ИЗ ПИСЕМ К О. М. МЕЙЕРХОЛЬД

 

I

<31 января> 1906 г. Нижний-Новгород

...Актеры делят свой календарь на сезоны. И как землевла­дельцы подсчитывают свои ресурсы при посевах и жатвах, так и актеры взвешивают свои благополучия по сезону. В этом году я потерял сезон, потому что не играл. Казалось бы, так. Но это только кажется так, глядя с внешней стороны. Когда я сел в ва­гон, чтобы начать новый сезон, невольно оглянулся назад и понял, как много дал мне минувший сезон. В этом году в душе моей зародилось что-то новое, что распустит ветви, даст плоды, они созреют, и жизнь моя должна расцвести пышно, прекрасно. Кто-то недавно сказал, что жизнь созидающего художника — кривая, где 25 лет вверху, 30 лет внизу и 35 лет снова вверху. И этот год для меня одна из ступеней кверху, как мне кажется.

Май — работа в макетной. Рядом с художниками, которые по­могают сознать неосознанное, и душа зарождает новый мир[78]. Лето открывает театр Метерлинка, и на сцене впервые воплощен примитив[79]. Падение Студии — мое спасение, потому что это бы­ло не то, не то. Теперь только понимаю, как хорошо, что Студия пала[80].

Потом московская революция[81]. Я часто трепетал, но не от страха, а от нахлынувшего постижения истины. Меня влекло на улицу в часы, когда все люди прятались. Не опасность влекла, как влечет нервных людей бросаться с колоколен и под поезд. Влекло желание видеть преображенный мир. И до сих пор помню площадь, которая от зажженного фонаря на одном только углу ее казалась наклоненной. Темная сторона площади пошатнулась вниз, и края ее исчезали в темной дали, где белела одинокая колокольня. Влекло желание перебегать с угла на угол и видеть, как перебегают также еще какие-то темные фигуры, темные фи­гуры на фоне не освещенного фонарями белого снега, теперь даю­щего обильный свет. Влекло желание слушать, как эти перебе­гающие с угла на угол фигуры шепчут друг другу, куда не опас­но идти. Влекло желание застыть, когда просвистит пуля сухая, больная, холодная и вместе с тем горячая. В моей душе от страш­ной недели осталось что-то такое, что даст силы почувствовать потом, когда-нибудь. Душа созидающего художника так содрога­лась! Так сильно содрогалась, и никто не замечал, никто не знает.

Потом Петербург[82].

После всего, чем я жил там, душа моя как сосуд, полный жи­вительной влаги. Теперь я задыхаюсь от полноты. Влага плещет через край. Я боюсь ее растерять, но вижу, что организм спешит впитать ее в себя. И если все впитает, как это будет великолепно.

...Здесь морозно и солнечно. Вспомнилась Пенза и гимназиче­ские годы. Почему, не знаю. Может быть, оттого, что, пережив так много, я чувствую себя молодым, все-таки молодым...


 

II

24 февраля 1906 г. Тифлис

...Здесь никакого удовлетворения. Я на репетициях вдохнов­ляюсь, говорю, показываю много интересных нюансов, и никто ничего не воспринимает, все невнимательны, тупы и даже просто недобросовестны. А главное — для того, чтобы работать в про­винции, мне приходится принижать свой вкус. Я отрицаю весь этот репертуар, мне не нужны эти их <актеров> темпераменты, эти их голоса. В монтировочной книге я даю ряд бликов, но ник­то не хочет их осуществлять. Репетиций так мало, что даже при­личного строя нельзя добиться. Словом, ужас, ужас, ужас. Я меч­таю о театре-школе и о многом таком, что в провинции никогда не осуществимо. Зачем, зачем я погублю себя! А я погублю, если я останусь в провинции. Мне это стало ясно теперь, когда прошел ряд спектаклей. До них я писал тебе с колебанием, теперь мне ясно, что провинция — это помойная яма. В провинцию хорошо приезжать с готовым, потому что провинциальная публика наив­на и способна искренне удивляться. А создавать что-нибудь на ее глазах... нет, я против провинции.

Сегодня спектакль <«Евреи» Е. Чирикова> шел очень и очень интересно. Финал я поставил крайне любопытно. Дело в том, что погром я веду не на шуме, а на тишине. В течение акта за сце­ной слышат отдаленный гул толпы, который только дразнит. Он приближается, но в самый момент, когда публике кажется — вот-вот шум совсем близко, я его начинаю удалять так далеко, что его перестает быть слышно. Пауза. На сцене все застыли, публи­ка успокоилась. А в дверь толчки, ломают ставни — и никто не кричит, а только шепчутся (помнишь голоса, когда строили у нас под домом баррикады, — вот так). Стоявшие на сцене потушили лампы, свечи. И наступил полный мрак. Тогда двери сломаны, и хулиганы ворвались. Молча они шарят. Молчаливая борьба лю­дей Выстрел Лии. Березин задушен. За сценой раздаются выст­релы казаков пачками. Хулиганы исчезают. Приходит Нахмаи, осветил картину и — о ужас — видит ряд трупов. Лишь Лейзер сидит и шепчет о том, что налетела гроза и все унесла. Нахман опускается и тихо плачет над трупом Лии. Бьют часы. Эффект поразительный. Боюсь, что завтра пьесу снимут[83]. Полицмейстер был на последнем акте. И декорации были очень удачны...