МАТЬ‑И‑МАЧЕХА: В ОДНОМ ФЛАКОНЕ 2 страница

Морщины? Ха, напугали! А вот как насчет хруста в коленках, потихоньку подрастающих косточек там‑сям, противных синюшных пятен на ногах, су­хих локтей, а также килограммов, которые когда‑то было легко и набрать, и сбросить – экзамены, любовь, морковно‑творожный день, – а теперь на­брать почему‑то получается, а вот насчет сбросить... И это все еще цветоч­ки, мелкие трещинки по фасаду. Но перекрытия, коммуникации... Короче, износ: как бы мы ни глотали сырой рис и какие бы чудеса здорового обра­за жизни ни являли миру, тихо подкрадываются болезни и, как говорилось в старой шутке, "ступеньки стали такими высокими, а буквы – такими мелкими... "

Есть болезни, о которых можно и даже сладко иногда поговорить – та же дальнозоркость или отложение солей. Это – тема, повод объединиться и подбодрить друг друга: девочки, мы справляемся! Достаточно не есть (или есть) что‑то определенное, делать кое‑какую гимнастику, перейти на пра­вильную обувь, подобрать роскошную оправу ("Ой, тебе так даже луч­ше!")... Съедим, сделаем, перейдем, подберем – ничего, ничего, ничего!

Есть болезни, о которых говорить не так уж хочется, – это когда мы поба­иваемся пойти к стоматологу уже не потому, что "будут сверлить", а пото­му, что эта чертова металлокерамика влетит в такую копеечку, что дер­жись. А плохие протезы – это старушечий рот. А‑а, не хочу! Почему так рано? Разумеется, не тянет обсуждать и многое другое – хотя бы потому, что сам жанр такого разговора кажется преждевременно "возрастным", а нам еще очень даже есть о чем поговорить кроме собственного здоровья.

Ну, и есть – где‑то там, в страшной космической пустоте – болезни, о ко­торых мы не хотим не только говорить, но и думать. Вы знаете, какие. Со­всем недавно – вчера – визит к гинекологу означал тревожный вопрос: не беременна? Потом, для многих из нас, вопрос: все ли в порядке с буду­щим ребенком? Потом спирали, эрозии, мастопатии – все это раздражаю­щее хозяйство, которым вечно некогда заниматься, но надо же за собой следить! И мы следили. Пока на очередном осмотре ужасно современный, продвинутый и холеный доктор (рекомендация подруги, которая ничего плохого вообще не держит) не сказал этак небрежно: "Ну, вам уже можно не беспокоиться". Как это – уже? Какая бестактность! Чтобы я еще когда‑нибудь к этому типу...

Вообще‑то самый страшный подтекст того, что сказал этот тип, вот какой: не о том вам теперь стоит беспокоиться. Ровесницы одна за другой пере­носят "небольшие гинекологические операции". Насколько небольшие? "Этого" нет? Спросить не то чтобы неловко, все люди‑то близкие и небез­различные, но... искушать судьбу... А вдруг и правда "нехорошее"... Да и, наконец, откуда нам знать? И мы спрашиваем друг друга о самочувствии так, словно переболели насморком, а отвечаем так браво, так легкомыслен­но, словно и впрямь верим, что этой легкостью тона можно отогнать гроз­ные тени возрастной статистики. Одна веселая дама чуть моложе моего в подобном разговоре обронила: "Ну что, вечнозеленые‑неувядаемые, следу­ющий раунд, никак, переломы шейки бедра? Девки, все срочно пьем каль­ций, после климакса поздно будет!"

Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но... почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так дума­ла): "Под подбородком у меня сделался сморчок", – хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки "сморчка" – ниже, за горло, будто затал­киваешь ладонью назад сухой горький ком...

 

На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,

Случайно нашаришь забытый пенальчик помады

И губы накрасишь – усталый вечерний Пьеро,

Которого ждут – не дождутся балы‑маскарады.

И вздрогнешь от горечи: жуткая, жгучая слизь!

Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать.

Масла и добавки в такие оттенки слились –

Взамен земляники прогорклая алая слякоть...

Вероника Долина

 

Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем сред­нем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все‑таки "уже" становится больше, чем "еще". Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами – так, рассеянная приветливая улыбка для всех – и они уже редко‑редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечерин­ки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно про­вести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что большая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика "Мама!" на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по ут­рам с неясной надеждой на что‑то хорошее... Но – уже можешь не успеть.

Старости и смерти люди боялись всегда – бесчисленные афоризмы и пер­лы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жиз­ни – то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети – до не­мощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И со­вершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловать­ся пивком... Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение... сами знаете что, слышали, и не однажды – продолжать не может.

Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребен­ком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никако­го "среднего возраста" и "второй половины жизни" не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь сли­лась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери – а вот и снова с прибавлением в семействе – и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважа­ли и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела "среднего возраста": только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянни­ки, и все по новой.

Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно – это что‑то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие‑то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все... Одна мудрая женщина, мать троих детей, как‑то высказала кажущую­ся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак – традици­онный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции – это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определе­ние отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необрати­мое – как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что "до", – как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет – "оттуда" не возвращаются. И в этом смысле брак – первая смерть, утрата репродуктивной способности – вто­рая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщи­ны этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение – так и хочется назвать его "Три смерти", показав язык великой тени Толстого, – хорошо погулявшего смолоду и опоэтизи­ровавшего простоту и патриархальность попозже.

Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что на­стоящий брак – это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное "судьбы решение" – не потому ли невесту оплакива­ют, как покойницу? Брак же, который может "не считаться", – это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда... тогда и напря­женное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные – с жизнь величиной – ожидания, традици­онно связываемые с браком, не очень‑то и к месту. Никаких, знаете ли, "матушка, матушка, что во поле пыльно?..". И цыганка может не стращать насчет "утонешь в день свадьбы своей", и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, "стояла карета, там пышная «свадиба» была... из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо... напрасно деви­цу сгубили" – может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно – потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все осталь­ные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоре­чия не так просто – даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.

А противоречие в голом, откровенном виде просто и жестко: если в жизни есть только один важный, имеющий серьезное значение выбор, то, совер­шая его, ты убиваешь все другие возможности, все другие свои лица и роли: полная определенность равняется полной безнадежности, все уже случилось и остается лишь принимать последствия случившегося. Если же решение это не "особенное", определяет лишь ограниченный во времени цикл твоей жизни, то за него уже не спрячешься надолго – и тем более навсегда.

И это означает неизбежность кризиса всякий раз, когда заканчивается один жизненный цикл и начинается следующий: "ветер свободы" – свобо­ды делать со своей жизнью что угодно – отдает пронзительным космиче­ским сквозняком. Неуютно, тревожно, страшно. И как‑то не вспоминается, что "времена перемен" уже бывали и ты справлялась. А всякие серьезные перемены, приди они хоть извне, хоть изнутри, – это ситуация с непред­сказуемым исходом, сопряженная с опасностью потерь. Кризис то есть, по определению. Ему положено вызывать у человека сомнения относительно привычных ценностей и целей. Приходится принимать решения, приспо­сабливаться к новым условиям, строить новые смыслы. Чувство беспомощ­ности, некоторая потеря ориентировки, переживание какой‑то утраты не­избежны, из них‑то и прорастает новое. И четырнадцатилетний гадкий утенок – вся в черном, в носу колечко, никто ее не любит и не понима­ет – тоже не сравнивает свое состояние с уже бывшим в ее жизни опы­том. Например, таким: первый класс, страшный школьный шум, от которо­го негде спрятаться; никому не нужная, потерявшаяся в толпе со своими бантиками... Уже нет понятной вчерашней жизни, еще не образовалось по­нятное новое место, роль, новые "свои" и "чужие". Старшие вместо помощи чаще всего говорят с оттенком многозначительности: теперь вот узнаешь, ты теперь... школьница, взрослый человек, студентка, жена, мать, солидная дама, бабушка... дальше говорить сакраментальное "вот узнаешь" посте­пенно становится некому.

Но вернемся к зеркалу. Как поет неувядающая Алла Борисовна, "а потом вдруг грянула осень, теплой лести зеркало просит...". А говорит оно раз­ное: то утешит, то напугает; то "еще ничего", то "уже все". Может быть, в переживании неизбежных физических изменений самое болезненное то, что они не враз случаются, а как бы дергают веревочку туда‑сюда: уже‑еще, чего‑ничего, все‑не все... Старость страшна, но понятна – как у мамы, у бабушки, у тети Вали. Что делать с собой теперешней, неясно. Смириться и стареть, ждать внуков? Прежде смерти помирать? Или бороть­ся за каждый сантиметр, удерживать себя "в форме", демонстрировать себе и миру свое "еще ого‑го"? Или выбрать другое, сделать вид, что эти легко­мысленные мелкие огорчения и радости вообще не имеют к тебе никакого отношения, потому что ты прежде всего профессионал и твой отсчет успе­хов и неудач идет по другой шкале? Или вступить на тернистую тропу борьбы за власть – неважно где, в семье или на работе – и тем самым за­ставить относиться к себе серьезно? Сменить, так сказать, методы и сферу влияния? Готовы ли мы отныне и навек вызывать только уважение, иногда чуть утрированное – ведь все знают, что "дамы средних лет это любят"?

Дамы средних лет, между тем, любят не только это... Современная научно‑популярная литература, бодро объясняющая все, что считает нужным объяснить о женской физиологии, говорит, что наша "зрелая сексуаль­ность" останется с нами чуть ли не до гробовой доски. Это, конечно, раду­ет, но и порождает свои проблемы. Потому что окружающий мир вполне может не посчитать эту самую зрелую сексуальность большим подарком. Как пишет Сюзан Зонтаг,

"...физическая привлекательность женщины значит для ее жизни больше, чем привлекательность мужчины – для мужской жизни. Но женская красота, отождествляемая в культуре со свежестью и молодостью, плохо сопротивляется времени. Женщины переста­ют считаться сексуальными раньше, чем мужчины... Те пережи­вают старение не без сожалений и, разумеется, тоже чувствуют сопряженные с ним утраты. Но большинство женщин испытыва­ют в связи с физическим увяданием еще и стыд. Старение для мужчины – это нечто печальное и неизбежное, общечеловече­ский удел. Для женщины оно к тому же означает уязвимость"[46].

Сравните два выражения: "солидный господин" и, к примеру, "солидная дама" – можно говорить и о "зрелых", "не первой молодости" людях того же пресловутого "среднего возраста". Стоит начать сочинять историю или хотя бы несколько утверждений про этих воображаемых женщину и муж­чину, как станет ясно: в культуре (в языке прежде всего) средний возраст господина ассоциируется с властью, опытом, седыми висками и новыми возможностями, для дамы же именно возможности на глазах убывают, ограничиваются, хотя ее могут считать элегантной, общительной и "еще привлекательной".

Вы скажете, что в жизни все часто бывает прямо противоположным обра­зом, что ваши знакомые женщины проявили чудеса отваги, сумели приспо­собиться к изменившимся жизненным условиям, реализовали свой опыт и, что называется, взяли свое? Правильно, и я вижу вокруг много примеров обратного свойства. Но патриархальной мифологии, как и любой другой, нет дела до нашей с вами реальности: она сформирована веками и исче­зать под влиянием опыта одного‑двух поколений не собирается. Понятно, что в ситуации полной материальной зависимости от мужчины‑кормильца и в традиционной роли жены‑матери ни о каких особенно захватывающих возможностях женского среднего возраста речи быть и не могло – кроме, разве что, возможности власти в семье (теща, свекровь) или в небольшом социальном кругу (дама‑патронесса, законодательница норм этикета и блюстительница морали).

И чем больше оные новые возможности служили компенсацией собствен­ной утраченной молодости, тем больше в них "отрывались" на зависимых и бесправных молодых женщинах... Физическая свежесть, молодость хороши сами по себе – кто бы спорил? Но их "общественная ценность" гораздо больше связана с подразумеваемым репродуктивным здоровьем, то есть способностью родить, выкормить и не помереть до срока, чем с романтизи­рованным образом "вечной весны". В неосознанном "сценарии выжива­ния" миллионов женщин эта грубая реальность трансформировалась в це­лый пласт запретов и предписаний, страхов и хитростей, "секретов ее мо­лодости" и прочих вариаций на тему "соловьиной песни до сорока шести лет". Как бы ни были тривиальны тревоги о том, что некий мужчина – от­нюдь не воплощение всех мыслимых совершенств – "уйдет к молодой", отрицать их не стоит: из отрицания тревоги никогда ничего хорошего не выходит. Распространенное утверждение насчет того, что "сама виновата, не удержала", тоже заслуживает непредвзятого рассмотрения. Оно подра­зумевает, что в предшествующей жизни не должно было быть ни минуты покоя, постоянные усилия – от борща до черного эротического бельишка, от детей до незаменимости в совместной работе, от политического союза со свекровью до вульгарного шантажа – явно и тайно, днем и ночью дол­жны были быть направлены на стратегическую цель "удержания". То есть не жить следует, а "удерживать". Не справилась – сама виновата: у муж­чин это "природа", а тебе следовало "быть похитрей". Рассуждения, конеч­но, достойные коммунальной кухни, но... в них, как в грязноватой луже, отражается не что иное, как пресловутый "двойной стандарт". Статья Сюзан Зонтаг, между тем, так и называется: "Двойной стандарт старения". А принимать ли его внутренне, смотреть на него отстраненно как на некий культурно‑исторический факт или восставать и показывать этому самому стандарту большую феминистскую фигу – это уж наш выбор.

Смутный страх унижения (куда тебе теперь, тетка?) заставляет многих женщин "забирать свои ставки из игры" задолго до того, как "игра" закан­чивается. Кстати, это относится не только к сфере личных отношений. Де­сятки, сотни женщин испытывают адовы муки в ситуации смены работы: в их сознании сам факт "предложения своих услуг" соединяется с образом ненужности, выброшенности из жизни: как они на меня посмотрят, что по­думают. Вот что рассказала одна милейшая дама под сорок, у которой в конце концов все устроилось наилучшим образом: "У меня сначала было ощущение, что я делаю что‑то недостойное, прямо‑таки пошла на панель, а все эти молодые мужики на меня так и смотрят как на старую шлюху, кото­рая еще и кочевряжится, цену набивает. Я поняла, что с таким отношением к себе и к ситуации ничего хорошего не найду, и создала себе другую мо­дель: мы на равных, наша заинтересованность взаимна, я оцениваю ваше предложение, вы – мое. И самое главное: то, что я ищу работу, не означа­ет, что со мной что‑то "не так", это нормально. Кто‑то считает иначе? Его проблемы. Труднее всего было разобраться со своей внутренней зависимо­стью от их оценок. Я считала себя уверенным человеком и если бы не си­туация, могла бы и дальше пребывать в этом заблуждении. Это была уве­ренность не в себе, а в благосклонности этих людей. Я поняла, что начи­наю меняться, когда после очередного собеседования перестала терзать себя фантазиями о том, что и как они говорят обо мне, когда я выхожу за дверь". Это признание во многом говорит само за себя, оно просто намного откровеннее, чем это принято; фантазии об отвергнутой, неадекватной сексуальности идут рука об руку с фантазиями о социальном унижении, внутреннее "выравнивание позиций" совершенно неожиданно оказывается большой и трудной работой – ведь раньше и в голову не приходило, до какой степени право оценивать отдано воображаемой "фигуре власти". Только если в традиционных культурах эта самая "мужская фигура власти" скорее отцовская, то в силу обстоятельств у нас она сильно помолодела и зачастую приобрела привычки и ухватки подростка из неблагополучной семьи, слегка завуалированные внешним "бизнесовым" лоском. Допускаю даже, что склонность некоторых женщин покупать (не обязательно за деньги) любовь молодых мужчин связана не столько с тем, что "иначе на нее не польстятся", сколько с тем, что это дает большее чувство безопасно­сти, контроля, – а возможно, и реванша.

Кстати о контроле, реванше и зеркале... Одна сорокалетняя дама совер­шенно неожиданно для своего мужа купила машину. Вдруг привалило не­сколько приличных приработков, из небытия вернулся давно задержав­шийся гонорар – что мешало сделать пару‑тройку звонков разбирающим­ся в вопросе подругам? Сориентировалась в возможных вариантах, купила, зарегистрировала, застраховала, пригнала домой и поставила рядом с ма­шиной мужа. Семья вышла посмотреть, выбор одобрила, за совместным ужином покупку обмыла, счастливую и самостоятельную хозяйку поздра­вила. Несколько возбудившиеся дети отправились спать. Стали потихоньку готовиться ко сну и родители. Такой, знаете ли, идиллический семейный вечер после длинного дня: кто в душе плещется, кто прилег почитать пе­ред сном. И тут муж совершенно ни с того ни с сего и говорит: "Знаешь, мать, я давно хотел тебе сказать... Ты бы обратила внимание на свою шею. Лицо у тебя довольно ухоженное, моложавое. А вот шея несколько... как бы это выразиться... выбивается из ансамбля". Сказал – и уткнулся в сво­его Акунина. Оставив остолбеневшую "мать" в ванной перед зеркалом тре­вожно разглядывать шею: еще ничего или уже "сделался сморчок"? Инте­ресно, нанес бы он этот мастерский удар, если бы жена примерно на ту же сумму накупила тряпок или какого‑нибудь чудодейственного омолаживаю­щего зелья?.. Вопрос, впрочем, почти риторический. Вы знаете ответ.

 

КАКИЕ НАШИ ГОДЫ!

 

 

И вот, нежданно‑негаданно, ты становишься женщи­ной среднего возраста. Ты анонимна. Никто не заме­чает тебя. Ты обретаешь удивительную свободу – свободу человека‑невидимки.

Дорис Лессинг

 

Что же мы дергаемся, в самом‑то деле? Жизнь как‑никак сложилась, даже во многом удалась. Что такого теряем, ведь и в более молодые времена большинство из нас много работали дома и на службе и не строили свое существование "вокруг внешности" – трагедия профессиональных краса­виц редка и не очень понятна обычной женщине. Разве мы выбрали бы иначе, если бы вдруг нам предложили этот выбор? Наверное, все‑таки нет... Пожалуй, дело в другом: в том, что становится предельно ясно, что такого выбора уже никто и не предложит. Не о принятых решениях мы жа­леем, а о самой их возможности. Не о несбывшихся надеждах, а о смелости надеяться снова и снова, когда "у нас в запасе вечность". И даже те из нас, кто крепко‑накрепко прикипел душой и телом к своим спутникам жизни, кругу общения, трудам и профессиям, до поры до времени позволяют себе помечтать: вот начнется что‑то новое, вот прорежется новый мой голос, вот удивлю саму себя и всех вокруг... И выбора этого, казалось, навалом. А в настоящей, случившейся и состоявшейся жизни он только тот, который был: как сделан, так и сделан. Один, второй, десятый... тогда казавшийся судьбоносным и едва ли не последним, иногда трудный и мучительный, но он был. И – состоялся.

В книге "Необходимые утраты" Джудит Виорст пишет:

"И порой мы начинаем чувствовать, что в это время нашей жиз­ни приходится прощаться постоянно, терять одно за другим. Нашу талию. Наш кураж. Ощущение жизни как приключения. Наше стопроцентное зрение. Нашу веру в справедливость. Нашу юную серьезность. Нашу молодую дурашливость. Нашу мечту когда‑нибудь стать знаменитой теннисисткой или телезвездой, сенатором или женщиной, ради которой Пол Ньюман в конце концов оставит свою Джоанну. Мы расстаемся и с надеждой про­честь все книги, которые когда‑то пообещали себе прочесть, и с планами побывать везде, где когда‑то собирались обязательно побывать... и уже не надеемся, что однажды именно мы спасем человечество от рака или от ужасов войны. Мы даже оставляем надежду "похудеть навсегда" – вместе с тайной надеждой на бессмертие.

Мы словно утрачиваем опору. Нам неуютно, мы испуганы. Что‑то случилось с самым центром нашего бытия – он больше не удер­живает все на своих местах, жизнь прямо‑таки разваливается на части. Неожиданно у наших знакомых, а то и у нас самих начи­наются измены, разводы, сердечные приступы, рак. [...] И в каж­дой "болячке", в каждом возрастном ограничении слышится на­поминание о том, что мы смертны. А глядя на постепенное (или не такое уж постепенное) старение и упадок отцов и матерей, мы понимаем, что скоро нам предстоит утратить тех, кто всегда был нашим живым щитом – стоял между нами и смертью. Они уйдут. И настанет наша очередь"[47].

Кризис середины жизни не обязательно приходит в сорок. И называется он так не потому, что его место точно посредине: узнать, где расположена эта самая середина, можно только тогда, когда от всех наших надежд и впрямь останется прочерк между двумя датами. "Середина жизни" – это такое ме­сто, где еще очень хочется (и как будто даже еще и возможно) продолжать жить как раньше, но все уже не так. Это время, когда мы принимаем важ­ные решения, хотя сами можем не очень это осознавать. Будем ли мы де­лать вид, что ничего не происходит – игнорировать изменения, отрицать или подавлять свои страхи, печаль, тревогу? Станем ли цепляться сверх ра­зумных пределов за "маленькие хитрости" – то за крем из дорогой баноч­ки, то за "по‑тря‑сающую" диету, то за уроки тенниса? Или, наоборот, неза­метно для себя решим, что "уже все" и воспользуемся негласной привиле­гией немолодых теток есть что попало, красить губы не глядя и говорить о болезнях? И тот, и другой путь – это защита от нормальной драмы, нор­мальной боли и мучительного, но необходимого опыта потерь. Первый по­зволяет сосредоточиться на частностях, разменять одну большую несбы­точную надежду на много маленьких и не столь очевидно иллюзорных; второй лучше всего описывается присказкой "брось, а то уронишь". По‑на­стоящему важны не сами решения – и я намеренно упоминаю о самых по­верхностных, самых житейских их проявлениях: не о профессиональном росте, не о значимых отношениях, не о духовном развитии – важен их за­щитный характер. Там, где привычная почва закачалась под ногами, очень трудно не зажмуриться со страху и не плюхнуться на ближайшую кочку. Возможно, понадобится время, проводники, крепкий посох. Возможно, при­дется учиться ориентироваться в этой незнакомой местности и вновь узна­вать, что горькие ягоды могут оказаться целебными, а очаровательные зе­леные лужайки – скрывать опасную топь. Не исключено, что замолчат знакомые и не раз выручавшие в трудную минуту голоса: ни хрустальный башмачок, ни благословенная куколка, ни корявая открытка от сына‑пер­воклассника из домашнего архива, ни любимая книга, всегда расставляв­шая все по своим местам, в этом сумрачном лесу могут не заговорить, не засветиться, не вывести на нужную тропку. Но у сумрачного леса середи­ны земной жизни есть свои голоса, и часто они поначалу пугают, потом пе­чалят – и только потом подсказывают. А поскольку и в этом месте нам не суждено задержаться надолго, а грядущее напрямую зависит от направле­ния нашего движения, стоит к ним прислушаться.

Вот работа, которую сделала на группе красивая, умная, много и успешно работающая женщина Лера. Ее тема сначала звучала так: "Что‑то случи­лось с моей жизнью в последнее время. Я все чаще задумываюсь: а надо ли мне все это? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить". О, сколько ненужных советов можно дать по такому поводу, сколько готовых рецептов! Если ранжировать их все по степени тривиальности, то в первую десятку непременно попадут рекомендации "завести любовника", "поду­мать о тех, кому ты нужна", "сменить занавески" (работу, квартиру, цвет волос или что‑нибудь еще), "поехать отдохнуть", "относиться ко всему фи­лософски", "сходить к астрологу" и "заняться собой". Кто‑то из мудрых го­ворил, что, к сожалению, на каждый хороший совет нужно еще десять о том, как ему последовать. Мне Лерина жизненная ситуация – по крайней мере ее первое предъявление – напомнила, скорее, один анекдот... Его первый, чаще всего и последний смысл кажется мне чистой воды "обман­кой", способом не увидеть второй. "Ударилась Василиса Премудрая о зем­лю... лежит и думает: "А не хватит ли мне уже?". Уверяю вас, большинство слушателей понимают это так, что, мол, героиня известной сказки (мы‑то помним, что наша Василиса ни о какую землю не ударялась и никем не оборачивалась; возможно, здесь речь идет о тезке – Царевне‑Лягушке) выпила лишнего. По‑моему, алкоголь тут вовсе ни при чем. Грянувшись о землю, герои волшебных сказок в очередной раз становились кем‑то еще и решали очередные неразрешимые задачи: спасали, догоняли, скрывались от погони и прочее. В этот раз волшебство не срабатывает: "лежит и дума­ет" все та же Василиса. И совершать очередной женский волшебный под­виг ей совсем не хочется – а не хватит ли? Сколько ж можно? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить... (Да ведь и в сниженном "ал­когольном" варианте не без этого: чего‑то героиня "перебрала", приняла, как говорится, лишнего...) Пока мы молоды и решаем свои первоочеред­ные жизненные задачи, нас поддерживает мысль, что за перевалом будет спуск, еще рывок – и немножко расслабимся. Вот подрастут дети – и... Вот закончу диссертацию... Вот поставлю на ноги свой отдел... Вот переве­зу родителей поближе... В минуты пронзительного трезвого видения вдруг понимаешь: это "вот сделаю – и..." – всего лишь средство. Возможно, способ собраться, подтянуть силы для очередного рывка. Возможно, попыт­ка уговорить себя не думать о других задачах, временно оставленных ради главной. Но главной ли? Что упущено, чем заплачено за победы и малень­кие – или не маленькие – чудеса терпения, изобретательности, невероят­ной женской живучести?

 

Порасохлась моя старая лира,

Пооблезла с нее вся позолота.

Что ж тут странного? На ней между делом,

Между стиркой и готовкой бряцали.