Больница на Принтинг-Хаус-Сквер 10 страница

 

Зима, которая еще только начиналась, подобно не знающей препятствий огромной мусороуборочной машине разъезжала по всему городу и по всей стране. Звезды ярко сверкали, наблюдая за нею с небес и щедро одаривая отчаянно тянувшиеся к ним голые ветви деревьев своим серебром. Эта удивительная и безумная сила, очищавшая души животных и человека, заставила Хардести и Вирджинию перейти сначала на быстрый шаг, а затем и на бег. Судя по всему, в северных лесах сейчас творилось что-то неописуемое, поскольку даже здесь зима изукрасила морозом ветви сикоморов, росших на Кристи-стрит, и раскачивала их до той поры, пока они не стали звенеть подобно маленьким колокольчикам.

К тому времени, когда они добрались до квартиры Вирджинии, находившейся на Малберри-стрит, и стали подниматься по плохо освещенной винтовой лестнице, мороз сделался уже нестерпимым. Они скрылись от него в теплой парадной и, следуя причудливым лестничным маршам, принялись выписывать эпициклы, которым наверняка позавидовали бы и планеты. В перископе двери тут же появилось недреманное око госпожи Солемнис, вдовы греческого рыболова, занимавшегося промыслом морских губок.

– Кто там? – послышалось из-за двери.

– Это я, – ответила Вирджиния.

– Кто это я?

– Вирджиния.

– Что еще за Вирджиния?

– Вирджиния Геймли. Госпожа Солемнис, неужели вы меня не помните? Я снимаю у вас квартиру!

– Так это вы! – Госпожа Солемнис тут же открыла дверь и сунула Мартина в руки Хардести, сказав одно-единственное слово: – Забирайте!

Маленький Мартин, закутанный в длинную фланелевую пеленку голубого цвета, походил на русалку. Доверчиво опустив головку на холодное пальто Хардести и закрыв глазки, малыш довольно засопел.

– Хороший мальчик, – сказал Хардести, целуя его в лобик.

Он не стал снимать пальто, не желая лишний раз беспокоить Мартина, Вирджиния тут же занялась наведением порядка. Она отличалась необыкновенной аккуратностью, чего нельзя было сказать о госпоже Солемнис. Она ходила из комнаты в комнату, поправляя и расставляя по местам веши. В своем серо-черном костюме и кружевной рубахе Вирджиния походила на даму со старинного портрета, однако, глядя на нее, Хардести не мог удержаться от смеха, поскольку она неожиданно напомнила ему маленьких механических мишек, которых он когда-то видел в тире. Сказав, что хочет переодеться, Вирджиния маленькими неуверенными шажками удалилась в свою спальню и прикрыла за собой дверь, однако, усомнившись, насколько правильно оставлять малыша с малознакомым человеком, тут же выглянула наружу.

– Отрабатываешь реакцию? – рассмеялся Хардести.

– Да, – ответила Вирджиния, выходя из спальни в том же самом серо-черном костюме. – Готовлюсь к интервью с Крейгом Блинки. Он не умеет концентрироваться на одном предмете. При разговоре с ним нужно то и дело совершать резкие движения, иначе он потеряет к тебе интерес.

– Откуда тебе это известно?

– От Гарри Пенна. Он знает, что Бинки не может устоять против лести, и время от времени подсылает туда репортеров, выведывающих секреты «Гоуст». Завтра туда отправлюсь я. Именно таким образом мы и выведываем все их планы и при этом остаемся для них загадкой. Мы практически не заботимся о секретности, но «Сан» и «Уэйл» в этом смысле можно уподобить створкам моллюска. Все заняты своим делом, и все имеют собственную долю в прибыли предприятия. Единственный источник сплетен и слухов – это отдел «Дом и семья». На прошлой неделе мы поместили в номере рецепт пирога, который моя мама называет «Саксофон». В тот же день этот рецепт представил на своих страницах и «Гоуст». Ты можешь себе это представить? Для того чтобы приготовить этот пирог, нужны персики, изюм, черника, ром и мята! Я сомневаюсь, что шпионы «Гоуст» с их накладными бородами и усами могли подслушать его, находясь в соседней комнате!

Она взяла малыша на руки. Хардести снял пальто и бросил его на спинку кресла. В своем старомодном костюме, который был ему явно великоват, он походил на героя, сошедшего со старинного портрета.

– Ты окончательно разошлась с его отцом?

– Да, – ответила она без тени сожаления или грусти.

– Ты хотела бы вернуться в Кохирайс?

– Конечно. Ведь там находится мой дом.

– И когда ты собираешься это сделать?

– Как только закончатся эти зимы. Я думаю, это произойдет в начале нового тысячелетия. Тогда изменится очень многое – если и не в мире, то во мне самой. Я смогу увидеть то, чего я не видела прежде!

Хардести тут же насторожился.

– Что ты имеешь в виду?

Она сделала вид, что не услышала его вопроса, ибо в противном случае ей пришлось бы раскрыть перед ним свою душу, чего она делать пока не хотела.

Хардести подошел к окну. Над длинным, в целую милю, коридором внутренних двориков терракотовых зданий, над голыми ветвями деревьев, над сводчатыми окнами и шиферными крышами высились две залитые голубоватым светом огромные башни Уильямсберг-Бридж.

– Все здания, которые ты отсюда видишь, – сказала Вирджиния, укачивая ребенка, – построены уже после тысяча девятьсот пятнадцатого года. Здесь тихо, как на лугу. Летом в кронах деревьев вьют гнезда сотни птиц. У одного из жильцов соседнего дома живет петух, который каждое утро будит всю округу своим криком, оповещая о том, что начался новый день тысяча девятьсот такого-то года!

– Пройдет несколько лет, и он возгласит начало нового тысячелетия!

– Господин Марратта, – сказала Вирджиния едва ли не суровым тоном, – через несколько лет новое тысячелетие начнется не только для него.

– Ну и что из того? Круглая дата, только и всего.

– Не просто круглая…

– Ты думаешь, тогда таких зим уже не будет?

– Да, я так думаю.

– Ты думаешь, этот город изменится?

– Да, он изменится.

– А если нет?

– Без всяких если.

– Но почему?

– Если даже ничего не произойдет, мир все равно станет иным. Я это точно знаю.

– Но откуда ты можешь это знать?

– Ты сочтешь меня ненормальной, – ответила Вирджиния, отвернувшись в сторону.

– Ничего подобного…

– Я знаю, что эти зимы выдались такими холодными совсем неспроста. Они работают как плуг. Ветер и звезды боронят землю и крушат город. Я чувствую и вижу это повсюду. Это же чувствуют и все животные. Мы приближаемся к чему-то очень большому и важному. Все, что происходит в этом мире, имеет какое-то значение, какой-то смысл, верно? Так вот, все последнее время я постоянно слышу раскаты грома…

– Я верю, что так оно и есть, – прошептал Хардести, взяв ее за руку. Он уже нисколько не сомневался в том, что этот город рано или поздно восстанет из руин.

 

Новая жизнь

 

Море искрилось светом. Не ослабевавший ни на мгновение сильный ветер, дувший со стороны мыса, наполнял грот и спинакер аккуратного шлюпа, оснастка которого, явно не рассчитанная на плавание со скоростью двадцать пять узлов в час, отчаянно скрипела. Пустынный берег, поросший пышной зеленью, остался далеко на западе. Хотя с тех самых пор, как они отправились на рыбалку и попали в поток попутного ветра, Эсбери Гануиллоу и его брат Холман не обменялись друг с другом ни словом, их тревожила одна и та же мысль. Ветер дул все сильнее и сильнее, пока не обрел такую мощь, которой хватило бы для того, чтобы сдуть море с лица земли.

– Мы сможем пойти против такого ветра? – прокричал Холман.

Эсбери отрицательно покачал головой.

– Слишком уж он сильный! – крикнул он в ответ. – Я никогда не видел ничего подобного! Он мог бы запросто утопить целую эскадру боевых кораблей! Можно считать, что нам повезло!

– В каком смысле?

– Море остается гладким как зеркало, хотя по нему уже могли бы гулять огромные волны высотой по сто пятьдесят футов – это с нашим-то транцем! И все потому, что ветер необычайно устойчив!

Он посмотрел на воду, плескавшуюся всего в футе от рукоятки румпеля.

– Давай я хотя бы спущу спинакер! – предложил Холман.

– Нет, – не согласился Эсбери. – Я сам. Ты уж лучше стой на месте…

Не успел он произнести этих слов, как сухощавый Холман, которому исполнился всего двадцать один год, стал пробираться к носу. Эсбери несколько раз окликнул его, но тот не обратил на его слова ни малейшего внимания.

– Сруби его! – прокричал Эсбери, однако Холман его уже не слышал.

Поставив одну ногу у мачты, а другую у лебедки, он принялся выбирать шкот.

– Руби его! Руби! – завопил Эсбери что было сил. Заметив, что он присел на уложенный в бухту швартов,

Холман слегка привстал, и в тот же момент ветер сбросил его за борт.

Эсбери бросил в воду спасательный круг и начал травить линь. Стравив все сто футов, он выпустил его конец из рук и тут же увидел по правому борту Холмана, продолжавшего сжимать в руках шкот спинакера. Вместе с парусом он то взмывал высоко в воздух, то вновь падал в воду.

Решив освободить спинакер и вытянуть брата на борт, Эсбери поспешил вперед, и тут же ветер сбил его с ног и бросил прямо на грот-мачту. Справившись с внезапно подступившей слабостью и болью, он отер с лица кровь, раскрыл складной нож и перерезал фал спинакера, однако вопреки его ожиданиям парус после этого захлопал еще сильнее.

Пытаясь собраться с мыслями, Эсбери посмотрел на нижнюю шкаторину паруса, но увидел один лишь свободный шкот. Спинакер тем временем вновь взмыл в воздух и тут же обрушился на воду. Холман исчез.

Эсбери с трудом добрался до румпеля и только тут понял, что из раны, полученной им при падении, продолжала хлестать кровь. Решив во что бы то ни стало выполнить поворот фордевинд, он налег на руль и в следующее же мгновение, совершенно обессилев, рухнул на доски палубы. Подняться на ноги он уже не мог. Собрав остаток сил, Эсбери прижал рану к доскам, надеясь остановить таким образом кровотечение, и тут же потерял сознание. Последнее, что он помнил, был грозный рев ветра.

Он проснулся от холода. Хотя уже начался июнь и шлюп находился в средних широтах, в открытом море ночи были по-прежнему холодными. Он подумал, что его шея и голова навеки останутся в том же странном положении, в котором они находились сейчас, и он никогда не сможет открыть своих глаз. Ему казалось, что он находится не в лодке, а на санках, плавно скользящих с невысокой снежной горки. Вместо воя ветра он вновь слышал привычный плеск волн, журчание воды, рассекаемой форштевнем, и похожее на шум деревьев тихое пение такелажа.

Он, кряхтя, перевернулся на бок. Хотя каждое его движение отзывалось в голове страшной болью, а в ребра впивались якорные лапы, он понимал, что ему необходимо двигаться как можно больше. Содрав с век запекшуюся кровь, он открыл глаза и, взглянув на блекнущие звезды, увидел, что уже наступило раннее утро.

Холман упал в воду около шестнадцати часов назад, и это значило, что его отделяло от лодки расстояние примерно в триста миль, соответственно, на то, чтобы вернуться в то же место, Эсбери потребовалось бы три-четыре дня.

Поскольку они плыли вдоль побережья, их единственным навигационным инструментом являлся компас. О своем теперешнем местонахождении Эсбери мог только гадать. Единственное, что он понимал, так это то, что землю ему следовало искать в направлении вест-норд-вест. Он надел на себя свитер и кожаную куртку Холмана. Его все еще знобило от холода, но с минуты на минуту солнце должно было встать из-за горизонта. Он решил подкрепиться и съел без остатка не только вчерашний бутерброд, но и яблоко, выбросив черенок.

Вид звезд и спокойной морской глади привел его в чувство и даже придал сил.

Скользя по черным как смоль морским водам под необычайно спокойными и величественными звездами, Эсбери вдруг понял, куда и зачем он направляется. Самые тонкие и неуловимые, словно сонное видение, вещи невозможно узреть при свете дня или во тьме ночи – полуживые, извлеченные из неведомых глубин сознания, похожие на засыпающих на палубе рыб, мечтающих вернуться в море, они могут являть себя лишь ранним утром.

 

Никто не знал точного возраста дедушки Эсбери Гануиллоу, который утверждал, что он прожил на белом свете больше ста семидесяти пяти лет.

– То ли сто семьдесят пять, то ли сто восемьдесят, я точно не помню, – как-то раз сказал он. – Когда началась Гражданская война, я только-только откупил свою долю в бакалейной лавке в Сент-Олбани, штат Вермонт. Во время войны я перевел все активы в Нью-Йорк и обосновался неподалеку от Бруклинского судостроительного завода. Они делали металлические корпуса, мы же поставляли им пиломатериалы. К тому времени, когда застрелили Линкольна, наш пакгауз занимал уже целый квартал. – Старый Гануиллоу горестно вздохнул. – Как я мог дожить до таких лет? Люди так долго не живут… Я совершенно перестал замечать ход времени. С другой стороны, я, к примеру, помню, где мы жили во время войны…

– Какой войны? – спросил Эсбери.

– А этого я не помню. Наш дом находился в самом центре, на холме, с которого открывался вид на Атлантику, Гудзонские высоты, Рамапос и Пэлисейдс… Из наших окон была видна вся округа. Я видел тысячи детей, игравших в сотнях парков, скатывавшихся с горок и качавшихся на качелях. Я мог разглядеть каждую пуговку на их куртках. Я видел баржи и корабли, шедшие по реке, и знал, куда они плывут и чем наполнены их трюмы. Я мог заглянуть в любой офис, в любую квартиру и в любой подвал города, от меня не мог укрыться даже скромный букетик нарциссов, поставленный на подоконник. Я заглядывал в каждый сад, в каждую кухню, в каждый зал заседаний, в каждую больницу и театр. Я всегда знал, что происходит на фондовой бирже или в парных Стей-тен-Айленда. Вы спросите меня, как такое возможно? Честно говоря, я и сам этого не знаю. Но так оно и было, не сойти мне с этого места. Мне казалось, что я в ясный солнечный день лечу над городом на воздушном шаре… С обеих сторон нашего дома находились похожие на эполеты привратника самшитовые лабиринты, которые имели один-единственный выход. Длина их дорожек составляла несколько миль, а самшитовые кусты росли так плотно, что их стену не пробила бы и пуля! Балкончик, выходивший на север, был подвешен на тросах. В нем очень хорошо дышалось, и поэтому после обеда мы нередко пили там чай. В уголке в специальной будке под зеленым тентом спала собака. Дело в том, что летом там было очень прохладно. Летом собакам нужна прохлада, зимой – тепло, верно? Как я уже сказал, балкон выходил на север. Ближе к вечеру вода в реках вдруг становилась лазурно-голубой… Ты мой сын?

– Нет-нет, дедушка. Я твой внук.

– Какой именно?

– Я – Эсбери.

– О чем это мы с тобой говорим?

– О Нью-Йорке.

Старик уставился в одну точку.

– В том-то все и дело!

– В чем, дедушка?

– Ты должен отправиться именно туда.

– Зачем?

– Главное – не опоздать, ведь речь идет о двигателях!

– Каких двигателях?

– О всех сразу! Они должны быть настроены на один тон. Я думаю, их кто-то настраивает. Лично мне их звучание напоминает музыку. Один исполняет ведущую партию. Все остальные подстраиваются под него, и так далее.

– Дедушка, прости меня, но я ничегошеньки не понимаю, – пожал плечами Эсбери.

– Это ты о чем?

– О двигателях.

– Вон оно что… И что же ты хочешь о них узнать?

– Ты сказал, что они настраиваются на один тон.

– Все правильно. Например, они могут затаиться подобно псам: затерянные во мраке и ржавеющие, смазанные и несмазанные, старые и новые. Впрочем, это не так уж и важно. Главное, что у них есть душа.

Эсбери изумленно посмотрел на своего деда.

– Ты не ослышался. У каждого из них есть душа. Они ведь двигаются, верно? А кто же, по-твоему, их движет? Любое движущееся тело имеет душу. Такие вещи следует знать. У любого стада есть свой вожак, так? Есть он и у двигателей. Он то и дело подает голос и ведет их за собой. Если бы мне было столько же лет, сколько и тебе, я был бы уже там. – Старый Гануиллоу закашлялся и мгновенно побагровел, однако уже в следующее мгновение его лицо вновь стало таким же бледным, как и обычно. Эсбери страшно поразился тому, что старик при этом почти не дышал. За минуту он совершал всего два-три вдоха и выдоха. Судя по всему, Эсбери выразил свое удивление вслух, поскольку дед тут же заметил: – Я уже не испытываю потребности в кислороде. Все уже решено, все сделано, мне остается только плыть по течению. Скоро я стану легким как перышко. Пообещай мне одну вещь…

– Какую вещь, дедушка?

– Пообещай мне, что когда-нибудь ты отправишься в Нью-Йорк.

Не привыкший спорить с дедушкой, Эсбери согласно кивнул, однако о данном ему слове он вспомнил только после того, как ветер унес его в открытое море и безмолвие солнечных дней сменилось громовыми раскатами, которые казались ему ударами исполинского сердца огромного города.

 

Хардести Марратта и Вирджиния полюбили друг друга безраздельно и безвозвратно, как это и случается с людьми, открывающими для себя одну и ту же истину, превосходящую их понимание. И хотя окружавшие их люди были уже не настолько щепетильными, как прежде, никто не осудил бы их, живи они в одной квартире (благо места там хватало на всех) или поддерживай подобно многим неопределенные полуофициальные-полускандальные отношения. Однако их самих это не устраивало. Они ухаживали друг за другом так же трогательно, как это делали когда-то их родители (к слову сказать, Хардести не знал своей матери, а Вирджиния никогда не видела своего отца). Об истории их взаимоотношений они знали лишь по рассказам, которые, конечно же, представляли ее в самом радужном свете (возможно, неудачное замужество Вирджинии объяснялось именно этой причиной).

Хардести поселился на Банк-стрит в мансарде дома с такой крутой крышей, что при входе в дверь ему приходилось сгибаться в три погибели. Единственным звуком, нарушавшим тишину его комнат, был звон церковных колоколов, оглашавший окрестные дворы и скверы каждые пятнадцать минут. Коты и белки, словно цирковые акробаты и вольтижеры, совершали потрясающие прыжки и демонстрировали чудеса ловкости при хождении по телефонному кабелю, заменявшему им канат. Бродившая по заснеженному двору кошка двигалась с таким изяществом и достоинством, словно была королевой в изгнании. Однажды во двор залетел сокол, который, впрочем, не найдя здесь ничего интересного, тут же взмыл ввысь. С наступлением темноты этот тихий, залитый приглушенным голубоватым светом мирок становился похожим на картинку в наполненном водой и снежинками стеклянном шаре.

Каждый день, вскоре после того, как «Сан» отправлялся в печать, Хардести звонил Вирджинии с телефона-автомата (и он, и она считали домашний телефон вредным излишеством). Договорившись о том, каким будет обед, они отправлялись с разных сторон в направлении дома Вирджинии, покупая нужные продукты в попадавшихся им на пути лавочках и магазинах. Если Вирджиния задерживалась на работе, Хардести встречал ее на Принстон-Хаус-Сквер, и тогда они шли домой вместе. Впрочем, подобное случалось достаточно редко. Обычно же Хардести шел к ней по Гринвич-авеню, которую он считал самой лучшей и самой красивой улицей в городе. Когда он проходил мимо госпиталя Святого Винсента, ему казалось, что он попадал на страницы русского романа. Неясно вырисовывавшиеся стены и огромные освещенные окна принадлежали какому-то иному миру. В находившихся поблизости ресторанчиках с горящими каминами и вечнозелеными гирляндами рядом с робкими интернами сидели влиятельные и состоятельные горожане с совершенно пустыми взглядами. Интерны же несли с собой тайну умирания и смерти и даже не пытались скрывать своей странной меланхолии, порожденной усталостью и бессонницей.

Хотя Хардести ни на минуту не забывал об отцовском напутствии, он явно не собирался уезжать из города. Мысль о том, что когда-нибудь он может расстаться с Вирджинией, причиняла ему неимоверные страдания. С его стороны это было бы настоящим предательством. Он очень любил ее, она же после своей неудачной поездки в Канаду категорически отказывалась пересекать Атлантику. Впрочем, в городе его удерживала не только Вирджиния. У него совершенно неожиданно появилась интересная работа.

Прегер де Пинто обрел в нем не просто родственную душу, но в известном смысле и серьезного конкурента. Решив предложить Хардести работу, он долго размышлял над тем, в каком качестве он сможет использовать этого странного и, вне всяких сомнений, необычайно талантливого молодого человека. Прегер склонялся к тому, чтобы сделать из него политического обозревателя или репортера отдела городских новостей (тем более что Хардести свободно владел итальянским). Существовала лишь одна серьезная проблема. Он хотел, чтобы Хардести попросил его об этом сам. Ситуация разрешилась самым неожиданным образом. Как-то в субботу они совершенно случайно столкнулись друг с другом на катке в Бруклине.

Это место было знаменито открывавшейся отсюда живописной панорамой Нью-Йорка. Сидя на переполненных людьми скамейках в отапливавшемся дровяными печами желтом здании, окна которого выходили на Манхэттен, Прегер, Вирджиния и Хардести сбивали со своих коньков налипшую на них ледяную пыль.

– Какая она все-таки странная, – произнес вслух Прегер, глядя на выстроенную в мавританском стиле колокольню из розового камня.

– Это Клайв-тауэр, – тут же отозвался Хардести. – Построена в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году Джоном Клайвом в память о сыне, погибшем в заливе Мобил.

Он поведал им о той роли, которую эта колокольня сыграла в истории города и в истории архитектуры, а также о ее строителях.

Несказанно удивившись услышанному, Прегер стал расспрашивать его о других зданиях и услышал в ответ целую лекцию по истории архитектуры, исполненную поэзии и грома. Этот портрет города, увиденного с бруклинского катка, поразил не только Прегера и Вирджинию, но и самого Хардести. Лишь после того, как они увидели на льду группу ребят, игравших в хоккей с факелами в руках, они сообразили, что на улице уже стемнело.

– Откуда тебе все это известно? – спросил Прегер.

– Я много читал и часто прогуливался по этим местам.

– Скажи, пожалуйста, а чем ты занимался в Сан-Франциско?

– Особенно ничем, – признался Хардести. – Приходил в себя после армейской службы. Когда же я вернулся со службы в первый раз, я поступил в аспирантуру по истории искусств и архитектуре. Вероятно, ты хотел спросить меня именно об этом.

– Для меня это не имеет никакого значения, – отозвался Прегер. – Достаточно того, что ты говоришь со знанием дела, я это вижу… Почему бы тебе не написать пару статей для «Сан» и «Уэйл»? Если они окажутся столь же впечатляющими, как эта маленькая диссертация, посвященная проблемам западной цивилизации, ты получишь у нас постоянную колонку.

– Марко Честнат мог бы ее иллюстрировать, – добавила Вирджиния.

– Послушай, что я тебе скажу, – сказал Прегер, поворачиваясь к Хардести. – В «Гоуст» существует постоянный архитектурный раздел. Это раздел тридцать девять, который выходит по понедельникам и пятницам. Он посвящен главным образом персоналиям. К примеру, недавно они опубликовали статью, посвященную изложению дизайнерской концепции некоего Амброзио Дарбервиля, который считает, что мы должны разукрасить все свое жилище клубками темно-красных ниток. Его концепция носит название «Портрет дохлого верблюда, танцующего на крыше бани». Если мы хотим составить им конкуренцию, нам необходимо представить материалы принципиально иного характера. Для того чтобы избегнуть их влияния, необходимо вообще забыть об их существовании, понимаешь? Считай, что мы имеем дело не с ними, а с очень серьезным противником. Конечно же, тебе придется проявить немалую изобретательность, но иного выхода ни у тебя, ни у меня просто нет.

– Я все понял, – кивнул Хардести. – К тому же я читал эту статью о танцующем верблюде.

Глядя на хоккеистов, носившихся по ночному катку с факелами в руках, Хардести пообещал редактору «Сан» дать несколько городских зарисовок.

На той же неделе Хардести и Марко Честнат принялись бродить по городу в поисках мест, отличающихся особым духом. Мест таких здесь было в преизбытке: от Ривердейла до Саутбич, от Риверсайд-драйв до Нью-Лотс. По четвергам «Сан» выделяло под комментарии Хардести две полные полосы. В центре каждой полосы размещались рисунки Марко. Они позволили жителям «Сан» взглянуть с высоты птичьего полета на Бруклин, походивший на орла с подрезанными крыльями, пытающегося проглотить устрицу Стейтен-Айленда. Они представили перед ними хаос Четырнадцатой стрит, печные трубы «Астории», жемчужины Ист-Сайда, загадочный, словно английские садики, Грамерси-парк, увиденные с Уихо-кена золотые шпили Манхэттена, подсвеченные закатным солнцем, отражавшимся стеклянными стенами небоскребов. Словом, их дела шли как нельзя лучше.

Тем не менее Хардести с новой силой воспылал желанием отыскать город праведников. Он решил побороть все обстоятельства и чувства и уплыть в Европу. Да, Хардести любил Вирджинию, но он хотел исполнить волю отца. К тому же он стал испытывать какое-то странное томление и то и дело вспоминал тех, кому пришлось оставить свои семьи и отправиться на войну. Подобно этим людям он хотел променять теплый кров на холод дальних дорог. Ему постоянно слышался чей-то еле уловимый голос, долетавший до него из каких-то бесконечно далеких времен. Ему нельзя было уезжать, и он знал об этом, но он искал город праведников, чем, как ему казалось, мог искупить все свои ошибки.

Ничего не подозревавшая Вирджиния узнала об этом первого июня. Тихонько заплакав, она распахнула перед ним дверь и попросила его побыстрее уйти и больше никогда не возвращаться. Ее горькие рыдания, долетавшие из-за захлопнувшейся за ним двери, больно ранили его сердце. Он поспешил купить билет на ближайший лайнер, отправлявшийся в Европу, и побрел к себе в мансарду, кляня все на свете.

Хардести решил доехать до пристани, возле которой стоял океанский лайнер, на такси. Утро в это воскресенье выдалось погожим и ясным. В столь ранний час на улицах не было ни души. Когда такси проезжало через Челси, по приемнику зазвучала достаточно странная ария, которую, как представлялось Хардести, исполняли окрестные здания с их пустынными дворами и души их несчастных обитателей. Он уже не мог любить Вирджинию Геймли, хотя то, что он собирался искать в далеких землях, могло присутствовать и в этом городе или даже в самой Вирджинии, душу которой неведомая судьба могла избрать своим единственным обиталищем. В этом случае он совершил бы непоправимую ошибку. Не успела закончиться ария, как он заметил пересекающую Гудзон-стрит знакомую фигуру с мольбертом на плече и с коробкой красок под мышкой.

Марко Честнат возвращался с утренних этюдов. В это время свет был чистым и прозрачным, а полчища местных хулиганов уже отправлялись спать. Гудзон постоянно менялся: по утрам он казался тихим и кротким, во время осенних бурь становился необычайно гневливым, в ясные дни являл свою вельможную стать, зимой неожиданно покрывался льдом, а в августе начинал походить на затянутое туманом горное озеро. Марко Честнат более всего любил его утренний образ, полный яркого света.

Хардести попросил водителя остановиться и, выскочив из машины, окликнул привычного к агрессии окружающих приятеля, который тут же бросился наутек.

– Это я! – крикнул Хардести ему вослед.

– Я думал, ты уже уехал, – сказал Марко, щурясь на него сквозь свои толстые линзы.

– Я еду на пристань. Который час? Лайнер отходит в восемь.

Растерянно глянув на часы, Марко ответил:

– Еще только семь. Чего ты так рано туда едешь? До пристани, возле которой стоит «Розенвальд», отсюда всего три квартала.

– Я и не знал, что сейчас всего семь!

– Ты уже ел?

– Нет.

– Мы могли бы зайти к Петипа и позавтракать, – предложил Марко Честнат. – Оттуда до пристани рукой подать.

Они завтракали в садике у Петипа, глядя на пташек, сидевших на плюще, которым были увиты решетки парка, и прислушиваясь к гудкам теплоходов, отражавшимся от утесов Гудзона.

– Как ты мог ее бросить? Что случилось? Ее ведь уже бросали. Того канадца, кажется, звали Буасси д'Англе.

– Я все это знаю, – хмуро ответил Хардести.

– Ты делаешь плохо не только ей, но и себе самому. Ты поступаешь неправильно, слышишь? Я вдовец, и потому я знаю то, чего не знаешь ты. Ты просто идиот! Ты бросаешь самое прекрасное… Впрочем, ты и без меня все это отлично понимаешь.

– Да, понимаю.

– Тогда почему же ты не хочешь остаться?

– Я не могу этого сделать, – прошептал в ответ Хардести. – Это связано с моим отцом…

Раздался громкий гудок теплохода.

– Неужели это «Розенвальд»? – насторожился Хардести.

– Все может быть, – улыбнулся Марко Честнат. – Стало быть, он уже плывет вниз по реке. Сейчас двадцать минут девятого.

– Ах ты, сукин сын! Я тебе это запомню! – вскричал Хардести.

– Вот увидишь, ты еще будешь благодарить меня за это, – невозмутимо ответил Марко.

Они выбежали из ресторана. По пути Марко сбил своим мольбертом несколько столиков и стульев, побив при этом немало посуды. Хардести запрыгнул в остановившееся такси и помчался на юг. Марко Честнат последовал его примеру. Обе машины прибыли в Бэттери одновременно. Хардести и Марко Честнат (он так и не выпускал из рук мольберт и краски) сломя голову понеслись к южной оконечности променада, награждая друг друга цветистыми эпитетами. Нарядный, словно принимающий парад адмирал, «Розенвальд» находился уже возле острова Свободы. Хардести кинулся развязывать шнурки.

– Куда это ты решил плыть? – поразился Марко Честнат. – Такие корабли ходят со скоростью двадцать узлов в час.

– Все правильно. И вода в заливе холодная. Догонять его я не собираюсь. А вдруг он остановится? Что я теряю, кроме собственного тепла?