Сохранившиеся фрагменты из предисловия к уничтоженному 17 страница

Доротка, произошло невероятное. Вернувшись из Америки, я нашла в нераспечатанной почте список участников той самой конференции о культурах Черноморского побережья. Ты себе не представляешь, кого я увидела в этом списке! А может, ты это узнала раньше меня, благодаря своей провидческой душе, которой не требуется парикмахерская завивка? Араб, собственной персоной, тот самый, с зелеными глазами, который изгнал меня из постели моего мужа. Он будет на конференции в Царьграде. Однако не хочу вводить тебя в заблуждение. Он приедет не для того, чтобы повидаться со мной. Но я еду в Царьград, чтобы наконец-то его увидеть. Я уже давно рассчитала, что наши профессии близки настолько, что достаточно просто участвовать в научных конференциях, чтобы в конце концов пересеклись и наши пути. В моей сумке лежит доклад о хазарской миссии Кирилла и Мефодия, а под ним – S.&W, модель 36, калибр 38. Спасибо тебе за напрасные попытки взять на себя д-ра Абу Кабира Муавию. Теперь я беру его на свою душу. Люби меня так же, как ты не любишь Исаака. Сейчас мне это нужнее, чем когда бы то ни было. Наш общий отец нам поможет…

10 Царьград, отель «Кингстон», 1 октября 1982

Дорогая Доротея, наш общий отец нам поможет, так я написала тебе в последний раз. Что ты знаешь о нашем общем отце, бедная моя глупышка? В твоем возрасте и я ничего не знала, так же как ты сейчас. Но моя новая жизнь дала мне время на раздумья. Знаешь ли ты, кто твой настоящий отец, детка? Неужели тот самый поляк с бородой, похожей на пук травы, который дал тебе фамилию Квашневская и отважился жениться на твоей матери, Анне Шолем? Думаю, что нет. Попытайся вспомнить того, кого мы никак не могли удержать в памяти. Помнишь некоего Шолема Ашкенази, юношу на фотографиях, с криво сидящими на носу очками и с другой их парой, торчащей из кармана жилетки. Того, который курит вместо табака чай и у которого красивые волосы налезают на сфотографированные уши. Того, который, как нам рассказывали, говорил, что «нас спасет наша мнимая жертва». Помнишь брата и первого мужа нашей матери, Анны Шолем, псевдо-Закевич в девичестве, Шолем по первому и Квашневскую по второму мужу? И знаешь ли ты, кто был первым отцом ее дочерей, твоим и моим? Ну, вспомнила наконец через столько лет? Твой дядя и брат матери прекрасно мог быть и нашим отцом, не правда ли? А почему, собственно, им не мог быть муж твоей матери? Что ты думаешь о таком раскладе, дорогая моя? Может быть, госпожа Шолем не имела мужчин до брака и не могла повторно выйти замуж девушкой? Возможно, поэтому она напоминает о себе таким неожиданным образом, неся с собой ужас. Как бы то ни было, ее старания не пропали даром, и я думаю, что моя мать, если и сделала так, была права тысячу раз, и если я могу выбирать, то я выбираю отцом охотнее, чем кого бы то ни было, брата моей матери. Несчастье, дорогая моя Доротея, несчастье учит нас читать нашу жизнь в обратном направлении…

Здесь, в Царьграде, я уже кое с кем познакомилась. Мне не хочется никому показаться странной, и я болтаю со всеми не закрывая рта. Один из моих коллег, приехавший на эту конференцию, – доктор Исайло Сук *. Он археолог, медиевист, прекрасно знает арабский, мы говорим с ним по-английски, а шутим по-польски, потому что он знает сербский и считает себя молью собственного платья. Его семья уже сто лет переселяет из дома в дом одну и ту же изразцовую печь, а он считает, что XXI век будет отличаться от нашего тем, что люди наконец-то единодушно восстанут против скуки, которая сейчас затопляет их, как грязная вода. Камень скуки, говорит д-р Сук, мы несем на плечах, подобно Сизифу, на огромный холм. Наверное, люди будущего соберутся с духом и восстанут против этой чумы, против скучных школ, скучных книг, против скучной музыки, скучной науки, скучных встреч, и тогда они исключат тоску из своей жизни, из своего труда, как этого и требовал наш праотец Адам. Говорит он это не совсем серьезно, а когда пьет вино, не позволяет доливать в свой бокал, потому что, считает он, бокал не кадило, чтобы добавлять в него прежде, чем он иссяк. По его учебникам учатся во всем мире, но он сам преподавать по ним не может. Он вынужден преподавать в университете что-то другое. Исключительные знания доктора Сука в его области никак не соответствуют его крайне незначительному научному авторитету. Когда я ему сказала об этом, он улыбнулся и объяснил мне это так:

– Дело в том, что вы можете стать великим ученым или великим скрипачом (а знаете ли вы, что все великие скрипачи, кроме Паганини, были евреями?) только в том случае, если вас поддержит и встанет за вашей спиной и за вашими достижениями один из мощных интернационалов современного мира. Еврейский, исламский или католический. Вы принадлежите к одному из них. Я же – ни к одному, поэтому я и неизвестен. Между моими пальцами давно уже проскочили все рыбы.

– О чем это вы говорите? – спросила я его изумленно.

– Это парафраз одного хазарского текста, примерно тысячелетней давности. А вы, судя по названию доклада, который собираетесь нам прочитать, хорошо осведомлены о хазарах. Чему же вы тогда удивляетесь? Или вы никогда не встречали издание Даубман-нуса? Должна признаться, что он меня смутил. Особенно когда упомянул «Хазарский словарь» Даубманнуса. Если даже такой словарь когда– либо и существовал, ни один его экземпляр, насколько мне известно, не сохранился.

Дорогая Доротка, я вижу снег в Польше, вижу, как снежинки превращаются в твоих глазах в слезы. Вижу хлеб, насаженный на шест со связкой лука, и птиц, которые греются в дыму над домами. Д-р Сук говорит, что время приходит с юга и переходит Дунай на месте Траянова моста. Здесь нет снега, и облака похожи на остановившиеся волны, которые выбрасывают рыбу. Д-р Сук обратил мое внимание еще на одно обстоятельство. В нашем отеле остановилась чудесная бельгийская семья, их фамилия Ван дер Спак. Семья, какой никогда не было у нас и не будет у меня. Отец, мать и сын. Д-р Сук называет их «святое семейство». Каждое утро во время завтрака я наблюдаю, как они едят; все они довольно упитаны, а господин Спак, как я случайно слышала, однажды в шутку сказал: на толстой кошке блоха не живет… Он прекрасно играет на инструменте, сделанном из панциря белой черепахи, а бельгийка занимается живописью. Рисует она, и при этом очень хорошо, левой рукой, на всем, что ей попадается: на полотенцах, стаканах, ножах, на перчатках своего сына. Их мальчику года четыре. У него коротко подстриженные волосы, зовут его Мануил, и он только недавно научился составлять свои первые фразы. Съев булочку, он подходит к моему столу и застывает, глядя на меня так, как будто влюблен. Глаза его в пятнышках, напоминающих мелкие камешки на тропинке, и он постоянно спрашивает меня: «Ты меня узнала?» Я глажу его по голове, словно глажу птицу, а он целует мне пальцы. Он приносит мне трубку своего отца, похожего на цадика, и предлагает покурить. Ему нравится все, что красного, голубого и желтого цвета. И он любит всю еду таких же цветов. Я ужаснулась, когда заметила один его физический недостаток – на каждой руке у него по два больших пальца. Невозможно разобрать, какая рука правая, а какая левая. Но он еще не понимает, как выглядит, и не прячет от меня свои руки, хотя родители все время надевают ему перчатки. Не знаю, поверишь ли ты, но иногда мне это совсем не мешает и перестает казаться чем-то неестественным.

Да может ли мне вообще что-то мешать, если сегодня утром за завтраком я услышала, что на конференцию прибыл и др-р Абу Кабир Муавия. «…Мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее; но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый; ноги ее нисходят к смерти, стопы ее достигают преисподней». Так написано в Библии.

11 Царьград, 8 октября 1982

Мисс Доротее Квашневской – Краков. Я потрясена твоим эгоизмом и безжалостностью приговора. Ты уничтожила и мою жизнь, и жизнь Исаака. Я всегда боялась твоей науки и предчувствовала, что она несет мне зло. Надеюсь, ты знаешь, что произошло по твоей вине. В то утро я вышла завтракать, твердо решив стрелять в Муавию, как только он появится во внутреннем садике ресторана, где накрывают столики тем, кто живет в этом отеле. Я ждала, наблюдая, как тени птиц, пролетающих над гостиницей, стремительно скользят по стене. И тогда случилось то, чего никоим образом нельзя было предусмотреть. Появился человек, и я сразу поняла, кто это. Лицо его было темным, как хлеб, волосы с сединой, будто у него в усах застряли рыбьи кости. Только на виске из шрама рос пучок диких, совершенно черных волос, они у него не седеют. Д-р Муавия подошел прямо к моему столу и попросил разрешения сесть. Он заметно хромал, и один его глаз был прищурен, как маленький закрытый рот. Я замерла, потом, сунув руку в сумку, сняла револьвер с предохранителя и оглянулась. В саду кроме нас был только один четырехлетний Мануил; он играл под соседним столом. – Разумеется, – сказала я, и человек положил на стол нечто, что навсегда изменило мою жизнь. Это была стопка бумаг.

– Я знаю тему вашего доклада, – сказал он садясь, – и поэтому хотел проконсультироваться по одному вопросу, связанному с ней.

Мы говорили по-английски, у него немного стучали зубы, ему было холоднее, чем мне, губы его тряслись, но он ничего не делал, чтобы унять дрожь. Он грел пальцы о свою трубку и вдувал дым в рукава. Вопрос его касался «Хазарских проповедей» Кирилла и Мефодия.

– Я просмотрел, – сказал он, – всю литературу, которая относится к «Хазарским проповедям», и нигде не нашел никакого упоминания о том, что эти тексты дошли до наших дней. Однако отрывки из «Хазарских проповедей» Кирилла сохранились и даже были напечатаны несколько сотен лет назад, и мне представляется невероятным, что никто об этом не знает.

Я была потрясена. То, что утверждает этот человек, могло бы стать крупнейшим открытием в моей области – славистике – за все время ее существования. Если это действительно так.

– Почему вы так думаете? – спросила я его, пораженная, и почему-то не очень уверенно изложила ему свое мнение по этому вопросу. – «Хазарские проповеди» Кирилла, – сказала я, – науке не известны, о них лишь упоминается в житии Кирилла, откуда мы и знаем, что они существовали. О какой-то сохранившейся рукописи или же об опубликованном тексте этих проповедей смешно говорить.

– Это-то я и хотел проверить, – проговорил д-р Муавия, – но с настоящего момента не только мне будет известно, что верно совершенно обратное…

И он протянул мне те самые бумаги – ксерокопии,– которые лежали перед ним. В этот момент я могла нажать на гашетку. Вряд ли мне представился бы более удобный случай – в саду был всего один свидетель, да и тот ребенок. Но все получилось иначе. Я протянула руку и взяла эти так взволновавшие меня бумаги, копии которых приложены к этому письму. Когда, вместо того чтобы стрелять, я брала их, мой взгляд остановился на пальцах сарацина с ногтями, напоминавшими скорлупу лесных орехов, и я вспомнила о том дереве, которое Халеви упоминает в книгах о хазарах. Я подумала, что каждый из нас представляет собой такое дерево: чем выше мы поднимаемся наверх, к небу – сквозь ветры и дожди – к Богу, тем глубже должны наши корни уходить в мрак, грязь и подземные воды, вниз, к аду. С такими мыслями читала я страницы, которые дал мне зеленоглазый сарацин. Их содержание изумило меня, и я недоверчиво спросила, как они к нему попали.

– Важно вовсе не то, как они ко мне попали. В XII веке они оказались в руках вашего соплеменника, поэта Иуды Халеви, он внес их в свой трактат о хазарах. Описывая известную полемику, он привел слова ее христианского участника, называя его «философом», то есть так же, как это лицо называет и автор жития Кирилла в связи с той же полемикой. Таким образом, имя Кирилла в этом еврейском источнике не названо, как и имя арабского участника спора, приводится только звание христианина – «философ», а в этом и состоит причина того, что до сих пор никто не искал текст Кирилла в хазарской хронике Иуды Халеви. Я смотрела на д-ра Муавию, и мне казалось, что он не имеет никакого отношения к тому раненому человеку с зелеными глазами, который несколько мгновений назад сел за мой стол. Все было настолько убедительно и ясно, так соответствовало уже известным науке фактам, что просто удивительно, почему раньше никому не пришло в голову искать этот текст таким способом.

– Здесь имеется одна неувязка,– сказала я наконец д-ру Муавии, – текст Халеви относится к VIII веку, а хазарская миссия Кирилла была в девятом столетии: в 861 году.

– Тот, кто знает истинный путь, может идти и в обход! – заметил на это Муавия. – Нас интересуют не даты, а то, были ли у Халеви, который жил позже Кирилла, под рукой его «Хазарские проповеди», когда он писал свою книгу о хазарах. И использовал ли он их в этой книге, там, где приводит слова христианского участника хазарской полемики. Скажу сразу, у Халеви в словах христианского мудреца есть несомненные совпадения с теми аргументами Кирилла, которые дошли до нас. Мне известно, что вы переводили на английский житие Кирилла, и, конечно, вы сможете без труда узнать отдельные фрагменты. Послушайте меня и скажите, чей, например, это текст, в котором говорится о том, что человек занимает место посредине между ангелами и животными…

Разумеется, я тут же вспомнила это место и процитировала его наизусть:

– "Бог, создавший свет, создал человека между ангелом и животным, речью и разумом отделив его от животных, а гневом и похотью от ангелов, и через эти свойства он приближается или к высшим, или к низшим". Это,– заметила я,– часть жития об агарянской миссии Кирилла.

– Совершенно верно, но точно это же мы встречаем и в пятой части книги Халеви, где он полемизирует с Философом. Есть и другие совпадения. Самое же важное то, что в самой речи, которую в хазарской полемике Халеви приписывает христианскому ученому, рассматриваются вопросы, которые Кирилл, как видно из жития, как раз и обсуждал. В обоих текстах говорится о Святой Троице и законах, существовавших до Моисея, о запретах на некоторые виды мяса и, наконец, о врачах, которые лечат противно тому, как нужно. Приводится тот же аргумент, что душа сильнее всего тогда, когда тело самое слабое (около пятидесятого года жизни) и т.д. Наконец, хазарский каган упрекает арабского и еврейского участников полемики – все это согласно Халеви, – что их книги откровений (Коран и Тора) написаны на языках, ничего не значащих для хазар, индусов и других народов, которые их не понимают. Это один из существенных аргументов, который приводится и в житии Кирилла, когда речь идет о борьбе против сторонников трехъязьгчия (то есть тех, кто считал языками богослужения только греческий, древнееврейский и латинский), так что ясно, что в этом вопросе каган был под влиянием христианского участника полемики и выдвигал доводы, о которых мы и от другой стороны знаем, что они принадлежат действительно Кириллу. Халеви это только пересказал.

Наконец, нужно обратить внимание еще на два обстоятельства. Во-первых, мы не знаем всего, что содержалось в потерянных «Хазарских проповедях» Константина Салоникского (Кирилла), и не знаем, что из этого воспроизведено в тексте Халеви. Значит, можно предположить, что такого материала имеется больше, чем я здесь привел. Второе: целостность текста Халеви, именно в той его части, которая относится к христианскому участнику полемики, серьезно нарушена. Эта часть не сохранилась в арабском источнике, она имеется только в появившемся позже еврейском переводе, в то время как напечатанные издания Халеви, особенно те, которые относятся к XVI веку, подвергались, как известно, цензуре христианской церкви.

Короче говоря, книга Халеви о хазарах донесла до нас – хотя мы сегодня не знаем, в каком объеме,– часть «Хазарской проповеди» Кирилла. Впрочем, здесь, в Царьграде,– закончил д-р Муавия,– в конференции будет участвовать и д-р Исайло Сук, который хорошо говорит по-арабски и занимается исламскими источниками о хазарской полемике. Он мне сказал, что у него имеется хазарский словарь XVII века, который издал некий Даубманнус, и из этого словаря видно, что Халеви использовал «Хазарские проповеди» Кирилла. Я пришел попросить вас поговорить с д-ром Суком. Со мной он вряд ли согласится иметь дела. Его интересуют только арабы, жившие тысячу лет назад или раньше. Для остальных у него нет времени. Не поможете ли вы мне войти в контакт с д-ром Суком и прояснить эту проблему…

 

Так закончил свой рассказ д-р Абу Кабир Муавия, и в моем мозгу мгновенно связались все нити. Когда забываешь, в каком направлении истекает время, определить это помогает любовь. Из нее время всегда вытекает. Спустя столько лет опять охватила меня твоя проклятая страсть к науке, и я предала Исаака. Вместо того чтобы выстрелить, я побежала искать д-ра Сука, оставив свои бумаги и под ними оружие. У входа не было никого из прислуги, на кухне кто-то обмакивал кусок хлеба в огонь и ел его. Я увидела Ван дер Спака, который выходил из комнаты, и поняла, что это комната д-ра Сука. Я постучала, но никто не отозвался. Где-то у меня за спиной часто капали шаги, а между ними я чувствовала жар женского тела. Я постучала опять, и тогда от моего стука дверь слегка приоткрылась. Она не была закрыта на ключ. Сначала я увидела только ночной столик и на нем блюдечко, в котором лежали яйцо и ключ. Открыв дверь шире, я вскрикнула. Д-р Сук лежал в постели, задушенный подушкой. Он лежал, закусив усы, будто спеша навстречу ветру. Я с криком бросилась бежать, и тут из сада послышался выстрел. Выстрел был один, но я слышала его каждым ухом отдельно. Я сразу же узнала звук своего револьвера. Влетев в сад, я увидела, что д-р Муавия лежит на дорожке с простреленной головой… За соседним столиком ребенок в перчатках пил свой шоколад, будто ничего не произошло… Больше никого в саду не было.

Меня сразу же арестовали. «Смит-Вессон», на котором найдены только мои отпечатки пальцев, приложен в качестве улики, и меня обвиняют в преднамеренном убийстве д-ра Абу Кабира Муавии. Это письмо я пишу тебе из следственной тюрьмы и все еще ничего не могу понять. Источник сладкой воды в устах своих ношу и меч обоюдоострый… Кто убил д-ра Муа-вию? Представляешь, обвинение гласит: еврейка убила араба из мести! Весь исламский интернационал, вся египетская и турецкая общественность восстанут против меня. «Поразит перед тобою Господь врагов твоих, восстающих против тебя; одним путем они выступят против тебя, а семью путями побегут от тебя». Как доказать, что ты не сделал того, что действительно собирался сделать? Нужно найти жестокую ложь, ложь страшную и сильную, как отец дождя, чтобы доказать истину. Рога вместо глаз нужны тому, кто хочет выдумать такую ложь. Если найду ее, останусь жить и заберу тебя из Кракова к себе в Израиль, опять вернусь к наукам нашей молодости. Спасет нас наша мнимая жертва – так говорил один из двух наших отцов… Как тяжело выдержать милость Его, а тем более гнев.

Р. S. Посылаю тебе фрагмент, относящийся к Философу, из книги Халеви о хазарах (Liber Cosri), д-р Муавия уверен, что он представляет собой часть утраченных «Хазарских проповедей» Константина Философа, святого Кирилла.

 

 

APPENDIX I

 

 

Отец Теоктист Никольски,

составитель первого издания «Хазарского словаря»

Свою предсмертную исповедь Печскому патриарху Арсению III Чарноевичу отец Теоктист Никольски писал кириллической скорописью порохом, смешанным со смолой, в полном мраке на постоялом дворе где-то в Польше, пока хозяйка бранилась и проклинала его из-за закрытой двери.

– Вы знаете, Ваша Святость, – писал Теоктист патриарху, – что я осужден на хорошую память, которую мое будущее непрестанно пополняет, а мое прошлое нисколько не опустошает. Я родился в 1641 году в монастырском посаде при монастыре Св. Иоанна в день святого Спиридона, покровителя гончаров, в семье, где на всех столах всегда стояли миски с двумя ручками, а в них пища для души и пища для сердца. Так же как и мой брат даже во сне продолжает сжимать в руке деревянную ложку, я продолжаю держать в памяти все глаза, какие только видели меня с момента моего появления на свет. Как только я заметил, что положение облаков над Овчар-горой повторяется каждые пять лет, и стал узнавать облака, которые уже раз видел и которые раз в пять лет возвращаются на прежнее место на небе, меня обуял страх, и я решил скрывать свой недостаток, потому что понимал, что такая память дана мне в наказание. Тем временем я выучил турецкий по надписям на царьградских деньгах, еврейский – от торговцев из Дубровника, а читать научился по иконам. Хранить в голове все, что я запоминал, меня заставляло нечто вроде жажды, но это была не жажда воды, потому что вода ее не утоляла, а какая-то другая жажда, которую утоляет только голод. Но я бесплодно, как овца, ищущая прожилки соли в каменных глыбах на пастбищах, пытался отыскать, что же это за голод, который может спасти меня от жажды. Я боялся памяти, я знал, что наши воспоминания и наша память – это плавучая ледяная гора. Мы видим только проплывающую верхушку, а огромная подводная масса минует нас, невидимая и недостижимая. Ее неизмеримую тяжесть мы не чувствуем только потому, что она, как в воду, погружена во время. Однако, если мы по невнимательности окажемся на ее пути – то напоремся на собственное прошлое и станем жертвой кораблекрушения. Поэтому я никогда даже не дотронулся до того изобилия, которое валилось на меня как снег в Мораву. И тогда, к моему испугу, случилось так, что память меня предала, правда всего лишь на мгновение. Сначала я был просто счастлив, но потом горько покаялся, увидев, к чему это ведет. А дело было так.

На восемнадцатом году отец отдал меня в монастырь Св. Иоанна и сказал на прощание: пока постишься, не бери в рот ни слова, чтобы если не уши, то хоть рот очистить от слов. Потому что слова приходят не из головы и не из души, а из мира, с липких языков и из смердящих ртов, они давно обглоданы, обкусаны и засалены от постоянного пережевывания. Они давно потеряли свой вид, бесчисленные рты перетирают их своими зубами… Монахи из Св. Иоанна приняли меня, сказали, что в моей тесной душе слишком много костей, и посадили переписывать книги. Я сидел в келье, полной книг с черными ленточками, заложенными в тех местах, на которых смерть прервала труд моих предшественников, и работал. Тогда я и услышал, что в ближайшем от нас монастыре Св. Николая появился новый каллиграф.

Тропинка до св. Николая идет вдоль самой Моравы, между обрывистым брегом и водой. Это единственный путь до монастыря, поэтому пока туда попадешь, всегда испачкаешь в грязи и замочишь один сапог или одну пару копыт. Именно по грязному сапогу монахи узнают, откуда в монастырь пришел случайный гость: с моря или от Рудника, шлепал ли он по воде с запада, вниз по Мораве, – правой ногой или с востока, вверх по течению,– левой. В 1661 году, в воскресенье, на день святого Фомы, разнеслась весть, что пришел в монастырь Св. Николая с мокрым и грязным левым сапогом человек, статный и красивый – глаза размером с яйцо, борода такая, что целый вечер гореть может, а волосы, как драная шапка, надвинуты на глаза. Звали этого человека Никон Севаст V. И очень скоро он стал в монастыре протокаллиграфом, потому что еще раньше приобрел где-то большое мастерство. Он принадлежал к оружейникам, но его занятие было совсем безобидным: разрисовывать знамена, мишени для стрелков, щиты, и все его картины были обречены стать жертвой пули, стрелы или сабли. Он говорил, что останется в монастыре не очень долго, потому что вообще-то его цель – Царьград.

В день святого Кириака Отшельника задули три ветра, всегда дующие в бабье лето и уносящие каждый своих птиц – один скворцов, второй последних ласточек, а третий кобчиков; перемешались холодные и теплые запахи, и в наш монастырь пришел слух, что новый каллиграф у св. Николая написал такую икону, что все ущелье спешит на нее посмотреть. Отправился и я взглянуть, как на иконе в монастыре Святого Николая Господь– Севастократор держит младенца Иисуса на руках. Вошел я вместе с другими и хорошо рассмотрел, что было на этой иконе. После, во время трапезы, рассмотрел я и Никона Севаста, красивое лицо которого, хоть я и видел его впервые, напоминало мне кого-то, кого я хорошо знаю, однако никак не могу вспомнить кого. Не было такого среди лиц в моих воспоминаниях – все они разом лежали передо мной как брошенные на стол карты, не было его и в снах, где они лежали как перевернутые карты, любую из которых я мог по своему желанию открыть. Такого лица не было нигде.

Откуда-то с гор слышались удары топора по буку – в это время года рубили только бук и вяз, но вяз под топором звенит другим голосом. Я прекрасно помнил эти звуки с того первого вечера, как услыхал их впервые, более десяти лет назад во время метели, я помнил давно уже погибших птиц, пробивавшихся через эту метель и тяжело падавших в мокрый снег, но я, хоть убей, никак не мог вспомнить, что я увидел на лице, которое рассматривал только что. Не мог вспомнить ни одной черты лица Никона, ни одного цвета, не помнил даже того, была ли у него борода. Это был первый и единственный раз, когда память предала меня. И это было столь исключительно и невероятно, что объяснение нашлось быстро и легко. Объяснение могло быть только одно: нельзя запомнить то, что не от этого мира, оно не откладывается в памяти ни на миг. Уходя, я отыскал взглядом Никона и со страхом посмотрел ему прямо в рот, боясь, что он откусит мой взгляд. А он это действительно сделал, у него даже слегка щелкнули зубы, как будто он отхватил кусок. И с отгрызенным взглядом я вернулся в монастырь Святого Иоанна.

Я по-прежнему переписывал книги, но как-то раз почувствовал, что в моей слюне больше слов, чем у того, кто их пишет, С тех пор я стал к тому, что переписываю, прибавлять слово– другое, а иногда и целые фразы. Был вторник, и первые собственные слова на вкус казались мне кислыми и твердыми, но с каждым днем, по мере того как наступала осень, они, будто плоды, все больше созревали, и становились все сочнее, вкуснее и слаще, наполнялись содержанием, которое было не только приятно, но и давало силу. На седьмой вечер, в страхе, что мои плоды могут перезреть, упасть и сгнить, я добавил к житию святой Петки целую страницу, которой не было ни в одном из переписывавшихся мною изводов. Монахи не только не обнаружили мое бесчинство и не вывели меня на чистую воду, но, напротив, стали чаще просить меня переписывать им, и книги с моими собственными добавлениями имели у них гораздо больший успех, чем книги других переписчиков, которых в Овчарском ущелье было немало. Это меня окрылило, и я решил себя не ограничивать. Теперь я уже не только добавлял целые истории к житиям, но даже начал выдумывать новых пустынников, новые чудеса, а мои книги стали стоить гораздо дороже, чем те, с которых я их якобы переписывал. Мало-помалу я почувствовал, что в моей чернильнице скрывается страшная сила, которую я могу по собственной воле выпускать на свет. И тогда же пришел к выводу: каждый пишущий всего лишь в двух строках безо всякого труда может убить своего героя. Для того же, чтобы убить читателя, то есть существо из плоти и крови, достаточно превратить его в персонаж книги, в героя жития. А дальше уж дело нехитрое…

В то время в монастыре Сретенья жил молодой монах по имени Лонгин. Он был отшельником и чувствовал себя лебедем, который, расправив крылья, ждет порьтва ветра, чтобы заскользить по воде. У самого Адама, крестившего дни, не было такого чистого слуха, как у него. А глаза его были как те осы, которые переносят святую заразу. Один глаз мужской, другой женский, но в каждом по жалу. И он видел добро также зорко, как ястреб цыпленка. Он часто повторял: «Каждый из нас легко мог бы выбрать в пример кого-то лучшего, чем он сам; так дух сотворил бы от земли до неба подобие лестницы Иакова, и все оказалось бы связано и приведено в равновесие легко и радостно, потому что нетрудно следовать за кем– то, кто лучше тебя, и слушаться его. Все зло происходит оттого, что на этом свете мы постоянно оказываемся перед искушением слушать и брать в пример тех, кто хуже нас…» Когда он заказал мне переписать для него житие святого Петра Коришского, который на пятый день поста узрел нестареющий свет, стоял сумрак, и птицы черными молниями падали в свои гнезда среди ветвей. С такой же стремительностью взлетали мои мысли, и я чувствовал, что не имею сил противостоять ощущению пробуждающейся во мне силы. Я сел переписывать житие святого Петра Коришского и, дойдя до того места, где говорилось о длительности поста, вместо пяти дней написал пятьдесят и в таком виде отдал переписанную книгу молодому монаху. Он взял ее с песней на устах, прочитал в тот же вечер, а на следующий день по ущелью прошел слух, что монах Лонгин начал великий пост.

Пятьдесят один день спустя, когда Лонгина похоронили в монастыре Благовещения, прямо под самой горой, я решил больше никогда не брать перо в руки. С ужасом смотрел я в чернильницу и думал: слишком много костей в тесной душе. И решил искупить свой грех. Пошел утром к игумену и попросил направить меня в скрипторий монастыря Св. Николая помощником про-токаллиграфа Никона Севаста. Игумен согласился, и когда я там появился, Никон привел меня в келью, где он работал, и где пахло семенами тыквы и шалфеем, который, по мнению монахов, умеет молиться. Монахи на четыре-пять дней брали из других монастырей или у странствующих торговцев с Украины книги, которых не было в их монастыре, и давали мне, чтобы я быстро заучивал их на память. Потом книги возвращали назад, хозяевам, а я месяцами изо дня в день диктовал выученный текст, который записывал своим пером протокалли-граф Никон, Он чинил перья и рассказывал мне о красках: одна только зеленая не была растительного происхождения, ее получали из железа, все остальные он цедил из растений и разноцветными буквами украшал книги, которые мы писали. Так я зашагал в паре с Никоном, как мужские дни в неделе. Он был левша и работал левой рукой, скрывая от правой, что делает. Писали мы целыми днями, а когда работы не было, Никон расписывал монастырские стены, однако это он вскоре забросил и целиком посвятил себя книгам. Так мы спускались в свою жизнь – медленно, ночь за ночью, годами.