Обладая Восточной Европой: Сексуальность, рабство и телесные наказания 6 страница

Впоследствии барон Мюнхгаузен вернулся в Константинополь, где стал фаворитом султана, и Распе подчеркнуто ввел своего героя в контекст современной ему литературы о путешествиях, описав его соперничество с бароном де Тоттом, чьи мемуары увидели свет одновременно с приключениями Мюнхгаузена. Считалось, что Тотту, бывшему артиллеристом в армии султана, удалось выстрелить из самой большой в мире пушки; Мюнхгаузен «решился ни в чем не уступить французу» и хвастался собственными подвигами в Турции, в которых фигурировала та же огромная и смехотворно фаллическая пушка. Не задумываясь, Распе сочинил генеалогию «хвастливого, чванного Тотта», сделав его побочным отпрыском папы Клемента XIV и римской торговки устрицами[252]. Таким образом, он превратил Тотта в полувымышленный персонаж, подобный Мюнхгаузену, вплетая их обоих в кружево литературы о путешествиях, которая в любом случае содержала элементы вымысла. Другой моделью, с которой Распе сопоставлял своего героя и его путешествия, был Гулливер Свифта, и седьмое английское издание вышло в 1793 году под заглавием «Возрожденный Гулливер».

Если вышедший в 1785 году первый том был посвящен его путешествиям в Восточной Европе, то центральным элементом второго было путешествие в Африку. Поскольку он был издан в 1792 году, в разгар Французской революции, то в финале Мюнхгаузен начитался Эдмунда Бёрка и вступил в битву с «тремя ужасными призраками» — Вольтером, Руссо и Вельзевулом, чтобы спасти Марию-Антуанетту. Ранее, в самом сердце Африки, где Мюнхгаузен вводил «европейские науки и искусства», он обнаружил занятные древние надписи, доказывающие, что африканцы «произошли от жителей Луны». Распе включил выдержку из этой надписи, снабдив ее примечанием для специалистов («Vide Otrckocsus de Orig. Hung. ») и кратким описанием:

 

Эти знаки я представил на рассмотрение прославленному знатоку древностей и в следующем томе докажу, ко всеобщему удовлетворению, что должно было существовать непосредственное сообщение между жителями Луны и древними скифами, и скифы эти населяли вовсе не Россию, но центральные области Африки, что я могу с избытком доказать моему ученому и трудолюбивому другу. Вышеприведенные слова, написанные нашими буквами, выглядят как Срегнах дна скоохтоп; то есть «Скифы произошли с небес»[253].

 

По всей видимости, эта игривая бессмыслица пародировала современную тенденцию возводить к скифам все отсталые народы, произвольно позаимствованные из вольтеровской Татарии и России Сегюра. Загадочная ссылка на Orig. Hung. косвенно связывала со скифами и венгров. Для Мюнхгаузена, как и для некоторых других путешественников, Восточная Европа оказалась связанной с Африкой, причем удаленность обеих частей света подчеркивалась общим родством их жителей с обитателями Луны.

По дороге назад, в Восточную Европу, Мюнхгаузен попал в дебри Северной Америки. Там, в руках американских «дикарей», барон подвергся унизительному скальпированию, но после продолжительного путешествия по «этой пространной пустыне» оказался на русской границе, в замке «Нарескина Роскимоумоуского». Имя это — откровенно комедийное; подходящим напарником для Роскимоумоуского был дикий медведь. Мюнхгаузену пришлось уложить их обоих в единоборстве с помощью приема, который подчеркивал родство между зверем и варваром:

 

В тот же момент на меня напал огромный медведь, но я вогнал все еще бывший у меня в руке эфес сломанной шпаги ему прямо в пасть, с корнем вырвав язык. Затем я схватил его труп за задние лапы и, размахивая им над головой, нанес Нарескину ошеломивший его удар его же собственным медведем. Я продолжал наносить удары головой медведя по голове Нарескину, пока, после одного удачного взмаха, его голова не оказалась меж челюстей медведя, и поскольку эта тварь была еще отчасти жива и билась в конвульсиях, зубы сомкнулись, как у щелкунчика[254].

 

Таким образом, торжествующий путешественник обратил дикость Восточной Европы против нее самой.

Перед тем как отправиться на спасение Марии-Антуанетты, Мюнхгаузен нанес последний визит в Санкт-Петербург, где женился на царице, восстановил мир между Россией и Турцией и отправил команду русских и турецких рабочих на сооружение важного канала.

 

Затем во главе миллиона русских саперов я проследовал к Суэцкому перешейку, где присоединил к своему отряду миллион турок, вооруженных лопатами и кирками. Они собрались не затем, чтобы резать друг другу глотки, а чтобы, к их общей выгоде, способствовать торговле и цивилизации, дабы все богатства Индии потекли через этот новый канал в Европу[255].

 

Итак, Мюнхгаузен избрал самый подходящий способ содействовать делу цивилизации и установлению связей между Европой и Азией — воспользовался рабским трудом миллионов людей.

 

«Я теперь Пункититити»

 

Использование при описании Восточной Европы бессмысленных слов, сочинение неправдоподобных татарских имен или скифских надписей восходили к тому обстоятельству, что славянские языки, не говоря уже о венгерском, были, как правило, неизвестны западноевропейским путешественникам. Однако Вольфгангу Амадею Моцарту, гению XVIII века, который мог даже бессмыслицу превратить в нечто изящное, удалось во время поездки из Вены в Прагу нанести на карту самый расплывчатый участок границы между Восточной Европой и Европой Западной. Очевидная ирония принятого в XX веке разделения Европы состоит в том, что Прага, как это видно на любой карте континента, лежит к северо-западу от Вены, но тем не менее считается одной из восточноевропейских столиц. Подобное, казалось бы, обманчивое наименование объясняется геополитическими обстоятельствами XX столетия, решениями Версаля и Ялты, а также различиями между славянами и германцами, столь важными для националистов XIX века. В XVIII веке Богемию обычно считали немецким государством, то есть частью Священной Римской империи, хотя было известно, что Габсбурги носили корону Святого Венцеслава на тех же основаниях, что и корону Святого Стефана в Венгрии. В самой Богемии и в ее столице Праге проживали и немцы и чехи, и хотя Богемию продолжали считать частью Германии, в XVIII веке росло ощущение, что жители ее далеко не всегда немцы. Нанимая чеха-переводчика перед поездкой в Россию, Кокс понимал, что чехи — славяне. Моцарт, который любил Прагу и которого в Праге любили, быть может, больше, чем в Вене, понимал, что, направляясь на северо-запад, в Богемию, он оказывался в славянском и потому чуждом краю.

В январе 1787 года Моцарт впервые отправился в Прагу, чтобы дирижировать «Женитьбой Фигаро», премьера которой в Вене в 1786 году прошла не слишком успешно. 15 января он писал из Праги своему венскому другу, Готфриду фон Яквину: «Я должен признаться, что, хотя я наслаждаюсь здесь всеми возможными любезностями и почестями и Прага на самом деле очень красивое и приятное место, я по-прежнему очень стремлюсь попасть назад в Вену». Вслед за этим, возможно неосознанным, выражением тоски по дому Моцарт представил необычный отчет о своей поездке в Прагу, обратившись к фон Яквину следующим образом:

 

Теперь прощай, дражайший друг, дражайший Хиккити Хорки! Это твое имя, так и знай. По дороге мы все придумали себе имена («auf unserer Reise Namen erfunden »); они следуют далее. Я теперь Пункититити. Моя жена — Шабла Пумфа. Хофер — Розка Пумпа. Штадлер — Нотшибикитшиби. Мой слуга Йозеф — Сагадарата, мой пес Гуркель— Шоманнтцки. Госпожа Кёлленберг— Рунцифунци. PS (для мадемуазель Кру): Рамло теперь Шуримури, Фрейштадлер — Гулимаули. Будь так любезен, сообщи ему его имя[256].

 

Именно подобное ребячество легло позднее в основу моцартовской легенды, но одновременно оно комически выражало и чувство отчуждения, посещавшее путешественников по Восточной Европе. Моцарт родился в Зальцбурге, постоянно жил в Вене, родным языком для него был немецкий, и он явно не чувствовал себя дома в славянской Богемии, чей язык звучал для него как набор бессмысленных звуков. Вообще-то Моцарт был вполне космополитичным европейцем, понимавшим язык почти любой страны — куда его только не закидывала музыкальная карьера, — Италии, Франции, германских государств, но чешского он не понимал. Для путешественников незнание языка создавало неудобства, но и предоставляло простор воображению. Моцарт воспользовался этой возможностью, чтобы сочинить новые имена всем своим спутникам и даже оставшимся дома друзьям. Он свободно использовал те же элементы псевдославянских и псевдовосточных звукосочетаний, что и другие авторы, хотя придуманные им имена куда более изощренно-абсурдны: Пункититити, Хиккити Хорки, Рунцифунци, Гулимаули, Нотшибикитшиби. Подобные персонажи составляют достойную компанию своему современнику, Нарескину Роскимоумоускому из Распе. Герой сочинения Марата переписывался с «Шавой» из Кракова; Моцарт продвинулся гораздо дальше, окрестив свою возлюбленную Констанцию «Шаблой Пумфой».

Во время своего визита в Прагу Моцарт дирижировал не только «Женитьбой Фигаро», но и симфонией ре-мажор, известной впоследствии как «Пражская симфония». Он дал сольный концерт, который, по воспоминаниям начала XIX века, напоминал музыкальную оргию.

 

В заключение Моцарт добрые полчаса импровизировал на фортепиано, накалив до предела энтузиазм восхищенных богемцев, так что, когда его окатили штормом аплодисментов, он решил, что должен опять сесть за фортепиано. Поток новых импровизаций произвел еще более потрясающий эффект, в результате чего распаленный зал окатил его аплодисментами в третий раз… Из партера раздался громкий голос, прокричавший «Из Фигаро!», после чего Моцарт начал с мотива популярной арии «Non piu andrai farfallone » и сыграл экспромтом дюжину исключительно интересных и артистичных вариаций, так что это замечательное представление завершилось самым опьянительным празднованием, бывшим, конечно, моментом его наивысшей славы и совершенно восхитившим вконец опьяненных богемцев[257].

 

Эти воспоминания были написаны, конечно, в эпоху романтизма и подыгрывали уже начавшей складываться моцартовской легенде, но некоторые их элементы выдают ощущения композитора, посетившего Восточную Европу в XVIII веке. Прежде всего это, несомненно, моцартовское упоение «фантазией», освобождение от сковывающих его классических форм, свобода импровизировать. Но главное, сами богемцы в этом описании выглядят не только увлеченными ценителями музыки, но и «воспаленными», «отчаянными», опьяненными. Их эмоции находятся полностью во власти виртуозного исполнителя, равно подчинившего себе и фортепиано, и аудиторию. Пражский «триумф» Моцарта был столь же важной частью его легенды, как и привязанность Праги к нему.

Такую музыкальную репутацию Богемия приобрела еще до его приезда. Чарльз Берни, английский органист и автор «Всеобщей истории музыки», еще в 1771 году назвал Богемию «европейской консерваторией», имея в виду количество музыкантов в этой стране. Просветитель Фридрих Мельхиор фон Гримм, покровитель Моцарта, друг Дидро, состоявший в переписке с Екатериной II, основал в 1753 году международный вестник французской культуры под названием «Correspondance Littéraire»; в том же году он опубликовал там небольшой памфлет под заголовком «Маленький пророк из богемского Брода». Этим маленьким пророком был уличный скрипач, сверхъестественным образом перенесшийся через всю Европу из Богемии в Париж и, как оракул, защищавший истинный дух музыки, сражаясь против неестественных правил французской оперы. Он был пророком упадка и гибели, заката французской цивилизации:

 

И далекие народы увидят творения ваших отцов; они увидят их на сценах своих театров и будут восхищаться ими, не вспоминая вашего имени; ибо ваша слава минет, и по сравнению с вашими отцами вы будете то же, что нынешние греки по сравнению с греками древними, то есть варварским и глупым народом.

И я, Гавриил Иоанн Непомук Франциск де Пауло Вальдсторк, называемый также Вальдстёркель, изучавший философию и моральную теологию в Великой Коллегии Преподобных Отцов Иезуитов, рожденный в Бёмиш-Броде в Богемии, я плакал над участью этого края, поскольку мое сердце нежно от природы[258].

 

В представлении Гримма, описание Богемии, сожалеющей об участи Франции, звучало как ироническая инверсия. Хотя вымышленный богемский скрипач и мог предвидеть новое пришествие варварства во Франции, Хёстер Линч Пиоцци, посетивший Прагу в 1786 году, всего за несколько месяцев до Моцарта, обнаружил, что там «все выглядело так же, как и пять столетий назад»[259]. Он оперировал теми же терминами, что и другие путешественники по Восточной Европе.

Что касается юного Моцарта, то он подружился с немолодым богемским композитором Йозефом Мысливечеком, которого в итальянских музыкальных кругах называли просто «il Boemo ». Самого Моцарта, будущего создателя Нотшибикитшиби, конечно, не могла устрашить непроизносимость этого чешского имени. Не исключено, что в музыкальном плане Моцарт почерпнул что-то и у Мысливечека, и из чешских народных песен, подобно Гайдну с его венгерскими мотивами[260]. Тем не менее, согласно легенде, при первом посещении Праги все произошло ровно наоборот — чешская народная музыка попала под влияние Моцарта, подарившего уникальную мелодию бедному уличному музыканту. Главный музыкальный подарок Моцарта Праге, более важный, чем даже симфония ре-мажор, был еще впереди: композитор пообещал вернуться и вознаградить пражан новой оперой за тот прием, которым они удостоили «Фигаро». Этой оперой стал «Don Giovanni».

Возвращение Моцарта в Прагу осенью того же года с новой оперой, которую он заканчивал в самую последнюю минуту, стало составной частью его легенды. В 1855 году немецкий поэт-романтик Эдуард Мёрике посвятил этой легенде повесть «Моцарт по дороге в Прагу». Мёрике наделил своего Моцарта трогательной чувствительностью и совершенно детской очаровательностью; композитор останавливался на обочине, чтобы показать Констанции красоту окружающего леса: «Видишь ли, в моей юности я проехал пол-Европы, я видел Альпы и океан, все самое величественное и самое прекрасное во вселенной; а теперь я как идиот случайно остановился в самом обычном хвойном лесу на границе Богемии, потерявши голову от изумления и восторга, что нечто подобное может и вправду существовать». На самом деле все, должно быть, обстояло несколько иначе; из его январского письма видно, что на границе Богемии «идиотизм» Моцарта выражался не в восторгах по поводу соснового леса; он превратил себя в Пункититити, а Констанцию — в Шаблу Пумфу. Любопытно, что в XX веке, по крайней мере — в одном немецком издании Моцарта, легкомысленный абзац с новыми именами был аккуратно опущен, представляя читателям образ более серьезного Моцарта на пути в Прагу[261].

В 1787 году Казанова тоже гостил в Богемии, в замке графа Вальдштейна. Старый авантюрист отправился в Прагу, чтобы договориться об издании своего «Icosamerona», фантастической истории инцеста, брака между братом и сестрой, которые затем совершили путешествие к центру земли, в страну мегамикров. Мегамикры эти были плавающими существами, чуть более полуметра длиной, «всех вообразимых расцветок, кроме белой и черной», которые общались при помощи особого языка, «гармонического пения»[262]. Казанова мог присутствовать на премьере «Don Giovanni», в котором он, конечно, узнал бы отзвук одержанной им самим череды сексуальных побед. В данном случае, однако, завоевателем был Моцарт, во второй раз за один год с триумфом выступавший в Праге. Восторженный прием «Don Giovanni» в Праге якобы заставил Моцарта воскликнуть: «Meine Prager versehen mich » («Мои пражане меня понимают»); изречение это стало девизом неумирающей легенды об особых отношениях между городом и великим композитором[263]. Пражане, таким образом, ценили его музыку, а сам Моцарт, с его слабостью к словесным играм, несомненно забавлялся иронической ситуацией, когда они прекрасно его понимали, а он сам, попав к чехам, не понимал ни единого слова. Они аплодировали Вольфгангу Амадею, не зная, что одновременно аплодируют Пункититити.

У Моцарта были все основания запомнить, как Прага его поняла: когда «Don Giovanni» поставили в Вене в 1788 году, прием был заметно хуже. Лоренцо Да Понте, автор либретто, записал в изумлении:

 

И «Don Giovanni» им не понравился! Что же на это сказал император? «Опера божественна, быть может — даже лучше, чем «Фигаро», но это блюдо не по зубам моим венцам»[264].

 

Небрежное упоминание «моих венцев» — император, несомненно, считал, что знает их вкусы, — недалеко ушло от моцартовского «мои пражане». В конце концов, есть что-то неуловимо имперское, даже самонадеянное в этой знаменитой фразе, превратившей жителей Праги в верных и любящих подданных композитора.

Потемкин надеялся выписать Моцарта в Санкт-Петербург, а сам Моцарт обзавелся книгой под названием «Географическое и топографическое описание для путешествий по всем землям Австрийской Монархии, а также дороги на Санкт-Петербург через Польшу». Подобное путешествие, несомненно, привело бы к новым победам, а также к появлению новых комических имен[265]. Приняв в Богемии имя Пункититити, Моцарт не перестал быть заезжим гостем из Вены, даже наоборот, комически подчеркнул свое чуть снисходительное отчуждение. Он мог называть себя Пункититити, но сборник немецких стихов, изданный в Праге в 1787 году, превозносил его как «германского Аполлона» и приветствовал словами: «Германия, твоя родина, протягивает тебе руки»[266]. Это обращение словно эхом отразилось в словах дона Джованни, соблазняющего крестьянскую девушку Зерлину: «La ci darem la mano».

Имперская сторона отношений между Моцартом и пражанами проявилась более отчетливо во время третьего и последнего приезда летом 1791 года, всего за несколько месяцев до его смерти. Он прибыл на премьеру «La Clemenza di Tito», посвященной милосердию римского императора Тита и написанной на коронацию нового Габсбурга, императора Леопольда II, королем Богемии. Другой немецкий путешественник в Праге, Александр фон Клейст, вел записи о своей поездке на эту коронацию, изданные на следующий год в Дрездене под названием «Фантазии на пути в Прагу». У Клейста, подобно Моцарту, фантазии эти выливались в то, что он воображал себя кем-то другим. «Было ли это мечтанием (Schwärmerei ) или обычным человеческим чувством, — писал Клейст, присутствовавший на премьере «La Clemenza di Tito», — в тот момент я скорее желал быть Моцартом, чем Леопольдом»[267]. Образы императора и композитора сливались воедино: оба они были повелителями Праги, с триумфом приехавшими из Вены и волновавшими воображение прочих немецких путешественников. Клейст превратил преданность Моцарту в вопрос германской национальной гордости, отмечая особый энтузиазм «наших немецких слушателей». На самого Леопольда «La Clemenza di Tito» не произвела особого впечатления, а его супруга, императрица Мария-Луиза Испанская, проведшая вместе с Леопольдом много лет в Тоскане, отдала своеобразную дань немецким качествам итальянской оперы Моцарта, якобы отмахнувшись от нее с царственной грубостью как от «una porcheria tedesca »[268].

Первым биографом Моцарта стал в 1798 году богемец, Франц Ксавье Неметчек, описавший его печальный отъезд из Праги в 1791 году, «с предчувствием приближающейся смерти». В Вене некоторые приписывали фатальный недуг нездоровому «богемскому воздуху» и даже богемскому пиву, но Неметчек утверждал, что в декабре, когда Моцарт скончался, в Праге пролили больше слез, чем в Вене. Уже на следующий год, в 1792 году, пражская газета писала о том, что в этом городе по-особому «понимают» композитора: «Кажется, что Моцарт сочинял для Богемии; его музыку нигде не понимают и не исполняют лучше, чем в Праге»[269]. Его либреттист Да Понте вернулся в 1792 году в Прагу и видел на сцене три их совместных произведения, «Figaro», «Don Giovanni» и «Così fan tutte». В своих мемуарах он вспоминает «энтузиазм богемцев», вызванный Моцартом, их восхищение даже теми его произведениями, которые «меньше всего ценят в других странах», и способность «совершенно» понимать его дар, который другие народы признали лишь «после многих, многих представлений»[270]. Однако, отдавая должное художественному вкусу богемцев, Да Понте не обошелся без иронической инверсии, подобно тому как вымышленный богемский скрипач у Гримма пророчествовал в Париже, обличая фальшь французской оперы. Перед тем как покинуть Богемию, Да Понте разыскал другого венецианца, Казанову, который был ему должен, но тот не смог расплатиться. Моцарт умер, и, не пользуясь более популярностью в Вене, Да Понте не знал, где и как ему устроить свое будущее. В 1792 году Казанова настоятельно советовал ему отправиться в Лондон. Он так и сделал и закончил свою долгую карьеру, преподавая итальянский в Нью-Йорке в Колумбийском университете. В 1791 году, однако, он думал отправиться в Санкт-Петербург[271].

В 1794 году в Прагу приехал ученик Моцарта, Франц Ксавье Зюссмайер. Он сопровождал Моцарта в Прагу в 1791 году на премьеру «La Clemenza di Tito»; ходили слухи, что именно он написал речитативы для этой оперы, пока Моцарт в спешке занимался собственно музыкальной композицией. Именно Зюссмайер закончил реквием после смерти Моцарта, и его приезд в Прагу в 1794 году дал повод поддержать моцартовскую легенду. Зюссмайер сочинил «Песнь богемцев» к императорскому дню рождения. Леопольд уже умер, на престол вступил его сын Франц, но казалось, что ректор пражского университета все еще пытается разрешить коронационную дилемму 1791 года — кто именно виновник торжества, Моцарт или Леопольд? — пытаясь примирить любовь Богемии к Моцарту с ее верностью Габсбургам. Ректор приветствовал Зюссмайера следующими словами:

 

Посредством прекрасной, ошеломляющей музыки вы еще более воспламеняете наши сердца любовью к нашим обожаемым монархам. …Используйте и далее ваш великий талант во славу Господа и на прославление нашего Императора Франца, если однажды вам посчастливится подняться до уровня бессмертного Моцарта… не забывайте, что богемцы, эта достойная нация, из-за своей верности монархам, из-за разных своих прекрасных поступков, совершенных по столь различным случаям, и более всего из-за своей врожденной способности к музыке, — столь славная нация, я бы сказал, — именно богемцы лучше других умели дорожить вашим талантом[272].

 

Не было никакой опасности, что скучный Зюссмайер поднимется до уровня своего учителя, и в 1794 году в лице его ученика Прага все еще приветствовала самого Моцарта. Настойчиво подчеркивая, что политическая лояльность Вене и умение ценить музыку неразрывно переплетены, уверяя даже, что музыка вдохновляет политическую преданность, ректор отметил, что в моцартовском музыкальном триумфе в Праге был немалый элемент «покорения» богемцев заезжим композитором.

В 1937 году, в 150-ю годовщину пражской премьеры «Don Giovanni», Поль Неттл закончил свою книгу «Моцарт в Богемии», благочестиво надеясь восстановить дух прошлого, «дух гармонии и примирения», когда «немцы и чехи вместе приветствовали Моцарта как „своего повелителя“»[273]. Книга написана по-немецки и вышла в Праге в 1938 году, в год Мюнхенского сговора, оставившего Богемию на милость Германии. На самом деле отношения между «немцами и чехами», которые «вместе приветствовали» Моцарта, «германского Аполлона», всегда были асимметричными, по умолчанию основанными на политическом неравенстве, и эта асимметрия отражала культурно сконструированное неравенство между Западной Европой и Европой Восточной.

В 1794 году в Праге Зюссмайер присутствовал на представлении своей итальянской оперы «Турок в Италии». Восточная Европа, занимавшая промежуток между Европой и Азией, особенно подходила для работы над сочинением о встрече Востока с Западом. Немецкая опера Моцарта «Похищение из сераля» повествовала не о турках в Европе, а о драматических приключениях европейцев в Турции; в 1782 году она стала его первым большим успехом в Вене и в 1783 году была встречена с не меньшим энтузиазмом в Праге. В 1780-х годах в Варшаве француз Фрассине де Ларок написал комедию «Два француза на Украине»[274]. Лессинг попытался написать трагедию, где действие происходит там же, но в конце концов сдался; вероятно, комедийная форма более уместна при работе с подобным материалом.

В «Похищении из сераля» Моцарт предлагал комический образ Востока, но чтобы обнаружить у него представления о Восточной Европе, чтобы почувствовать дух Пункититити в его оперных творениях, мы должны обратиться к «Così fan tutte ». Впервые представленная в Вене в 1790 году, эта опера была последней совместной работой Моцарта и Да Понте; в основе ее лежала история двух неаполитанцев, которые решили убедиться в верности двух дам из Феррары и стали ухаживать за ними, изменив свое обличье. Герои переодеваются албанцами, и дамы не могут их узнать. Когда кавалеры в первый раз появляются в новом обличье, горничная обеих дам, Деспина, посвященная в тайну розыгрыша, выражает веселье Моцарта и Да Понте. Без особой на то нужды в либретто указано, что Деспина поет ridendo , со смехом:

 

Che sembianze! Che vestiti!

Che figure! Che mustacchi!

Io non so se son valacchi,

О se turchi son costor.

 

(Что за облик! Что за платье!

Что за вид! Что за усы!

Не пойму, они валахи

Или турки…)[275]

 

Они, конечно, и не турки, и не валахи, но албанцы, и веселые сомнения Деспины полностью соответствуют отношению европейцев того столетия, небрежно смешивавших восточноевропейские и восточные народы. Рифмуя «mustacchi » и «valacchi », Да Понте указывал, как легко изобразить на сцене некоторые из этих народов. Сюжет оперы основан на невероятном предположении, что две дамы не могут узнать своих переодетых возлюбленных, но в то же время допуская, что на каком-то более глубинном уровне они их узнали, заново влюбляясь каждая в своего поклонника. Промежуточное положение Восточной Европы как области фантазии и приключений между Европой и Азией, между цивилизацией и варварством, позволяло разрешить неопределенность между истинным обликом и обманом, между комедией и романтической историей.

Во втором акте Деспина переодевается нотариусом, чтобы зарегистрировать мнимый брак между двумя новыми парами:

 

Quelle, dame ferraresi;

Questi, nobili albanesi.

 

(Вот феррарские дворянки;

Вот албанские дворяне.)[276]

 

Торжественно провозглашать бракосочетание между «ferraresi » и «albanesi » комично уже само по себе. Рифмуя эти слова, создатели оперы намекали и на различия, и на сходства между народами «разных» Европ: Восточная была родственна Западной ровно настолько, чтобы служить ей комической рифмой. Согласно либретто, в финале героям достаточно появиться «без шляпы, без плаща, без усов», хотя и в албанских костюмах, чтобы дамы их узнали[277].

Чтобы понять, почему в «Così fan tutte» участвуют албанцы, а не, скажем, богемцы, необходимо вспомнить, что либретто написал в Италии венецианец Да Понте. Албания расположена на побережье Адриатики, находившейся некогда под безраздельным владычеством венецианской державы. Именно венецианцы соперничали с турками за господство в Албании, именно итальянцы вторглись туда в 1938 году, чтобы сделать ее провинцией новой империи, которую пытался создать Муссолини. В XVIII веке Албания все еще находилась под властью турок, но исторически она была объектом имперских притязаний, и в глазах венецианца Албания — то же, что Богемия в глазах Моцарта, уроженца Вены. Более того, на протяжении XVIII века Габсбурги последовательно развивали свою адриатическую гавань в Триесте, а в 1790 году, в год «Così fan tutte », их армии сражались с турками в Юго-Восточной Европе. Моцарту было несложно предаваться тому же комическому восторгу, какой он испытал на пути в Прагу, только на этот раз применительно к уморительным лжеалбанцам из сочиненного Да Понто либретто. В конце концов, в Богемии он и сам с удовольствием примерял новую комическую маску. Албанские костюмы в «Così fan tutte » должны были поразить не только впечатлительных красавиц из Феррары, но и любителей музыки, воображение которых отзывалось на восточноевропейские фантазии и комедии.

Венская публика была вполне готова воспринять такую комедию, поскольку различные народы, населявшие империю Габсбургов, вполне зримо присутствовали в самой столице. Йоган Пеццль в своем «Очерке Вены» 1786 года, описал население города как театрализованный каталог экзотических костюмов.

 

Здесь вы часто встретите венгра, чопорно выступающего в своем отороченном мехом доломане, обтягивающих штанах, достающих почти до лодыжек, с длинной косичкой; или круглоголового поляка, с его монашеской стрижкой и широкими рукавами; и тот и другой никогда не расстаются со своими сапогами. — Армяне, валахи и молдаване, в своих полуазиатских костюмах, тоже не редкость. — Сербы с их закрученными усами занимают целую улицу. …Польские евреи, все закутанные в черное, с заросшими бородами лицами, а волосы закручены узлами: живая сатира на избранный народ. Богемские крестьяне в высоких сапогах; венгерские и трансильванские погонщики в овечьих шубах; хорваты с черными трубами на головах — все они добавляют забавные штрихи к этой общей толчее[278].

 

Восточная Европа была подобна театральному действу, разыгранному на венских улицах, где каждый из населявших империю народов сводился к своему «полуазиатскому» костюму, от валахов до богемцев, от овечьих шуб до закрученных усов.

Моцарт и Да Понте тоже повстречали бы и оценили эти «забавные штрихи», ведь композитор и либреттист, в конце концов, тоже развлекали почтенную публику.