Глава 26. ДИССЕРТАЦИЯ АРАМИСА

 

Д'Артаньян ничего не сказал Портосу ни по поводу его раны, ни по поводу прокурорши. Несмотря на свою молодость, наш гасконец был весьма осторожный юноша. Он сделал вид, будто поверил всему, что ему рассказал хвастливый мушкетер, так как был убежден, что никакая дружба не выдержит разоблачения тайны, особенно если эта тайна уязвляет самолюбие; к тому же мы всегда имеем некое нравственное превосходство над теми, чья жизнь нам известна. Поэтому д'Артаньян, строя план будущих интриг и решив сделать Атоса, Портоса и Арамиса орудиями собственного успеха, был совсем не прочь заранее собрать невидимые нити, с помощью которых он и рассчитывал управлять своими тремя приятелями.

Однако всю дорогу глубокая грусть теснила его сердце: он думал о молодой и красивой г-же Бонасье, которая собиралась вознаградить его за преданность; впрочем, поспешим оговориться: эта грусть проистекала у молодого человека не столько из сожалений о потерянном счастье, сколько из опасения, что с бедной женщиной случилась какая-нибудь беда. У него не оставалось сомнений в том, что она стала жертвой мщения кардинала, а, как известно, мщение его высокопреосвященства бывало ужасно. Каким образом он сам снискал «расположение» министра, этого д'Артаньян не знал, и, по всей вероятности, капитан гвардии де Кавуа открыл бы ему это, если бы застал его дома.

Ничто так не убивает время и не сокращает путь, как упорная, всепоглощающая мысль. Внешнее существование человека похоже тогда на дремоту, а эта мысль является как бы сновидением. Под ее влиянием время теряет счет, а пространство — отдаленность. Вы выезжаете из одного места и приезжаете в другое — вот и все. От проделанного отрезка пути не остается в памяти ничего, кроме неясного тумана, в котором реют тысячи смутных образов — деревья, горы и равнины. Во власти такой вот галлюцинации д'Артаньян проехал, повинуясь в выборе аллюра своей лошади, те шесть или семь лье, которые отделяют Шантильи от Кревкера, и, приехав в эту деревню, сразу же забыл обо всем, что встречал на своем пути.

Только здесь он пришел в себя, тряхнул головой, увидел кабачок, где оставил Арамиса, и, пустив лошадь рысью, остановился у дверей.

На этот раз он был встречен не хозяином, а хозяйкой. д'Артаньян был физиономист; он окинул взглядом полное, довольное лицо трактирщицы и понял, что с ней ему незачем притворяться; от женщины с такой добродушной внешностью нельзя было ждать ничего дурного.

— Милая хозяюшка, — сказал д'Артаньян, — не сможете ли вы сказать, где теперь находится один из моих приятелей, которого нам пришлось оставить здесь дней десять назад?

— Красивый молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех, тихий, любезный, статный?

— И, кроме того, раненный в плечо.

— Да, да.

— Итак?..

— Так он, сударь, все еще здесь!

— Да ну! — вскричал д'Артаньян, сходя с лошади и бросив поводья Планше. — Хозяюшка, вы воскресили меня! Где же он, дорогой мой Арамис? Я хочу обнять его. Признаюсь вам, мне не терпится поскорее его увидеть.

— Прошу прощения, сударь, но я сомневаюсь, чтобы он мог принять вас в настоящую минуту.

— Почему? Разве у него женщина?

— Господи Иисусе, что это вы говорите! Бедный юноша! Нет, сударь, у него не женщина.

— А кто же?

— Священник из Мондидье и настоятель Амьенского монастыря иезуитов.

— Боже праведный! — вскричал д'Артаньян. — Разве бедняге стало хуже?

— Нет, сударь, напротив. Но после болезни его коснулась благодать, и он решил принять духовный сан.

— Ах да, — сказал д'Артаньян, — я и забыл, что он только временно состоит в мушкетерах.

— Так вы, сударь, непременно хотите его увидеть?

— Больше, чем когда-либо.

— Тогда поднимитесь по лестнице, во дворе направо, третий этаж, номер пять.

Д'Артаньян бросился в указанном направлении и нашел лестницу — одну из тех наружных лестниц, какие еще встречаются иногда во дворах старых харчевен. Однако войти к будущему аббату оказалось не так-то просто: подступы к комнате Арамиса охранялись не менее строго, чем сады Армиды.

Базен стоял на страже в коридоре и загородил ему путь с тем большей неустрашимостью, что после многолетних испытаний бедняга был наконец близок к достижению долгожданной цели.

В самом деле, Базен всегда лелеял мечту быть слугой духовного лица и с нетерпением ждал той минуты, постоянно представлявшейся его воображению, когда Арамис сбросит плащ и наденет сутану. Только ежедневно повторяемое обещание молодого человека, что эта минута близка, и удерживало его на службе у мушкетера, службе, на которой, по словам Базена, ему неминуемо предстояло погубить душу.

Итак, Базен был сейчас наверху блаженства. Судя по всему, на этот раз его господин не должен был отречься от своего слова. Соединение боли физической и нравственной произвело долгожданное действие; Арамис, одновременно страдавший и душой и телом, наконец обратил свои помыслы на религию, сочтя как бы за предостережение свыше случившееся с ним двойное несчастье — внезапное исчезновение возлюбленной и рану в плечо.

Понятно, что при таком расположении духа ничто не могло быть неприятнее для Базена, чем появление д'Артаньяна, который мог снова втянуть его господина в водоворот мирских интересов, привлекавших его так долго. Он решил мужественно защищать двери, а так как трактирщица уже выдала его и он не мог сказать, что Арамиса нет дома, то попытался доказать вновь прибывшему, что было бы верхом неучтивости помешать его господину во время душеспасительной беседы, которая началась еще утром и, по словам Базена, не могла быть закончена ранее вечера.

Однако д'Артаньян не обратил ни малейшего внимания на красноречивую тираду мэтра Базена и, не собираясь вступать в спор со слугой своего друга, попросту отстранил его одной рукой, а другой повернул ручку двери с надписью «N 5».

Дверь отворилась, и д'Артаньян вошел в комнату.

Арамис в широком черном одеянии, в круглой плоской шапочке, сильно смахивавшей на скуфью, сидел за продолговатым столом, заваленным свитками бумаг и огромными фолиантами; по правую его руку сидел настоятель иезуитского монастыря, а по левую — священник из Мондидье. Занавески были наполовину задернуты и пропускали таинственный свет, способствовавший благочестивым размышлениям. Все мирские предметы, какие могли бы броситься в глаза в комнате молодого человека, в особенности если этот молодой человек — мушкетер, исчезли словно по волшебству: должно быть, из страха, как бы вид таких предметов не возвратил его господина к мыслям об этом мире, Базен припрятал подальше шпагу, пистолеты, шляпу с плюмажем, шитье и кружева всех сортов и всех видов.

Вместо всего этого на стене в темном углу висел на гвозде какой-то предмет, показавшийся д'Артаньяну чем-то вроде бича для истязания плоти.

На шум открывшейся двери Арамис поднял голову и узнал своего друга, но, к великому удивлению д'Артаньяна, его приход, видимо, не произвел на мушкетера особого впечатления — настолько далеки были помыслы последнего от всего земного.

— Добрый день, любезный д'Артаньян, — сказал Арамис. — Поверьте, я очень рад вас видеть.

— И я также, — произнес д'Артаньян, — хотя я еще не вполне уверен, что передо мной Арамис.

— Он самый, друг мой, он самый! Но что же могло внушить вам такие сомнения?

— Я испугался, что ошибся комнатой, и решил было, что попал в помещение какого-то духовного лица, а потом, увидав вас в обществе этих господ, впал в другое заблуждение: мне показалось, что вы тяжело больны.

Оба черных человека поняли намек д'Артаньяна и угрожающе взглянули на него, но д'Артаньян не смутился.

— Быть может, я мешаю вам, милый Арамис? — продолжал д'Артаньян. — Судя по всему, вы исповедуетесь этим господам.

Арамис слегка покраснел.

— Мешаете мне? О нет, напротив, любезный друг, клянусь вам! И в доказательство моих слов позвольте мне выразить радость по поводу того, что я вижу вас здоровым и невредимым…

«Наконец-то догадался! — подумал д'Артаньян. — Что ж, могло быть и хуже».

— Ибо друг мой недавно избежал великой опасности, — с умилением продолжал Арамис, указывая на д'Артаньяна двум духовным особам.

— Возблагодарите господа, сударь, — ответили последние, дружно кланяясь д'Артаньяну.

— Я не преминул это сделать, преподобные отцы, — ответил молодой человек, возвращая им поклон.

— Вы приехали очень кстати, любезный д'Артаньян, — сказал Арамис, — и, если примете участие в нашем споре, вы нам поможете своими познаниями. Господин настоятель Амьенского монастыря, господин кюре из Мондидье и я — мы разбираем некоторые богословские вопросы, давно уже привлекающие наше внимание, и я был бы счастлив узнать ваше мнение.

— Мнение военного человека не имеет никакого веса, — ответил д'Артаньян, слегка встревоженный оборотом, который принимал разговор, — и, поверьте мне, вы вполне можете положиться на ученость этих господ.

Оба черных человека опять поклонились.

— Напротив, — возразил Арамис, — ваше мнение будет для нас драгоценно. Речь идет вот о чем: господин настоятель полагает, что моя диссертация должна быть по преимуществу догматической и дидактической.

— Ваша диссертация! Так вы пишете диссертацию?

— Разумеется, — ответил иезуит. — Для испытания, предшествующего рукоположению в духовный сан, диссертация обязательна.

— Рукоположению! — закричал д'Артаньян, не поверивший тому, что ему сказали сначала трактирщица, а потом Базен. — Рукоположению!

И, остолбенев от изумления, он обвел взглядом сидевших перед ним людей.

— Итак… — продолжал Арамис, принимая в кресле такую изящную позу, словно он находился на утреннем приеме в спальне знатной дамы, и любуясь своей белой и пухлой, как у женщины, рукой, которую он поднял вверх, чтобы вызвать отлив крови, — итак, как вы уже слышали, д'Артаньян, господин настоятель хотел бы, чтобы моя диссертация была догматической, тогда как я предпочел бы, чтобы она была умозрительной. Вот почему господин настоятель предложил мне тему, которая еще никем но рассматривалась и которая — я вполне признаю это — представляет обширнейшее поле для истолкований: «Utraque man us in benedicendo clericis inferioribus necessaria est».

Д'Артаньян, чья эрудиция нам известна, выслушал эту цитату с таким же безмятежным видом, с каким он выслушал ту, которую ему привел г-н де Тревиль по поводу подарков, думая, что они получены молодым человеком от Бекингэма.

— …что означает, — продолжал Арамис, желая облегчить ему задачу, — «Священнослужителям низшего сана необходимы для благословения обе руки».

— Превосходная тема! — вскричал иезуит.

— Превосходная и догматическая! — подтвердил священник, который был приблизительно так же силен в латыни, как д'Артаньян, и внимательно следил за иезуитом, чтобы иметь возможность ступать по его следу и, как эхо, повторять его слова.

Что касается д'Артаньяна, то восторги двух людей в черном оставили его совершенно равнодушным.

— Да, превосходная, prorsus admirabile [4], — продолжал Арамис, — но требующая глубокого изучения отцов церкви и Священного писания. Между тем — и я смиренно признаюсь в этом перед учеными церковнослужителями — дежурства в ночном карауле и королевская служба заставили меня немного запустить занятия. Поэтому-то мне будет легче, facilius natans [5], взять тему по моему выбору, которая для этих трудных вопросов богословия явилась бы тем же, чем мораль является для метафизики и философии.

Д'Артаньян страшно скучал, кюре — тоже.

— Подумайте, какое вступление! — вскричал иезуит.

— Вступление, — повторил кюре, чтобы сказать что-нибудь.

— Quemadmodum inter coelorum immensitatem [6].

Арамис бросил взгляд в сторону д'Артаньяна и увидел, что его друг зевает с опасностью вывихнуть челюсти.

— Давайте говорить по-французски, отец мой, — сказал он иезуиту, господин д'Артаньян сумеет тогда лучше оценить нашу беседу.

— Да, — подтвердил д'Артаньян, — я устал с дороги, и вся эта латынь ускользает от моего понимания.

— Хорошо, — сказал иезуит, несколько выбитый из колеи, в то время как кюре, вне себя от радости, бросил на д'Артаньяна благодарный взгляд. — Итак, посмотрим, что можно извлечь из этой глоссы. Моисей, служитель бога… он всего лишь служитель, поймите это… Моисей благословляет обеими руками. Когда евреи поражают своих врагов, он повелевает поддерживать ему обе руки, — следовательно, он благословляет обеими руками. К тому же и в Евангелии сказано «imponite manus», а не «manum» — «возложите руки», а не «руку».

— Возложите руки, — повторил кюре, делая соответствующий жест.

— А святому Петру, — продолжал иезуит, — наместниками коего являются папы, было сказано, напротив: «porrige digitos» — «простри персты». Теперь понимаете?

— Конечно, — ответил Арамис, наслаждаясь беседой, — но это очень тонко.

— Персты! — повторил иезуит. — Святой Петр благословляет перстами.

Следовательно, и папа тоже благословляет перстами. Сколькими же перстами он благословляет? Тремя: во имя отца, сына и святого духа.

Все перекрестились; д'Артаньян счел нужным последовать общему примеру.

— Папа — наместник святого Петра и воплощает в себе три божественные способности; остальные, ordines inferiores [7]духовной иерархии, благословляют именем святых архангелов и ангелов. Самые же низшие церковнослужители, как, например, наши дьяконы и ризничие, благословляют кропилами, изображающими бесконечное число благословляющих перстов. Такова тема в упрощенном виде. Argumentum omni denudatum ornamento [8]. Я сделал бы из нее два таких тома, как этот, — добавил иезуит.

И в порыве вдохновения он хлопнул ладонью по фолианту святого Иоанна Златоуста, под тяжестью которого прогибался стол.

Д'Артаньян содрогнулся.

— Разумеется, — начал Арамис, — я отдаю должное красотам такой темы, но в то же время сознаюсь, что считаю ее непосильной. Я выбрал другой текст. Скажите, милый д'Артаньян, нравится ли он вам: «Non inutile est desiderium in oblatione», то есть: «Некоторое сожаление приличествует тому, кто приносит жертву господу».

— Остановитесь! — вскричал иезуит. — Остановитесь, этот текст граничит с ересью! Почти такое же положение имеется в «Augustinus», книге ересиарха Янсения, которая рано или поздно будет сожжена рукой палача.

Берегитесь, мой юный друг, вы близки к лжеучению! Вы погубите себя, мой юный друг!

— Во погубите себя, — повторил кюре, скорбно качая головой.

— Вы затронули тот пресловутый вопрос о свободе воли, который является дьявольским соблазном. Вы вплотную подошли к ереси пелагианцев и полупелагианцев.

— Однако, преподобный отец… — начал было Арамис, слегка ошеломленный градом сыпавшихся на него аргументов.

— Как вы докажете, — прервал его иезуит, — что должно сожалеть о мире, когда приносишь себя в жертву господу? Выслушайте такую дилемму: бог есть бог, а мир есть дьявол. Сожалеть о мире — значит сожалеть о дьяволе; таково мое заключение.

— А также и мое, — сказал кюре.

— Помилосердствуйте! — опять заговорил Арамис.

— Desideras diabolum [9]несчастный! — вскричал иезуит.

— Он сожалеет о дьяволе! О мой юный друг, не сожалейте о дьяволе, умоляю вас об этом! — простонал кюре.

Д'Артаньян чувствовал, что тупеет; ему казалось, что он находится в доме для умалишенных и что сейчас он тоже сойдет с ума, как уже сошли те, которые находились перед ним. Но он вынужден был молчать, так как совершенно не понимал, о чем идет речь.

— Однако выслушайте же меня, — сказал Арамис вежливо, но уже с легким оттенком раздражения. — Я не говорю, что сожалею. Нет, я никогда не произнесу этих слов, ибо они не соответствуют духу истинной веры…

Иезуит возвел руки к небу, и кюре сделал то же.

— Но согласитесь, по крайней мере, что не подобает приносить в жертву господу то, чем вы окончательно пресытились. Скажите, д'Артаньян, разве я не прав?

— Разумеется, правы, черт побери! — вскричал д'Артаньян.

Кюре и иезуит подскочили на стульях.

— Вот моя отправная точка — это силлогизм: мир не лишен прелести; я покидаю мир — следовательно, приношу жертву; в Писании же положительно сказано: «Принесите жертву господу».

— Это верно, — сказали противники.

— И потом… — продолжал Арамис, пощипывая ухо, чтобы оно покраснело, как прежде поднимал руки, чтобы они побелели, — и потом, я написал рондо на эту тему. Я показал его в прошлом году господину Вуатюру, и этот великий человек наговорил мне множество похвал.

— Рондо! — презрительно произнес иезуит.

— Рондо! — машинально повторил кюре.

— Прочитайте, прочитайте нам его! — вскричал д'Артаньян. — Это немного развлечет нас.

— Нет, ведь оно религиозного содержания, — ответил Арамис, — это богословие в стихах.

— Что за дьявольщина! — сказал д'Артаньян.

— Вот оно, — сказал Арамис с видом самым скромным, не лишенным, однако, легкого оттенка лицемерия.

«Ты, что скорбишь, оплакивая грезы,

И что влачишь безрадостный удел,

Твоей тоске положится предел,

Когда творцу свои отдашь ты слезы,

Ты, что скорбишь.»

д'Артаньян и кюре были в полном восторге. Иезуит упорствовал в своем мнении:

— Остерегайтесь мирского духа в богословском слоге. Что говорит святой Августин? Severus sit clericorum sermo [10].

— Да, чтобы проповедь была понятна! — сказал кюре.

— Итак… — поспешил вмешаться иезуит, видя, что его приспешник заблудился, — итак, ваша диссертация понравится дамам, и это все. Она будет иметь такой же успех, как какая-нибудь защитительная речь господина Патрю.

— Дай-то бог! — с увлечением вскричал Арамис.

— Вот видите! — воскликнул иезуит. — Мир еще громко говорит в вас, говорит altissima voce [11]. Вы еще мирянин, мой юный друг, и я трепещу: благодать может не оказать своего действия.

— Успокойтесь, преподобный отец, я отвечаю за себя.

— Мирская самонадеянность.

— Я знаю себя, отец мой, мое решение непоколебимо.

— Итак, вы упорно хотите продолжать работу над этой темой?

— Я чувствую себя призванным рассмотреть именно ее и никакую другую.

Поэтому я продолжу работу и надеюсь, что завтра вы будете удовлетворены поправками, которые я внесу согласно вашим указаниям.

— Работайте не спеша, — сказал кюре. — Мы оставляем вас в великолепном состоянии духа.

— Да, — сказал иезуит, — нива засеяна, и нам нечего опасаться, что часть семян упала на камень или рассеялась по дороге и что птицы небесные поклюют остальную часть, aves coeli comederunt illam.

«Поскорей бы чума забрала тебя вместе с твоей латынью!» — подумал д'Артаньян, чувствуя, что совершенно изнемогает.

— Прощайте, сын мой, — сказал кюре, — до завтра.

— До завтра, отважный юноша, — сказал иезуит. — Вы обещаете стать одним из светочей церкви. Да не допустит небо, чтобы этот светоч обратился в пожирающее пламя!

Д'Артаньян, который уже целый час от нетерпения грыз ногти, теперь принялся грызть пальцы.

Оба человека в черных рясах встали, поклонились Арамису и д'Артаньяну и направились к двери. Базен, все время стоявший тут же и с благочестивым ликованием слушавший весь этот ученый спор, устремился к ним навстречу, взял молитвенник священника, требник иезуита и почтительно пошел вперед, пролагая им путь.

Арамис, провожая их, вместе с ними спустился по лестнице, но тотчас поднялся к д'Артаньяну, который все еще был в каком-то полусне.

Оставшись одни, друзья несколько минут хранили неловкое молчание; однако кому-нибудь надо было прервать его, и, так как д'Артаньян, видимо, решил предоставить эту честь Арамису, тот заговорил первым.

— Как видите, — сказал он, — я вернулся к своим заветным мыслям.

— Да, благодать оказала на вас свое действие, как только что сказал этот господин.

— О, намерение удалиться от мира возникло у меня уже давно, и вы не раз слышали о нем от меня, не так ли, друг мой?

— Конечно, но, признаться, я думал, что вы шутите.

— Шутить такими вещами! Что вы, д'Артаньян!

— Черт возьми! Шутим же мы со смертью.

— И напрасно, д'Артаньян, ибо смерть — это врата, ведущие к погибели или к спасению.

— Согласен, но, ради бога, не будем вести богословские споры, Арамис.

Я думаю, что полученной вами порции вам вполне хватит на сегодня. Что до меня, то я почти забыл ту малость латыни, которой, впрочем, никогда и не знал, и, кроме того, признаюсь вам, я ничего не ел с десяти часов утра и дьявольски голоден.

— Сейчас мы будем обедать, любезный друг; только не забудьте, что сегодня пятница, а в такие дни я не только не ем мяса, но не смею даже глядеть на него. Если вы согласны довольствоваться моим обедом, то он будет состоять из вареных тетрагонов и плодов.

— Что вы подразумеваете под тетрагонами? — с беспокойством спросил д'Артаньян.

— Я подразумеваю шпинат, — ответил Арамис. — Но для вас я добавлю к обеду яйца, что составляет существенное нарушение правил, ибо яйца порождают цыпленка и, следовательно, являются мясом.

— Не слишком роскошное пиршество, но ради вашего общества я пойду на это.

— Благодарю вас за жертву, — сказал Арамис, — и если она не принесет пользы вашему телу, то, без сомнения, будет полезна вашей душе.

— Итак, Арамис, вы решительно принимаете духовный сан? Что скажут наши друзья, что скажет господин де Тревиль? Они сочтут вас за дезертира, предупреждаю вас об этом.

— Я не принимаю духовный сан, а возвращаюсь к нему. Если я и дезертир, то как раз по отношению к церкви, брошенной мною ради мира. Вы ведь знаете, что я совершил рад собой насилие, когда надел плащ мушкетера.

— Нет, я ничего об этом не знаю.

— Вам неизвестно, каким образом случилось, что я бросил семинарию?

— Совершенно неизвестно.

— Вот моя история. Даже и в Писании сказано: «Исповедуйтесь друг другу». Вот я и исповедуюсь вам, д'Артаньян.

— А я заранее отпускаю вам грехи. Видите, какое у меня доброе сердце!

— Не шутите святыми вещами, друг мой.

— Ну, ну, говорите, я слушаю вас.

— Я воспитывался в семинарии с девяти лет. Через три дня мне должно было исполниться двадцать, я стал бы аббатом, и все было бы кончено. И вот однажды вечером, когда я, по своему обыкновению, находился в одном доме, где охотно проводил время, — что поделаешь, я был молод, подвержен слабостям! — некий офицер, всегда ревниво наблюдавший, как я читаю жития святых хозяйке дома, вошел в комнату неожиданно и без доклада. Как раз в этот вечер я перевел эпизод из истории Юдифи и только что прочитал стихи моей даме, которая не скупилась на похвалы и, склонив голову ко мне на плечо, перечитывала эти стихи вместе со мной. Эта поза… признаюсь, несколько вольная… не понравилась офицеру. Офицер ничего не сказал, но, когда я вышел, он вышел вслед за мной.

«Господин аббат, — сказал он, догнав меня, — нравится ли вам, когда вас бьют палкой?»

«Не могу ответить вам на этот вопрос, сударь, — возразил я, — так как до сих пор никто никогда не смел меня бить».

«Так вот, выслушайте меня, господин аббат: если вы еще раз придете в тот дом, где я встретился с вами сегодня, я посмею сделать это».

Кажется, я испугался. Я сильно побледнел, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, я искал ответа, но не нашел его и промолчал.

Офицер ждал этого ответа и, видя, что я молчу, расхохотался, повернулся ко мне спиной и вошел обратно в дом. Я вернулся в семинарию.

Я настоящий дворянин, и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, милый д'Артаньян; оскорбление было ужасно, и, несмотря на то что о нем никто не знал, я чувствовал, что оно живет в глубине моего сердца и жжет его. Я объявил святым отцам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к принятию сана, и по моей просьбе обряд рукоположения был отложен на год.

Я отправился к лучшему учителю фехтования в Париже, условился ежедневно брать у него уроки — и брал их ежедневно в течение года. Затем в годовщину того дня, когда мне было нанесено оскорбление, я повесил на гвоздь свою сутану, оделся, как надлежит дворянину, и отправился на бал, который давала одна знакомая дама и где должен был быть и мой противник.

Это было на улице Фран-Буржуа, недалеко от тюрьмы Форс.

Офицер действительно был там. Я подошел к нему в ту минуту, когда он, нежно глядя на одну из женщин, напевал ей любовную песню, и прервал его на середине второго куплета.

«Сударь, — сказал я ему, — скажите, вы все еще будете возражать, если я приду в известный вам дом на улице Пайен? Вы все еще намерены угостить меня ударами палкой, если мне вздумается ослушаться вас?»

Офицер посмотрел на меня с удивлением и сказал:

«Что вам нужно от меня, сударь? Я вас не знаю».

«Я тот молоденький аббат, — ответил я, — который читает жития святых и переводит „Юдифь“ стихами».

«Ах да! Припоминаю, — сказал офицер, насмешливо улыбаясь. — Что же вам угодно?»

«Мне угодно, чтобы вы удосужились пойти прогуляться со мной».

«Завтра утром, если вы непременно этого хотите, и притом с величайшим удовольствием».

«Нет, не завтра утром, а сейчас же».

«Если вы непременно требуете…»

«Да, требую».

«В таком случае — пойдемте… Сударыни, — обратился он к дамам, — не беспокойтесь: я только убью этого господина, вернусь и спою вам последний куплет».

Мы вышли. Я привел его на улицу Пайен, на то самое место, где ровно год назад, в этот самый час, он сказал мне любезные слова, о которых я говорил вам. Была прекрасная лунная ночь. Мы обнажили шпаги, и при первом же выпаде я убил его на месте…

— Черт возьми! — произнес д'Артаньян.

— Так как дамы не дождались возвращения своего певца, — продолжал Арамис, — и так как он был найден на улице Пайен проткнутый ударом шпаги, все поняли, что это дело моих рук, и происшествие наделало много шуму. Вследствие этого я вынужден был на некоторое время отказаться от сутаны. Атос, с которым я познакомился в ту пору, и Портос, научивший меня, в дополнение к урокам фехтования, кое-каким славным приемам, уговорили меня обратиться с просьбой о мушкетерском плаще. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и мне был пожалован этот плащ…

Вы сами понимаете, что сейчас для меня наступило время вернуться в лоно церкви.

— А почему именно сейчас, а не раньше и не позже? Что произошло с вами и что внушает вам такие недобрые мысли?

— Эта рана, милый д'Артаньян, явилась для меня предостережением свыше.

— Эта рана? Что за вздор! Она почти зажила, и я убежден, что сейчас вы больше страдаете не от этой раны.

— От какой же? — спросил, краснея, Арамис.

— У вас сердечная рана, Арамис, более мучительная, более кровавая рана — рана, которую нанесла женщина.

Взгляд Арамиса невольно заблистал.

— Полноте, — сказал он, скрывая волнение под маской небрежности, — стоит ли говорить об этих вещах! Чтобы я стал страдать от любовных огорчений? Vanitas vanitatum! [12]Что же я, по-вашему, сошел с ума? И из-за кого же? Из-за какой-нибудь гризетки или горничной, за которой я волочился, когда был в гарнизоне… Какая гадость!

— Простите, милый Арамис, но мне казалось, что вы метили выше.

— Выше! А кто я такой, чтобы иметь подобное честолюбие? Бедный мушкетер, нищий и незаметный, человек, который ненавидит зависимость и чувствует себя в свете не на своем месте!

— Арамис, Арамис! — вскричал д'Артаньян, недоверчиво глядя на друга.

— Прах есмь и возвращаюсь в прах. Жизнь полна унижений и горестей, — продолжал Арамис, мрачнея. — Все нити, привязывающие ее к счастью, одна за другой рвутся в руке человека, и прежде всего нити золотые. О милый д'Артаньян, — сказал Арамис с легкой горечью в голосе, — послушайте меня: скрывайте свои раны, когда они у вас будут! Молчание — это последняя радость несчастных; не выдавайте никому своей скорби. Любопытные пьют наши слезы, как мухи пьют кровь раненой лани.

— Увы, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, в свою очередь испуская глубокий вздох, — ведь вы рассказываете мне мою собственную историю…

— Как!

— Да! У меня только что похитили женщину, которую я любил, которую обожал. Я не знаю, где она, куда ее увезли: быть может — она в тюрьме, быть может — она мертва.

— Но у вас есть хоть то утешение, что она покинула вас против воли, вы знаете, что если от нее нет известий, то это потому, что ей запрещена связь с вами, тогда как…

— Тогда как?..

— Нет, ничего, — сказал Арамис. — Ничего…

— Итак, вы навсегда отказываетесь от мира, это решено окончательно и бесповоротно?

— Навсегда. Сегодня вы еще мой друг, завтра вы будете лишь призраком или совсем перестанете существовать для меня. Мир — это склеп, и ничего больше.

— Черт возьми! Как грустно все, что вы говорите!

— Что делать! Мое призвание влечет меня, оно уносит меня ввысь.

Д'Артаньян улыбнулся и ничего не ответил.

— И тем не менее, — продолжал Арамис, — пока я еще на земле, мне хотелось бы поговорить с вами о вас, о наших друзьях.

— А мне, — ответил д'Артаньян, — хотелось бы поговорить с вами о вас самих, но вы уже так далеки от всего. Любовь вызывает у вас презрение, друзья для вас призраки, мир — склеп…

— Увы! В этом вы убедитесь сами, — сказал со вздохом Арамис.

— Итак, оставим этот разговор и давайте сожжем письмо, которое, по всей вероятности, сообщает вам о новой измене вашей гризетки или горничной.

— Какое письмо? — с живостью спросил Арамис.

— Письмо, которое пришло к вам в ваше отсутствие и которое мне передали для вас.

— От кого же оно?

— Не знаю. От какой-нибудь заплаканной служанки или безутешной гризетки… быть может, от горничной госпожи де Шеврез, которой пришлось вернуться в Тур вместе со своей госпожой и которая для пущей важности взяла надушенную бумагу и запечатала свое письмо печатью с герцогской короной.

— Что такое вы говорите?

— Подумать только! Кажется, я потерял его… — лукаво сказал молодой человек, делая вид, что ищет письмо. — Счастье еще, что мир — это склеп, что люди, а следовательно, и женщины — призраки и что любовь — чувство, о котором вы говорите: «Какая гадость!»

— Ах, д'Артаньян, д'Артаньян, — вскричал Арамис, — ты убиваешь меня!

— Наконец-то, вот оно! — сказал д'Артаньян.

И он вынул из кармана письмо.

Арамис вскочил, схватил письмо, прочитал или, вернее, проглотил его; его лицо сияло.

— По-видимому, у служанки прекрасный слог, — небрежно произнес посланец.

— Благодарю, д'Артаньян! — вскричал Арамис в полном исступлении. — Ей пришлось вернуться в Тур. Она не изменила мне, она по-прежнему меня любит! Иди сюда, друг мой, иди сюда, дай мне обнять тебя, я задыхаюсь от счастья!

И оба друга пустились плясать вокруг почтенного Иоанна Златоуста, храбро топча рассыпавшиеся по полу листы диссертации.

В эту минуту вошел Базен, неся шпинат и яичницу.

— Беги, несчастный! — вскричал Арамис, швыряя ему в лицо свою скуфейку. — Ступай туда, откуда пришел, унеси эти отвратительные овощи и гнусную яичницу! Спроси шпигованного зайца, жирного каплуна, жаркое из баранины с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!

Базен, смотревший на своего господина и ничего не понимавший в этой перемене, меланхолически уронил яичницу в шпинат, а шпинат на паркет.

— Вот подходящая минута, чтобы посвятить вашу жизнь царю царей, — сказал д'Артаньян, — если вы желаете сделать ему приятное: «Non inutile desiderium in oblatione».

— Убирайтесь вы к черту с вашей латынью! Давайте пить, милый д'Артаньян, давайте пить, черт подери, давайте пить много, и расскажите мне обо всем, что делается там!

 

Глава 27. ЖЕНА АТОСА

 

— Теперь остается только узнать, что с Атосом, — сказал д'Артаньян развеселившемуся Арамису после того, как он посвятил его во все новости, случившиеся в столице со дня их отъезда, и когда превосходный обед заставил одного из них забыть свою диссертацию, а другого — усталость.

— Неужели вы думаете, что с ним могло случиться несчастье? — спросил Арамис. — Атос так хладнокровен, так храбр и так искусно владеет шпагой.

— Да, без сомнения, и я больше чем кто-либо воздаю должное храбрости и ловкости Атоса, но, на мой взгляд, лучше скрестить свою шпагу с копьем, нежели с палкой, а я боюсь, что Атоса могла избить челядь: этот народ дерется крепко и не скоро прекращает драку. Вот почему, признаюсь вам, мне хотелось бы отправиться в путь как можно скорее.

— Я попытаюсь поехать с вами, — сказал Арамис, — хотя чувствую, что вряд ли буду в состоянии сесть на лошадь. Вчера я пробовал пустить в ход бич, который вы видите здесь на стене, но боль помешала мне продлить это благочестивое упражнение.

— Это потому, милый друг, что никто еще не пытался лечить огнестрельную рану плеткой, но вы были больны, а болезнь ослабляет умственные способности, и потому я извиняю вас.

— Когда же вы едете?

— Завтра на рассвете. Постарайтесь хорошенько выспаться за ночь, и завтра, если вы сможете, поедем вместе.

— В таком случае — до завтра, — сказал Арамис. — Хоть вы и железный, но ведь должны же и вы ощущать потребность в сне.

Наутро, когда д'Артаньян вошел к Арамису, тот стоял у окна своей комнаты.

— Что вы там рассматриваете? — спросил д'Артаньян.

— Да вот любуюсь этими тремя превосходными скакунами, которых конюхи держат на поводу. Право, удовольствие ездить на таких лошадях доступно только принцам.

— Если так, милый Арамис, то вы получите это удовольствие, ибо одна из этих лошадей ваша.

— Не может быть! Которая же?

— Та, которая вам больше понравится.

— Я готов взять любую.

— И богатое седло на ней также мое?

— Да.

— Вы смеетесь надо мной, д'Артаньян?

— С тех пор как вы стали говорить по-французски, я больше не смеюсь.

— Эти золоченые кобуры, бархатный чепрак, шитое серебром седло — все это мое?

— Ваше. А вон та лошадь, которая бьет копытом, моя, а та, другая, что гарцует, — Атоса.

— Черт побери, да все три просто великолепны!

— Я польщен тем, что они вам по вкусу.

— Это, должно быть, король сделал вам такой подарок?

— Во всяком случае, не кардинал. Впрочем, не заботьтесь о том, откуда взялись эти лошади, и помните только, что одна из них ваша.

— Я беру ту, которую держит рыжий слуга.

— Отлично!

— Клянусь богом, — вскричал Арамис, — кажется, у меня от этого прошла вся боль! На такого коня я сел бы даже с тридцатью пулями в теле. О, какие чудесные стремена!.. Эй, Базен, подите сюда, да поживее!

Базен появился на пороге, унылый и сонный.

— Отполируйте мою шпагу, — сказал Арамис, — приведите в порядок шляпу, вычистите плащ и зарядите пистолеты…

— Последнее приказание излишне, — прервал его д'Артаньян, — у вас в кобурах имеются заряженные пистолеты.

Базен вздохнул.

— Полноте, мэтр Базен, успокойтесь, — сказал д'Артаньян, — царство небесное можно заслужить во всех званиях.

— Господин мой был уже таким хорошим богословом! — сказал Базен, чуть не плача. — Он мог бы сделаться епископом, а может статься, и кардиналом.

— Послушай, мой милый Базен, поразмысли хорошенько и скажи сам: к чему быть духовным лицом? Ведь это не избавляет от необходимости воевать.

Вот увидишь — кардинал примет участие в первом же походе со шлемом на голове и с протазаном в руке. А господин де Ногаре де Лавалет? Он тоже кардинал, а спроси у его лакея, сколько раз он щипал ему корпию.

— Да… — вздохнул Базен. — Я знаю, сударь, что все в мире перевернулось сейчас вверх дном.

Разговаривая, оба молодых человека и бедный лакей спустились вниз.

— Подержи мне стремя, Базен, — сказал Арамис.

И он вскочил в седло с присущим ему изяществом и легкостью. Однако после нескольких вольтов и курбетов благородного животного наездник почувствовал такую невыносимую боль, что побледнел и покачнулся. д'Артаньян, который, предвидя это, не спускал с него глаз, бросился к нему, подхватил и отвел его в комнату.

— Вот что, любезный Арамис, — сказал он, — полечитесь, я поеду на поиски Атоса один.

— Вы просто вылиты из бронзы! — ответил Арамис.

— Нет, мне везет, вот и все!.. Но скажите, как вы будете жить тут без меня? Никаких рассуждений о перстах и благословениях, а?

Арамис улыбнулся.

— Я буду писать стихи, — сказал он.

— Да, да, стихи, надушенные такими же духами, как записка служанки госпожи де Шеврез. Научите Базена правилам стихосложения, это утешит его. Что касается лошади, то ездите на ней понемногу каждый день — это снова приучит вас к седлу.

— О, на этот счет не беспокойтесь! — сказал Арамис. — К вашему приезду я буду готов сопровождать вас.

Они простились, и десять минут спустя д'Артаньян уже ехал рысью по дороге в Амьен, предварительно поручив Арамиса заботам Базена и хозяйки.

В каком состоянии он найдет Атоса, да и вообще найдет ли он его?

Положение, в котором д'Артаньян его оставил, было критическим; вполне могло случиться, что Атос погиб. Эта мысль опечалила д'Артаньяна; он несколько раз вздохнул и дал себе клятву мстить.

Из всех друзей д'Артаньяна Атос был самым старшим, а потому должен был быть наименее близким ему по своим вкусам и склонностям. И тем не менее д'Артаньян отдавал ему явное предпочтение перед остальными. Благородная, изысканная внешность Атоса, вспышки душевного величия, порой освещавшие тень, в которой он обычно держался, неизменно ровное расположение духа, делавшее его общество приятнейшим в мире, его язвительная веселость, его храбрость, которую можно было бы назвать слепой, если бы она не являлась следствием редчайшего хладнокровия, — все эти качества вызывали у д'Артаньяна больше чем уважение, больше чем дружеское расположение: они вызывали у него восхищение.

В самом деле, даже находясь рядом с г-ном де Тревилем, изящным и благородным придворным, Атос, когда был в ударе, мог с успехом выдержать это сравнение; он был среднего роста, но так строен и так хорошо сложен, что не раз, борясь с Портосом, побеждал этого гиганта, физическая сила которого успела войти в пословицу среди мушкетеров; лицо его, с проницательным взглядом, прямым носом, подбородком, как у Брута, носило неуловимый отпечаток властности и приветливости, а руки, на которые сам он не обращал никакого внимания, приводили в отчаяние Арамиса, постоянно ухаживавшего за своими с помощью большого количества миндального мыла и благовонного масла; звук его голоса был глубокий и в то же время мелодичный. Но что в Атосе, который всегда старался быть незаметным и незначительным, казалось совершенно непостижимым — это его знание света и обычаев самого блестящего общества, те следы хорошего воспитания, которые невольно сквозили в каждом его поступке.

Шла ли речь об обеде, Атос устраивал его лучше любого светского человека, сажая каждого гостя на подобающее ему место в соответствии с положением, созданным ему его предками или им самим. Шла ли речь о геральдике, Атос знал все дворянские фамилии королевства, их генеалогию, их семейные связи, их гербы и происхождение их гербов. В этикете не было такой мелочи, которая была бы ему незнакома; он знал, какими правами пользуются крупные землевладельцы, он был чрезвычайно сведущ в псовой и соколиной охоте и однажды в разговоре об этом великом искусстве удивил самого короля Людовика XIII, который, однако, слыл знатоком его.

Как все знатные вельможи того времени он превосходно фехтовал и ездил верхом. Мало того, его образование было столь разносторонне, даже и в области схоластических наук, редко изучавшихся дворянами в ту эпоху, что он только улыбался, слыша латинские выражения, которыми щеголял Арамис и которые якобы понимал Портос; два или три раза, когда Арамис допускал какую-нибудь грамматическую ошибку, ему случалось даже, к величайшему удивлению друзей, поставить глагол в нужное время, а существительное в нужный падеж. Наконец, честность его была безукоризненна, и это в тот век, когда военные так легко входили в сделку с верой и совестью, любовники — с суровой щепетильностью, свойственной нашему времени, а бедняки — с седьмой заповедью господней. Словом, Атос был человек весьма необыкновенный.

И между тем можно было заметить, что эта утонченная натура, это прекрасное существо, этот изысканный ум постепенно оказывался во власти обыденности, подобно тому как старики незаметно впадают в физическое и нравственное бессилие. В дурные часы Атоса — а эти часы случались нередко — все светлое, что было в нем, потухало, и его блестящие черты скрывались, словно окутанные глубоким мраком.

Полубог исчезал, едва оставался человек. Опустив голову, с трудом выговаривая отдельные фразы, Атос долгими часами смотрел угасшим взором то на бутылку и стакан, то на Гримо, который привык повиноваться каждому его знаку и, читая в безжизненном взгляде своего господина малейшие его желания, немедленно исполнял их. Если сборище четырех друзей происходило в одну из таких минут, то два-три слова, произнесенные с величайшим усилием, — такова была доля Атоса в общей беседе. Зато он один пил за четверых, и это никак не отражалось на нем, — разве только он хмурил брови да становился еще грустнее, чем обычно.

Д'Артаньяну, чей пытливый и проницательный ум нам хорошо известен, не удавалось пока, несмотря на все желание, удовлетворить свое любопытство: найти какую-либо причину этой глубокой апатии или подметить сопутствующие ей обстоятельства. Атос никогда не получал писем, Атос никогда не совершал ни одного поступка, который бы не был известен всем его друзьям.

Нельзя было сказать, чтобы эту грусть вызывало в нем вино, ибо, напротив, он и пил лишь для того, чтобы побороть свою грусть, хотя это лекарство делало ее, как мы уже говорили, еще более глубокой. Нельзя было также приписать эти приступы тоски игре, ибо, в отличие от Портоса, который песней или руганью сопровождал любую превратность судьбы, Атос, выигрывая, оставался столь же бесстрастным, как и тогда, когда проигрывал. Однажды, сидя в кругу мушкетеров, он выиграл в один вечер тысячу пистолей, проиграл их вместе с шитой золотом праздничной перевязью, отыграл все это и еще сто луидоров, — и его красивые черные брови ни разу не дрогнули, руки не потеряли своего перламутрового оттенка, беседа, бывшая приятной в тот вечер, не перестала быть спокойной и столь же приятной.

Тень на его лице не объяснялась также и влиянием атмосферных осадков, как это бывает у наших соседей — англичан, ибо эта грусть становилась обычно еще сильнее в лучшее время года: июнь и июль были самыми тяжелыми месяцами для Атоса.

В настоящем у него не было горестей, и он пожимал плечами, когда с ним говорили о будущем; следовательно, причина его грусти скрывалась в прошлом, судя по неясным слухам, дошедшим до д'Артаньяна.

Оттенок таинственности, окутывавшей Атоса, делал еще более интересным этого человека, которого даже в минуты полного опьянения ни разу не выдали ни глаза, ни язык, несмотря на всю тонкость задаваемых ему вопросов.

— Увы! — думал вслух д'Артаньян. — Быть может, сейчас бедный Атос мертв, и в этом виноват я. Ведь только ради меня он впутался в эту историю, не зная ни начала ее, ни конца и не надеясь извлечь из нее хотя бы малейшую выгоду.

— Не говоря о том, сударь, — добавил Планше, — что, по всей видимости, мы обязаны ему жизнью. Помните, как он крикнул: «Вперед, д'Артаньян! Я в ловушке!» А потом, разрядив оба пистолета, как страшно звенел он своей шпагой, словно двадцать человек или, лучше сказать, двадцать разъяренных чертей!

Эти слова удвоили пыл д'Артаньяна, и он погнал свою лошадь, которая и без того несла всадника галопом.

Около одиннадцати часов утра путники увидели Амьен, а в половине двенадцатого они были у дверей проклятого трактира.

Д'Артаньян часто придумывал для вероломного хозяина какую-нибудь славную месть, такую месть, одно предвкушение которой уже утешительно.

Итак, он вошел в трактир, надвинув шляпу на лоб, положив левую руку на эфес шпаги и помахивая хлыстом, который держал в правой.

— Узнаете вы меня? — спросил он трактирщика, с поклоном шедшего ему навстречу.

— Не имею чести, ваша светлость, — ответил тот, ослепленный блестящим снаряжением д'Артаньяна.

— Ах, вы меня не узнаете!

— Нет, ваша светлость!

— Ну, так я напомню вам в двух словах. Что вы сделали с дворянином, которому осмелились около двух недель назад предъявить обвинение в сбыте фальшивых денег?

Трактирщик побледнел, ибо д'Артаньян принял самую угрожающую позу, а Планше скопировал ее с величайшей точностью.

— Ах, ваша светлость, не говорите мне об этом! — вскричал трактирщик самым жалобным голосом. — О, господи, как дорого я заплатил за эту ошибку! Ах я, несчастный!

— Я вас спрашиваю: что сталось с этим дворянином?

— Благоволите выслушать меня, ваша светлость, будьте милосердны! И присядьте, сделайте милость.

Безмолвный от гнева и беспокойства, д'Артаньян сел, грозный, как судия. Планше гордо встал за спиной его кресла.

— Вот как было дело, ваша светлость… — продолжил трактирщик, дрожа от страха. — Теперь я узнал вас. Ведь это вы уехали, когда началась злополучная ссора с тем дворянином, о котором вы говорите?

— Да, я. Теперь вы отлично видите, что вам нечего ждать пощады, если вы не скажете всей правды.

— Так вот, благоволите выслушать меня, и я расскажу вам все без утайки.

— Я слушаю.

— Начальство известило меня, что в моем трактире должен остановиться знаменитый фальшивомонетчик с несколькими товарищами, причем все они будут переодеты гвардейцами или мушкетерами. Ваши лошади, слуги, наружность ваших светлостей — все было мне точно описано…

— Дальше, дальше! — сказал д'Артаньян, быстро догадавшись, откуда исходили эти точные приметы.

— Поэтому, повинуясь приказу начальства, приславшего мне шесть человек для подкрепления, я принял те меры, какие счел нужными, чтобы задержать мнимых фальшивомонетчиков…

— Опять! — сказал д'Артаньян, которому слово «фальшивомонетчик» нестерпимо резало слух.

— Прошу прощения, ваша светлость, что я говорю такие вещи, но в них-то и кроется мое оправдание. Начальство припугнуло меня, а вы ведь знаете, что трактирщик должен жить в мире со своим начальством.

— Еще раз спрашиваю вас: где этот дворянин? Что с ним? Умер он или жив?

— Терпение, ваша светлость, сейчас мы дойдем и до этого. Итак, произошло то, что вам известно… и что как будто бы оправдывал ваш поспешный отъезд, — добавил хозяин с лукавством, не ускользнувшим от д'Артаньяна. — Этот дворянин, ваш друг, отчаянно защищался. Его слуга, который, по несчастью, неожиданно затеял ссору с присланными солдатами, переодетыми в конюхов…

— Ах ты, негодяй! — вскричал д'Артаньян. — Так вы все были заодно, и я сам не знаю, что мешает мне всех вас уничтожить!

— Нет, ваша светлость, к сожалению, мы не все были заодно, и сейчас вы убедитесь в этом. Ваш приятель — извините, что я не называю его тем почтенным именем, которое он, без сомнения, носит, но нам неизвестно это имя, — итак, ваш приятель, уложив двух солдат двумя выстрелами из пистолета, отступил, продолжая защищаться шпагой, которой он изувечил еще одного из моих людей, а меня оглушил, ударив этой шпагой плашмя…

— Да кончишь ли ты, палач! — крикнул д'Артаньян. — Где Атос? Что случилось с Атосом?

— Отступая, как я уже говорил вам, ваша светлость, он оказался у лестницы, ведущей в подвал, и так как дверь была открыта, он вытащил ключ и затворился изнутри. Все были убеждены, что оттуда ему не уйти, а потому никто не препятствовал ему делать это…

— Ну да, — сказал д'Артаньян, — вы не собирались убивать его, вам нужно было только посадить его под замок!

— Посадить под замок, боже праведный! Да клянусь вам, ваша светлость, это он сам посадил себя под замок! Впрочем, перед этим он наделал немало дел: один солдат был убит наповал, а двое тяжело ранены. Убитого и обоих раненых унесли их товарищи, и больше я ничего не знаю ни о тех, ни о других. Что касается меня, то, придя в чувство, я отправился к господину губернатору, рассказал ему обо всем случившемся и спросил, что делать с пленником. Но господин губернатор точно с неба свалился: он сказал, что совершенно не понимает, о чем идет речь, что приказания, которые до меня дошли, исходили не от него и что если я имел несчастье сказать кому-либо, что он, губернатор, имеет какое-то отношение к этому отчаянному предприятию, то он велит меня повесить. Как видно, сударь, я ошибся и задержал одно лицо вместо другого, а тот, кого следовало задержать, скрылся.

— Но где же Атос? — вскричал д'Артаньян, возмущение которого еще возросло, когда он узнал, как отнеслись власти к этому делу. — Что сталось с Атосом?

— Мне не терпелось поскорее загладить свою вину перед пленником, продолжал трактирщик — и я подошел к погребу, чтобы выпустить его оттуда. Ах, сударь, это был не человек, это был сущий дьявол! В ответ на предложение свободы он объявил, что это западня и что он не выйдет, не предъявив своих условий. Я смиренно ответил ему — я ведь понимал, в какое положение поставил себя, подняв руку на мушкетера его величества, итак, я ответил ему, что готов принять его условия. «Прежде всего, сказал он, — я требую, чтобы мне вернули моего слугу в полном вооружении». Это приказание было поспешно исполнено; вы понимаете, сударь, что мы были расположены делать все, чего бы ни пожелал ваш друг. Итак, господин Гримо — он сообщил свое имя, хотя и не очень разговорчив, — господин Гримо, несмотря на его рану, был спущен в погреб. Его господин принял его, загородил дверь, а нам приказал оставаться у себя.

— Но где он наконец?! — вскричал д'Артаньян. — Где Атос?

— В погребе, сударь.

— Как, негодяй, ты все еще держишь его в погребе?

— Боже упаси! Нет, сударь. Стали бы мы держать его в погребе! Если бы вы только знали, что он там делает, в этом погребе! Ах, сударь, если бы вам удалось заставить его выйти оттуда, я был бы вам благодарен до конца жизни, я стал бы молиться на вас, как на своего ангела-хранителя!

— Так он там? Я найду его там?

— Разумеется, сударь. Он заупрямился и не желает выходить. Мы ежедневно просовываем ему через отдушину хлеб на вилах, а когда он требует, то и мясо, но — увы! — не хлеб и не мясо составляют его главную пищу.

Однажды я с двумя молодцами сделал попытку спуститься вниз, но он пришел в страшную ярость. Я услышал, как он взводит курки у пистолетов, а его слуга — у мушкета. Когда же мы спросили у них, что они собираются делать, ваш приятель ответил, что у него и у его слуги имеется сорок зарядов и что они разрядят все до последнего, прежде чем позволят хотя бы одному из нас сойти в погреб. Тогда, сударь, я пошел было жаловаться к губернатору, но тот ответил, что я получил по заслугам и что это научит меня, как оскорблять благородных господ, заезжающих в мой трактир.

— Так что с тех самых пор… — начал д'Артаньян, не в силах удержаться от смеха при виде жалобной физиономии трактирщика.

— Так что с тех самых пор, — продолжал последний, — нам, сударь, приходится очень плохо, потому что все наши съестные припасы хранятся в погребе. Вино в бутылках и вино в бочках, пиво, растительное масло и пряности, свиное сало и колбасы — все находится там. Так как спускаться вниз нам запрещено, то приходится отказывать в пище и питье всем путешественникам, которые к нам заезжают, и наш постоялый двор приходит в упадок с каждым днем. Если ваш друг просидит в погребе еще неделю, мы окончательно разоримся.

— И поделом тебе, мошенник! Разве по нашему виду нельзя было сообразить, что мы порядочные люди, а не фальшивомонетчики?

— Да, сударь, да, вы правы… — ответил хозяин. — Но послушайте, вон он опять разбушевался.

— Очевидно, его потревожили! — вскричал д'Артаньян.

— Да как же нам быть? — возразил хозяин. — Ведь к нам приехали два знатных англичанина.

— Так что ж из этого?

— Как — что? Вы сами знаете, сударь, что англичане любят хорошее вино, а эти спросили самого лучшего. Жена моя, должно быть, попросила у господина Атоса позволения войти, чтобы подать этим господам то, что им требовалось, а он, по обыкновению, отказал… Боже милостивый, опять начался этот содом!

В самом деле, со стороны погреба донесся сильный шум. д'Артаньян встал и, предшествуемый хозяином, в отчаянии ломавшим руки, приблизился к месту действия в сопровождении Планше, державшего наготове свой мушкет.

Англичане были крайне раздражены: они проделали длинный путь и умирали от голода и жажды.

— Да это же насилие! — кричали они на отличном французском языке, но с иностранным акцентом. — Этот сумасшедший не позволяет добрым людям распоряжаться их собственным вином! Мы выломаем дверь, а если он совсем лишился рассудка, — что ж, тогда мы убьем его, и все тут!

— Потише, господа! — сказал д'Артаньян, вынимая из-за пояса пистолет. — Прошу извинить, но вы никого не убьете.

— Ничего, ничего, — раздался за дверями спокойный голос Атоса. Впустите-ка этих хвастунов, и тогда посмотрим.

Англичане, видимо довольно храбрые люди, все же нерешительно переглянулись. Казалось, что в погребе засел какой-то голодный людоед, какой-то исполинский сказочный герой, и никто не может безнаказанно войти в его пещеру.

На минуту все затихли, но под конец англичанам стало стыдно отступать, и наиболее раздраженный из них, спустившись по лестнице, в которой было пять или шесть ступенек, так сильно ударил в дверь ногой, что, казалось, мог бы пробить и каменную стену.

— Планше, — сказал д'Артаньян, взводя курки у пистолетов, — я беру на себя того, что наверху, а ты займись нижним… Так вы, господа, желаете драться? Отлично, давайте драться!

— Боже праведный! — гулко прозвучал снизу голос Атоса. — Мне кажется, я слышу голос д'Артаньяна…

— Ты не ошибся, — ответил д'Артаньян, тоже стараясь говорить громче, — это я собственной персоной, друг мой!

— Превосходно! — сказал Атос. — В таком случае мы славно отделаем этих храбрецов.

Англичане схватились за шпаги, но они оказались между двух огней. Еще секунду они колебались, однако, как и в первый раз, самолюбие одержало верх, и под вторичным ударом дверь погреба треснула во всю длину.

— Посторонись, д'Артаньян, посторонись! — крикнул Атос. — Сейчас я буду стрелять.

— Господа! — сказал д'Артаньян, никогда не терявший способности рассуждать. — Подумайте о своем положении… Минуту терпения, Атос… Господа, вы ввязываетесь в скверную историю и будете изрешечены пулями. Я и мой слуга угостим вас тремя выстрелами, столько же вы получите из подвала. Кроме того, у нас имеются шпаги, которыми мы — я и мой друг — недурно владеем, могу вас уверить. Не мешайте мне, и я улажу и ваши дела и свои… Сейчас вам дадут пить, даю вам слово!

— Если еще осталось вино, — раздался насмешливый голос Атоса.

Трактирщик почувствовал, что спина его покрылась холодным потом.

— То есть как — если осталось вино? — прошептал он.

— Останется, черт возьми! — сказал д'Артаньян. — Успокойтесь… не могли же они вдвоем выпить весь погреб!.. Господа, вложите шпаги в ножны.

— Хорошо! Но и вы заткните пистолеты за пояс.

— Охотно.

И д'Артаньян подал пример. Затем, обернувшись к Планше, он знаком приказал разрядить мушкет.

Убежденные этим обстоятельством, англичане поворчали, но вложили шпаги в ножны. д'Артаньян рассказал им историю заключения Атоса, и так как они были настоящие джентльмены, то во всем обвинили трактирщика.

— А теперь, господа, — сказал д'Артаньян, — поднимитесь к себе, и ручаюсь, что через десять минут вам принесут все, что вам будет угодно.

Англичане поклонились и ушли.

— Теперь я один, милый Атос, — сказал д'Артаньян. — Отворите мне дверь, прошу вас!

— Сию минуту, — ответил Атос.

Послышался шум падающих вязанок хвороста и скрип бревен: то были контрэскарпы и бастионы Атоса, уничтожаемые самим осажденным.

Через секунду дверь подалась, и в отверстии показалось бледное лицо Атоса; беглым взглядом он осмотрел местность.

Д'Артаньян бросился к другу и с нежностью обнял его; затем он повел его из этого сурового убежища и тут только заметил, что Атос шатается.

— Вы ранены? — спросил он.

— Я? Ничуть не бывало. Я мертвецки пьян, вот и все. И никогда еще человек не трудился так усердно, чтобы этого достигнуть… Клянусь богом, хозяин, должно быть, на мою долю досталось не меньше чем полтораста бутылок!

— Помилосердствуйте! — вскричал хозяин. — Если слуга выпил хотя бы половину того, что выпил его господин, я разорен.

— Гримо хорошо вымуштрован и не позволил бы себе пить то же вино, что я. Он пил только из бочки. Кстати, он, кажется, забыл вставить пробку. Слышите, что-то течет?

Д'Артаньян разразился хохотом, от которого хозяина из озноба бросило в жар.

В эту минуту за спиной Атоса появился Гримо с мушкетом на плече; голова его тряслась, как у пьяных сатиров Рубенса. Спереди и сзади он был облит какой-то жирной жидкостью, в которой хозяин признал свое лучшее оливковое масло.

Процессия прошла через большой зал и водворилась в лучшей комнате гостиницы, которую д'Артаньян занял самовольно.

Между тем хозяин и его жена ринулись с лампой в погреб, вход в который был так долго им воспрещен; там их ждало страшное зрелище.

За укреплениями, в которых Атос, выходя, пробил брешь и которые состояли из вязанок хвороста, досок и пустых бочонков, сложенных по всем правилам стратегического искусства, там и сям виднелись плавающие в лужах масла и вина кости съеденных окороков, а весь левый угол погреба был завален грудой битых бутылок; бочка, кран которой остался открытым, истекала последними каплями «крови». Выражаясь словами древнего поэта, смерть и запустение царили здесь, словно на поле брани.

Из пятидесяти колбас, подвешенных к балкам потолка, оставалось не больше десяти.

Вопли хозяина и хозяйки проникли сквозь своды погреба, и сам д'Артаньян был тронут ими. Атос даже не повернул головы.

Однако вскоре скорбь сменилась яростью. Не помня себя от отчаяния, хозяин вооружился вертелом и ворвался в комнату, куда удалились два друга.

— Вина! — потребовал Атос, увидев его.

— Вина?! — вскричал пораженный хозяин. — Вина! Да ведь вы выпили больше чем на сто пистолей! Да ведь я разорен, погиб, уничтожен!

— Полно! — сказал Атос. — Мы даже не утолили жажду как следует.

— Если бы еще вы только пили, тогда полбеды, но вы перебили все бутылки!

— Вы толкнули меня на эту груду, и она развалилась. Сами виноваты.

— Все мое масло пропало!

— Масло — отличное лекарство для ран. Надо же было бедняге Гримо залечить раны, которые вы ему нанесли.

— Все мои колбасы обглоданы!

— В этом погребе уйма крыс.

— Вы заплатите мне за все! — вскричал хозяин, выведенный из себя.

— Трижды негодяй! — ответил Атос, приподнимаясь с места, но тут же снова упал на стул: силы его были исчерпаны.

Д'Артаньян пришел к нему на помощь и поднял хлыст.

Хозяин отступил на шаг и залился слезами.

— Это научит вас, — сказал д'Артаньян, — вежливее обращаться с приезжими, которых вам посылает бог.

— Бог! Лучше скажите — дьявол!

— Вот что, любезный, — пригрозил ему д'Артаньян, — если ты не прекратишь терзать наш слух, мы запремся у тебя в погребе вчетвером и посмотрим, действительно ли ущерб так велик, как ты говоришь.

— Согласен, господа, согласен! — испугался хозяин. — Признаюсь, я виноват, но ведь нет такой вины, которую нельзя простить. Вы знатные господа, а я бедный трактирщик, и вы должны меня пожалеть.

— А, вот это другой разговор! — сказал Атос. — Этак ты, пожалуй, размягчишь мое сердце, и из глаз у меня польются слезы, как вино из твоих бочек. Мы не так страшны, как кажется. Подойди поближе, и потолкуем.

Хозяин с опаской подошел ближе.

— Говорю тебе, подойди, не бойся, — продолжал Атос. — В ту минуту, когда я хотел расплатиться с тобой, я положил на стол кошелек.

— Совершенно верно, ваша светлость.

— В этом кошельке было шестьдесят пистолей. Где он?

— Сдан в канцелярию суда, ваша светлость: ведь мне сказали, что это фальшивые деньги.

— Так вот, потребуй кошелек обратно и оставь эти шестьдесят пистолей себе.

— Но ведь вам хорошо известно, ваша светлость, что судейские чиновники не возвращают того, что попало к ним в руки. Будь это фальшивая монета — ну, тогда бы еще можно было надеяться, но, к несчастью, деньги были настоящие.

— Договаривайся с судом как знаешь, приятель, это меня не касается, тем более что у меня не осталось ни единого ливра.

— Вот что, — вмешался д'Артаньян, — где сейчас лошадь Атоса?

— В конюшне.

— Что она стоит?

— Пятьдесят пистолей, не больше.

— Положим, она стоит все восемьдесят. Возьми ее, и кончим дело.

— Как! Ты продаешь мою лошадь? Моего Баязета? — удивился Атос. — А на чем я отправлюсь в поход — на Гримо?

— Я привел тебе другую, — ответил д'Артаньян.

— Другую?

— И великолепную! — вскричал хозяин.

— Ну, если есть другая, лучше и моложе, бери себе старую и принеси вина.

— Какого? — спросил хозяин, совершенно успокоившись.

— Того, которое в глубине погреба, у решетки. Там осталось еще двадцать пять бутылок, остальные разбились при моем падении. Принеси шесть.

— Да это просто бездонная бочка, а не человек! — пробормотал хозяин.

— Если он пробудет здесь еще две недели и заплатит за все, что выпьет, я поправлю свои дела.

— И не забудь подать четыре бутылки того же вина господам англичанам, — прибавил д'Артаньян.

— А теперь, — продолжал Атос, — пока мы ждем вина, расскажите-ка мне, д'Артаньян, что сталось с остальными.

Д'Артаньян рассказал ему, как он нашел Портоса в постели с вывихом, Арамиса же — за столом в обществе двух богословов. Когда он заканчивал свой рассказ, вошел хозяин с заказанными бутылками и окороком, который, к счастью, оставался вне погреба.

— Отлично, — сказал Атос, наливая себе и д'Артаньяну, — это о Портосе и Арамисе. Ну, а вы, мой друг, как ваши дела и что произошло с вами?

По-моему, у вас очень мрачный вид.

— К сожалению, это так, — ответил д'Артаньян, — и причина в том, что я самый несчастный из всех нас.

— Ты несчастен, д'Артаньян! — вскричал Атос. — Что случилось? Расскажи мне.

— После, — ответил д'Артаньян.

— После! А почему не сейчас? Ты думаешь, что я пьян? Запомни хорошенько, друг мой: у меня никогда не бывает такой ясной головы, как за бутылкой вина. Рассказывай же, я весь превратился в слух.

Д'Артаньян рассказал ему случай, происшедший с г-жой Бонасье.

Атос спокойно выслушал его.

— Все это пустяки, — сказал он, когда д'Артаньян кончил, — сущие пустяки.

«Пустяки» — было любимое словечко Атоса.

— Вы все называете пустяками, любезный Атос, — возразил д'Артаньян, — это не убедительно со стороны человека, который никогда не любил.

Угасший взгляд Атоса внезапно загорелся, но то была лишь минутная вспышка, и его глаза снова сделались такими же тусклыми и туманными, как прежде.

— Это правда, — спокойно подтвердил он, — я никогда не любил.

— В таком случае вы сами видите, жестокосердный, что не правы, обвиняя нас, людей с чувствительным сердцем.

— Чувствительное сердце — разбитое сердце, — сказал Атос.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что любовь — это лотерея, в которой выигравшему достается смерть! Поверьте мне, любезный д'Артаньян, вам очень повезло, что вы проиграли! Проигрывайте всегда — таков мой совет.

— Мне казалось, что она так любит меня!

— Это вам только казалось.

— О нет, она действительно любила меня!

— Дитя! Нет такого мужчины, который не верил бы, подобно вам, что его возлюбленная любит его, и нет такого мужчины, который бы не был обманут своей возлюбленной.

— За исключением вас, Атос: ведь у вас никогда не было возлюбленной.