Научное исследование, гуманизм и самотрансцендентальность

Наш подход может оказаться важным для гумани­ста, потому что предлагается новый путь рассмотре­ния отношений между нами—субъектами—и объектом наших усилий—растущим объективным знанием, ра­стущим третьим миром.

Старый субъективный подход к интерпретации зна­ния как отношения между субъективным духом и по­знаваемым объектом—отношения, названного Расселом «убеждением, верой» или «суждением», берет эти вещи, которые я рассматриваю просто как объективное зна­ние, в качестве высказываний или выражений менталь­ных состояний (или как соответствующего поведения). Этот подход может быть описан как эпистемологический экспрессионизм, потому что он очень близок к экспрессионистской теории искусства. Эта теория рас­сматривает продукт человеческой деятельности как вы­ражение внутреннего состояния человека: акцент все­цело делается на причинном отношении и на приня­том, но переоцениваемом факте, что мир объективного знания, подобно миру рисования и музыки, создан че­ловеком.

Этот взгляд должен быть заменен совершенно дру­гим взглядом. Конечно, необходимо признать, что тре­тий мир, мир объективного знания (или, выражаясь более общо, мир объективного духа), создан челове­ком. Однако следует подчеркнуть, что этот третий мир существует в значительной степени автономно, что он порождает свои собственные проблемы, особенно те, которые связаны с методами роста, и что его воздей­ствие на любого из нас, даже на самых оригинальных творческих мыслителей, в значительной степени пре­восходит воздействие, которое любой из нас может ока­зать на него.

Однако было бы ошибкой остановиться на этом. Полную автономию и анонимность третьего мира я не рассматриваю самым важным моментом. Так же я от­ношусь и к общепринятому взгляду, имеющему боль­шое значение и утверждающему, что мы почти всем всегда обязаны нашим предшественникам и традиции, которую они создали; в особенности мы обязаны тре­тьему миру нашей рациональностью, то есть нашим субъективным умом, практикой критического и само­критического способов мышления и соответствующими диспозициями. Я полагаю, что важнее всего этого вы­ступает отношение между нами и результатом нашей работы и то, что может быть получено для нас из этого отношения.

Экспрессионист считает, что все, что он может сде­лать, — это позволить своему таланту, своей одарен­ности выразить себя в своем произведении. Результат будет или хорошим, или плохим в соответствии с ум­ственным или физиологическим состоянием работаю­щего.

В противоположность этому я полагаю, что все за­висит от взаимного обмена между нами и нашими тво­рениями, от продуктов, которые мы вкладываем в тре­тий мир, и от постоянной обратной связи, которая может быть усилена сознательной самокритикой. В отно­шении жизни, эволюции и духовного роста можно утверждать, что здесь существует невероятная вещь: этот метод «дать—взять», взаимного обмена, это взаи­модействие между нашими действиями и их результата­ми позволяет нам постоянно превосходить себя, свои та­ланты, свою одаренность.

Эта самотрансцендентальность является самым по­разительным и важным фактом всей нашей жизни и всей эволюции, в особенности человеческой эволюции.

На своих дочеловеческих стадиях она, конечно, ме­нее очевидна и потому может быть действительно при­нята за нечто, подобное самовыражению. Но на чело­веческом уровне самотрансцендентальность может быть не замечена лишь сознательно. С нашими теориями про­исходит то же, что и с нашими детьми: они имеют склонность становиться в значительной степени неза­висимыми от своих родителей. С нашими теориями может случиться то же, что и с нашими детьми: мы можем приобрести от них большее количество знания, чем первоначально вложили в них.

Процесс учения, роста субъективного знания всег­да в основных чертах один и тот же. Он состоит в кри­тике, обладающей творческим воображением. Именно так мы переходим границы нашего пространственного и временного окружения, пытаясь думать об обстоя­тельствах за пределами нашего опыта: посредством критики универсальности, или структурной необходи­мости, того, что для нас может казаться (или того, что философы могут описать) как «данное» или как «при­вычка»; пытаясь найти, сконструировать, изобрести но­вые ситуации, то есть проверочные ситуации, критиче­ские ситуации, и стремясь определить место, обнару­жить и подвергнуть сомнению наши предрассудки и закоренелые допущения.

Вот каким образом мы поднимаем себя за волосы из трясины нашего незнания, вот как мы бросаем ве­ревку в воздух и затем карабкаемся по ней, если имеется возможность получить точку опоры на любой маленькой веточке, какой бы она ни была ненадежной.

Наши усилия отличаются от усилий животного или амебы лишь тем, что наша веревка может зацепиться в третьем мире критических дискуссий — мире языка, объективного знания. Это позволяет нам отбросить некоторые из наших конкурирующих гипотез. Так, если мы удачливы, мы можем пережить некоторые из наших ошибочных теорий (а большинство из них являются ошибочными), в то время как амеба погибает со своей теорией со своими убеждениями и своими привычками.

Рассматриваемая в этом свете жизнь есть решение проблем и открытие—открытие новых фактов, новых возможностей путем опробования возможностей, пред­ставляемых в нашем воображении. На человеческом уровне это опробование производится почти всеце­ло в третьем мире путем попыток изобразить оолее или менее успешно в теориях этого третьего мира наш первый мир и, возможно, наш второй мир, путем стрем­ления приблизиться к истине-к более полной, более совершенной, более интересной, логически более стро­гой и более релевантной, релевантной нашим про­блемам.

То что может быть названо вторым миром—ми­ром мышления, - становится все больше и больше на человеческом уровне звеном между первым и третьим мирами: все наши действия в первом мире подвергают­ся влиянию со стороны нашего понимания третьего ми­ра с позиций второго мира. Вот почему невозможно по­знать человеческое мышление и человеческое «я» без познания третьего мира («объективного мышления» или «духа»), и вот почему невозможно интерпретировать ни третий мир как простое выражение второго, ни вто­рой мир как простое отражение третьего.

Существует три смысла глагола «to learn», которые недостаточно различались эрудированными теоретика­ми: «открывать, обнаруживать», «подражать, копиро­вать», «делать привычным». Все три смысла могут быть рассмотрены как формы исследования, открытия и действуют с применением метода проб и ошибок, который содержит элемент случайности (не cлишком существенный и обычно в значительной степени переоценивае­мый). Значение «делать привычным» этого глагола со-держит минимум исследования, но оно подготавливает к действиям для дальнейшего открытия; его очевид­но, без конца повторяющийся характер вводит в заблуждение.

Во всех этих различных способах учения, приобрете­ния или производства знания наличествует дарвиновский а не ламарковский метод: отбор, а не обучение посредством повторения. (Однако мы должны учиты­вать то, что ламаркизм есть своего рода подобие дар­винизма и что результаты отбора часто выглядят так, будто они были продуктами ламарковского приспособ­ления, обучения посредством повторения: дарвинизм, можно сказать, симулирует ламаркизм.) Однако от­бор — обоюдоострый меч: не только окружение выби­рает и изменяет нас, мы также отбираем и изменяем окружение, главным образом посредством открытия новой экологической ниши. На человеческом уровне мы делаем это посредством сотрудничества со всем новым объективным миром—третьим миром, миром объективного гипотетического знания, которое вклю­чает объективные новые гипотетические цели и ценно­сти. Мы не формируем или «обучаем» этот мир путем выражения в нем состояния нашего ума, да и он не обучает нас. Мы сами и третий мир растем через взаимную борьбу и отбор. По-видимому, это справед­ливо на уровне фермента и гена: генетический код, как предполагается, действует посредством отбора и отбра­сывания, а не посредством обучения или распоряжения, наставления. По-видимому, это еще более справедливо на всех уровнях, вплоть до искусственного и критиче­ского языка наших теорий.

С целью более полного объяснения следует сказать, что органические системы могут рассматриваться как объективные продукты или результаты пробного пове­дения, которое было «свободно», то есть неопределен­но, внутри некоторой области или круга, ограниченно­го или окруженного пределами своей внутренней ситуа­ции (особенно своей генетической конституцией) и своей внешней ситуации (окружением). Не успех, а неудача приводит затем путем естественного отбора к сравни­тельному закреплению успешного способа реагирова­ния. Можно предположить, что генетический код руко­водит синтезом протеина тем же самым методом: пу­тем предохранения или устранения определенных по­тенциальных химических синтезов, а не путем прямой стимуляции или руководства. Это сделало бы понят­ным возникновение генетического кода посредством от­бора. В результате устранения ошибок он превращал бы свои очевидные распоряжения в запрещения. Одна­ко, подобно некоторой теории, генетический код был бы не только результатом отбора, но и действовал бы также посредством отбора, запрещения или предотвра­щения. Конечно, это только предположение, но, как я думаю, привлекательное предположение.

Литература

1. Aristotle. Metaphysics (русск. перевод: Аристотель. Метафизика.—Соч. в четырех томах, т. I. M., «Мысль», 1975).

2. Аristоt1e. De Anima (русск. перевод: Аристотель. О душе.—Соч. в четырех томах, т. I. M., «Мысль», 1975).

3. Berkeley G. Three Dialogues Between Hylas and Philonous.—In: Works, v. II. London, 1949 (русск. перевод: Беркли Дж. Соч., «Мысль», 1978).

4. Во1zanо В. Wissenschaftslehre. 1837.

5. Brouwer L. E. J. Inaugural Lecture, 14 October 1912.— «Bulletin American Mathematical Society», 1914, v. 20, p. 81—96.

6. Вгоuweг L. E. J. Zur Begrundung der intuitionistischen Ma-thematik. — «Mathematische Annalen», Berlin, 1924, Bd. 93, S. 244— 257.

7. Brouwer L. E. J. Mathematik, Wissenschaft und Sprache. — «Monatshefte fur Mathematik und Physik», 1929, Bd. 36, S. 353—364.

8. Вгоuwer L. E. J. Consciousness, Philosophy and Mathema­tics.—«Proceedings of the Tenth International Congress of Philosophy», 1949, v. 1.

9. Вгоuwer L. E. J. On Order in the Continuum and the Relation of Truth to Non-Contradictority. — «Koninkl. Nedre Acad. Wetensch, Proc. Sect. Sci.», 1951, v. 54.

10. Вuh1er K. Sprachtheorie, Jena, Fischer, 1934.

11. Bunge M. (ed.). Quantum Theory and Reality. Berlin, Sprin­ger, 1967.

12. Descartes R. Discourse de la methode. 1637 (русск. пере­вод: Декарт Р. Рассуждения о методе. M., 1953).

13. Ducasse С. J. Propositions, Opinions, Sentences and Facts.—«The Journal of Philosophy», 1940, v. 37, p. 701—711.

14. Feyerabend P. and Maxwell G. (eds.). Mind, Matter and Method. Essays in Philosophy and Science in Honor of Herbert Feigl, 1966.

15. Frege G. Ueber Sinn und Bedeutung.—«Zeitschrift fur Phi­losophic und philosophische Kritik», 1892, Bd. 100, S. 25—50 (русск. перевод: Фреге Г. Смысл и денотат. — В: «Семиотика и информа­тика», вып. 8, M., 1977)

16. Frege G. Review of Husseri (1891). — «Zeitschrift fur Philo­sophic und philosaphische Kritik», 1894, Bd. 103, S. 313—332.

17. Prege G. Der Gedanke.—«Beitrage zur Philosophic des deutschen Idealismus», Bd. I. Erfurt. Stenger. 1918.

18. Gombrich E. H. Moment and Movement in Art.—«Journal of the Warburg and Court Institute». London, 1964, v. 27.

19. Gomperz H. Weltanschauungslehre, Bd. II/I. Jena. E. Diederchs. 1908.

20. Gomperz H. Ober Sinn und Sinngebilde, Verstehen und Erkennen, 1929.

21. Hayek F. A. The Constitution of Liberty. London, Hutchinson. 1960.

22. Науek F. A. Studies in Philosophy, Politics and Economics» Chicago, Univ. of Chicago Press, 1967.

23. Hegel G. W. F. Engzyklopadie der philosophischen Wissen-schaften. 1830. (русск. перевод: Гегель Г. В. Ф. Энциклопедия фи­лософских наук, т. 3. М., «Мысль», 1977).

24. Нeinemann F. Plotin. Leipzig, Meiner, 1921.

25. Henry P. Plotinus Place in the History of Thought.— In: Plotinus. The Enneads. Transl. S. MacKenna. London, Faber. 1956.

26. Heyting A. After thirty years.—In: Logic, Methodology and Philosophy of Science (eds. E. Nagel, P. Suppes and A. Tar-ski). Stanford, Stanford Univ. Press. 1962 (русск. перевод: Гейтинг А. Тридцать лет спустя.—В: «Математическая логика и ее применения». М., «Мир», 1965).

27. Heyting A. Intuitionism. Amsterdam, North-Holland PubL Co., 1956. (русск. перевод: Рейтинг А. Интуиционизм. М., «Мир», 1956).

28. Heyting A. Informal rigour and intuitionism. — In: [34].

29. Husseri E. Philosophie der Arithmetik. Leipzig. 1891.

30. Husseri E. Logische Untersuchungen, Bd. I. Halle, Niemeyer, 1913 (русск. перевод: Гуссерль Э. Логические исследования. Спб., 1900).

31. Kant I. Kritik der reinen Vernunft, 1781 (русск. перевод: Кант И. Критика чистого разума.—Соч. в шести томах, г. 3. М.,. «Мысль», 1964).

32. Kleene S. С. and Vesley R. The Foundations of Intuitio-nistic Mathematics. Amsterdam. North-Holland Publ. Co., 1965 (русск. перевод: К л и н и С., В е с л и Р. Основания интуиционистской мате­матики, М., «Наука», 1978).

33. Lakatоs I. Proofs and Refutations. — The British Journal for the Philosophy of Science, 1963—1964, v. 14 (русск. перевод: Лака-то с И. Доказательства и опровержения. М., «Наука», 1967).

34. Lakatos L (ed.). Problems in the Philosophy of Mathema­tics. Amsterdam. North-Holland, 1967.

35. Lakatos I. (ed.). The Problems of the Inductive Logic. Am­sterdam, North-Holland, 1968.

36. Lakatos I. and Musgrave A. (eds.). Problems in the Philosophy of Science. Amsterdam, North-Holland, 1968.

37. Муhill Т. Remarks on Continuity and the Thinking Sub­ject. — In [34].

38. Plato. Phaedo (русск. перевод: Платон. Федон.—Соч. в трех томах, т. 2. М., «Мысль», 1970).

39. Plotinus. Enneades. Bromen. 1883—1884.

40. Popper K. R. The Logic of Scientific Discovery. London. Hutchinson, 1959.

41. Popper K. R. The Poverty of Historicism. London. Routledge & Kegan Paul, 1960.

42. Popper K. R. The Open Society and its Enemies. London» Routlege & Kegan Paul, 1945.

43. Popper K. R. Some Comments on Truth and the Growth of Knowledge. — In: Logic, Methodology and Philosophy of Science (eds. E. Nagel, P. Suppes and A. Tarski). Stanford, Stanford Univ. Press. 1962.

44. Popper K. R. Conjectures and Refutations. London, Routled­ge & Kegan Paul, 1963.

45. Popper K. R. Of Clouds and Clocks. — In: Popper K. Objective Knowledge. An Evolutionary Approach. Oxford, Oxford Uni­versity Press, 1979.

46. Popper K. R. Quantum Mechanics Without «The Obser­ver». — In: [II].

47. Pоpper K, R. On the Theory of the Objective Mind. — In: Akten des XIV Internationalen Kongress fur Philosophie, v. I, Wien, Verlag Herder, 1968.

48. Pоppeг К. R. A Pluralist Approach to the Philosophy of History.— In: Roads to Freedom. Essays in Honour of Friedrich A. von Hayek. 1969.

49. Popper K. R. Eine objektive Theorie des historischen Ver-stehens. — «Schweizer Monatshefte», 1970, v. 50, p. 207 ft.

50. Russell В. On the Nature of Truth. — In: Aristotelian Soc. Proc. 1906—1907, v. 7, p. 28—49.

51. Russell B. Philosophical Essays. New York, Simon and Schuster. 1966.

52. Russell В. Introduction to Wittgenstein's Tractatus [56].

53. Russell В. My Philosophical Development. London. Alien & Unwin, 1969.

54. Watkins J. W. N. Hobbes's System of Ideas. Idon, Hut­chinson Univ. Press. 1965.

55. Whоrf B. L. Language, Thought and Reality. New York, London, Chapman & Hall. 1956.

56. Wittgenstein L. Tractatus Logico-Philosophicus. London, Routlege & Kegan Paul, 1921 (русск. перевод: Витгенштейн Л Логико-философский трактат. М., 1957).


ГЛАВА 6. ОБ ОБЛАКАХ И ЧАСАХ[29]

(Подход к проблеме рациональности и человеческой свободы)

I

Моему предшественнику, выступившему год назад с первой лекцией на чтениях памяти Артура Холли Комптона, повезло больше, чем мне. Он был лично знаком с Комптоном, мне же не довелось с ним встре­титься[30].

Но я слышал о Комптоне уже в 1919—1920 годах, когда был еще студентом, и, конечно, же, после 1925 го­да, когда знаменитым экспериментом Комптона и Саймона ([16], см. также [8; 9]) была опровергнута изящная, но недолговечная квантовая теория Бора, Крамерса и Слэтера ([4; 5], см. также [17]). Опро­вержение это имело огромное значение для истории квантовой механики, ибо в результате возникшего кри­зиса родилась на свет так называемая «новая кванто­вая теория», опиравшаяся на работы Борна и Гейзенберга, Шредингера и Дирака.

Это был уже второй случай в истории квантовой теории, когда опыты, проведенные Комптоном, играли в ней решающую роль. В первый раз это было, раз­умеется, открытие эффекта Комптона, первая незави­симая проверка (как указывал сам Комптон [17, гл. I, разд. 19]) теории Эйнштейна для легких частиц и фо­тонов.

Много позже, уже во время второй мировой войны, я с удивлением и радостью обнаружил, что Комптон был не только великим физиком, но и истинным, смелым философом, и, более того, по некоторым важным-вопросам его философские интересы и цели совпадают с моими собственными. Это произошло, когда я почта случайно ознакомился с его замечательными лекциями для Фонда Терри, опубликованными Комптоном в. 1935 году в книге, озаглавленной «Человеческая свобо­да» [18][31].

Вы, должно быть, заметили, что в подзаголовке своей лекции я использовал название этой книги Комп­тона («Человеческая свобода»). Я сделал это, чтобы подчеркнуть тот факт, что моя лекция будет тесно свя­зана с работой Комптона: я собираюсь заняться об­суждением проблем, которым посвящены первые две главы этой его книги, а кроме того, вторая глава еще одной его работы — «Гуманистическое значение науки» [19].

Чтобы не было недоразумений, я должен, однако, заметить, что в настоящей лекции я вовсе не собираюсь говорить главным образом о книгах Комптона. Вместо этого я попытаюсь заново поднять те же вечные фило­софские проблемы, над которыми размышлял и Комп­тон в своих двух книгах, и постараюсь предложить для них новые решения. И мне кажется, что тот фрагмен­тарный и далекий от завершения вариант решения, ко­торый я собираюсь наметить здесь, вполне соответствует устремлениям самого Комптона, и я надеюсь, более того, я уверен, что он бы его одобрил.

II

Основная цель моей лекции состоит в том, чтобы просто, но достаточно убедительно поставить перед вами эти вечные проблемы. Но прежде всего мне нуж­но как-то объяснить вам появление слов «облака и часы» в заглавии моей лекции.

Облака у меня должны представлять такие физи­ческие системы, которые, подобно газам, ведут себя в. высшей степени беспорядочным, неорганизованным и более или менее непредсказуемым образом. Я буду предполагать, что у нас есть некая схема или шкала, в которой такие неорганизованные и неупорядоченные облака располагаются на левом конце. На другом же конце нашей схемы—справа—мы можем поставить очень надежные маятниковые часы, высокоточный часо­вой механизм, воплощающий собой физические систе­мы, поведение которых вполне регулярно, упорядоченно и точно предсказуемо.

С точки зрения простого здравого смысла мы ви­дим, что некоторые явления природы, такие, как пого­да вообще, появление и исчезновение облачности, пред­сказывать трудно: недаром мы говорим о «капризах погоды». С другой стороны, когда мы хотим описать нечто очень точное и предсказуемое, мы говорим: «Ра­ботает как часы».

Огромное количество различных вещей, естествен­ных процессов и явлений природы располагается в промежутке между этими крайностями: облаками сле­ва и часами справа. Смена времен года напоминает не слишком надежные часы и поэтому может быть отне­сена скорее к правой стороне нашей шкалы, хотя и не слишком близко к ее краю. Я думаю, что вы легко со­гласитесь со мной, что животных следует поместить не слишком далеко от облаков на левом краю, а расте­ния—где-то поближе к часам. Из животных малень­кого щенка мы поместили бы левее, чем старого пса. То же самое относится и к автомобилям: мы расста­вим их в нашей классификации по их надежности: «Кадиллак», я считаю, будет стоять далеко справа, а тем более «Роллс-Ройс», который не слишком уступает луч­шим часам. Вероятнее, еще правее следует поставить солнечную систему[32].

В качестве типичного и небезынтересного примера облака я воспользуюсь тучей или роем маленьких мо­шек или комаров. Подобно отдельным молекулам га­за, каждая отдельная мошка, совокупность которых образует этот рой, движется удивительно беспорядочно. Почти невозможно проследить за полетом одной мош­ки, несмотря на то, что каждая из них может быть достаточно велика для того, чтобы ее было ясно видно.

Если отвлечься от того факта, что скорости разных мошек не очень различаются между собой, они дадут нам прекрасную картину беспорядочного движения молекул в газовом облаке или же мельчайших капелек воды в грозовой туче. Но есть, конечно, и различия. Мошкара не разлетается, не рассеивается, а держит­ся достаточно компактно. Это, конечно, удивительно, учитывая неорганизованный характер движения каж­дой отдельной мошки, но этому факту есть свой аналог: достаточно большое газовое облако (как, например; наша атмосфера или же солнце) связывается в единое целое гравитационными силами. В случае с мошками это легко объяснить, если предположить, что, хотя мошки и летают беспорядочно во всех направлениях, те из них, которые обнаруживают, что забрались слиш­ком далеко от остальной массы, поворачивают в сто­рону наиболее плотной части роя.

Этим предположением объясняется, каким образом мошкара не разлетается, несмотря на то что у роя нет; ни лидера, ни структуры—лишь случайное статистиче­ское распределение как результат того, что каждая мошка поступает так, как ей вздумается, совершенно. случайным образом, не подчиняясь никаким ограниче­ниям, но при этом ей не нравится отлетать слишком да­леко от своих товарищей.

Думаю, что какая-нибудь философствующая мошка могла бы даже утверждать, что сообщество таких мо­шек—это великое или по меньшей мере хорошо устроенное общество, так как трудно вообразить себе другое общество, которое было бы столь же демокра­тично, свободно и равноправно.

Тем не менее я как автор книги «Открытое общество» не согласился бы с тем, что это общество откры­тое. Ибо я считаю, что, помимо демократической формы правления, одной из существеннейших характеристик открытого общества является свобода различных ассо­циаций. Такое общество должно поощрять и брать под свою защиту формирование свободных сообществ, каж­дое со своими собственными воззрениями и представ­лениями. А каждая разумная мошка должна будет признать, что в ее обществе подобный плюрализм невозможен.

Однако я не собираюсь обсуждать какие бы то ни было социальные или политические вопросы, связан­ные с проблемой свободы, и роем мошек я намереваюсь воспользоваться не в качестве примера социальной системы, а скорее как главной иллюстрацией физической системы типа облака, то есть как примером или пара­дигмой в высшей степени неорганизованного или неупо­рядоченного облака.

Подобно многим физическим, биологическим или социальным системам, рой мошек можно рассматри­вать как нечто «целое». Наше предположение о том, что вместе его связывает некое свойство притяжения самой плотной его частью слишком далеко залетающих мошек, говорит о том, что существует даже некое дей­ствие или управление, с помощью которого это «целое» влияет на свои элементы или части. Тем не менее это «целое» может служить примером опровержения широ­ко распространенного «холистского» представления о том, что «целое» всегда больше, чем простая сумма его частей. Я не собираюсь утверждать, что это всег­да не так[33]. В то же время рой мошкары может слу­жить примером целого, которое на самом деле ничем не отличается от простой суммы своих частей, — и это­му утверждению можно придать совершенно строгий смысл: это «целое» не только полностью изображается через описание движения всех составляющих этот рой мошек, но и его собственное движение в данном случае есть в точности (векторная) сумма движений образую­щих его членов, деленная на их число.

Другим (но во многих отношениях аналогичным) примером биологической системы или «целого», осуще­ствляющего определенный контроль над в высшей сте­пени беспорядочными движениями своих частей, мо­жет служить семья на загородной прогулке—родители с несколькими детьми и собакой, бродящие по лесу по нескольку часов кряду и тем не менее не уходящие слишком далеко от своего автомобиля на обочине (иг­рающего роль, так сказать, центра притяжения). Мож­но утверждать, что эта система еще более облакоподобна, то есть еще менее упорядочена с точки зрения дви­жения своих частей, чем рой мошкары.

Надеюсь, что теперь вы вполне уяснили себе мою мысль о двух прототипах или парадигмах упорядочен­ности: облаках на левом краю и часах на правом— и о том, как можно располагать на этой шкале многие разные объекты и многие системы самых различных типов. Я уверен, что какое-то туманное, общее пред­ставление об этой шкале у вас теперь есть и нет нужды беспокоиться, если это представление пока еще мало определенное и расплывчатое.

III

Шкала, о которой я говорю, представляется вполне приемлемой с точки зрения здравого смысла, а совсем недавно, уже в наше время, она стала представляться приемлемой и в рамках физических воззрений. А ведь на протяжении предшествующих 250 лет дело обстояло далеко не так: ньютоновская революция, одна из вели­чайших революций в истории, привела к отказу от воз­зрений на уровне здравого смысла, которые я попы­тался изложить выше. Ибо одним из результатов ньютоновской революции в глазах едва ли не всего чело­вечества[34] было следующее ошеломляющее утверждение:

Все облака суть часы — и это верно относительно даже самых расплывчатых облаков.

Утверждение «все облака суть часы» можно рас­сматривать как сжатое выражение воззрений, которые я буду называть «физическим детерминизмом».

Последователь физического детерминизма, утверж­дающий, что все облака суть часы, будет настаивать, что наша шкала на уровне здравого смысла с облака­ми на левом краю и часами на правом на самом деле неправомерна, так как все нужно поместить на самый ее правый край. Он будет утверждать, что со всем на­шим здравым смыслом мы распределили все объекты не в соответствии с их природой, а в соответствии с на­шей неосведомленностью. Наша шкала, скажет он, от­ражает лишь тот факт, что нам достаточно подробно известно, как работают все детали часового механизма или как работает солнечная система, а детальная ин­формация о взаимодействии всех частей, образующих облако газа или организм, у нас отсутствует. И он станет утверждать, что стоит нам получить эту инфор­мацию, как окажется, что газовые облака или организ­мы столь же похожи на часовой механизм, что и наша солнечная система.

Конечно, для физика теория Ньютона не утверждает ничего подобного. Более того, она вообще не касается поведения облаков. В ней речь идет конкретно о пла­нетах, чье движение можно объяснить с помощью неко­торых очень простых законов природы, а также о пу­шечных ядрах и о приливах и отливах. Но необыкно­венный успех в этих областях вскружил физикам голо­ву, и нельзя сказать, что совсем без причины.

До Ньютона и его предшественника Кеплера многие попытки объяснить или даже полностью описать дви­жение планет оказывались безуспешными. Было ясно, что они каким-то образом участвуют в неизменном об­щем движении жесткой системы неподвижных звезд. Но в то же время они отклонялись от движения этой системы едва ли не так же, как отдельные мошки от­клоняются от общего движения их роя. Таким образом, планеты, подобно живым организмам, видимо, нужно помещать где-то между облаками и часами. Однако успех теории Кеплера и в еще большей степени теории Ньютона показал, что правы были те мыслители, кото­рые подозревали, что на самом деле планеты — это со­вершенный, идеальный часовой механизм. Ведь благо­даря ньютоновской теории их движение оказалось точ­но предсказуемым, и предсказуемым во всех тех дета­лях, которые до этого именно своей нерегулярностью ставили в тупик всех астрономов.

Теория Ньютона оказалась первой в истории чело­вечества действительно успешной научной теорией, и ее успех превзошел все ожидания. Она несла настоящее знание, знание, превосходившее самые дерзновенные мечты самых смелых умов. Речь шла о теории, которая точно объясняла не только движение всех звезд по их траекториям, но и столь же безошибочно движение тел на земле, скажем падение яблока, полет снаряда или работу маятниковых часов. И она смогла объяснить даже приливы и отливы.

Все непредвзятые люди и все те, кто стремился учиться и кто интересовался ростом знания, стали при­верженцами новой теории. Большинство непредвзятых людей и большинство ученых думали, что в конечном счете она сможет объяснить все, и в том числе не толь­ко электричество и магнетизм, но и облака и даже жи­вые организмы. И благодаря этому физический детер­минизм, то есть учение о том, что все облака суть часы, стал господствующим убеждением среди просве­щенных; и все, кто не разделял этой новой веры, стали считаться обскурантами, или реакционерами[35].

IV

К числу немногочисленных несогласных[36] принадле­жал Пирс великий американский математик и физик, а по моему убеждению, и один из величайших филосо­фов всех времен. Теорию Ньютона он не подвергал со­мнению. Однако уже в 1892 году он показал, что эта теория даже оставаясь верной, еще не дает нам серьез­ных оснований считать, что все облака суть совершен­ные часы И хотя, как и остальные физики своего вре­мени, он верил в то, что наш мир— это часы, рабо­тающие по ньютоновским законам, он отвергал убеж­дение в том что эти или любые другие часы являются совершенными вплоть до самой последней своей дета­ли Он обращал внимание на то, что, во всяком случае, мы вряд ли можем претендовать на то, что на опыте знаем что-то об идеальных часах или о чем-либо хоть сколько-нибудь отдаленно приближающемся к абсолют­ному совершенству, предполагаемому физическим де­терминизмом. Вероятно, здесь уместно процитировать один из блестящих комментариев Пирса: «...тот, кто в курсе дела (здесь Пирс выступает в качестве экспери­ментатора) ...знает, что [даже] самые тонкие сравнения масс [или] расстояний... намного превосходящие в своей точности все остальные [физические] измерения... су­щественно уступают в точности банковским счетам и что... определение физических констант... находится при­мерно на том же уровне, что и точность драпировщиков, измеряющих ковры и занавеси...» [47, с. 35][37]. Отсю­да Пирс делал вывод, что мы вправе предположить, что во всех часах присутствует определенное несовершен­ство, или разболтанность, и что это открывает возмож­ность появления элемента случайности в их работе. Та­ким образом, Пирс предполагал, что наш мир управ­ляется не только в соответствии со строгими законами Ньютона, но одновременно и в соответствии с законо­мерностями случая, случайности, беспорядоченности, то есть закономерностями статистической вероятности. А это превращает наш мир во взаимосвязанную систе­му из облаков и часов, в котором даже самые лучшие часы б своей молекулярной структуре в определенной степени оказываются облакоподобными. И, насколько мне известно, Пирс был первым физиком и философом, жившим после Ньютона, кто осмелился встать на точ­ку зрения, согласно которой в определенной мере все часы суть облака, или, иначе говоря, существуют лишь облака, хотя разные облака и отличаются друг от дру­га степенью своей облакоподобности.

В подкрепление своих взглядов Пирс, без сомнения, правильно обращал внимание на то, что все физические тела и даже камни в часах испытывают тепловое дви­жение молекул [47, с. 32][38], движение, подобное движе­нию молекул газа или отдельных мошек в рое мош­кары.

Эти взгляды Пирса не вызвали у его современни­ков особого интереса. Кажется, на них обратил внима­ние лишь один философ и раскритиковал их[39]. Что же касается физиков, то они, по-видимому, и вовсе игнори­ровали эти взгляды, и даже сегодня большинство фи­зиков считают, что если бы нам пришлось признать классическую механику Ньютона истинной, то мы вы­нуждены были бы признать и физический детерминизм, а с ним и утверждение, что все облака суть часы. И только с крушением классической физики и возник­новением новой квантовой теории физики почувствова­ли готовность отказаться от физического детерминизма.

Теперь стороны поменялись местами. Индетерми­низм, приравнивавшийся до 1927 года к обскурантиз­му, стал господствующей модой, и некоторых из вели­ких ученых, таких, как Планк. Шредингер и Эйнштейн, не спешивших отойти от детерминизма, стали считать просто старомодными чудаками[40], хотя они и не были на самом переднем крае развития квантовой теории. Мне самому довелось однажды слышать, как один блестящий молодой физик назвал Эйнштейна, который был тогда еще жив и напряженно работал, «допотопным ископаемым». Потоп, который, по мнению многих, смел Эйнштейна с пути, назывался новой квантовой теорией, зародившейся в период с 1925 по 1927 год, и в воз­никновении которой роль, сравнимую с ролью Эйнштей­на, сыграли не более семи человек.

V

Теперь, наверное, уместно сделать отступление и сказать несколько слов о моих собственных взглядах на эту ситуацию и на моду в науке вообще. Мне ка­жется, что Пирс, утверждая, что все часы суть облака, как бы точны эти часы ни были, в весьма значительной степени был прав. И это, как мне думается, представ­ляет собой необычайно важное изменение ошибочных представлений детерминизма о том, что все облака суть часы. Более того, я думаю, что Пирс был прав, полагая, что эти его взгляды не противоречат классиче­ской физике Ньютона[41] Мне думается, что эти взгляды еще лучше согласуются с (специальной) теорией отно­сительности Эйнштейна и в еще большей степени со­вместимы с новой квантовой теорией. Другими словами, я индетерминист — как Пирс, Комптон и большинство современных физиков,— и я думаю, как и большин­ство из них, что Эйнштейн был не прав, стараясь при­держиваться детерминизма. (Стоит, наверное, упомя­нуть, что я обсуждал этот вопрос с ним, и мне не по­казалось, что он настроен слишком непримиримо.) Но я думаю также, что и те современные физики, кто пытался отмахнуться от эйнштейновской критики кван­товой теории как от проявления «допотопности», были глубоко не правы. Нельзя не восхищаться квантовой теорией, и Эйнштейн делал это от всего сердца; но его критику модной интерпретации этой теории (копенга­генской интерпретации), как и критику, предложенную де Бройлем, Шредингером, Бомом, Вижье и позднее Ланде, большинство физиков[42] отмели уж слишком легко. В науке тоже есть мода, и некоторые ученые готовы встать под новые знамена не с меньшей лег­костью, чем некоторые художники и музыканты. Но, хо­тя мода и популярные лозунги и могут быть привлека­тельными для слабых, их надо не поощрять[43], а с ними нужно бороться, и критика Эйнштейна всегда сохранит свою ценность, из нее всегда можно будет почерпнуть нечто новое.

VI

Комптон был в числе первых, кто приветствовал новую квантовую теорию и новый физический индетер­минизм, сформулированный Гейзенбергом в 1927 году. Комптон пригласил Гейзенберга в Чикаго прочесть курс лекций, что Гейзенберг и сделал весной 1929 года. Читая этот курс, Гейзенберг впервые всесторонне изло­жил свою теорию, и его лекции составили первую из опубликованных им книг, вышедших в издательстве Чикагского университета на следующий год с предисло­вием Комптона [30]. В этом предисловии Комптон приветствовал новую теорию, в появлении которой свою роль сыграли и его эксперименты, опровергнувшие тео­рию, господствовавшую до этого[44]. Тем не менее в нем звучала и нота предостережения. Это предостережение предвосхищало некоторые из весьма схожих предосте­режений Эйнштейна, который постоянно настаивал на том что новую квантовую теорию—«эту новую главу в истории физики», как проницательно и доброжела­тельно охарактеризовал ее Комптон,—нельзя считать завершенной[45]. И хотя эта точка зрения была отверг­нута Бором, нельзя забывать о том, что эта новая тео­рия не смогла, скажем, хотя бы и намеком указать на существование нейтрона, обнаруженного Чедвиком при­мерно через год и ставшего первым из длинного ряда новых элементарных частиц, существование которых новая квантовая теория не смогла предвидеть (несмот­ря на то, впрочем, что существование позитрона можно было вывести из теории Дирака[46]).

В том же 1931 году в своих лекциях для Фонда Терри Комптон первым среди других ученых обратился к исследованию значения нового индетерминизма в фи­зике для человека и в более широком смысле для био­логии[47] в целом. В связи с этим стало ясно, почему он приветствовал новую теорию с таким энтузиазмом: для него она решала не только проблемы физики, но и про­блемы биологии и философии, а среди последних в первую очередь ряд проблем, связанных с этикой.

VII

Для того чтобы показать это, я процитирую удиви­тельные первые фразы «Человеческой свободы» Комптона: «Фундаментальная проблема морали, жизненно важная для религии и предмет постоянных исследова­ний науки, заключается в следующем: свободен ли че­ловек в своих действиях?

Ведь если... атомы нашего тела ведут себя согласно физическим законам столь же неуклонно, как и пла­неты, то к чему стараться? Что за разница, какие усилия мы прикладываем, если наши действия уже пред­определены законами механики..?» [18, с. I].

Здесь Комптон описывает то, что я стану называть «кошмаром физического детерминиста». Детерминист­ский физический часовой механизм, кроме всего про­чего, абсолютно самодостаточен; в совершенном детер­министском физическом мире просто нет места для вмешательства со стороны. Все, что происходит в та­ком мире, физически предопределено, и это в равной мере относится и ко всем нашим движениям и, следо­вательно, всем нашим действиям. Поэтому все наши чувства, мысли и усилия не могут оказывать никакого практического влияния на то, что происходит в физи­ческом мире: все они если не просто иллюзии, то в лучшем случае избыточные побочные продукты («эпи­феномены») физических явлений.

Благодаря этому мечта физика ньютоновской тра­диции, надеявшегося доказать, что все облака суть часы, грозила перерасти в кошмары, а все попытки игнорировать это неизбежно вели к чему-то похожему на раздвоение личности. И Комптон, мне думается, был благодарен новой квантовой теории за то, что она вы­вела его из этой трудной интеллектуальной ситуации. Поэтому в своей «Человеческой свободе» он писал: «Физики редко... задумывались над тем, что если... абсолютно детерминистские... законы... оказались бы приложимыми и к поведению человека, то и самих их нужно было бы считать автоматами» [18, с. 26][48]. И в «Гуманистическом значении науки» он с облегче­нием говорит: «В рамках моего собственного понима­ния этого животрепещущего вопроса я, таким образом, чувствую гораздо большее удовлетворение, чем это было бы возможно на каких бы то ни было более ранних стадиях развития науки. Если утверждения физических законов предполагаются истинными, нам пришлось бы согласиться (вместе с большинством философов) с тем, что чувство свободы иллюзорно, а если допускать дей­ственность [свободного] выбора, то тогда утверждения законов физики были бы... ненадежными. Эта дилемма представлялась весьма мало привлекательной...» [19, с.IX].

Далее в той же книге Комптон лаконично подыто­живает создавшуюся ситуацию: «...теперь уже неоправданно использовать физические законы как свидетель­ство невозможности человеческой свободы» [19, с. 42].

Эти цитаты из Комптона ясно показывают, что до Гейзенберга он мучался тем, что я называю кошмаром физического детерминиста, и что он пытался избежать этого кошмара посредством признания чего-то, подоб­ного интеллектуальному раздвоению личности. Или, как он сам пишет об этом: «...мы, [физики], предпочи­тали просто не обращать внимания на трудности...» [18, с. 27]. И Комптон приветствовал новую теорию, которая от всего этого его избавляла.

Мне кажется, что единственной формой проблемы де­терминизма, заслуживающей серьезного обсуждения, как раз и является та, которая беспокоила Комптона,— это проблема, вырастающая из физической теории, опи­сывающей мир как физически полную или физически закрытую систему[49]. Причем под физически закрытой системой я подразумеваю множество или систему фи­зических сущностей, таких, как атомы, элементарные частицы, физические силы, силовые поля, которые взаи­модействуют между собой — и только между собой — в соответствии с определенными законами взаимодей­ствия, не оставляющими места для взаимодействия с чем бы то ни было за пределами этого замкнутого» множества или этой закрытой системы физических сущ­ностей или проявлений внешних возмущений. Именно это «замыкание» системы создает детерминистский кош­мар[50].

VIII

Теперь мне хотелось бы несколько отвлечься, для того чтобы подчеркнуть разницу между проблемой фи­зического детерминизма, которая представляется мне проблемой фундаментального значения, и далеко не столь существенной проблемой, которой многие фило­софы и психологи, следуя за Юмом, пытались подменить первую.

Юм рассматривал детерминизм (который он назы­вал «доктриной необходимости» или «доктриной по­стоянного соединения») как концепцию о том, что «од­на и та же причина всегда производит одно и то же действие», «одно и то же действие всегда вызывается одной и той же причиной» [31, с. 282, 281]. Что же касается человеческих действий и устремлений, то он считал, в частности, что «любой зритель обычно может вывести наши действия из руководимых нами мотивов и из нашего характера, а даже если он не может этого сделать, он приходит к общему заключению, что мог бы, если бы был в совершенстве знаком со всеми ча­стностями нашего положения и темперамента и самы­ми тайными пружинами... нашего настроения. Но в этом и заключается сама сущность необходимости...» [31, с. 549]. А последователи Юма вывели отсюда, что наши действия, наши намерения, наши вкусы или наши предпочтения психологически «определяются» нашим предыдущим опытом («мотивами») и, в конечном счете, предопределены нашей наследственностью и внешней средой.

Однако это учение, которое можно было бы назвать философским или психологическим детерминизмом, не только в корне отлично от физического детерминизма, но и таково, что вряд ли будет хоть сколько-нибудь серьезно рассматриваться любым физическим детерми­нистом, который понимает этот вопрос в самом общем плане. Ибо главные тезисы философского детерминизма—«подобные следствия вызываются подобными при­чинами» или «у каждого события есть своя причина» — настолько туманны, что они полностью совместимы и с физическим индетерминизмом.

Индетерминизм — или, точнее, физический индетер­минизм — представляет собой учение, утверждающее всего лишь, что не все события в физическом мире предопределены с абсолютной точностью, во всех своих наимельчайших деталях. За исключением этого, он до­пускает возможность любой степени регулярности, ка­кая только вам нравится, и потому вовсе не утверждает существования «событий без причин», так как понятия «событие» и «причина» достаточно расплывчаты для того, чтобы совместить учения о том, что у каждого события есть своя причина, с физическим индетерминиз­мом. И если физический детерминизм требует полной и сколь угодно точной физической предопределенности и отрицает возможность каких-либо исключений, физи­ческий индетерминизм утверждает лишь, что физиче­ский детерминизм ошибочен и что, по крайней мере, время от времени встречаются исключения в строгой предопределенности.

Поэтому даже формула «у каждого наблюдаемого или измеримого физического события есть своя наблю­даемая или измеримая физическая причина» может оказаться совместимой с принципами физического ин­детерминизма просто потому, что ни одно измерение' не бывает абсолютно точным. Ведь самая суть физиче­ского детерминизма состоит в том, что он, основываясь на ньютоновской динамике, утверждает существование мира, в котором царит абсолютная математическая точность. И хотя тем самым он покидает прочную основу доступных наблюдений (что увидел уже Пирс), он остается тем не менее в принципе доступным про­верке со сколь угодно высокой точностью. Более того, он на самом деле выдержал некоторые проверки удивительно высокой точности.

В противовес этому формула «у каждого события есть своя причина» про точность ничего не утверждает, а если конкретнее взглянуть на законы психологии, то там не разглядеть даже намека на точность. И это от­носится к «бихевиористской» психологии в той же ме­ре, как и к «интроспективным» и «менталистским» ее направлениям; это очевидно в отношении менталистской психологии. Однако даже бихевиористу в лучшем случае доступно лишь предсказать, что в данных усло­виях крысе понадобится от двадцати до двадцати двух секунд на то, чтобы пробежать лабиринт, и у него нет ни малейшего представления о том, что нужно сделать для того, чтобы, уточняя и ужесточая все больше и больше условия этого опыта, обеспечить все более и более высокую точность своих предсказаний — в прин­ципе бесконечную точность. Это объясняется тем, что бихевиористские «законы» в отличие от законов Нью­тона не имеют вида дифференциальных уравнений, и тем, что каждая попытка ввести подобные уравнения в психологию будет означать выход за рамки бихевио­ризма в физиологию, а значит, в конечном счете в физику, что неизбежно возвращает нас снова к проблеме физического детерминизма.

Как отмечал уже Лаплас, физический детерминизм предполагает, что каждое физическое событие отдален­ного будущего (или отдаленного прошлого) можно предсказать (или восстановить) с необходимой сте­пенью точности, при условии, что мы располагаем до­статочными знаниями о текущем состоянии физического мира. В то же время тезис философского (или психоло­гического) детерминизма юмовского типа даже в самой сильной своей формулировке утверждает только, что любое наблюдаемое различие между двумя событиями связано в соответствии с некоторым, возможно, пока не познанным законом с определенным различием— и, возможно, наблюдаемым различием—в предше­ствующих состояниях мира. Это гораздо более слабое утверждение и, между прочим, такое, которого можно продолжать придерживаться даже тогда, когда большин­ство наших экспериментов, поставленных, если судить со стороны, в «абсолютно равных» условиях, дают совершенно разные результаты. Об этом совершен­но ясно сказал и сам Юм: «Даже при полном ра­венстве этих противоположных опытов мы жертвуем понятием причины и необходимости, но... заключаем, что [кажущаяся] случайность... существует только ...являясь следствием нашего неполного знания, но не находится в самих вещах, которые всегда одинаково необходимы, [то есть детерминированы], хотя [на пер­вый взгляд] неодинаково постоянны или достоверны» [31, с. 544][51].

Вот почему юмовскому философскому детерминиз­му и в еще большей степени психологическому детер­минизму недостает остроты физического детерминизма. Ибо в ньютоновской физике все выглядит так, как если бы любая кажущаяся неопределенность в некоторой си­стеме на самом деле есть лишь следствие нашего не­знания, так что, будь мы полностью информированы о системе, всякое проявление неопределенности исчезнет. Психология же никогда этим не отличалась.

Оглядываясь в прошлое, мы можем сказать, что физический детерминизм был мечтой о могущественной науке, которая становилась все более реальной с каж­дым новым достижением физики, пока не стала, каза­лось бы, непреодолимым кошмаром. Соответствующие же мечтания психологов всегда были не более чем воздушными замками: это были утопические мечтания о том, чтобы сравняться с физикой, с ее математиче­скими методами и ее мощными приложениями, а воз­можно даже, добиться и превосходства, формируя лю­дей и общества (и хотя эти тоталитаристские мечты нельзя считать серьезными с научных позиций, они весьма опасны в политическом отношении[52]), но, по­скольку об этих опасностях я писал уже и раньше, я не намерен обсуждать эту проблему здесь.

IX

Я назвал физический детерминизм кошмаром. Он становится кошмаром потому, что утверждает, что весь мир, со всем, что в нем есть, — это гигантский ав­томат, а мы с вами лишь крошечные колесики или в лучшем случае частичные автоматы в нем.

В частности, он исключает возможность творче­ства. Он сводит к абсолютной иллюзии идею, что, гото­вясь к настоящей лекции, я с помощью своего мозга старался создать нечто новое. Согласно принципам фи­зического детерминизма, в этом не было ничего сверх того, что определенные части моего тела оставили на белой бумаге черные знаки: любой физик, располагаю­щий достаточно подробной информацией, мог бы на­писать мою лекцию, просто предсказав в точности, ка­ким образом физическая система, состоящая из моего тела (включая, конечно, мой мозг и мои пальцы) и моего пера оставят эти черные знаки.

Возможен и более впечатляющий пример. Если фи­зический детерминизм прав, то даже совершенно глу­хой и никогда не слышавший музыки физик в состоя­нии написать все симфонии и концерты Моцарта или Бетховена посредством простого метода — изучения в точности физического состояния их тел и предсказания, где бы они расположили свои черные знаки на линован­ной нотной бумаге. Более того, наш глухой физик мог бы сделать и большее: изучив тела Моцарта или Бет­ховена с достаточной тщательностью, он смог бы на­писать произведения, которые ни Моцартом, ни Бетхо­веном никогда не были написаны, но которые они на­писали бы, если бы некоторые внешние обстоятельства их жизни сложились по-другому: скажем, если бы они съели барашка, а не цыпленка или выпили чаю вместо кофе.

И, получи он достаточно знаний о чисто физических условиях, наш глухой физик оказался бы способным на все это. При этом ему совсем не нужно было бы хоть что-нибудь знать о теории музыки, но тем не ме­нее он смог бы предсказать ответы Моцарта или Бетхо­вена на экзаменах, если бы им задали вопросы по тео­рии контрапункта.

Все это представляется мне сплошным абсурдом[53], и эта абсурдность становится еще более очевидной, я думаю, если мы применим методы физического пред­сказания к самому детерминисту.

Ведь согласно концепции детерминизма, любые тео­рии, а значит, и сам детерминизм, считаются справед­ливыми вследствие определенной физической структу­ры (возможно, структуры мозга) того, кто их разде­ляет. Поэтому мы просто обманываем себя (и физически предопределен даже этот факт самообмана) каж­дый раз, когда утверждаем, что стали на позиции де­терминизма под действием определенных причин или аргументов. Или, другими словами, физический детер­минизм представляет собой теорию, которая, если она истинна, не требует логического обоснования, посколь­ку она должна объяснять с помощью чисто физических условий все наши реакции, и в том числе те, которые выступают для нас как убеждения, основанные на ар­гументах. Чисто физические условия, в том числе фи­зические состояния внешней среды, заставляют нас го­ворить или принимать то, что мы говорим или прини­маем, и высококвалифицированный физик, совершенно не знающий французского языка и никогда не слышав­ший о детерминизме, смог бы, скажем, предсказать, что скажет о детерминизме некий француз детерминист на дискуссии во Франции, а также, конечно, и то, что ска­жет его противник—индетерминист. Но это означает, что если нам кажется, что мы согласились с теорией, подобной детерминизму, потому что поддались логиче­ской силе некоторых аргументов, то мы, согласно пози­ции физического детерминизма, тем самым обманываем себя, а точнее говоря, мы находимся в физическом со­стоянии, предопределяющем то, что мы обманываем себя.

Многое из этого было ясно и Юму, хотя, по-види­мому, он не вполне понимал, что это означает для его собственных рассуждении; ведь он ограничивался срав­нением детерминизма «наших поступков» с детерминиз­мом «наших суждений», «но первые не более свобод­ны, чем вторые» [31, с. 775]. (Курсив мой.)

Соображения подобного рода явились, возможно, причиной того, почему так много философов отказы­ваются серьезно рассматривать проблему физического детерминизма и отмахиваются от нее, как от «жупела» (см, выше прим. 13 и [55, с. 76]). Однако учение о том, что человек—это машина, весьма убедительно и серьезно отстаивал де Ламетри еще в 1751 году, за­долго до того, как стала общепринятой теория эволю­ции, а ведь теория эволюции придала этому учению еще большую остроту, выдвинув предположение о том, что между живой и мертвой материей нет столь уж четкого различия (ср. [48, с. 11]). И несмотря на побе­ду новой квантовой теории и обращение стольких фи­зиков в веру индетерминизма, учение де Ламетри о том, что человек—это машина, имеет, вероятно, сего­дня больше защитников, чем в какое-нибудь другое время, среди физиков, биологов, философов, главным образом в виде положения о том, что человек—это вычислительная машина [62][54]. Ведь если мы примем теорию эволюции (подобную дарвиновской), то, даже если мы сохраним скептицизм относительно теории, согласно которой жизнь возникла из неорганической материи, нам трудно будет отрицать, что должно было быть время, когда не существовало всех этих абстрактных и нефизических сущностей, та­ких, как основания, рассуждения и научное знание, а также абстрактные правила, скажем правила конструи­рования железных дорог, бульдозеров, спутников, пра­вила грамматики или контрапункта, или по крайней мере они не могли воздействовать на физический мир. Но тогда трудно понять, как физический мир мог поро­дить абстрактные явления, такие, как правила, а затем сам подпасть под их влияние в такой степени, что эти правила в свою очередь могут оказывать весьма ощу­тимое воздействие на физический мир.

Впрочем, существует по меньшей мере один, хотя и уклончивый, но по крайней мере простой выход из этих затруднений. Мы можем просто утверждать, что все эти абстрактные сущности вообще не существуют, а следовательно, и не могут влиять на физический мир. Мы можем утверждать, что существует лишь наш мозг, и мозг этот представляет собой машину типа вычисли­тельной, и что все эти якобы абстрактные правила суть физические сущности совершенно такого же типа, как конкретные физические перфокарты, с помощью которых определяют «программу» для вычислительной машины, и что существование чего бы то ни было не­физического — это, наверное, просто «иллюзия», во всяком случае нечто, не имеющее серьезного значения, по­скольку все осталось бы точно так, как было, даже если бы этих иллюзий и не возникло бы.

В соответствии с этим выходом из создавшегося по­ложения беспокоиться о «духовном» статусе этих ил­люзий вообще не нужно. Они могут быть универсаль­ным свойством любых вещей: у камня, который я бро­саю, может возникнуть иллюзия, что он прыгает, точно так же, как мне кажется, что это я его бросил, а у моего пера или вычислительной машины может создать­ся иллюзия, что они работают в силу своего интереса к проблемам, которые они думают, что решают, а я думаю, что решаю я, хотя на самом деле ничего суще­ственного, кроме чисто физических взаимодействий, здесь не происходит.

Из всего этого видно, что проблема физического де­терминизма, волновавшая Комптона, действительно очень серьезная проблема. И это не просто философ­ская проблема, она затрагивает по крайней мере физиков, биологов, бихевиористов, психологов и специа­листов по вычислительной технике.

Конечно, довольно мало философов пытались показать (вслед за Юмом и Шликом), что на самом деле это лишь лингвистическая проблема, возникшая в свя­зи с использованием слова «свобода». Но эти филосо­фы, похоже, не замечали разницы между проблемами физического и философского детерминизма, и они были либо детерминистами вроде Юма, что объясняет, поче­му «свобода» для них — это «просто слово», либо они никогда не соприкасались достаточно близко с физиче­скими науками или с вычислительной техникой, что обязательно убедило бы их в том, что мы имеем дело не просто с вербальной проблемой.

Х

Подобно Комптону, я принадлежу к числу тех, кто рассматривает проблему физического детерминизма серьезно, и, подобно Комптону, я не верю, что мы — это всего лишь вычислительные машины (хотя я вполне согласен с тем, что, изучая вычислительные машины, мы можем многое узнать, в том числе и о себе самих). Поэтому, как и Комптон, я принадлежу к числу сто­ронников физического индетерминизма, а физический индетерминизм, как я думаю, является необходимой предпосылкой любого решения рассматриваемой задачи. Нам необходимо быть индетерминистами, и тем не ме­нее я попытаюсь показать, что одного индетерминизма еще недостаточно.

Высказав утверждение, что одного индетерминизма недостаточно, я подошел не просто к новому этапу, а к самой сердцевине рассматриваемой проблемы.

Эту проблему можно изложить следующим образом. Если детерминизм прав, то весь мир—это идеально работающие безошибочные часы, и это относится и к любым облакам, любым организмам, любым животным и любым людям. Если же, с другой стороны, правда на стороне индетерминизма Пирса, Гейзенберга или любо­го другого толка, то в нашем физическом мире основ­ную роль играет просто случайность. Но так ли уж случайность более приемлема, чем детерминизм?

Вопрос этот хорошо известен. Детерминисты, подоб­ные Шлику, формулировали его следующим образом: «...свобода действия, ответственность и духовное здо­ровье не могут выбраться за пределы сферы причин­ности: они отказывают там, где начинает действовать случайность... и более высокая степень случайности... [означает просто] более высокую степень безответ­ственности» [58].

Эту мысль Шлика можно, по-видимому, проиллю­стрировать уже использовавшимся мною примером: утверждение, что черные знаки, оставленные мною на белой бумаге в процессе подготовки этой лекции, есть лишь результат некоторого случая, вряд ли устроит нас больше, чем идея о том, что их расположение было физически предопределено. На самом деле это объяс­нение выглядит даже еще менее удовлетворительным. Ведь хотя некоторые люди и с готовностью воспримут идею о том, что текст моей лекции может быть в прин­ципе полностью объяснен моей физической наследствен­ностью и воздействиями окружающей меня физической среды, включая и мое воспитание, книги, которые мне довелось прочесть, п разговоры, в которых я участво­вал, вряд ли кто-нибудь согласится поверить в то, что то, что я говорю вам сейчас,—это результат только случая, лишь случайная выборка английских слов или, возможно, букв, расположенных друг за дру­гом без всякой цели, размышлений, плана или наме­рения.

Мысль о том, что единственной альтернативой де­терминизму является чистая случайность, была заим­ствована Шликом вместе со многими другими взгля­дами по этому поводу у Юма, который утверждал, что «отсутствие» того, что он называл «физической необхо­димостью», должно быть «равносильно случайности. Объекты должны быть или соединены, или не соедине­ны... значит, невозможно допустить среднее между случайностью и абсолютной необходимостью» [31, с. 280][55].

Ниже я приведу доводы против этой важной концеп­ции о том, что единственной альтернативой детерми­низму является чистая случайность. Тем не менее, мне придется признать, что эта концепция, по-видимому, вполне согласуется с квантовотеоретическими моделями, разработанными для того, чтобы объяснить или по крайней мере проиллюстрировать возможность челове­ческой свободы. И возможно, именно в этом причина того, почему эти модели кажутся столь неудовлетвори­тельными.

Сам Комптон придумал одну из таких моделей, хотя она ему и не очень нравилась. В ней использовалась квантовая неопределенность и непредсказуемость кван­тового скачка как модель решения, принимаемого чело­веком в решающие моменты своей жизни. Она состояла из усилителя, усиливавшего эффект одиночного кван­тового скачка таким образом, что это приводило либо к взрыву, либо к уничтожению того «рубильника», кото­рым должен был быть вызван этот взрыв. Благодаря этому один-единственный квантовый скачок мог ока­заться эквивалентным главному решению. Однако, с моей точки зрения, эта модель не имеет ничего общего с рациональным решением. Скорее это модель, пригод­ная для ситуации, когда человеку нужно принять ре­шение, а он никак не может решиться на что-нибудь п говорит: «Подброшу-ка я монету». На самом деле весь аппарат усиления квантового скачка представляется совершенно ненужным: подбрасывание монеты и реше­ние на основе результата подбрасывания действовать или нет привело бы точно к такому же результату. И конечно, существуют вычислительные машины со встроенными устройствами, осуществляющими подбра­сывание монеты для получения случайных результатов, если таковые понадобятся.

Вероятно, можно согласиться с тем, что некоторые из наших решений действительно похожи на подбрасы­вание монеты: они суть скоропалительные мгновенные решения, принимаемые без размышлений, поскольку часто у нас просто нет на это времени. Подобные мгно­венные решения иногда приходится принимать водителю автомобиля или пилоту самолета, и, если они хоро­шо обучены, а может быть, и просто удачливы, резуль­таты могут быть вполне удовлетворительными, но в других случаях это может быть и не так.

Я могу согласиться с тем, что модель квантового скачка может служить одной из моделей подобных мгновенных решений; и я даже допускаю возможность того, что, когда мы принимаем мгновенное решение, в нашем мозгу действительно происходит нечто подобное усилению квантового скачка. Но представляют ли мгно­венные решения такой уж интерес? Можно ли их счи­тать характерными для человеческого поведения — рационального человеческого поведения?

Я так не думаю, и я не думаю также, что с по­мощью квантовых скачков удастся продвинуться суще­ственно дальше. Квантовые скачки относятся как раз к тому виду примеров, который, по-видимому, придавал убедительность тезису Юма и Шлика о том, что абсо­лютная случайность является единственной альтернати­вой абсолютному детерминизму. А для того чтобы по­нять рациональное поведение человека — а на самом де­ле и любого животного, — нам нужно что-то по своему характеру промежуточное между абсолютной случай­ностью и абсолютным детерминизмом, что-то среднее между совершенными облаками и совершенными часами.

Онтологический тезис Юма и Шлика о том, что не может существовать ничего промежуточного между случайностью и детерминизмом, представляется мне не только в высшей степени догматическим (если не ска­зать доктринерским), но и очевидно абсурдным. Более того, их можно понять, только приняв во внимание, что оба они верили в полный детерминизм, в котором слу­чайность вообще не имела никакого статуса, кроме как в качестве симптома нашей собственной неосведомлен­ности. (Впрочем, этот тезис представляется мне абсурд­ным и в этом случае, так как очевидно, что существует нечто вроде частичного знания или частичной неосве­домленности). Ведь нам известно, что даже самые вы­соконадежные часы не являются в действительности со­вершенными, а Шлик (если не Юм) должен был бы знать, что это в значительной степени определяется та­кими факторами, как трение, то есть статистическими или случайными воздействиями. И нам также известно, что и наши облака управляются не одним лишь слу­чаем, поскольку довольно часто нам удается вполне успешно предсказать погоду по крайней мере на ко­роткий срок.

XI

Итак, нам придется вернуться к нашей старой шка­ле с облаками на левом краю и часами на правом и человеком и животными где-то между ними.

Но даже после того, как мы сделаем это (а нам предстоит решить еще ряд проблем, прежде чем мы сможем утверждать, что эта шкала не расходится с современной физикой), то и тогда мы лишь расчистим площадь для постановки нашего главного вопроса.