западной промышленности сохранение института рабства стало угрозой не только политическому единству Соединенных Штатов, но и всему общественному благополучию западного мира. К счастью, западный мир нашел более эффективный ответ, чем в свое время эллинистический. Мы своевременно поняли, что рабство становится чересчур опасным злом. когда оно действует вкупе с чудовищной, не менее страшной силой индустриализма. И, осознав это, мы заплатили высокую цену – прошли через Гражданскую войну [369], – чтобы искоренить навсегда современное рабство. Однако до сих пор приходится преодолевать целый ряд социальных пороков, принесенных промышленной революцией. Одним из этих все еще не побежденных зол является рост паразитического городского пролетариата; это зло в наши дни подтачивает силы западного общества, как когда‑то оно высасывало соки из римской общественной системы.

Несоответствие между прогрессом в технике и ростом цивилизации очевидно в тех случаях, когда техника развивалась, а рост цивилизации прекращался и начиналась стагнация. Но нет гармонии и тогда, когда в технике наблюдается застой, а цивилизация продолжает развиваться.

Например, крупный шаг вперед был сделан человеческим обществом в Европе между нижним и верхним палеолитом. «Культура верхнего палеолита связана с концом четвертого ледникового периода. На местах стоянок неандертальского человека можно обнаружить останки нескольких типов, ни один из которых не имеет точек соприкосновения с неандертальцем. Напротив, все они более или менее приближаются к современному человеку. Глядя на эти ископаемые останки в Европе, создастся впечатление, что мы имеем дело с современностью, если судить по особенностям человеческого тела» [прим57][370].

Это преображение человеческого вида, наступившее в середине палеолитического периода, возможно, было самым эпохальным событием человеческой истории и остается таковым вплоть до настоящего времени, ибо в тот момент Предчеловек сумел превратиться в Человека, но Человеку так и не удалось с тех пор выйти на сверхчеловеческий уровень, как бы он к тому ни стремился,

Духовная революция, однако, не сопровождалась сколько‑нибудь заметными изменениями в технике, так что, приняв технологическую классификацию, мы должны будем художников, создавших наскальные рисунки верхнего палеолита, очарование которых действует на воображение и сегодня, рассматривать как «недостающее звено» [371].

Этому примеру, когда техника оставалась неизменной, а цивилизованность сделала значительный шаг вперед, можно противопоставить пример, в котором техника оставалась неизменной, а цивилизация деградировала.

Техника производства железа, освоенная в Эгейском бассейне в период, когда минойская цивилизация переживала упадок, оставалась неизменной – ни совершенствуясь, ни ухудшаясь – вплоть до следующего великого социального спада, постигшего на этот раз эллинистический мир. Западный мир унаследовал технику производства железа у Рима, как унаследовал латинское письмо и греческую математику. В социальном плане произошел катаклизм, эллинистическая цивилизация распалась, наступило междуцарствие, из которого выросла западная цивилизация. Но в царстве техники не было соответствующего разрыва непрерывности.

Другой пример техники, топчущейся на одном месте, в то время как цивилизация пятится назад, приводит арабский историк Ибн Хальдун в описании своей родной страны. Он замечает, что в той части Иберийского полуострова, что оставалась под мусульманским правлением, древние искусства продолжали сохраняться, однако освященный веками общественный порядок резко распадался.

Итак, данный эмпирический обзор с большой наглядностью показывает, что не существует какого‑либо соответствия между прогрессом в области техники и прогрессом в развитии цивилизации в целом. Однако, хотя история техники сама по себе не является критерием роста цивилизаций, она может служить ключом в поисках такого критерия.

 

 

Этерификация[372]

История техники, до сих пор не открывавшая нам никаких законов общественного прогресса, все же открывает нам принцип, который стоит за прогрессом техническим. Принцип этот можно определить как закон прогрессирующего упрощения.

Например, в истории современной транспортной системы на Западе замена мускульной силы механической знаменовала технический прогресс, который сопровождался дальнейшим развитием материального инструментария. Локомотив, придя на смену лошади, потребовал строительства железнодорожных путей, тоннелей, виадуков, что привело к уничтожению естественного ландшафта. Когда в свою очередь паровой двигатель был заменен двигателем внутреннего сгорания, произошло значительное упрощение. Двигатель внутреннего сгорания, позволивший создать автомобиль, обладает всеми достоинствами парового двигателя и лишен многих его недостатков, ибо при автомобильном сообщении отпадает необходимость в столь сложном инженерно‑техническом обеспечении пути. Кроме того, автомобиль способен развить скорость не меньшую, чем паровоз, и при этом он обладает почти такой же свободой передвижения, как лошадь.

Закон прогрессирующего упрощения просматривается также в историй современной западной техники связи. Электрический телеграф и телефон, электрические линии, посредством которых передавался код Морзе или человеческий голос, требовали металлического провода. Затем следует изобретение беспроволочного телеграфа и телефона. Это техническое достижение сделало возможным передачу человеческого голоса на расстояние через эфир с той же скоростью, с какой органы речи непосредственно передают сигналы через воздух.

Или возьмем историю письменности, этого древнейшего средства передачи мысли не в звуковом выражении, а через символ или знак, способный сохраниться в Пространстве и Времени. В истории письменности наблюдается не только соответствие между развитием техники письма и упрощением формы, но эти две тенденции фактически тождественны друг другу, поскольку вся техническая проблема, которую должно решить письмо как фиксатор, хранитель и посредник человеческой речи, – это отчетливая репрезентация широчайшей сферы человеческого языка с максимальной экономией визуальных символов.

Возможно, наиболее громоздкой из когда‑либо изобретенных человеком является китайская письменность, где иероглифы эволюционировали практически без упрощения и где каждая пиктограмма [373]представляет собой не звук или отдельное слово, а идею. Поскольку идеи, посещающие человека, бесконечно разнообразны, число знаков в китайской письменности распадается на пять фигур, а каждый отдельный знак может содержать больше линий, чем западный алфавит – букв. Естественно, что китайская письменность технически наиболее несовершенна и наиболее громоздка среди всех употребляемых ныне систем. Она технически менее совершенна, чем и не дошедшие до нас системы. Египетская иероглифика и шумерская клинопись, каждая независимо от другой, определенным образом эволюционировали и пришли к большей экономии визуальных символов. Если бы египетское и шумерское письмо полностью отказалось от использования идеограмм и перешло на фонограммы, то, возможно, обе эти системы письма сохранились бы живыми до наших дней. Однако этого не произошло.Они продолжали использование фонограмм параллельно с идеограммами (порочная практика, ставшая источником путаницы, вместо того чтобы внести в систему большую ясность). Тем не менее и египетское, и шумерское письмо технически во всех отношениях более развито, чем китайское. Число пиктограмм в них более ограниченно, и они проще по форме. Египтяне провели значительное формальное упрощение, ими был разработан вариант курсивного написания, а анализ звуков человеческой речи позволил создать фонограммы для отдельных слогов, состоящих только из одной согласной. Последнее достижение привело египтян к самому порогу изобретения консонантного алфавита.

В историческом алфавите, изобретенном каким‑то древнесирийским книжником, тогда как египетские писцы не смогли этого сделать, упрощение письменности, что фактически и означало ее техническое усовершенствование, было полным и радикальным. Сущность алфавита – разложение звуков человеческой речи на отдельные составляющие и представление каждого из этих элементов отдельным визуальным символом, соединяющим в себе четкость и простоту формы. Финикийцы – изобретатели алфавита – выделили и обозначили согласные. Греки заимствовали эту находку, а затем развили и дополнили алфавит, выделив и обозначив также и гласные звуки. Латинский алфавит, ставший письменностью западного общества, – это вариант греческого без каких‑либо существенных изменений с технической стороны.

История письменности, кульминацией которой было создание алфавита, может служить яркой иллюстрацией закона соответствия между совершенствованием техники и упрощением аппарата. Действие этого закона можно проследить также в истории языка – технике артикулированных и значимых звуков. Процесс этот первичен относительно процесса возникновения письменности и, видимо, совпадает с самой историей человечества.

В истории языка, как и в истории письменности, упрощение – это линия технического прогресса. Тенденция языка, прогрессивно развивающегося, – отказываться от громоздкого аппарата флексий [374], которыми наполнены части речи и которые несут определенные значения, вводя вместо этого предлоги, дополнительные глаголы, частицы. Можно заметить, что эта тенденция в развитии техники языка схожа с тенденцией совершенствования письменности, когда наблюдается переход от идеографических пиктограмм к конвенциональным символам, представляющим элементарные звуки. В обоих случаях преследуется одна цель – максимально возможное упрощение и экономия форм и средств выражения.

Тенденцию языка к самоупрощению через отбрасывание флексий в пользу вспомогательных слов можно проследить на примере некоторых представителей индоевропейской семьи языков. В качестве двух полярных крайностей возьмем классический санскрит и современный английский. Санскрит в силу исторической случайности оказался законсервированным в канонической литературной форме еще до того, как, претерпев существенные изменения, он превратился в индоевропейский праязык – язык, из которого произошли все индоевропейские языки [375]. В санскрите англоговорящий исследователь найдет поразительное количество флексий при удивительной бедности частиц, тогда как на другом конце шкалы в современном английском осталось чрезвычайно мало флексий, унаследованных от праязыка, но образовалось огромное количество предлогов, частиц и вспомогательных глаголов. В этой лингвистической шкале, где английский и санскрит представляют собой две крайности, аттический греческий находится ближе к середине. Аттическое наречие поражает сходством с санскритом по обилию флексий, но дальнейшие наблюдения показывают, что греческие и санскритские флексии иначе распределены между различными частями речи. Греческому менее, чем санскриту, свойственны флексии существительного, но, с другой стороны, в нем больше флексий глагола. Эта разница весьма существенна, ибо глагол в отличие от существительного несет в своем содержании и отношение, и значение. Однако индуистский санскритолог, обратившись к греческому языку, возможно, вообще не заметит обилия флексий. Особенность аттического наречия, способная привлечь внимание санскритолога, – это обилие частиц. Исходя из первого своего впечатления, санскритолог даже может прийти к выводу, что аттический и современный английский обладают одной общей тенденцией, которая отсутствует в санскрите.

Если сопоставлять языки по силе их выражения, то, возможно, мы придем к заключению, что наш гипотетический исследователь из Индии скорее найдет параллель между английским и греческим, чем наш гипотетический англичанин – между греческим и санскритом, так как сложный английский глагол имеет столь широкий диапазон употребления и несет в себе столько нюансов и оттенков, что он вполне сопоставим с греческим, но никак не с санскритским, неразвитым и бедным.

Арабский глагол поначалу поражает английского исследователя обилием «аспектов», выраженных с помощью внутренних флексий, но вскоре обнаруживается, что английский глагол с помощью вспомогательных слов может выражать все эти аспекты, равно как и все возможные значения времени, тогда как арабский глагол с его единственной парой времен – совершенным и несовершенным – фактически беспомощен выразить элементарное временное различие между прошлым, настоящим и будущим.

Оттоманский тюркский язык, как и греческий, может выразить широкий диапазон значений с тонкими оттенками отношений с помощью развитого флективного глагола, но его несовершенство по сравнению с греческим в незначительном количестве частиц. В большинстве своем все такие частицы являются заимствованиями из персидского и арабского. Но самым большим недостатком тюркского является ограниченное число относительных местоимений. Он пытается восполнить нехватку местоимений, используя герундий. Результатом становится усложнение синтаксиса, в сравнении с которым цицероновские и мильтоновские периоды кажутся простыми. Тюркский язык намного бы упростился, отказавшись от вербальных флексий и приобретя взамен горстку относительных местоимений.

Линия прогресса в совершенствовании техники языка, которая раскрывается в данном обзоре, предполагает, что язык постепенно освобождается от флексий в пользу вспомогательных слов и в конце концов полностью утрачивает всякие черты флективности. Современный английский проделал длинный путь в этом направлении, а классический китайский язык – с этой точки зрения столь же совершенный, сколь несовершенна китайская письменность, – возможно, прошел весь путь до своего логического предела. Закон соответствия между развитием техники и упрощением технического аппарата, который мы проиллюстрировали на примерах из истории транспорта, связи, письменности и языка, можно проиллюстрировать также примерами из истории астрономии, философии и одежды.

В истории физики, например, птолемеева геоцентрическая система мира, представлявшая собой первую попытку дать связное объяснение всех наблюдаемых движений известных в то время небесных тел, выработала геометрический аппарат эпициклов [376]. Коперникова система, пришедшая на смену системе Птолемея, дает возможность в значительно более простых геометрических понятиях создать стройное объяснение бесчисленного множества движущихся небесных тел, обнаруженных теперь уже с помощью телескопа. А современная система Эйнштейна – для тех, кто ее понимает, – кажется вариантом дальнейшего упрощения представлений о физической структуре Вселенной через объединение свойств пространства, времени и законов гравитации, электричества и магнетизма в некую единую систему.

Все эти примеры наглядно иллюстрируют закон прогрессирующего упрощения. Причем тенденция к упрощению неуклонно проявляется в самых различных областях. Но возможно, термин «упрощение» не совсем точно отражает суть явления. Слово «упрощение» имеет отрицательный смысл, тогда как в конкретных примерах обозначенного феномена наиболее явным проявлением или следствием этого закона является не снижение, а изменение уровня энергии, переход к энергиям все более и более элементарным, тонким и постигаемым лишь при помощи абстрактных категорий, как бы эфирным. Фактический результат – не потеря, а приобретение.

Иными словами, процесс, который мы анализировали, не просто упрощение средств, а перенос энергий, сдвиг из более низкой сферы бытия в сферу действия более высокого уровня. Возможно, мы более точно определим процесс, назвав его не «упрощением», а «этерификацией».

Феномен этерификации можно наблюдать в самых разных сферах.

В сфере человеческой деятельности по преобразованию физической природы наблюдается картина стадиального перехода человека от применения самой сложной и наглядной из энергий (мускульной энергии) к энергиям более элементарным, эфирным – от воды к пару, от пара к электричеству; от передачи электрических волн по металлическим проводам – к передаче через посредство «эфира».

Феномен этерификации можно наблюдать также в теологии, математике, искусстве, философии.

А. Бергсон сравнивает этерификацию богословия с аналогичным процессом в истории математики. «Постепенное восхождение Религии к Богам со все более ясно очерченной личностью и более четко определенными отношениями между собой означает в конечном счете абсорбцию в понятие некой единой божественной личности; и это в свою очередь вызывает переход от внешнего к внутреннему представлению о Боге, переход Религии от статики к динамике, и этот конверсивный процесс аналогичен тому, что происходит в Чистом Разуме, который постепенно переходит от математики конечных величин к дифференциальному исчислению» [прим58].

Этерификация современного западного искусства, имевшая место в XVIII в., когда скипетр перешел от Архитектуры к Музыке и когда порыв художественного импульса избрал себе более утонченного посредника в звуке, была отмечена Освальдом Шпенглером в его «Закате Европы», где он говорит, что «приблизительно в 1740 г., когда Эйлер пришел к определенной формуле функционального анализа, в музыке возникла соната как зрелая и более высокая форма инструментального стиля. Музыка в этот период стала властвовать над всеми другими искусствами. В области пластических искусств Музыка вытесняет скульптуру, пощадив лишь чисто музыкальные, перегруженные деталями неэллинского и антиренессанского характера, малые формы из фарфора, материала, изобретенного в то время, когда камерная музыка завоевывала мир. Если пластическое искусство готической эпохи представляет собой архитектонический орнамент – ряды человеческих фигур везде и вокруг, – стиль рококо являет собой примечательный пример искусства, которое пластично только внешне, тогда как в действительности оно вдохновлено Музыкой. Это показывает степень, в которой техника может управлять основами художественной жизни и в которой основа художественной жизни может вступить в противоречие с духом мира форм, создаваемого этой техникой, в отличие от общепринятой эстетической теории, согласно которой дух и техника находятся друг к другу в отношении причины и следствия» [прим59].

Если Шпенглер обнажает процесс этерификации в области искусства, то иллюстрацию соответствующего процесса в области философии можно найти в приведенном Платоном рассказе Сократа. «В детстве, – сказал Сократ, – у меня была необычная страсть к той области знания, которую они называют физикой. Мне казалось соблазнительным узнать причины всех явлений и понять происхождение, распад и существование каждого из них. И часто я напрягал свой ум, размышляя о том, правда ли то, о чем говорится в теории, что живые организмы возникают из соединения тепла и холода; или что материальное средство нашей мысли – кровь, воздух или огонь; или что, возможно, это неверный подход к проблеме и больше следует думать о голове, в которой содержатся слуховые, зрительные, обонятельные ощущения, о памяти и предположении, которые возникают из этих ощущений, а затем – о знании, возникающем в конце цепи из памяти и предположения, когда они сводятся в одну точку. А потом я стал размышлять о путях, которыми исчезают эти явления, а также о естественной истории звездной вселенной и нашей планеты, пока в конце концов я не пришел к заключению, что у меня меньше дара проводить такого рода исследование, чем у любого другого существа. Я расскажу вам последнюю вещь о состоянии моей души. Я был ослеплен своими изысканиями до такой крайней степени, что мне казалось, я перестал знать все то, что знал раньше… Но однажды, – продолжал он, – мне довелось услышать Анаксагора, который читал из книги, где было написано, что Ум – это главная сила во вселенной и причина всех явлений; и отсюда в конце концов я извлек желаемое объяснение. Мне показалось истинным, что причина всех явлений должна быть Умом: и я решил, что если это правда, то ум‑устроитель должен устраивать все наилучшим образом и всякую вещь помещать там, где ей всего лучше находиться» (Платон. Федон 96‑97).

В описанном здесь опыте, который, очевидно, стал поворотным пунктом в духовном становлении Сократа, афинский философ переключает интерес с физической стороны на психическую, обращается от макрокосма к микрокосму и открывает духовную причину всех явлений, хотя первоначально он такую причину видел в материальном. Таким образом, Сократ нашел интеллектуальный выход, а найдя его, он обрел и нравственное спасение, ибо эта перемена означала также и перемену цели. В акте переноса своих интересов из физической сферы в психическую Сократ вышел за границы метафизики и оказался в царстве этики. Как видно из цитированного отрывка, он расширил поле исследования, включив в него наряду с понятием Истины также понятие Добра. Свое высшее выражение принцип этерификации получает в Новом завете. «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи и тело – одежды? Взгляните на птиц небесных: оне не сеют, не жнут, не собирают в житницу; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? […] И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут. Но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. […] Итак, не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или: что пить? или: во что одеться? Потому что всего этого ищут язычники: и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» (Матф. 6, 25‑26, 28‑29, 31‑33).

Этим отрывком из Евангелия от Матфея можно закончить обзор иллюстраций, подтверждающих действие принципа этерификации в самых различных областях общественной жизни. И всюду привлекает внимание одна и та же тенденция, получающая лишь незначительные отклонения. В морфологических понятиях этерификация проявляется как закон прогрессирующего упрощения: в биологических понятиях она проявляется как Saltus Naturae (скачок Природы) из неодушевленной материи в жизнь; в философских понятиях это переориентация умозрения из макрокосма в микрокосм; в религиозных понятиях – переселение души из дьявольского мира плоти в Царствие Божие. Продолжив этот обзор, мы, без сомнения, нашли бы различные проявления этерификации и в других сферах; но примеры, собранные здесь, как нам кажется, достаточно убедительны, ибо они безошибочно указывают путь к цели настоящего исследования.

 

 

Перенос поля действия

Этерификация рассматривалась нами как обстоятельство, сопутствующее росту; и вышерассмотренные примеры данного явления проясняют критерий роста, который нам не удалось обнаружить в прогрессивном и кумулятивном завоевании человеческого и физического окружения. Этот критерий скорее связан с законом прогрессивного упрощения и переносом энергии, сдвигом сцены действия из этого поля в другое поле, где действие Вызова‑и‑Ответа может найти альтернативную сферу. В этом другом поле вызовы не приходят извне, а рождаются изнутри. Ответом на них является внутренняя самоартикуляция или самодетерминация. Когда мы наблюдаем человека или человеческое общество в ситуации Вызова‑и‑Ответа, мы замечаем устойчивую тенденцию к перемещению из одного поля действия в другое. Наличие или отсутствие этой тенденции позволяет судить о наличии или отсутствии роста, ибо если посмотреть на процессы более внимательно, то мы убедимся, что невозможно назвать пример Вызова‑и‑Ответа. где действие имело место исключительно в одном поле. Даже в тех ответах, которые на первый взгляд кажутся всего лишь завоеванием внешнего окружения, всегда можно заметить элемент внутренней самодетерминации, и, наоборот, всегда существует какой‑то выплеск действия наружу, если само действие направлено внутрь. В то же время, если серия Вызовов‑и‑Ответов стимулировала рост, это предполагает, что в каждом последующем круге Вызова‑и‑Ответа влияние действия на внешнее поле понижается, а действие на внутреннее поле оказывается решающим в ходе борьбы.

Эта истина со всей ясностью вытекает из тех представлений об истории, где делается попытка описать процесс роста исключительно в терминах внешнего поля. Обратимся к примерам из сочинений двух гениальных исследователей – Эдмона Демолена [377]и Г. Дж. Уэллса.

Тезис о примате среды бескомпромиссно выражен в предисловии к книге Демолена. «Землю заселяет бесконечное множество народов; какова причина возникновения этого многообразия? Первая и решающая причина различия рас определяется тем путем, который позволил им выжить. Именно путь создает расу и формирует социальный тип» [прим60]. Когда этот вызывающий манифест побудил нас ознакомиться со всей книгой, мы убедились, что тезис этот разработан в ней блестяще и кажется убедительным, пока речь идет об истории примитивных обществ. В этих случаях состояние общества можно объяснить с определенной точностью и полнотой, анализируя лишь вызовы из внешнего окружения. Однако такой анализ не выявит причин роста, поскольку примитивные общества находятся в статическом состоянии. Демолену в равной мере удается объяснить возникновение задержанных цивилизаций. Блестяще написана глава о евразийских номадах. Но во всех этих случаях условия статичны. Когда автор применяет свою формулу к патриархальным сельским общинам, читатель ощущает некоторое неудобство. Объяснение кажется слишком правдоподобным, ход рассуждения – слишком гладким и простым. А главы о Карфагене и Венеции рождают чувство какой‑то недосказанности. Когда он пытается объяснить пифагорейскую философию в понятиях колониальной торговли с югом Италии, невольно улыбаешься, но тут же ощущаешь завидную способность автора заземлить проблему. Однако глава под названием «Путь Нагорья – социальные типы албанцев и греков» совершенно неудачна. Албанское варварство и эллинская цивилизация находились в одном и том же физическом окружении просто потому, что их предки пришли туда одним и тем же путем – сухопутным! Получается, что весь грандиозный человеческий опыт и великие достижения, вошедшие в историю под именем эллинизма, предопределены одним лишь второстепенным фактором – Балканским нагорьем! В этой неудачной главе основная идея оказывается сведенной к абсурду. Попытка описать рост цивилизации в стадии, предшествующей надлому, как ответ на вызов из внешнего окружения, оказывается явно неудачной.

Уэллс в свою очередь утрачивает блеск своего таланта, когда пренебрегает простым и примитивным. Реконструируя драматические события геологической истории, он в своей стихии. Когда он описывает, как «эти териоморфы [378], эти доисторические млекопитающие» уцелели, тогда как рептилии вымерли, сила его пафоса приближается к пафосу библейского рассказа о Давиде и Голиафе, и в определенном смысле его рассказ неповторим. Читая этот отрывок, с жадностью предвкушаешь главы о волнующих событиях человеческой истории, но приходится испытать некоторое разочарование. Повествуя, как маленькие териоморфы становятся палеолитическими охотниками или евразийскими номадами, Уэллс, как и Демолен, выглядит вполне убедительным, но ему совершенно не удаются события западной истории, когда из териоморфа нужно вывести высокоорганизованную личность Уильяма Юарта Гладстона [прим61][379]. Неудачу Уэллса можно измерить успехом Шекспира в решении аналогичной проблемы. Если мы расположим выдающиеся типажи великой шекспировской галереи в порядке возрастания духовности, имея при этом в виду, что драматургия раскрывает характеры персонажей в действии, мы увидим, что Шекспир движется от низкого к высокому, постоянно перемещая поле действия героя. Причем сдвигает его всегда в одном и том же направлении – отводя микрокосму главное место на сцене и отодвигая макрокосм на задний план. Это прослеживается в характерах шекспировских героев от Генриха V через Макбета к Гамлету. Довольно примитивный характер Генриха V ярко раскрывается в его ответах на вызовы человеческой среды: отношения его с собутыльниками, с отцом, с соратниками.

В описании Макбета использованы другие краски. Поле его действия сдвинуто, как бы более повернуто внутрь, ибо отношения Макбета к Малькольму или Макдуфу и даже его отношение к леди Макбет не менее значимы для героя, чем отношение его к самому себе. Наконец – Гамлет. Мы видим, что макрокосм здесь почти полностью исчезает. Все – от отношения героя к убийцам своего отца до любви его к Офелии, – все погружено в пучину внутреннего конфликта, разыгрывающегося в душе героя. В Гамлете поле действия переносится из макрокосма в микрокосм почти полностью.

Подобный перенос поля действия обнаруживается и в истории цивилизаций. Когда серия ответов на вызовы стимулирует рост, можно видеть, что по мере роста поле действия сдвигается, перемещаясь из внешнего окружения во внутреннюю социальную систему растущего общества.

Например, мы уже говорили в другой связи, что, когда наши предки на ранней ступени западной истории сумели отразить нападение скандинавов на западное христианство, одним из средств, с помощью которых была достигнута эта победа, было создание мощного военного и социального инструмента в виде феодальной системы. Создание феодальной системы явилось ответом на скандинавский вызов. Феодализм обеспечил временное равновесие, впоследствии нарушенное, что вызвало новый порыв, охвативший западное общество и позволивший ему преодолеть мертвую точку, в которой неизбежно оказывается система, достигшая равновесия. Успешно ответив на брошенный вызов, западный мир совершил переход от одного динамического круга Вызова‑и‑Ответа к другому. Социальная, экономическая и политическая дифференциация между различными социальными классами, вызванная феодализмом, породила определенные стрессы и напряжения в структуре западного общества, а это в свою очередь поставило растущее общество перед лицом следующего вызова. Западное христианство едва оправилось от напряженной борьбы с викингами, как перед ним возникла новая задача, требующая замены феодальной системы новой системой отношений, основанной на суверенитете государств и личной свободе граждан. Этот пример двух последовательных вызовов в истории западной цивилизации наглядно демонстрирует сдвиг поля действия из внешней сферы во внутреннюю.

Пример этот не единичен. В эллинской истории мы также видели, что все ранние вызовы приходили из внешнего окружения. Самым ранним был вызов, брошенный горными жителями обитателям долин Эллады. Жители долин, победив, оказались перед новым вызовом – мальтузианской проблемой [380]. Решив ее с помощью заморской экспансии, они вновь столкнулись с вызовом человеческого окружения со стороны соперничающих финикийских и этрусских колонистов Западного Средиземноморья и, конечно же, местных варваров.

Бесконечная череда вызовов и ответов в истории Эллады была прервана во второй половине IV в. до н.э., когда эллинское общество получило передышку, продолжавшуюся вплоть до III в. н.э. Это было время господства эллинского общества не только над всеми обществами, попавшими в его орбиту, но и над физической природой. В III в. н.э. внешнее окружение снова дало о себе знать, что сказалось на самочувствии эллинского мира.

В течение пяти или шести предшествующих веков эллинский мир был практически свободен от вызовов, исходящих от внешнего окружения, физического или человеческого. Но это не означает, что в течение этих столетий эллинский мир был вообще свободен от вызовов. Наоборот, как уже отмечалось нами, это был период упадка, то есть период, когда эллинизм оказался несостоятелен перед лицом новых вызовов. Мы касались уже данной темы, но если посмотреть на нее под иным углом зрения, то мы обнаружим, что новые вызовы представляли собой версии старых вызовов – тех, что уже получили триумфальный ответ во внешнем поле и, преобразованные, обратились теперь к внутренним сферам жизни эллинского общества.

Например, внешний вызов ахеменидского и карфагенского военного давлений стимулировал эллинское общество в ходе своей самообороны к созданию двух мощных социальных и военных инструментов – афинского флота и сиракузской тирании. Эти инструменты исполнили свою непосредственную функцию, придав Элладе силы в борьбе с внешним врагом. Но эти же инструменты породили определенные стрессы и напряжения внутри эллинской социальной системы – борьбу за гегемонию между Афинами и Спартой, распад афинской власти и превращение ее в тиранию, борьбу в Сиракузах. Все это и представляло собой новый вызов эллинскому обществу, вызов, на который оно не смогло ответить, что привело к социальному надлому.

В западной истории соответствующая тенденция прослеживается вплоть до настоящего времени. В ранний период западное христианство противостояло вызовам человеческого окружения. В младенчестве западное христианство вынуждено было защищаться от арабов – строителей нового сирийского универсального государства на Иберийском полуострове, а также от экспансии недоразвитых дальнезападнохристианской и скандинавской цивилизаций. Противостояло оно и континентальным варварам. В эпоху крестовых походов западные христиане распространили свое влияние на Средиземноморье и Прибалтику. Экспансия их была временно приостановлена успешным сопротивлением со стороны местных обществ, не желающих подчиняться агрессии. Западный мир подвергся контрдавлению, с одной стороны, московитов, с другой – османов. Однако вскоре Запад вновь ударился в экспансию: началось движение, сравнимое по своему размаху разве что с победами македонян и римлян, движение, которое противопоставило Запад всему незападному миру.

Современная западная экспансия в буквальном смысле имеет мировой масштаб, и по крайней мере в настоящее время она освободила нас полностью от старых вызовов со стороны внешнего окружения. Последний вызов такого рода в современной западной истории наблюдался два с половиной века назад, когда османы попытались захватить Вену. Однако с момента неудачи последнего крупного оттоманского нашествия 1683 г. Homo Occidentalis успел позабыть, что значит предстать перед серьезной угрозой со стороны внешних сил. С тех пор он постоянно угрожает другим, сам не ведая чувства страха, и в последнее время достиг всемирного господства, как в экономическом плане, так и в политическом, и культурном. Трансформация внешнего конфликта между двумя противостоящими обществами во внутренний конфликт, поражающий то из них, которое, победив противника, включает его в свою собственную социальную систему, представляет собой феномен, который легко обнаружить в истории отношений современного западного общества с любым другим обществом, оказавшимся в сфере его интересов. Фактическая элиминация внешних вызовов из человеческого окружения, что было одной из примечательных черт западной истории в течение последних двух с половиной столетий, сопровождалась эквивалентными вызовами во внутренней жизни западного общества, продолжавшего свою глобальную экспансию. В экономическом плане одним из этих видоизмененных вызовов стала проблема, возникшая из различий в жизненных стандартах, что продолжает разделять человечество, уже в некоторой степени связанное мировой системой экономических отношений, международной торговлей, транснациональной промышленностью и финансами. В политическом плане процесс вестернизации породил вызов «священных войн» со стороны народов, пытающихся оградить свою независимость и сохранить самобытность, вылился в проблему «империализма» и «колониальной администрации». В культурном плане конфликт между западной культурой и другими культурами перерос в конфликт между различными классами и расами внутри созданного Западом «великого общества».

Превращение внешних вызовов во внутренние сопровождало победное шествие западной цивилизации. В материальной сфере процесс трансференции действия особенно отчетливо прослеживается в экономической истории Великобритании – страны, где сто пятьдесят лет назад впервые заявил о себе западный индустриализм, чтобы распространиться затем по всему миру, как раскаленная лава, низвергаясь из кратера, исторгаемая земными недрами, расползается по склонам горы.

В Англии первый Круг упорного состязания Человека с Природой, породивший новую силу индустриализма, проходил при тех же условиях, что и мифологическая борьба Иакова с Ангелом, когда Сверхчеловек победил человека, повредив ему бедро [381]. В канун промышленной революции пионеры индустриализма в Англии, находясь в зависимости от источников сырья и энергии, ощущали настоятельную потребность подчинить их своей воле. Гончары были привязаны к месторождениям гончарной глины, сталевары – к рудникам и каменноугольным копям. Даже текстильщики были вынуждены строить свои фабрики у подножия гор, чтобы использовать энергию горных ручьев для работы машин. На этой стадии физическая природа диктовала человеку место и характер взаимоотношений, а промышленная карта Англии находилась в прямой зависимости от геологической и физической карт.

Но подобно Иакову, всю ночь проборовшемуся с Ангелом, человек покорил природу. Во втором круге состязания отцы индустриализма решили транспортную проблему, освободив тем самым промышленность от территориальной привязанности к сырьевой и энергетической базам.

В течение столетия индустриализации происходило постепенное изменение роли двух фундаментальных факторов в промышленном производстве. Если в XVIII в. господствующим фактором в гончарном производстве было сырье, диктовавшее гончару, где размещать мастерскую, то век спустя господство перешло от Природы к Человеку. Место для гончарных мастерских уже стало диктоваться не столько местоположением залежей глины, сколько наличием квалифицированных гончаров.

Первоначально магнитом была глина, но в следующей главе истории магнетическая сила из неодушевленной природы перемещается в человеческое мастерство.

Обратимся теперь от глины к металлу, открыв еще одну главу в истории индустриализации. Когда человек установил свое господство над источниками сырья и энергии, прорыв человеческого духа в другие сферы стал делом времени.

В английской металлургии после окончания мировой войны 1914‑1918 гг. наблюдается тенденция к техническому перевооружению и переориентации на выпуск новых видов продукции, менее материалоемких, но более наукоемких и требующих большего мастерства при изготовлении. В 1931 г. это было подмечено зорким взглядом французского ученого А. Зигфрида, писавшего в своей книге «Кризис Англии»: «Наблюдается спонтанная миграция населения с севера Англии на юг, из добывающих районов в Лондон и долину Темзы. Это заметное передвижение можно понять как первое очевидное следствие подрыва угольной монополии. В XIX в. центр тяжести британской экономической структуры упорно перемещался в направлении угольных бассейнов севера; XX в. может породить новое равновесие, менее зависимое от угольной монополии» [прим62].

В хлопчатобумажной промышленности, имеющей дело с материалом куда более легким, чем сырье послевоенной металлургии, человеческий фактор также стал играть главенствующую роль. В этой отрасли промышленности уровень мастерства, стимулированного ростом технической оснащенности, значительно возрос, что позволило обрабатывать сырье в нетрадиционных, порой существенно удаленных от источников сырья центрах. В настоящее время хлопок выращивается почти во всем тропическом и субтропическом поясе при наличии воды и подходящих почв, однако весь мировой урожай хлопка не стекается, как это было когда‑то, в Манчестер или Лоуэлл, а перерабатывается на фабриках, выросших, как грибы, по всему миру – от польских равнин до низин Северной Каролины.

В распространении ткацкой промышленности можно наблюдать классический пример триумфального ответа Homo Faber на вызов физического окружения. Следует ожидать, что результат, полученный в текстильной промышленности (на всех ступенях – от переработки сырья до сбыта готовой продукции), по всей видимости, завтра будет достигнут и другими промышленными отраслями. В сущности, мы можем вполне предвидеть такой момент в развитии индустрии, когда все ее отрасли полностью освободятся от пут местной зависимости и сделают технически возможным выполнение любых операций в любом месте, где только они захотят обосноваться. Однако развитие текстильной промышленности и самый ее успех показывают, что конфликт между Человеком и Физической Природой не был преодолен, скорее он был просто перенесен в область человеческих отношений, став конфликтом между Человеком и Человеком.