О боях, товарищах и о себе

Штучкин Николай Николаевич

Грозное небо Москвы

О боях, товарищах и о себе

Автор повествует о грозном для Родины времени — о начале Великой Отечественной войны, о боях за нашу славную столицу — город-герой Москву.

Хорошо, когда о летчиках и их боевых товарищах — техниках, механиках, младших авиационных специалистах — пишет летчик, сам участник воздушных боев и штурмовых атак фашистских танков и пехоты. Опираясь на боевые эпизоды, знания службы и жизни военных летчиков, давая всему объективную оценку, Николай Николаевич Штучкин непринужденно рассказывает, как авиаторы 120-го истребительного полка (впоследствии 12-го гвардейского) учились воевать и побеждать вероломного врага. Повествование ведется взволнованно, раздумчиво, с хорошей наблюдательностью, с размышлениями над событиями тех лет, о себе, о своих боевых товарищах. Глубокое понимание событий и духовного состояния советских воинов, никогда не терявших веры в народ и партию, в победу над врагом — главное достоинство книги, ценность труда автора, сумевшего рассказать об увиденном и пережитом, о коммунистах и комсомольцах, о совершенном ими подвиге.

Достоинство книги и в том, что автору удалось воссоздать живые и зримые черты своих командиров, начальников, показать их ведущую роль не только на земле, но и в воздушных боях. Особенно убедительно и ярко показан образ командира истребительского авиационного полка А. С. Писанко, участника боев с японцами в небе дружественной Монголии, кавалера двух орденов Красного Знамени.

Талантливый, мыслящий командир, коммунист Писанко, говоря авиационным языком, подан под разными ракурсами Мы видим и в минуты раздумий, и в гневе, и в те часы, когда летчики размышляют над судьбами Родины, с душевной болью говорят об угрозе, нависшей над Москвой, за которую каждый готов отдать жизнь.

Удались образы командиров эскадрилий Е. Боровского, В. Томилина, М. Кулака, летчиков Н. Стунжаса, А. Шевчука, Г. Хозяинова, И. Бочарова, В. Косарькова... Мы представляем их лица, характеры, слышим их речь, смеемся и замираем в волнении, когда они вступают в схватку с врагом. Каждый из них показан в действии, поэтому легко запоминается. Достаточно вспомнить обстановку воздушного боя, когда звено наших истребителей во главе с лейтенантом Томилиным, вылетев на разведку, вступает в бой с фашистскими истребителями, и сразу же перед глазами возникает образ безгранично преданного Советской Родине, умелого летчика и командира Виктора Томилина.

Книга читается с большим интересом, она весьма полезна. Прочитав ее, многое переживет и поймет не только молодой, но и поживший читатель. А для молодежи, которой предстоит служба в армии или уже надевшей армейскую форму, откроется в этой книге много поучительного и в другом смысле — она увидит, как рождается армейская дружба, как закаляются воля и характер, как приобретается нелегкое воинское мастерство.

Автор поучительно рассказывает об ошибках и промахах, связанных и с непредвиденными обстоятельствами и случайностями. В книге ярко раскрыты мужество, отвага, патриотизм советского человека, который воевал не ради славы, а для того, чтобы отстоять свою Родину — Советский Союз, разгромить фашистских захватчиков, освободить народы Европы от коричневой чумы — фашизма.

Н. Сбытов,
генерал-лейтенант авиации,
бывший командующий Военно-Воздушными Силами Московской зоны обороны.

Посвящается моим боевым друзьям-летчикам, техникам, механикам, младшим авиационным специалистам 12-го гвардейского истребительного авиационного полка — защитникам Москвы.

Автор

Первые испытания

Гроза, охватив Подмосковье, бушевала всю ночь. Утихнув только под утро, ворча, покатилась на запад, потащила рваные тучи, и небо, распахнув синеву, засверкало. Косые лучи восходящего солнца, упав на стоянку наших машин, загорелись на крыльях, расцветили влажный кустарник, траву, и все сразу ожило, зазвенело, запело.

— Сказка! — говорит восхищенно Шевчук. Володя Леонов завороженно молчит, улыбается своими большими голубыми глазами.

Сказка даже для городских: Володя — москвич, Толя — из Харькова. А что вижу и чувствую я, если каждый куст у заросшего пруда, каждая крыша избы, звон ведра у колодца напоминают до боли родные места и душа переполнена воспоминаниями.

Слева и справа, насколько хватает глаз, вперемежку луга, рощи, поля. Небольшие деревушки и села утопают в садах, виднеются только крыши — белые, зеленые, красные. Сзади нашей стоянки — деревня Алферьево, небольшая, дворов на пятьдесят, с садами, огородами, неотъемлемой частью деревенской красы — георгинами, золотыми шарами у каждого дома.

Перед нами лужок, небольшой, затерявшийся среди лесов и полей Подмосковья, впервые разбуженный ревом моторов 22 июня; теперь это наше летное поле. Вполне вероятно, сюда никогда бы не сел ни один самолет, если бы не война, и никто не топтал бы эту большую, по пояс траву, не обжигал бы ее бензином, не губил отработанным маслом. Никто бы не рыл здесь землянок, траншей и окопов.

На той стороне аэродрома, на северной, — стоянки двух эскадрилий, второй и третьей. Там же КП — командный пункт нашей части. Но их отсюда не видно, они в низине. Оттуда, будто из-под земли, высится красная кирпичная церковь, но она значительно дальше, у шоссейной дороги, идущей к Волоколамску. И город, и церковь — ориентиры, по которым мы находим свою полевую площадку.

Завтра, по указанию командира полка, траву на площадке скосят, но скосят не начисто: через каждые десять-двенадцать метров оставят небольшие кусты, и летное поле, если смотреть с высоты, будет похоже на заболоченный луг; летчики соседних полков, прилетая на нашу точку, не с первого захода будут верить посадочным знакам.

Грунт летного поля, поросший густой травой, — достоинство нашей точки: какой бы дождь ни прошел, глядишь, через час уже сухо, летай, работай в полную силу.

Младшие лейтенанты Анатолий Шевчук, Владимир Леонов и я — боевое звено, и хоть воинские звания у всех одинаковые, Шевчук — командир, мы — подчиненные. Толя окончил военную школу на целых два года раньше меня и Володи. Он уже был командиром звена, а теперь адъютант эскадрильи. Так называется должность по штату, а по сути — начальник штаба. Это, конечно, величина, и другой бы на месте Толи держал себя с молодыми соответственно должности, он же прост и приветлив, и мы уважаем его как командира, как человека.

Но мы перед Толей юнцы. За эти два года он стрелял по воздушным и наземным мишеням, ходил по маршрутам, не раз побеждал в учебных воздушных боях, а нам все это еще предстояло. Однако дело не только в налете, главное — в зрелости мысли.

.. Я вспоминаю спокойное, тихое, необыкновенно мирное утро в Клину. В тени под разлапистым деревом, около самолетной стоянки, мы ждали командира полка, ждали отбоя тревоги. Подполковник Девотченко, суровый, сосредоточенный, вернувшись из штаба, сказал: "Отбоя тревоги не будет. Война".

Война... Мы слышали о боях и победах советских пилотов в небе Испании, Китая, Монголии. Слышали раньше, до 22 июня. А в тот первый военный день, собравшись у машины Шевчука, мы бурно восторгались их героизмом и были полны решимости драться с врагом, совершать подвиги. Мы уже видели себя в ореоле славы и почета, мы где-то парили, позабыв, что многим из нас даже в учебных целях не доводилось нажимать на гашетку. И только Шевчук, с доброй усмешкой старшего, вернул нас на грешную землю:

— Плохо, хлопцы, если сразу пойдем на фронт. Полетать бы немного, потренироваться...

И мы убедились, что Толя был прав. Убедились в самое ближайшее время — 25 июля 1941 года, на четвертый день после первого ночного налета фашистов на нашу столицу. Этот день — наша беда у наука, но рассказ о нем впереди. А сейчас, дружно повернувшись на рокот мотора, молча глядим на восток. Самолет приближается. Его можно уже различить; это двухместный УТИ-4, учебный вариант истребителя И-16. Самолет проходит над стартом, делает круг, идет на посадку.

— Начальство, — говорит Анатолий, — новый командир полка майор Александр Степанович Писанко.

— Слышал о нем? Видел? — сразу загорается Володя Леонов.

Нетерпеливый, подвижный, очень веселый Володя любит цыганские песни. И не меньше, чем песни, — всякие новости. Чтобы первым узнать, первым рассказать о них летчикам эскадрильи. Шевчук улыбается. Зная невинную Володину слабость, отвечает коротко, ясно:

— Не слышал. Не видел.

Володя разочарован и, вижу, не верит. Но спрашивать бесполезно, если Шевчук не хочет сказать — не скажет. Повернувшись, глядим на дорогу, в дальний конец деревни. Оттуда, поднимая серую пыль, несется полуторка. Шевчук глядит на часы.

— Завтрак везут. Пошли потихоньку. После завтрака собираемся неподалеку от стоянки, в автобусе, старом, большом, перекрашенном в какой-то немыслимый серо-зелено-коричневый цвет. Теперь это цвет маскировки. Эскадрильский автобус-это и штаб, и штаб-квартира, в нем живут командир нашей эскадрильи Глебов и комиссар Акимцев. Мы, летчики, живем около своих самолетов, в самодельных фанерных домиках, а сюда собираемся, чтобы узнать последние новости, получить боевую задачу. Впрочем, задача одна и та же на каждый день: боевое дежурство. Мы несем боевое Дежурство или, сидя в кабинах, — готовность номер один, или около самолетов, под плоскостью — готовность номер два. года после войны и я узнаю о том, что сотворил он однажды, в сорок третьем. Этот удивительный случай будет еще одним подтверждением, что летчик без неба не может жить, что ради сохранения "своих крыльев" он может пойти на все.

...После одного из воздушных боев под Днепропетровском Меншутин садился на незнакомом аэродроме. При посадке тормоза отказали — воздушную систему повредил фашистский снаряд. На большой скорости самолет выскочил за пределы посадочной полосы, попал в воронку от бомбы, перевернулся. Получив сотрясение мозга, Меншутин ослеп.

Три месяца бились над ним врачи, на четвертый зрение восстановилось. Не полностью, частично. Прочитав заключение медицинской комиссии, Меншутин вернулся в полк, доложил: "Все в порядке. Здоров", — первый раз в жизни обманув своего командира.

Снова начал летать, сбил несколько самолетов противника, а через три месяца в полк пришло заключение медицинской комиссии: "К летной работе не годен..."

До конца войны Меншутин совершил 427 боевых вылетов, лично сбил 18 вражеских самолетов, за что удостоен звания Героя Советского Союза. Подлечившись, летал и после войны, и только в 1959 году был списан в запас с реактивных.

Итак, Писанко задал вопрос: "Летаете?". Отвечаем все сразу, жалуемся:

— Редко... Мало...

— Как это мало? Ну вот у тебя, — командир глядит на Леонова, — на "Чайке" какой налет?

— Три полета по кругу, один полет в зону и перелет сюда, — в голосе Володи обида. — И здесь: полет по кругу и полет в зону.

— А у тебя? — обращается командир к другому летчику.

У всех молодых летчиков налет оказался примерно таким же.

— С вами много не навоюешь, — хмурится Писанко. Что верно, то верно. Год учебы в аэроклубе — сорок часов налета на самолете ПО-2. Около года в военной школе: полеты по кругу на самолете Ут-2, полеты по кругу и в зону на И-16. Такова программа скороспелого истребителя. С такой подготовкой из Борисоглебской авиашколы пришли 43 человека. Выпускники других школ, более двадцати человек, до прибытия в Клин месяца три летали в резервных полках.

Но это еще полбеды, что в школе летали немного, беда в другом: 120-й истребительный полк, стоявший на обороне Москвы и сформированный полгода назад, получил на вооружение не И-16, на которых летали, а И-153 ("Чайка"). Предстояло переучиться, а это непросто, особенно в зимнее время. Многие стали летать на "Чайках" буквально за несколько дней до начала войны.

— Все ясно, — говорит командир, — но сокрушаться не время. Будем летать. Прежде всего — в пилотажную зону. Главное для истребителя — уметь пилотировать, в совершенстве владеть самолетом. Пилотаж придает летчику смелость, уверенность, летчик обретает чувство машины.

В автобусе жарко. Командир снимает летную куртку. На груди два ордена Красного Знамени. Не ожидали — уж очень не похож на героя. Перехватив наши взгляды, Писанко улыбнулся просто, открыто.

— Расскажите, — попросил Карасев.

Мы поддержали.

Оказалось, что в 1937 году Писанко был в Китае, сражался с японцами. Там получил первый орден. В 1939 году сражался с японцами на Халхин-Голе. Там получил второй.

— Помню воздушный бой, — начал рассказывать Писанко, — двадцать девятого апреля тридцать девятого года. В день рождения своего микадо японцы решили разбить Ханькоу. Восемь девяток бомбардировщиков приближались в плотном строю. Истребителей прикрытия почему-то не было. Мы сбили тогда двадцать один самолет. Из Москвы пришла телеграмма: нарком обороны поздравил пилотов с победой.

Семь месяцев пробыл там Писанко. Были победы, были и поражения — война есть война. Уходил молодым лейтенантом, пилотом, вернулся капитаном, опытным летчиком.

— Японцы дрались неплохо, — говорит командир, — но в бой вступали при явном численном превосходстве, преимуществе в высоте. Тактика немцев аналогична. Разница только в одном: самураи дрались до последнего, фашисты затяжные бои не любят. Ударят — ив сторону.

Быть или не быть, так поставлен вопрос. Жить или не жить: мне, моим друзьям, Родине. Всему нашему народу. Дело наше правое, значит, придет она, наша победа. Придет! Мы сейчас же возьмемся за дело. С утра и до вечера будем летать, готовиться. Через месяц, уже подготовленных, нас перебросят на запад. Не только наш полк, но и другие. Мы надежно прикроем войска, и враг остановится... Таковы мои думы.

...Идет митинг. Люди выступают один за другим. Летчики, техники, механики. Негодуют. Изливают свое возмущение, свою боль: по ту сторону фронта у многих остались родные и близкие. Говорят о наших задачах. Надо больше летать. Как можно больше летать. Пилотировать в зоне. Стрелять. Надо в совершенстве владеть самолетом. Встреча с воздушным противником не за горами.

— Будем зорко охранять Москву от фашистской авиации! Вот наша задача в ответ на призыв партии, — подводит итог выступлений комиссар эскадрильи Василий Васильевич Акимцев.

Мы искренне удивились потом, когда узнали, что Писанко только двадцать шесть лет. Так здраво и зрело он оценил обстановку, наши возможности, так здорово взялся за дело. Над аэродромом закипели "бои", стрельбы по шар-пилотам. Конечно, очередь дошла не до всех. Но обстановка изменилась в корне. Все как-то сразу поняли, что дело боеготовности — дело не только общее, но и каждого в частности.

Началась борьба за боеготовность. Главной проблемой оказался запуск моторов. Техник стоял у крыла, подавая сигналы водителю автостартера. Тот осторожно подъезжал к самолету, целясь трубой со специальным захватом (храповиком) во втулку винта. Не доехав сантиметров пятнадцать-двадцать, останавливался. Техник прыгал на буфер, сцеплял захват со втулкой винта, водитель включал автостартер и раскручивал винт. Потом, когда мотор запускался, подавал машину назад.

Командир оказался не только человеком неуемное энергии, но и творческим, постоянно искал что-то новое.

Он сразу же вывез на спарке и выпустил ночью на боевом самолете командиров эскадрилий, их заместителей и даже часть командиров звеньев, подготовил их к ночному дежурству.

Мы стали знать о делах наших соседей, общую обстановку на фронтах. В полк прилетел кто-то из штаба авиакорпуса, через час после его отлета начальник штаба пришел к нам в эскадрилью, собрал на беседу летчиков.

— Серьезные события назревают, товарищи, — сурово сказал Яков Петрович. — Противник начал вести разведку аэродромов, железнодорожных узлов, перевозок. Первого июля разведчик появился над Вязьмой, второго — над Ржевом, четвертого и пятого побывал у самой Москвы. Активность противника, к сожалению, возрастает.

— Кому-нибудь доводилось встретить разведчика, подраться, сбить? — интересуется Стунжас. — Какова обстановка с точки зрения тактики?

Николай Ульянович Стунжас особый у нас человек и летчик. Он тоже из молодых, но ему уже двадцать шесть. Однако дело не в возрасте. Он единственный в нашем полку человек с высшим образованием. До авиашколы был начальником цеха завода. По прибытии в полк его сразу назначили на должность командира звена и временна замполитом нашей эскадрильи. И он неплохо справлялся. Уже давно на эту должность приехал Акимцев, а мы по-прежнему, в силу привычки, а вернее, из уважения называем Стунжаса только по имени-отчеству и обращаемся как к старшему.

— Доводилось, — отвечает Топтыгин, — правда, не каждый раз удавалось сбивать, но летчики дерутся неплохо. Один совершил воздушный таран. ФамилияИмя.. Сейчас скажу, — застеснявшись, что забыл имя такого героя, Яков Петрович торопливо шарит в карманах, достает записную книжку, читает: — Лейтенант Степан Гошко, с аэродрома Великие Луки. Таранил в районе Ржева. Разведчик шел на Москву. У Гошко отказало оружие...

Это был первый таран в период обороны столицы.

Фронтовая газета "За храбрость" несколько позже напишет: "Летчик Гошко вступил в воздушный бой с Хе-111, пилотируемым германским полковником. Поставив своей целью ни в коем случае не упустить врага, тов. Гошко самоотверженно бросился на него и протаранил". Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 июля 1941 года Степан Гошко был награжден орденом Ленина.

Через какое-то время газета снова напомнит о нем, о его боевых делах, о победах. И еще один раз. И будет молчать целых двадцать два года. Потому что Гошко уйдет из системы обороны Москвы, боевая судьба будет бросать его по полкам, по фронтам Великой Отечественной, но я не буду об этом знать и только буду помнить эту фамилию. А через двадцать два года, когда газеты будут писать о героях обороны Москвы, я буду собирать материал о Гошко, но мало чего найду, и чтобы хоть как-то понять душевный порыв героя, мысленно представлю себя в кабине "яка", на месте Степана Гошко, и напишу о нем заметку. И все время буду думать о том, куда же он все-таки делся, жив ли?

Пройдет еще восемь лет, и я его встречу. Мы будем бродить по осенним дождливым улицам небольшого подмосковного города, над которым когда-то летали и дрались, и майор запаса Степан Семенович Гошко, высокий седой мужчина с обгоревшим в воздушном бою лицом, как старому фронтовому товарищу, будет рассказывать мне о крутых поворотах своей судьбы и в течение целого вечера мы будем "летать" с ним "крыло к крылу" в районе Москвы и Демянска, над Ельцом и Ленинградом, над Псковом и Тарту...

Он расскажет, как падал в болото после воздушного боя и как выбирался оттуда с разбитыми плечом, рукой, головой. Как лечился и беспокоился, что небо ему закроют, И как воевал потом и снова лечился. Как в одном из воздушных боев восьми наших истребителей против восьми гитлеровцев летчики группы, которую он возглавлял, сбили семь "фокке-вульфов", а сами не получили ни единой царапины. Как перехитрил он однажды фашистского аса, а спустя какое-то время горел, хоронился от немцев в лесу, выбирался на свою территорию и не выбрался: ослеп, заблудился и, скитаясь, случайно вышел на хутор, занятый врагом, и попал в лагерь для русских военнопленных. Как потом освободили их наши танкисты. И как закончил войну, сделав последний полет в район Кенигсберга 9 мая, в день великой Победы.

Вспоминая, он будет называть имена боевых друзей, живых и погибших, вздрогнет и не сразу поверит, что один из погибших его товарищей — Володя Лапочкин — жив и здоров, ныне полковник запаса. И долго будет о нем расспрашивать. И только тогда мне станет известно, что Гошко, Титенков, Лапочкин — герои одного и того же полка, стоявшего в Кубинке.

Все это будет потом, а сейчас, вытянув длинную шею, начальник штаба с минуту молча глядит на нас, будто стараясь проникнуть в душу, и повторяет:

— В бою отказало оружие, и он, представьте, пошел на таран. Молодец, ничего не скажешь. Герой!

Шумим, восторгаемся подвигом. Кто-то предлагает слетать в Великие Луки, поговорить со Степаном Гошко и другими пилотами о воздушных боях, о тактике немецких разведчиков.

— Одну минуту, товарищи! — восклицает начальник штаба. — О тактике тоже скажу... При встрече с истребителями разведчик, как правило, старается уйти в облака. Если такой возможности нет, пикирует, пытается "затеряться" на фоне земли. Если истребитель преследует — несется по верхушкам деревьев, под хвост не пускает...

Начальник штаба ставит нам боевую задачу: одиночными экипажами прикрыть железнодорожные перевозки на участке Волоколамск — Ржев. Нам, молодым. "Командиры будут дежурить ночью", — говорит капитан Топтыгин. "Ну и отлично, — думаю я, — пусть на здоровье дежурят, а мы полетаем".

Неясен вопрос: как прикрывать? Длина участка — добрые сто километров. Противник появится где-то на середине участка, а я нахожусь в начале. Он же не будет меня дожидаться. Намереваюсь задать вопрос, но меня перебивает Хозяинов: интересуется тем же

— Нельзя понимать так примитивно, — сердится Яков Петрович, — я думал, что вы догадаетесь сами. Надо найти эшелон и над ним патрулировать.

— А если их два, три? И все в разных местах? Начальник штаба с минуту молчит, удивленно глядя на летчиков.

— Вообще-то вы правы, товарищи. Соображаете, значит. Стратеги! Будете летать по маршруту Волоколамск — Ржев и обратно. По времени это составит сорок минут. Над Волоколамском — смена дежурства. Информацию о воздушной обстановке будете получать с, командного пункта полка и действовать в соответствии с обстановкой. Все. Вот это по существу.

Первое боевое задание... Взлетаю. С набором высоты и с курсом на юг выхожу на "железку". Разворот вправо. Иду в сторону Ржева. На карте проложен маршрут. Отмечены опорные пункты: Шаховская, Княжьи горы, Погорелое Городище, Зубцов. Указано время полета между ними. Командир полка приказал одновременно с выполнением боевой задачи изучать район, сочетая компасную навигацию с визуальной ориентировкой.

Откровенно говоря, мне сейчас не до этого. Меня распирает чувство свободы — впервые лечу по маршруту один. Испытываю необыкновенную гордость — впервые выполняю боевое задание, охраняю дорогу, по которой идут эшелоны. У меня в руках боевое оружие: два пулемета "ШКАС" и крупнокалиберный "БС". Стоит только нажать на гашетку... Правда, мне не приходилось еще нажимать, не было подходящего случая. А сегодня он может быть.

Внизу идет эшелон. Бросаю "Чайку" к земле, мне хочется пронестись на уровне открытых дверей вагонов, качнуть крылом, приветствуя людей, спешащих на запад, перевести самолет в набор высоты, громыхнуть залпом.

Но здравая мысль заставляет прижать самолет к горизонту, снова уйти на заданную командиром полка высоту — 3000 метров. Что бы я делал на бреющем, если бы выше меня появились фашисты? Мог ли отразить налет? Нет. Самолет — не снаряд, вертикально вверх не летает. Пока наберешь высоту, немцы разобьют эшелон. От одной этой мысли сразу бросает в жар.

Смотрю на часы: пора возвращаться домой. Иду вдоль железной дороги до поворотного пункта, затем беру курс на Алферьево. По пути захожу в пилотажную зону, выполняю несколько комплексов: переворот, боевой разворот. Так приказал командир.

Дорогу прикрываем несколько дней подряд, а вражеских самолетов будто и нет вообще. Ганя недовольно ворчит:

— Люди воюют, самолеты сбивают, а мы горючее жжем, воздух утюжим... Где справедливость?

Гул в ночи

Двадцать первое! Жаркий июльский день на исходе. Поужинав, не спеша идем по стоянке — Шевчук, Бочаров, Хозяинов и я.

— Месяц прошел с начала войны, — говорив Бочаров. Но мы все молчим. Что говорить, немцы рвутся на восток. Стоим у машины Шевчука. Прогазовали моторы в звене ночников невдалеке от нашей стоянки. Кругом тишина. Но вот послышался звук. Едва уловимый, он приближается с запада, постепенно наливается силой, наконец переходит в гул — надсадный, тяжелый, завывающий. Проходят минуты, и он заполняет все небо.

— Немцы! — выдохнул Ганя Хозяинов.

Я уже понял, что это не наши, но мне как-то не верилось. Весь этот месяц казалось, что война еще далеко, что она никогда не придет в Подмосковье. А если даже придет, думалось мне, то это не значит, что немцы будут бомбить Москву.

Но вот война пришла в Подмосковье. Задрав головы, слушаем небо. Оно стало зловещим.

— Такое впечатление, — говорит Анатолий Шевчук, — будто вижу кресты.

У меня неприятно засосало под ложечкой, я хотел что-то сказать, но в это время послышался шум. В дежурном звене зарычали моторы, и "Чайки", плеская синим огнем из выхлопных патрубков, порулили на старт. Взлетели. Через минуту рокот растаял в завывающем гуле чужих машин.

Быстро идем к телефону. Шевчук позвонил на КП, спросил, кто и куда улетел. Положив трубку, сказал:

"Федотов и Глебов пошли на Истру".

Не прошло и пяти минут, как послышались выстрелы: в небе над Волоколамском сверкнули багровые, в искрах, разрывы снарядов зениток, а в дежурном звене снова зарокотали моторы и взлетели еще две "Чайки".

— Кулак и Кохан. Туда же, — сказал Анатолий. Спустя около часа возвратился Федотов.

— Где остальные? — забеспокоился Писанко.

— Не знаю, — растерянно ответил летчик. — А разве они не вернулись?

Раскусив тактику немцев, мы встречаем их на всех вероятных маршрутах полета. Дежурим с рассвета до темноты, часами не покидаем кабины.

В ночь на 25 июля немцы снова пытались прорваться к Москве, но налет был отражен. Потом 26 июля. Еще и еще. Полки, стоявшие на аэродромах вокруг Москвы, успешно отражали налеты. Уже загремела слава героев первых боев: Катрич, Матаков, Александров, Платов, Шумилов, Голубин... О них говорят, пишут в газетах. И только мы все никак не проявим себя. Заместитель командира второй эскадрильи Федотов встретил противника, гнался за ним, а когда убедился, что догнать не сумеет, не выдержал, нажал на гашетки. И зря, без пользы себя демаскировал. "ШКАСы" не достали бомбардировщик, а фашистский стрелок, располагая более мощным оружием, в темноте ударил по всплескам огня на "Чайке", и Федотову пришлось покинуть ее, спасаясь на парашюте.

В тот день, когда Кохан вернулся в часть на попутной машине, оставив разбитую "Чайку" где-то на поле, Писанко пригласили в Волоколамский райком партии. Он не услышал и слова упрека. Ему только сказали, что хотели бы поздравить кого-нибудь из его пилотов, одержавших победу в бою...

— Посудите сами, товарищи, — говорил Писанко, — скорость нашей машины меньше, чем скорость немецких. Летчики злые, как черти, что не могут догнать. А хотят. Очень хотят.

И рассказал о случае с Коханом.

Патрулируя в зоне, Тимофей увидел проходящий над ним бомбовоз. На фоне неба был заметен его силуэт, особенно хорошо — выхлопные огни. Сблизившись метров на триста, летчик открыл огонь. Трудно сказать, попал или нет, но немец перевел машину в пике и понесся, пытаясь скрыться на фоне земли. Но Кохан держался ниже и все время наблюдал за ним. Так они пронеслись над Истрой, развернулись на Клин, опять развернулись. Не отрывая взгляда от фашиста, Кохан мельком увидел Сенежское озеро, потом, глянув на компас, прикинул, что где-то по курсу — Волоколамск. "Тем лучше, — подумал он, — ближе к дому. Собью и сразу пойду на посадку".

Приблизиться на дальность хорошего, точного залпа он просто не мог, не хватало мощности мотора, а понапрасну огонь не вел, не хотел себя демаскировать. Он считал, что немец его не видит, а носится просто на всякий случай, чтобы уйти от погони, если она еще существует. И ждал, когда он наконец, успокоится и выйдет в горизонтальный полет.

Так оно и случилось. Когда сзади остался Волоколамск, Кохан подошел к бомбовозу так близко, что можно было стрелять без прицела. Он нажал на обе гашетки, и четыре "ШКАСа" с треском изрыгнули огонь. Бомбардировщик сунулся вниз, и Кохан, боясь его потерять, сразу пошел за ним. Он думал, что земля еще далеко...

Кто-то из слушавших Писанко ахнул:

— Погиб?

Нет, Тимофей не погиб: случай спас. Зацепив верхушку высокого дерева, он почти инстинктивно рванул на себя ручку управления, пытаясь уйти от земли, но "Чайка" просела, ударилась нижней частью мотора о свеженарытый бугор земли, разворотила его и поползла, разрушаясь, по ровному месту. Бугор и спас нашего Кохана.

Очнувшись после удара, он с рассветом вышел к дороге и на попутной машине приехал в часть. На вопрос командира: "А что с фашистом?" Кохан скрипнул зубами и, скривившись от боли, зло процедил: "Ушел фашист".

А через два дня на место падения "Чайки" приехали техники. Они нашли там груду обломков, не пригодных даже на запасные части. Но привезли оттуда то, что явилось лучшим лекарством для Кохана — деталь от сбитого им фашистского самолета. Он валялся в ближайшем лесу, в километре от места падения "Чайки".

— Где он сейчас, Кохан? — спросили командира полка.

— В нашей санчасти, в госпиталь ехать отказался.

— Передайте ему привет, пожелайте дальнейших успехов.

Вскоре после этого командир эскадрильи Боровский, барражируя ночью в районе Истры, внезапно увидел фашистский бомбардировщик. Шаря по небу, его зацепил прожекторный луч. Враг заметался и вырвался было из цепких объятий лучей, но прожектор пошарил и снова его отыскал. К нему присоединился второй, третий. Лучи скрестились, и "дорнье" засверкал синим фосфорическим светом. Боровский приблизился метров на сто пятьдесят и ударил из всех пулеметов. Бомбовоз загорелся, но для верности летчик дал еще одну очередь. Бомбардировщик упал и взорвался южнее Истры.

Утром вместе с командиром полка Боровский приехал к нам в эскадрилью и рассказал о поединке с фашистом. Человек удивительной скромности, немолодой капитан и командир эскадрильи, он не восторгался победой, он рассказал обо всем спокойно, по-деловому, будто проводил занятие. Но я понял, что у него на душе. Понял, что перед нами герой, такой же, как Писанко, как подполковник Девотченко.

И словно в подтверждение этого вскоре Боровский сбил еще одного бомбера. И тоже в ночном бою. "Юнкере" упал в районе Звенигорода. О подвиге писали газеты, в том числе и наша "За храбрость".

В одну из этих ночей одержал победу в бою лейтенант Александр Яуров, бывший командир звена в эскадрилье Боровского. До начала войны он служил в нашем 120-м полку. В июле полк разделился на два, и Яуров ушел в другой, 121-й авиаполк. Победа Яурова не удивила меня: он уже был признанным мастером боя.

По прибытии в полк он как-то сразу бросился мне в глаза. Смуглый, суровый на вид. Наверное, татарин, подумалось мне. Я невольно с любопытством стал за ним наблюдать. Энергичный, независимый, он уважал своего командира капитана Боровского, но дружбы с ним не добивался — это было заметно даже со стороны. Подчиненных пилотов учил с душой, требовал жестко, и летчики, хотя и сердились порой на него, но уважали. Помню, кто-то из них, кажется Володя Гнатенко, даже жаловался начальству на грубость Яурова, но когда Боровский предложил молодому пилоту перейти в другое звено, тот отказался.

Когда наш полк разделился на два и Яуров от нас ушел, я подумал, что он станет там замкомэска. Однако ошибся: он шагнул через должность и сразу стал командиром.

Когда немцы начали совершать налеты на нашу столицу, я вспомнил Яурова и подумал, что он отличится, покажет себя в боях. И точно: он сбил два самолета днем — об этом рассказали товарищи, а теперь о нем написали в газете — уничтожил фашиста ночью.

Горький урок

25 июля. Прямо у самолета Шевчук ставит задачу:

— Взлетаем звеном. Ты, — кивок в мою сторону, — слева. Ты, — пальцем Леонову в грудь, — справа. Будем патрулировать над Теряево.

Шевчук отступает на два шага, смотрит на нас. Что бы еще сказать? Грозит кулаком.

— Смотри мне!

Все ясно: надо быть повнимательнее. Первый раз взлетаем в составе звена. Особенно сложно мне: при взлете надо смотреть направо, а это непривычно. Но я доволен. Главное — научиться трудному: летать левым ведомым, выполнять правые развороты, правые фигуры пилотажа.

Взлетаем. Делаем круг, берем курс на Теряево. Высота две тысячи метров. Под крылом живописнейшая картина. Зеркальная гладь озера рассечена узкой полоской аллеи. На берегу — монастырь, огромный, торжественный, белоснежно-сверкающий. Вокруг него — стена с башнями и, очевидно, с бойницами. Шесть или семь башен. Ярко-зеленая крыша.

Был бы один — полюбовался бы вволю. Сейчас не могу: все внимание только ведущему, вернее, хвосту его самолета. "В хвост надо вцепиться зубами", — сказал командир звена, и мы поняли это как надо.

— Тот, кто умеет держаться в строю, тот летчик, — еще вчера, готовя нас к групповому полету, говорил командир звена. — Кто не умеет, — он выдержал секундную паузу, стараясь сказать такое, что дошло бы до наших умов, — тот просто... мишень.

Понятно. Мишень для "мессершмиттов-109".

А Шевчук продолжал:

— Какой бы маневр я ни сделал, вы должны держаться в строю. Понятно? — Мы согласно кивнули. — Я — в вираж, вы — рядом. Я — в боевой разворот, вы — рядом. Я — в пикирование, вы — рядом.

Ведущий качнул крылом: сигнал "Подтянись. Начинаем...". Подходим к нему поближе. Выполняем левый вираж с небольшим креном. Надо удержать свой самолет в одной плоскости с самолетом ведущего. В этом случае крылья наших машин должны составить прямую линию. Это красиво и грамотно. Вижу: вполне получается. Правда, мне сейчас нелегко, потому что нахожусь внутри виража. Зато на правом вираже отдыхаю.

— Переходим в пике! — командует нам ведущий.

Пикируем плотным строем... Можно подумать, что плотным — труднее. На самом же деле проще, легче замечаешь, когда отстаешь от ведущего, когда нагоняешь его.

Полеты в боевом строю — на разомкнутых интервалах и дистанциях — у нас еще впереди. Мы придем к ним не сразу и не по собственной воле: жизнь заставит, боевые дела.

Пикируем. Иду с небольшим принижением сзади, наблюдаю ведущего через крыло. Краем глаза смотрю на озеро. Вода у берега будто темно-зеленый бархат. Вероятно, это осока. Нет, осока светлее. Тростник! Как все-таки здесь красиво, спокойно! Даже не верится, что идет война, а мы не просто летаем строем, а патрулируем, поджидаем врага.

До земли остается метров семьсот. Шевчук тянет самолет к горизонту, переводит в угол набора. Земля быстро уходит вниз. Держусь нормально. Сейчас ведущий должен пойти в левый боевой разворот.

Но что это? Он резко бросает машину вправо и, обдав мой самолет черным дымком обогащенной смеси, уходит в сторону солнца. Первая мысль: не отстать от него, не потерять из виду. И вторая: наш командир неправильно поступил, развернувшись в сторону солнца. Но мое ли дело обсуждать его действия? Моя снятая обязанность — быть рядом с ним в любую минуту, в любой обстановке. Что Девотченко говорил?

На какую-то долю секунды, будто видение: Клин, 22 июня, мы сидим под разлапистым деревом, около самолетной стоянки. Перед нами — Девотченко. Он говорит: "Главное в боевой обстановке: держись своей группы. Отстал, оказался один, считай, погиб". Я понял: это закон. Понял еще тогда, 22 июня, а сейчас это чувствую остро, до боли в груди. Вот уж действительно, небо в овчинку. А солнце... Оно жжет, ослепляет.

Куда же все-таки делся Шевчук? Ладонь козырьком ко лбу. Смотрю, ищу. Бесполезно. Взгляд на землю — пусть отдохнут глаза. Секунду, не больше. Снова — вперед. И вдруг — о радость! — вижу. Он впереди и выше. Небо сразу стало другим: своим и уютным. И солнце стало иным: теплым и ласковым. Много ли человеку надо, особенно летчику — увидеть ведущего...

Теперь надо догнать его, занять свое место в строю. Однако он уходит все дальше и дальше. И выше. Нас разделяют триста, семьсот, тысяча метров. Покричать бы ему по радио, попросить уменьшить обороты мотора, подождать, пока не пристроюсь, но на машинах ведомых пилотов пока еще нет передатчиков, мы работаем лишь на прием. Однако почему ведущий молчит? Выключил рацию? Вполне вероятно. Визги и шумы в наушниках заглушают даже работу мотора. За отключение радиостанции нас пока не ругают. Но будут. Обязательно будут. И заставят настраивать ее перед вылетом, о шумах и визгах записывать в специальный журнал, сообщать инженеру, говорить на комсомольских собраниях. Даже вылетать запретят, когда неисправна радиостанция. Это будет, будет скоро. Но сейчас, упорно храня молчание, мой ведущий постепенно уходит все дальше и выше. Как бы не потерять его окончательно.

А где же Леонов? Впереди не видно. Быстро смотрю назад. Вижу: он сзади справа. А Шевчук все удаляется. Напряженно следя за ним, я ни разу не глянул в кабину, на приборную доску. Какая у меня высота?

О боже! Четыре тысячи метров! Даже несколько больше. А на двух тысячах семьсот надо было включить вторую скорость нагнетателя. Так вот почему я так быстро отстал от ведущего. Включаю...

"Чайка" рванулась вперед. Вижу, как отстает Леонов. Неужели не догадается глянуть в кабину, на прибор высоты. Нет, не догадался. И вскоре отстал, потерялся из виду.

Зато я быстро нагоняю командира звена. Очевидно, на моем самолете очень сильный мотор — так заметно сближаюсь с ведущим. Теперь-то он от меня не уйдет! Но мне надо быть похитрее: если я настигну его очень быстро, не видать мне моего самолета. Отберет да еще отругает. Не уважаешь, скажет, своего командира, на хорошую машину сел и молчишь. А я лично мыслю иначе: командира и надо сажать на плохую, на старую, чтобы не бросал своих подчиненных. Но почему он идет по прямой? Пора бы уже назад — километров шестьдесят поди отмахали от зоны. Неожиданно вижу: с разворота влево Шевчук по кому-то ведет огонь. В дымных лентах мелькают зеленые искры. Опускаю нос самолета... и не верю своим глазам: прямо передо мной — бомбовозы, четыре Хе-111. Огромные, неповоротливые, серовато-желтого цвета, вроде нашего штабного автобуса.

Кажется, я нахожусь в положении, явно невыгодном, Для победы надо иметь превосходство и прежде всего тактическое. А его-то и нет. Скорости "Чайки" и "хейнкеля" почти одинаковы, а высотой для свободы маневра я запастись не успел. Лезу прямо в строй бомбовозов, и мой самолет — отличная цель сразу для всех фашистских стрелков. Они уже бьют. Дымные трассы, будто живые, тянутся к моему самолету. Я слышу удары, чувствую их: "Чайка" принимает в себя раскаленный металл.

Быстро включаю оружие, не целясь, жму на гашетки! Промахнуться почти невозможно — так самолеты близко. Мелькает мысль: как быть дальше? Бить сразу по всем, неприцельно, это, конечно, не дело. Решаю: надо отойти вправо и, прикрываясь солнцем, ударить крайнего. Бой будет результативнее. Но как отойдешь, если я сблизился до предела? Стоит только свернуть, подставить незащищенный живот самолета, как сразу подобьют. Пронестись. над строем фашистов? Нельзя, мала скорость. Пока над ними будешь идти, расстреляют. Бросить машину вниз? Тоже не выход из положения. Есть только один и, пожалуй, единственно правильный выход: прикрываясь мотором, будто щитом, сделать скольжение вправо и вниз. Так я и делаю.

Условия изменились: по мне бьют не четыре фашистских стрелка, а только один. "Если атаковать вдвоем, одновременно слева и справа, — думаю я, — то фашисты рассредоточат огонь..." Но где он, Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Может, он тоже справа? Накреняю машину вправо... Подо мной, едва не задев за крыло, проносится огненный шнур — это стреляет Шевчук. Бросаюсь вверх почти инстинктивно. Мгновение — и ниже меня пулей проносится "Чайка".

Только и не хватало, чтобы мы, боевая пара, столкнулись на глазах у фашистов.

Доворот влево, машина врага в прицеле, жму на гашетку. Дымные трассы впиваются в огромное тело правофланговой машины, гаснут, будто попав в холодную воду. Это я вижу Отчетливо. Мне даже кажется, что огненный смерч, рвущийся из моих пулеметов, разрежет фашиста надвое, превратит его в пылающий факел, но... бомбардировщик упрямо идет вперед, как ни в чем не бывало. На секунду даю отдохнуть пулеметам, чтобы не расплавить стволы. И вдруг замечаю: "хейнкель" кренится влево...

Неужели победа? Воображение рисует картину: перевернувшись, бомбардировщик неуклюже пойдет к земле, распуская хвост черного дыма, в какой-то момент растворится на фоне темного леса, потом полыхнет взрыв, поднимется столб черного дыма.

Нет, "хейнкель" не падает, по-прежнему идет, накренившись. Меня же почему-то выносит влево, в хвост вражеской группы. Внезапно осеняет догадка: фашисты поворачивают назад. И верно: они в развороте. Они уже не дойдут до Москвы. Мы заставили их повернуть.

Чувствую, как прибавляются силы, уверенность. Вот если бы завалить одного!

Отхожу вправо. "Хейнкели" уже развернулись, но держатся в плотном строю. Где же Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Кручу головой, перекладываю самолет с крыла на крыло. Не вижу. Неужели сбили? И это предположение на какое-то время озадачивает меня.

Где справедливость, думаю я, где человечность? Как это можно, надеясь на силу оружия, прилететь в другую страну, чтобы разбить, уничтожить какой-то город, потому что город чужой, не немецкий. Уничтожить людей этого города, потому что они чужие, не немцы. Сбить русского летчика, потому что он, русский, встал на пути агрессора...

Такие мысли бродили в моей голове. Такие чувства охватили меня. Я понимаю, что это наивно, так мыслить, так чувствовать. Наивно, неправильно. И верно, пройдет какое-то время, и мне стыдно будет об этом вспоминать. Стыдно перед собственной совестью, потому что в самое ближайшее время я услышу о зверствах фашистов на нашей земле. Увижу очерк в газете — крик души советских людей, очевидцев мученической смерти "Тани" — Зои Космодемьянской. И увижу ее на снимке: в снегу, полуобнаженную, с веревкой на шее. Увижу и сразу пойму, что понятия "справедливость" и "фашистский солдат" — антиподы, несовместимые по природе своей, по сущности. Пройдет еще какое-то время, и я, летая на штурмовку вражеских войск, увижу, как будут метаться фашисты под огнем моих пулеметов, реактивных снарядов, пытаясь укрыться, спастись. А я буду их бить, бить... И мысль, что я уничтожаю их, ни разу не потревожит меня.

Решив, что Толя погиб, со злостью бросаюсь в атаку. — И чувствую, что мне почему-то жарко. И душно. Впрочем, чему удивляться? Июль. День солнечный, теплый. Пока догонял Шевчука, мотор перегрелся. В этом, очевидно, все дело.

Сближаюсь, но медленно. Такое впечатление, будто не тянет мотор. Впрочем, и это не удивительно, не так уж велико преимущество "Чайки" над Хе-111. Не отстать бы и то хорошо. Вижу, как немцы ведут огонь. Стрелок правофланговой машины бьет короткими очередями. Между нами — дымная цепь: десять-двенадцать быстротающих светлых дымков и разрыв — отдых для пулеметов. Снова десять-двенадцать, опять — разрыв...

Пора открывать огонь. Далековато, конечно, но терпения больше нет. Бью по правой, ближайшей ко мне машине. В кабине душно и жарко. Запах гари ударяет в лицо, но "хейнкель" не падает. Идет, как ни в чем не бывало. Надо подойти еще ближе, однако сектор газе давно уже подвинут до упора вперед.

Внезапно мотор начинает давать перебои. Секунды — и машина как в лихорадке. Что это? Справа по боковому капоту мотора летят какие-то хлопья. Передняя половина капота вместо зеленой почему-то становится черной. Чернота быстро бежит прямо к кабине, черные хлопья летят в лицо. Понял наконец: это сгорает краска. В ту же секунду из-под приборной доски вырвались искры, пламя лизнуло колени, правую руку. Горю! А враг уходит. В бессильной злобе жму на гашетки. Пулеметы ревут, исходят огнем. Что толку? Фашисты уже далеко...

Вижу: справа курсом, перпендикулярным полету бомбардировщиков, летят шесть краснозвездных истребителей. Необычные, еще неизвестные мне самолеты: остроносые, длинные. Они налетают, как смерч. Смотрю и завидую летчикам. Уверен: из боя, который они сейчас затевают, фашисты не уйдут безнаказанно.

Так окончилась первая встреча с врагом. Машина горит. Бросаю последний взгляд в сторону уходящих бомбардировщиков и... вижу "Чайку" в километре левее строя фашистов. Очевидно, пилот наблюдает атаку скоростных истребителей. Кто это, Шевчук, которого я поторопился похоронить, или Володя Леонов, догадавшийся наконец включить вторую скорость нагнетателя?

Однако гадать уже некогда, огонь подобрался ко мне вплотную, я задыхаюсь. Надо немедленно прыгать, но торопиться не следует, иначе можно что-то забыть, впопыхах перепутать. Отсоединяю радиошнур. Раскрываю замок привязных ремней. Кажется, все. Последний взгляд на прибор высоты: пять километров. Последняя мысль: все ли я сделал, чтобы спасти самолет? Может, скользнуть на крыло, сбить пламя? Нет, бесполезно. Если бы горело крыло или хвост, дело другое, а то ведь мотор, пламя рвется из-под приборной доски. Я только теряю время, бензиновый бак может взорваться в любую секунду.

Легким движением ручки поднимаю нос самолета, резко его опускаю. Сила инерции легко отрывает меня от сиденья, плавно бросает вверх. Считаю секунды — надо сделать затяжку. Падаю вниз головой и вижу свой самолет. С разворотом влево "Чайка" стремительно уходит к земле. Дергаю вытяжное кольцо, слышу шуршание шелка, мотнувшись в сильном рывке, повисаю на стропах.

Все. Бой закончен.

Первый неудачный бой, первый удачный прыжок с парашютом. Впрочем, удачен ли он, говорить, наверное, рано. Клин почти подо мной; отсюда я вижу Истру, зеркальную гладь водохранилища, северо-запад Москвы и Московское море, ровную ленту канала и Дмитров. Я вижу всю красоту Подмосковья, но это меня не радует. Я теперь понимаю: прыжок, как и бой, неудачен. Кто же раскрывает парашют на такой высоте? Случись это около линии фронта, где шныряют Ме-109, они бы изрешетили меня.

Постепенно снижаюсь. Подо мной — лесок, рядом — деревня и колхозное поле. Я думал, что самое страшное — первый прыжок с парашютом — уже позади. Однако это не так. К месту, куда я должен приземлиться, отовсюду сбегаются люди. С граблями и вилами — июль, время уборки хлебов. Недавно в газете видел рисунок: фашист-диверсант опускается прямо на вилы. Вполне представляю, как это может быть. Надо ускорить снижение, надо успеть приземлиться раньше, чем прибегут люди. Хватаю сразу несколько строп, тяну что есть силы. Купол ложится набок, ветер свистит в ушах, земля несется навстречу. Успею!..

На ошибках учимся

С утра день был жарким, горячим. И солнце палило нещадно, и много летали. Во второй половине дня небо нахмурилось, ветер принес низкие тучи и полеты пришлось прекратить. В такую погоду мы обычно проводим совещания или занятия. Проводим там, где и работаем, где живем — у самолетов.

Заседание комсомольского бюро эскадрильи открывает младший лейтенант Михаил Питолин. Насупив белесые брови, комсорг объявляет повестку дня: бой звена Шевчука с группой фашистских бомбардировщиков. И уточняет: не бой сам по себе, а действия летчиков.

Миша не назвал наших фамилий, ни моей, ни Леонова, но на душе у меня творится такое, что не выскажешь никакими словами. Лучше, если бы меня отчитал командир эскадрильи или сам Писанко. Однако ни тот, ни другой не обронили ни слова. Больше того, Глебов сказал: "Летай на здоровье, за одного битого двух небитых дают". "Я теперь боевой, обстрелянный летчик", — подумалось мне. И вдруг это бюро. А в составе бюро мои же товарищи — летчики и техник самолета Георгий Анисин.

Замечаю, что Миша чувствует себя неуверенно. Это понятно — непросто разбирать поступки людей, говорить об их поведении при встрече с врагом, если сам еще не встречался. Он, очевидно, предполагает, что кто-то из нас может подумать: а что бы ты делал, Миша, на нашем месте? Как бы ты действовал, Миша, если немцы стреляют? Не просто ведь так стреляют, не ради того, чтобы тебя попугать, а чтобы убить. Все бы ты правильно делал, Миша?

Но я не думаю так. Я понимаю, для чего нужно это бюро: чтобы другие не повторили наших ошибок. Будем до конца справедливы: не так-то уж здорово мы показали себя в бою. И что бы ни сказали члены бюро, какую бы оценку ни дали нам как бойцам, все будет правильно, справедливо. И нечего комсоргу стесняться. Пусть заставит нас оценить свои действия, пусть спросит, укажет.

Миша коротко вводит членов бюро в обстановку, говорит о результатах встречи с воздушным противником. Это давно всем известно, но ему нужен моральный плацдарм: с чего-то же надо начать.

— Будем говорить по душам, — предлагает комсорг, — откровенно. Согласны?

Все соглашаются. А он, набирая уверенность, продолжает:

— Начистоту. И тот, кто виноват, пусть отвечает. По законам совести. — И вдруг неожиданно, будто пошел в лобовую атаку, спросил: — Как могло случиться, комсомолец Леонов, что ты не поддержал товарищей в этом бою?

Леонов пришел на посадку первым. Шевчук, возвратившись вторым, сразу спросил у него: "Где Штучкин?" Взглянув на избитый самолет командира звена, Леонов сразу все понял и сразу почувствовал себя виноватым. Факт остается фактом: в бой не вступал. Докажи, что не трус, что не бросил в тяжелый момент командира и товарища.

Какое-то время Леонов ждал, что я вот-вот приду на посадку, потом перестал. С приближением вечера все больше и больше росло его беспокойство. Он часто звонил на командный пункт и все время слышал один и тот же ответ: "Пока ничего не известно".

Вечером Володя пришел к самолету, не раздеваясь, лег на чехол. Гнетущие мысли не давали заснуть. "Трус... Бросил в бою товарищей", — так ему могут сказать. Страшнее нет слов, страшнее нет обвинения! Что теперь делать? Что говорить в свое оправдание? Нечего. С трусом никто не захочет летать. Никто не возьмет в звено, если Шевчук от него откажется.

Так, не сомкнув глаз, Володя промучился ночь. И весь следующий день не находил себе места. А я в это время ехал домой. Сначала на деревенской повозке добрался до станции Ново-Петровское, оттуда поездом до Волоколамска, затем на попутной машине. До части добрался лишь ночью.

Отдохнув немного с дороги, я пошел к самолету Леонова. Володя спал, бледный, усталый. Видимо, уснул недавно, перед самым рассветом, когда потянуло прохладой. Он лежал на спине в синей, застегнутой до подбородка шинели, зябко подобрав под себя ноги. Почувствовав мой взгляд, Володя открыл глаза, с минуту смотрел, очевидно не веря, потом вскочил, бросился мне на шею и зарыдал.

И вот мы снова все вместе: Шевчук, Леонов и я — наше звено. Мы — на комсомольском бюро, и Володе задан первый вопрос. Смутившись, Леонов с минуту молчит, собирается с мыслями, наконец отвечает:

— Как же я мог поддержать, если отстал от товарищей? Я же их потерял.

— А почему отстал?

— Теперь-то я знаю, — отвечает Леонов, глядя на членов бюро искренними до отчаяния глазами, и начинает рассказывать.

При развороте на солнце он потерял ведущего. Вскоре нашел, но на большом удалении. Боясь потерять его снова, не спускал с него глаз. Так, поднимаясь все выше и выше, он проскочил высоту, на которой надо было включить вторую скорость нагнетателя. Заметив, что ведущий продолжает от него удаляться, он страшно обеспокоился, следил за ним до боли в глазах, но бесполезно — самолет растаял на фоне синего неба.

— Оказалось, — вздыхает Леонов, — что я гнался за Штучкиным, а ведущего даже не видел.

— Соображать надо было и видеть, — сердито сказал Шевчук.

Сказал, может, и грубо. Вижу, как нахмурились члены бюро: Бочаров, Анисин. А Миша вдруг улыбнулся. Понимаю: доволен реакцией членов бюро на реплику командира звена. Мише, рядовому пилоту, трудно было спросить с Шевчука. Трудно, пока тот держался корректно. Но теперь у комсорга развязаны руки, теперь он спросит, не взирая на должность.

— Объясните собравшимся, товарищ Шевчук, как именно должен был соображать ваш ведомый и кого именно видеть?

Анатолий понял свой промах, но отступать уже поздно, надо давать ответ.

— Ведомый должен быть смелым, находчивым, — поясняет Шевчук, — в любой обстановке держаться крыла своего командира, идти с ним в бой.

— Все верно, — соглашается Питолин, — таким и должен быть каждый ведомый. Но почему же оба ваших ведомых оказались вдруг не такими? Не держались крыла своего командира и в бой вместе с ним не пошли.

— Почему же оба? — кипятится Шевчук. — Один...

— В том и беда, что все вы оказались по одному, — перебивает Питолин. — А можно было бы в паре. и даже втроем.

Шевчук возмущен.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что я бросил своих ведомых?

Не вопрос — провокация. Но Миша не растерялся. Помолмал, подумал. Отвечает, чуть усмехнувшись:

— Не горячитесь, Шевчук, не бросайтесь словами. Понятие "бросил" относится к другой обстановке.

— К какой же?

— Вы экзамен мне не устраивайте, — хмурится Миша, — но я, так и быть, отвечу. Например, на ваше звено напали шесть "мессеров". Вам тяжело, туго, а к месту боя подходит еще одна группа вражеских истребителей. Удачным маневром командир звена уходит из боя. Один, без ведомых.

Выдержав короткую паузу, комсорг обращается сразу ко всем:

— Что бы сказали мы командиру звена?

— Бросил! — отвечают члены бюро. А комсорг продолжает:

— Вы не бросили своих подчиненных, товарищ Шевчук, вы просто о них забыли.

Такова обстановка на бюро. Шевчук виноват, но упорно стоит на своем, и это не нравится никому. Мне тоже. Я бы сказал об этом, но не могу. Меня пригласили сюда не затем, чтобы я осуждал действия командира, а затем, чтобы держать ответ.

— Товарищи, — обращается комсорг к членам бюро. — Кто хочет сказать, предложить?

Слово берет Георгий Анисин, рассудительный парень, хороший техник. Недавно его приняли в члены партии.

— Вначале скажу о Леонове, — начинает он не спеша. — Я далек от мысли обвинить его в преднамеренном уклонении от встречи с противником. Это несвойственно нашим летчикам, особенно молодым. Необдуманный риск, бесшабашная удаль, безграмотность — я имею в виду незнание техники — этого у иных хватает. Претензия к комсомольцу Леонову — плохая подготовка к полету, незнание правил эксплуатации мотора. Летчик обязан знать, на какой высоте и что он должен включать. Обязан, наконец, догадаться. Когда ведущий включает вторую скорость, самолет уходит рывком. Этого нельзя не заметить...

Силен Анисин. А ведь он мой подчиненный и, согласно уставу, я должен его воспитывать. Но он сам годится в воспитатели. У такого надо учиться.

— Я так считаю, товарищи, — продолжает Георгий, — что с летчиками надо заниматься систематически. Эксплуатацию самолета, мотора, оружия, оборудования кабины каждый должен знать в совершенстве. Вспомните, как было до двадцать второго июня. Чтобы выполнить полет по кругу, летчик готовился целый день. Причем подготовкой руководил сам командир эскадрильи. А сейчас, когда каждый вылет может стать боевым и кончиться встречей с противником, дело подготовки запущено.

Все верно, думаю, и вспоминаю 26 июля. Я ехал по лесной живописной дороге к станции Ново-Петровское. Ехал долго, чуть ли не целый день. Возница оказался неразговорчивым, лошаденка — нерезвой. Лежа на мягком душистом сене, я думал, думал... Перед мысленным взором одно за другим возникали события воздушного боя. Удивительно много подробностей, несмотря на его скоротечность. Бомбардировщики предстали предо мной так отчетливо, будто я видел их каждый день. Массивные, желтовато-грязного цвета. Разводы камуфляжа на крыльях, на корпусе. Черные, в белой окантовке кресты. А главное — цепочка серых дымков, от которых так и веяло смертью.

Чем дольше я раздумывал над этим фактом, тем менее доблестным представлялось мне мое поведение.

Как можно пронестись шестьдесят километров вслед за ведущим, так и не догадавшись, что он может спешить не без дела, что может за кем-то гнаться. А что он действительно гнался, я понял только тогда, когда увидел противника. Что мне мешало думать, соображать? Боязнь потерять ведущего, остаться в одиночестве. Не потому, что "отстал от группы — считай погиб", а потому, что боялся потерять ориентировку.

Да, дело именно в этом. Я видел Истринское водохранилище, но найду ли Волоколамск, от которого всегда выходил на свою точку, не был уверен. И это страшило меня, напоминало о том, что итогом потери ориентировки всегда бывает посадка где-то на поле, поломка машины. А что такое поломка машины в военное время? Это потеря оружия...

Прав Георгий Анисин, все упиралось в мою слабость, неподготовленность. Я бы даже сказал беспомощность. Чтобы стать настоящим воздушным бойцом, надо очень много трудиться, учиться. Навык, уверенность, летное мастерство приходят не сразу, не сами собой, они приобретаются опытом.

Выступает лейтенант Илья Бочаров, командир звена, добродушный, выше среднего роста блондин. Тронув рукой красивые светлые волосы, говорит:

— Особой доблести не проявил никто: ни Леонов, ни Штучкин, ни ты, Анатолий. Но главный виновник — ты. Нельзя уходить от ведомых. Тем более, что в момент обнаружения группы противника, вы были все вместе, в компактном строю. Далее. О том, что видишь противника, ты никому не сказал, ни подчиненным, ни командному пункту. А ведь в это время в воздухе было еще одно наше звено, оно могло бы прийти вам на помощь. И вот результат неправильных действий: одна машина потеряна, другая до предела избита. На твоей, как известно, пришлось заменить мотор, ряд агрегатов, поставить новые плоскости. Она, по сути дела, собрана заново. Это потери материальные. А моральные еще больше — звено, хоть и выполнило боевую задачу, оказалось битым. И кем? Бомбовозами! Какие же мы истребители?

Бочаров помедлил, откашлялся и, как бы собравшись с мыслями, продолжал:

— Что я еще скажу? Что гордыня тебе не к лицу, Анатолий. Мы тебя знали другим. Простым, скромным. Неужели ошиблись? Ведешь себя вызывающе, критику признавать не намерен. Как тебя понимать? Считаешь что действовал правильно? Значит, в подобной обстановке и впредь поступишь так же?

Бочаров посмотрел на часы и сказал, что время дорого, а разговор затянулся, что совсем ни к чему, когда целый коллектив убеждает одного человека, который хотя и не прав, однако ничего не хочет понимать. Шевчук должен выступить, принципиально оценить свои действия в этом полете, должен признав что подготовка подчиненных ему пилотов как воздушных бойцов поставлена плохо и что мириться с, этим нельзя. В противном случае он, Бочаров, предлагает возбудить персональное дело — не время показывать свой характер, когда разговор идет о защите Москвы.

Илья нанес настоящий удар. Прямой, неотразимый. Фронт — над родным Подмосковьем, защита столицы — общее дело полка и личное дело каждого воина. Воевать не умеешь — учись. Научился — другим расскажи. Виноват — отвечай в персональном порядке.

Выступает Шевчук. Да, Толя уже не тот. Куда все девалось — и тон и поза. Наблюдая за ним, я видел, как он менялся в лице, переживал, когда говорили товарищи. Теперь он со всеми согласен и считает критику справедливой. Сам мыслил так же, как и товарищи, и вывод сделал из ошибок, и пережил еще до бюро, но в этом трудно было признаться... при подчиненных. Хотя и вполне понимает, что ведомые летчики — это прежде всего друзья, боевые товарищи.

Хорошо Анатолий сказал, правильно. Пока говорил, Миша согласно кивал головой. Приятно ему, что так хорошо разрешился в общем-то очень сложный вопрос.

А я еще раз убедился в том, что мой командир звена — и летчик хороший, и человек справедливый. А больше всего приятно, вероятно, самому Шевчуку видит, что люди разобрались во всем и по-прежнему будут уважать его, видеть в нем друга, боевого товарища.

— А ничего ведь особого в этом нет, что ошибся, — говорит комсорг, — первый воздушный бой, каждому ясно, не шутка Героями не рождаются, ими становятся.

Скорость — это еще не всё

Комиссар эскадрильи Акимцев ежедневно, приходя на стоянку, собирает на построение летчиков, техников, механиков, младших авиационных специалистов, рассказывает о положении наших войск на фронтах. Оно не радует. Войска отходят, оставляя города Украины, Белоруссии, Прибалтики. Мы знаем о тяжелом положении Ленинграда, под Тихвином, на Кубани .

Сегодня комиссар пришел на стоянку в приподнятом настроении, построил эскадрилью и объявил:

— Приятная новость, друзья! Получаем самолеты МиГ-3. — Акимцев умолк, улыбаясь, подождал, пока стихнет буря оваций, и продолжал: — Наша задача освоить их в самый короткий срок.

Мы уже слышали, что скоро получим новую технику, ждали ее со дня на день и вот наконец дождались Во второй половине дня в небе послышался гул, и девятка длинноносых машин, звено за звеном, бреющим прошла над стартом. Я сразу узнал их Это они 25 июля пришли нам на помощь, когда мы вели бой с "хейнкелями". Тонкие, длинные, с непривычным шумом моторов "миги" взмыли вверх, затем один за другим зашли на посадку Планируют, выпускают щитки-закрылки, садятся. И вот они уже на стоянке, большие, отливающие зеркальной полировкой машины, с гордыми, благородными формами

— Ничего не скажешь, во! — говорит Шевчук и обращается к летчику, только что вылезшему из кабины: — А как они в воздухе? В сравнении с "Чайкой", И-16?

— Никакого сравнения, — отвечает пилот, — аппарат сильный Большая высотность, огромная скорость. Хорош для боя с бомбардировщиками: достанет и догонит. Но есть недостаток — тяжел на малых высотах. Не мешало бы и оружие иметь помощнее: "ВС" и два "ШКАСа", конечно, не гром и молния.

Старательно изучаем МиГ-3. Преподаватель свой — техник звена Иван Иванович Ермошин. Он только что возвратился с завода, где изучал новую технику. Машина, несомненно, сложная. Но какова она в пилотаже? Строгая? Для летчика это один из важнейших вопросов.

Когда говорят, что самолет очень строгий, не прощает ошибок, это значит, что он, независимо от желания летчика, при его малейшей ошибке, легко срывается в штопор. А штопор опасен, особенно на малых высотах. Но если машина, вращаясь в бешеном ритме, сразу по воле пилота выходит из штопора, она прекрасна. В такой машине пилоты не чают души. За это летчики любят самолет И-16, несмотря на то, что он строг и капризен. Любят и "Чайку". Она проста и послушна, прощает ошибки, а в штопор ее, как говорят, не загонишь. Каков же МиГ-3?

— Идите сюда! — зовет нас Ганя Хозяинов. Встали на плоскость, смотрим в кабину. На приборной доске укреплена памятка летчику для вывода самолета из штопора. Все вроде обычно. "Определить направление штопора. Против вращения — ногу. Вслед за ногой — вперед до отказа ручку..." Но последний абзац настораживает: "Если до высоты 2000 метров самолет не вышел из штопора, летчик обязан его покинуть".

— Миша, можем поменяться, — смеется Хозяинов, — ты оставайся в первой, а я уйду во вторую эскадрилью, к Максиму Максимовичу Кулаку.

Ганя смеется, а в глазах печаль: друга его, Мишу Питолина, переводят во вторую эскадрилью. И моего друга — Карасева Федю. Убитый горем, рядом стоит Володя Леонов — его переводят в другую часть. Ничего не поделаешь — служба. В эскадрилью дали только девять "МиГ-3", а пилотов у нас больше. Многие поэтому оказались лишними.

— Не бойся, Ганя, — шутя, успокаивает друга Питолин, — в штопор не упадешь. Для таких вот, как ты, толстокожих, предкрылки придумали. Вот он, спаситель твой. — Миша покачал и ласково погладил предкрылок на левой плоскости "мига". — Верь в него, Ганя, не подведет, предупредит о том, что в штопор срывается.