Глава двенадцатая. ГРОМ И ДЫМ

 

Таким образом, несмотря на заговоры аристократов, на лень наемных рабочих и почти наперекор самой судьбе (так как за это время часто лил дождь), 13 июля Марсово поле совершенно готово: оно убрано, утрамбовано, места для зрителей укреплены прочной каменной кладкой, и патриоты могут в восторге ходить по нему и одновременно репетировать, ведь в каждой голове складывается не поддающаяся описанию картина завтрашнего дня. Молите небо, чтобы завтра было ясно. Но вот что хуже всяких туч: сбитый с толку муниципалитет толкует о том, чтобы допускать патриотов на торжество по билетам! "Разве мы по билетам ходили на работу и сделали то, что нужно? Разве мы брали Бастилию по билетам?" Муниципалитет образумился, и поздней ночью барабанный бой возвещает патриотам, высовывающимся из-под одеяла, что билеты отменяются. Значит, нахлобучивайте опять ваши ночные колпаки и мирно засыпайте с полувнятным бормотанием, которое, быть может, означает многое. Завтра среда, день, незабвенный среди всех праздников этого мира[55].

Наступает утро, холодное для июля, но такой праздник заставил бы улыбнуться Гренландию. Через все входы национального амфитеатра (он имеет милю в окружности с входами через определенные промежутки) устремляется живой поток толпы и без шума занимает постепенно все места. В Военной школе для высших властей устроены галереи и навесы, над которыми состязались плотники и маляры; триумфальные арки около ворот на Сене украшены надписями, хотя и не особенно остроумными, но искренними и правильными. Высоко над Алтарем Отечества на длинных железных шестах качаются старинные cassolettes - курильницы, распространяющие облака ароматического дыма, - если не в честь языческих богов, то трудно понять, в чью именно. Двести тысяч патриотов и, что вдвое важнее, сто тысяч патриоток, все в самых красивых нарядах, сидят на Марсовом поле, полные ожидания.

Какая картина: кольцо пестро кишащей жизни, покрывающей тридцать рядов амфитеатра, отчасти как бы прислоненного к темной зелени аллеи; стволы деревьев не видны за высоким амфитеатром, а позади лишь зелень лета со сверкающей гладью воды и с блеском белых зданий. Эмалевая картинка на фоне вазы из изумруда! И ваза не пуста: купола Собора Инвалидов покрыты народом, точно так же как и отдаленные ветряные мельницы Монмартра; на самых дальних церквах, на едва видимых деревенских колокольнях стоят люди с подзорными трубами. На высотах Шайо волнуются пестрые группы; все ближние и дальние холмы, опоясывающие Париж, образуют более или менее заполненный амфитеатр, смотреть на который устает глаз. Да, на высотах стоят даже пушки, а на Сене - целая плавучая батарея. Там, где не поможет глаз, поможет ухо; вся Франция, собственно говоря, представляет собой один амфитеатр, ибо в каждом мощеном городе и в каждой немощеной деревушке жители на ногах и слушают, не донесется ли до них глухой грохот - знак того, что и им пора приступить к присяге и стрельбе3 . Но вот, под раскаты музыки выступают толпы федератов; они собрались на бульваре Сент-Антуан и в его окрестностях и прошли по городу с флагами восьмидесяти трех департаментов, сопровождаемые не громкими, но прочувствованными благословениями. Вслед за тем появляется Национальное собрание и занимает места под устроенным для него балдахином; за ним показываются их величества и садятся на трон, рядом с Собранием. Лафайет на белом боевом коне уже здесь, и все гражданские власти в сборе. Федераты исполняют танцы до начала настоящих военных маневров и передислокацию.

Передислокации и маневры? Перо смертного бессильно описывать их; воображение устало складывает крылья и заявляет, что не стоит и пытаться. Ряды проходят то медленным, то быстрым, то форсированным шагом. Sieur[56]Мотье, или генералиссимус Лафайет, так как это одно и то же лицо, ставшее вместо короля на двадцать четыре года главнокомандующим Франции; Sieur Мотье, со своей рыцарской, полной достоинства осанкой, выступает вперед, торжественно поднимается по ступеням Алтаря Отечества и здесь, перед лицом неба и затаившей дыхание земли, при треске болтающихся кассолеток, "твердо опираясь на конец шпаги", произносит присягу Королю, Закону и Нации (не упоминая об обращении "зерна") от своего имени и от имени вооруженной Франции. Знамена колышутся, и раздаются громкие клики. Национальное собрание должно присягнуть со своего места; король также. Он приносит присягу внятным голосом - и небо дрожит от громовых "виват". Свободные граждане обнимаются, сердечно пожимая друг другу руки; федераты звенят оружием. Но вот заговорила плавучая батарея, заговорила на все четыре стороны Франции. И с одного холма за другим гремят ответные раскаты, доносясь то слабым отголоском, то как громовое эхо, словно камень, брошенный в озеро и оставляющий круги, которые постепенно расходятся по воде, но не пропадают совсем. Гром орудий разносится от Арра до Авиньона, от Меца до Байонны; в Блуа и Орлеане пушки грохочут речитативом, они слышны в Пюи, среди гранитных гор, на По, где стояла черепаховая люлька Генриха Великого. В далеком Марселе алая вечерняя заря становится свидетельницей того, как из каждого пушечного жерла в замке Иф вырываются красные огненные языки и весь народ ликует: да, Франция свободна. О славная Франция, она растворилась в дыме и громе и добыла себе так фригийский колпак Свободы! Во всех городах должны быть посажены деревья Свободы - не важно, вырастут они или нет. Разве не говорили мы, что это величайший триумф, когда-либо достигнутый или могущий быть достигнут феспийским искусством? К сожалению, приходится назвать все это феспийским искусством, ведь прежде чем приступить к присяге на Марсовом поле, национальные флаги должны были быть освящены. Весьма целесообразная мера: ни одно земное знамя не может развеваться победоносно, ни одно предприятие не может удаться, если небо не ниспошлет на него своего благословения или по меньшей мере если оно не будет испрошено вслух или про себя. Но какими средствами добиться его? Какой трижды божественный громоотвод Франклина возьмет с неба чудесный огонь, чтобы он спустился, кротко распространяя жизнь и принося исцеление душам людей? Ах, очень просто, при помощи двухсот тонзурованных субъектов в белоснежных стихарях с трехцветными поясами, стоящих на ступенях Алтаря Отечества, с Талейраном-Перигором, блюстителем душ, во главе! Они, насколько это в их силах, заменят чудесный громоотвод. О темно-синее небо и ты, изумрудная кормилица-земля; вы, вечно текущие реки; вы, тленные леса, подобно людям, постоянно умирающие и снова рождающиеся; вы, горы и скалы, ежедневно тающие от ливней и все же столетиями не исчезающие и нерушимые, так как родить вас вновь может, по-видимому, только новый мировой переворот, когда от сильного кипения и взрыва пар взовьется почти до луны; ты, неисчерпаемое, таинственное Все, покров и обитель Неназываемого; и ты, Человеческий Дух, с твоей членораздельной речью, придающий образ и форму Неизмеримому, Неназываемому, - разве не чудо уж самое то, что француз мог не говорим поверить, но вообразить, что верит, будто Талейран и двести штук белого коленкора в состоянии добыть благословение неба?

Здесь, однако, мы должны вместе с огорченными историками того времени заметить, что в ту минуту, как епископ Талейран, в длинной мантии, митре и трехцветном поясе, заковылял по ступеням Алтаря, чтобы произвести свое чудо, небо вдруг помрачнело: засвистел северный ветер, предвестник холодной непогоды, и полил настоящий, все затопляющий ливень. Грустное зрелище! Все тридцать рядов кругом амфитеатра покрылись тотчас же зонтами, обманчивой защитой при такой толпе; наши античные кассолетки превратились в горшки для воды, смола для курения шипит в них, превращаясь в грязный пар. Увы, вместо "виват" слышно только яростное падение и шорох дождя. От трехсот до четырехсот тысяч человек чувствуют, что имеют кожу, по счастью непромокаемую. Шарф генерала мокр насквозь, все военные флаги повисают и не хотят больше развеваться и вместо этого лениво хлопают, точно превращенные в расписанные жестяные флаги! Но еще хуже, по свидетельству историков, было положение ста тысяч красавиц Франции! Их белоснежные кисейные наряды забрызганы грязью; страусовые перья постыдно прилипают к своему остову; шляпы потеряли форму, их внутренний каркас превращается в месиво: красота не царит уже в своем прелестном уборе, подобно богине любви, обнаженной и закутанной в прозрачные облака, а борется в нем, как в тяжелых цепях, так как "формы обрисовываются", слышны лишь сочувственные восклицания, хихиканье, в то время как только решительно хорошее настроение может помочь перенести невзгоду. Настоящий потоп: непрерывная пелена или падающий столп дождя. Митра нашего верховного пастыря тоже наполняется водой и становится уже не митрой, а переполненным и протекающим пожарным ведром на его почтенной голове! Не обращая на это внимания, верховный пастырь Талейран производит свое чудо: благословение его, несколько отличное от благословения Иакова, почиет теперь на всех восьмидесяти трех департаментских флагах Франции, которые в благодарность развеваются или хлопают как могут. Около трех часов снова проглядывает солнце, и остающиеся церемонии могут быть закончены при ясном небе, хотя и с сильно попорченными декорациями.

В среду федерация наша заключена, но празднества продолжаются еще эту и часть следующей недели - празднества, заменяющие пиры багдадского калифа и волшебника Аладдина. На Сене происходят гонки судов с прыжками в воду, брызгами и хохотом. Аббат Фоше, Те Deum Фоше, "в ротонде Хлебного рынка" произносит надгробное слово о Франклине, по которому Национальное собрание недавно три дня носило траур. Столы Мотье и Лепелетье все еще завалены яствами, и потолки дрожат от патриотических тостов. На пятый вечер, в воскресенье, устраивается всеобщий бал. Весь Париж, мужчины, женщины и дети, в домах или на улицах танцуют под звуки арфы или четырехструнной скрипки. Даже седовласые старики пытаются здесь, под изменчивой луной, еще раз подвигать в такт своими старыми ногами; грудные дети, не умеющие еще говорить, кричат на руках и барахтаются, нетерпеливо расправляя свои маленькие пухлые руки и ноги, в бессознательной потребности проявить свою мышечную силу. Самые крепкие балки изгибаются более или менее, все пазы трещат.

Но взгляните на развалины Бастилии на лоне самой матери-земли. Везде горят лампочки, везде аллегорические украшения, и гордо высится шестидесятифутовое дерево Свободы с таким чудовищной величины фригийским колпаком, что король Артур со всем своим Круглым столом[57]мог бы обедать под ним. В глубине при тусклом свете одинокого фонаря замечаем одну из полузарытых железных клеток и несколько тюремных камней - последние остатки исчезнувшей тирании; кроме этого видны только гирлянды лампочек, настоящие или искусственные деревья, сгруппированные в волшебную рощу, над входом в которую прохожий может прочесть надпись: "Ici l'on danse" (здесь танцуют). Таким образом, сбылось смутное предсказание пророка и шарлатана из шарлатанов Калиостро[58], сделанное им четыре года назад, когда он покидал это мрачное заточение, чтобы попасть в еще более ужасную тюрьму римской инквизиции, так и не выпустившую более своей жертвы.

Но что значит Бастилия по сравнению с Champs-Elysees? Сюда, к этим полям, справедливо называемым Елисейскими, сами собой направляются ноги. Гирлянды лампочек освещают их, как днем, маленькие масляные стаканчики прелестно украшают, наподобие пестрых светлячков, самые высокие сучья; деревья словно залиты пестрым огнем и бросают свое сияние далеко в лесную чащу. Здесь, под вольным небом, стройные федераты кружатся в хороводе всю эту благовонную ночь напролет с новообретенными красотками, гибкими, как Диана[59], но не такими холодными и суровыми, как она; сердца соприкасаются и пылают; и конечно, редко приходилось нашей старой планете спускать покров своей огромной конической тени, называемой ночью, над подобным балом. Если, по словам Сенеки[60], сами боги с улыбкой смотрят на человека, борющегося с превратностями судьбы, то что же они должны были думать о двадцати пяти миллионах беззаботных, побеждающих свои невзгоды в течение целой недели и даже более?

И вот праздник Пик дотанцован таким образом до конца; галантные федераты возвращаются домой во все четыре стороны с возбужденными нервами и разгоряченными сердцами и головами; некоторые из них, как, например, старый, почтенный друг Даммартена из Страсбурга, совсем "сгорели от алкоголя", и жизнь их близится к своему концу. Праздник Пик дотанцован до конца и стал покойником, тенью праздника. Ничего от него не осталось, кроме образа в памяти людей и места, которое его видело, но уже более не видит, так как возвышения на Марсовом поле обвалились наполовину. Праздник этот был, несомненно, одним из запоминающихся народных праздников. Никогда не приносилась присяга с таким переполненным сердцем, с таким чувством и избытком радости, и едва ли когда-нибудь это повторится, и все же она была непоправимо попрана через год и день. Ах, зачем? Если присяга доставляла такое неизреченное наслаждение, если грудь прижималась к груди и в сердцах двадцати пяти миллионов одновременно зажигался огонь энтузиазма, то почему же она нарушена, о неумолимые властители судеб, почему? Отчасти именно потому, что она приносилась в таком порыве радости, главным же образом вследствие более старой причины: грех пришел в мир, а вместе с грехом и бедствия. Эти двадцать пять миллионов в своем фригийском колпаке не имеют теперь над собой власти, которая руководила бы и управляла ими, и не имеют в самих себе руководящей силы или правил для разумной, справедливой жизни. И если все несутся гигантскими шагами по незнакомой дороге без цели и без узды, то как же не произойти невыразимой катастрофе? В самом деле, ведь розовый цвет федерации не цвет нашей земли и не ее дело; человек должен бороться с миром не порывами благородных чувств, а совсем другим оружием.

Во всяком случае не разумнее ли "беречь свой огонь для жениха", заключая его в душе, как благодетельный, животворящий источник теплоты! Все сильные взрывы, как бы хорошо ни были они направлены, всегда сомнительны, большей частью бесполезны и всегда разрушительны; представьте себе человека или нацию, которая израсходовала бы весь свой запас огня на один искусственный фейерверк. В жизни приходится видеть браки по страстной любви (ибо люди, как и нации, имеют свои периоды расцвета), заключенные с такими проявлениями торжества и радости, что старики только качают головами, Спокойная веселость была бы более уместна, потому что шаг делается важный. Безрассудная чета, чем больше ты торжествуешь и чувствуешь себя победительницей всего земного зла, которое кажется тебе исчезнувшим с земли, тем больше будет твое изумление и разочарование, когда ты откроешь, что земное зло все еще существует

"Но почему же оно все еще существует?" спросит каждый из вас. "Потому что мой неверный спутник изменил мне; зло было побеждено; я, с своей стороны, верил в это и продолжал бы верить и впредь!" И счастливый медовый месяц превращается в длинные терпкие годы, пожалуй даже в едкий уксус Ганнибала[61].

Не придется ли и нам сказать, что французский народ привел королевскую власть или, вернее, принудил королевскую власть привести его с слащавой нежностью к брачному Алтарю Отечества, а затем, чтобы отпраздновать свадьбу с должным блеском и великолепием, необдуманно сжег брачное ложе?

 

 

Книга II. НАНСИ

 

Глава первая. БУЙЕ

 

В Меце, на северо-восточной границе, уже несколько месяцев смутно маячит перед нами фигура некоего храбреца Буйе, которому суждено быть последней надеждой королевской власти в ее бедствиях и планах бегства. Пока это еще только имя и тень храброго Буйе.

Займемся им повнимательнее, пока он не обретет в наших глазах плоть и кровь. Человек этот сам по себе достоин внимания: его положение и дела в эти дни прольют свет на многое.

Буйе находится в таком же затруднении, как и все занимающие высшие посты французские офицеры, только для него оно еще более резко выражено[62]. Великая национальная федерация была, как мы и предвидели, лишь пустым звуком или еще хуже - последним громким всеобщим "гип-гип-ура" с полными бокалами на национальном лапифском празднике созидания конституции. Она была громким отрицанием суровой действительности: криками "ура" как бы хотели оттолкнуть осознание неизбежности, уже стучащей в ворота! Этот новый национальный кубок может, однако, лишь усилить опьянение, и, чем громче люди клянутся в братстве, тем скорее и вернее опьянение приведет к каннибализму. Ах, какой огромный мир неразрешимых противоречий, подавленных и упрощенных лишь на время, таится за этим мяуканьем и лоском братства! Едва почтенные воины-федераты вернулись в свои гарнизоны и наиболее пылкие из них, "сгорая от пламени алкоголя и любви", еще не успели умереть; едва из глаз людей исчез блеск празднества, пылающий все еще в их памяти, как раздоры вспыхивают с большим ожесточением, чем когда-либо.

Давайте обратимся к Буйе и узнаем, как все это произошло.

Буйе командует в настоящее время гарнизоном Меца и властвует над всем севером и востоком Франции, будучи назначен недавним правительственным актом, санкционированным Национальным собранием, одним из четырех главнокомандующих. Рошамбо и Мальи, известные в то время люди и к тому же маршалы, хотя и мало для нас интересные, назначены ему в товарищи, а третьим, вероятно, будет старый болтун Люкнер, также мало интересный для нас. Маркиз де Буйе, убежденный лоялист, не враг умеренных реформ, но решительный противник резких перемен. Он давно состоит на подозрении у патриотов и не раз доставлял неприятности верховному Национальному собранию; он не хотел, например, приносить национальную присягу, что обязан был сделать, и все откладывал это под тем или иным предлогом, пока Его Величество собственноручным письмом не упросил его сделать эту уступку в виде личного одолжения ему. И вот, на своем важном и опасном, если не почетном посту он молчаливо и сосредоточенно выжидает событий, с сомнением взирая на будущее. Он говорит, что он один или почти один из старой военной верхушки не эмигрировал, но в грустные минуты думает, что и ему не останется ничего другого, как перейти границу. Он мог бы перебраться в Трир или Кобленц, куда соберутся со временем живущие в изгнании принцы, или же в Люксембург, где слоняется без дела и изнывает старый Брольи. Или еще: разве ему не открыты великие темные бездны европейской дипломатии, в которой только что начали смутно маячить такие люди, как Калонн и Бретей?

Среди бесконечно запутанных планов и предположений у Буйе только одно определенное намерение: попытаться оказать услугу Его Величеству, и он ждет, прилагая все усилия к тому, чтобы сохранить свой округ лояльным, свои войска верными, свои гарнизоны обеспеченными всем нужным. Он еще изредка поддерживает дипломатическую переписку с своим кузеном Лафайетом, отправляя письма и гонцов, причем, с одной стороны, мы видим рыцарские конституционные уверения, с другой - военную серьезность и краткость; редкая переписка эта становится все реже и бессодержательнее, гранича уже с совершенной пустотой. Он, этот стремительный, вспыльчивый, проницательный, упрямо верный долгу человек, с подавленной, порывистой решимостью, храбрый до опрометчивости, был более на своем месте, когда, как лев, защищал Виндварские острова или когда прыжками, как тигр, вырывал у англичан Невис и Монсеррат, чем сейчас, в этом стесненном положении, спутанный по рукам и ногам кознями дипломатов, в ожидании гражданской войны, которая, быть может, никогда и не наступит. Несколько лет назад Буйе должен был командовать французской экспедицией в Ост-Индию и вернуть или завоевать Пондишери[63]и царства Солнца; но весь мир внезапно изменился, и Буйе вместе с ним; судьба распорядилась так, а не иначе.