Глава вторая. ПАСХА В ПАРИЖЕ

 

Проект бегства возникал в голове короля, по-видимому, уже более года назад, с марта 1790 года, и время от времени складывался в некоторое подобие намерения, но не одно, так другое препятствие постоянно заставляло его испаряться. Ведь это такое рискованное дело, которое способно привести к гражданской войне, а главное - дело, требующее усилий. Сонливая лень здесь не уместна: если хочешь бежать, и не в кожаной vache, то нужно действительно пошевеливаться. Уж не лучше ли принять их конституцию и выполнять ее так, чтобы все убедились в ее невыполнимости? Лучше или нет, во всяком случае легче. Ввиду всех затруднений оставалось бы сказать: на дороге лев лежит, смотрите, ваша конституция не может действовать! Сонной личности не требуется усилий, чтобы подражать смерти, - госпожа Сталь и друзья свободы давно уже наблюдают в королевском правительстве: оно живет faisant la mort (притворяясь мертвым).

Но что же может выйти из этого теперь, когда возбужденное препятствиями желание сложилось в определенное намерение и мысль короля уже не колеблется между двумя решениями? Предположим, что бедный Людовик благополучно прибыл к Буйе; что в сущности могло бы ожидать его там? Раздраженные роялисты отвечают: многое, все. Но холодный разум возражает: немногое, почти ничего. Разве лояльность не закон природы? - спрашивают первые. Разве любовь к своему королю и даже смерть за него не славный долг всех французов - за исключением этих немногих демократов? Пусть эти демократические строители конституции посмотрят, что они сделают без своего краеугольного камня; и Франция вырвет на себе волосы, потеряв своего наследственного представителя!

Итак, король Людовик хочет бежать; нельзя только ясно понять, куда. Не похож ли он на мальчика, обиженного мачехой, который в раздражении убегает куда глаза глядят, терзая отцовское сердце? Бедный Людовик бежит от известных невыносимых несчастий к неведомому смешению добра и зла, окрашенному надеждой. Он уходит, как уходил, умирая, Рабле, искать великое Быть может (je vais chercher un grand Peut-etre!). Нередко бывает вынужден поступать так не только обиженный мальчик, но и взрослый, мудрый муж в непредвиденных случаях.

К тому же нет недостатка в побуждениях и обидах со стороны мачехи, чтобы поддерживать это решение на надлежащей высоте. Мятежные беспорядки не прекращаются; да и как могли бы они в самом деле прекратиться без авторитетного заклинания, при возмущении, которое по самому существу своему бездонно? Если прекращение мятежа должно быть ценой за спячку короля, то он может проснуться, когда хочет, и упорхнуть.

Заметьте, во всяком случае, какие уловки и извороты делает мертвый католицизм, искусно гальванизированный, - отвратительное и вместе с тем жалкое явление! Присяжные и диссентерские священники со своими бритыми головами всюду яростно борются или прекращают борьбу только для того, чтобы готовиться к новому сражению. В Париже битье плетьми продолжается, пока в этом есть надобность; напротив, в Морбигане, в Бретани, где не было бичевания, крестьяне берутся за оружие, поднятые барабанным боем с церковных кафедр, и бунтуют, сами не зная, почему. Посланный туда генерал Дюмурье находит все в состоянии темного брожения, однако убеждается, что многое еще можно сделать разъяснениями и соглашениями.

Зато примите к сведению следующее: его святейшество Пий VI счел за благо отлучить от церкви епископа Талейрана! Конечно, поразмыслив, мы признаем, что нет живой или мертвой церкви на земле, которая не имела бы несомненнейшего права отлучить Талейрана. Папа Пий имеет право и может сделать это. Но несомненно, вправе поступить по-своему и отец Адам, ci-devant маркиз Сент-Юрюг. Посмотрите на пеструю, орущую толпу, собравшуюся 4 мая в Пале-Руаяле; среди нее возвышается отец Адам, зычноголосый Сент-Юрюг, в белой шляпе, которого все видят и слышат. Его сопровождают, как говорят, журналист Горса и многие другие из умытого класса, так как власти не хотят вмешиваться. Толпа несет высоко над головами Пия VI в мантии и тиаре, с ключами - эмблемой апостольской власти; он сделан в натуральную величину из решеток и горючей смолы. Несут также Руаю, друга короля, изображенного с кипой газет: это осужденные номера "Ami du roi", достойное топливо для жертвоприношения. Произносятся речи, совершается суд, и громогласно объявляется на все четыре стороны приговор. Затем среди великого ликования под летним небом осуществляется сожжение его святейшества из решеток и смолы вкупе с сопутствующими жертвами, возносится в пламени и рассыпается в пепел рассыпавшийся папа: право или сила со всех сторон, хорошо ли, худо ли, выполнили свое дело как могли. Однако какой длинный путь пришлось нам пройти, начиная с Мартина Лютера[84]на базарной площади Виттенберга до маркиза Сент-Юрюга в парижском Пале-Руаяле, и в какие странные области завел он нас! Никакая власть не может теперь вмешаться. Даже сама религия, печалящаяся о таких вещах, должна в конце концов спросить себя: что общего у меня с ними?

Вот каким необычным образом кувыркается и прыгает мертвый, искусно гальванизированный католицизм! Ибо если бы читатель спросил о том, что, собственно, представляет собой предмет спора в данном случае: какая разница между ортодоксией, или моим учением, и гетеродоксией, или твоим учением, то ответ гласил бы: мое учение заключается в том, что верховное Национальное собрание может уравнять права епископства, что уравненный в правах епископ, раз вера и требники оставлены нетронутыми, может присягнуть в верности королю, закону и народу и стать таким образом конституционным епископом. Твое же учение, если ты диссидент, заключается в том, что он не может сделать это, в противном же случае подлежит проклятию. Людское злонравие нуждается только в какой-нибудь гомоюзийной йоте или хотя бы в предлоге к таковой чтобы устремиться в изобилии сквозь игольное ушко; стало быть, люди вечно будут спорить и горячиться.

И, подобно древним стоикам, под портиками В ожесточенном споре защищать свои церкви.

Устроенное Сент-Юрюгом аутодафе совершилось 4 мая 1791 года. Королевская власть видит это, но молчит.

 

Глава третья. ГРАФ ФЕРЗЕН[85]

 

В это время приготовления к бегству короля, по-видимому, далеко продвинулись. К несчастью, приготовления требуются большие. Если бы наследственного представителя можно было увезти в кожаной vache, это было бы очень легко! Но это невозможно.

Нужны новые платья, как обыкновенно при всяких эпических событиях, пусть даже в мрачные "железные" века; вспомним "королеву Кримгильду с ее шестьюдесятью швеями" в железной Песни о Нибелунгах! Ни одна королева не может двинуться без новых платьев. Поэтому г-жа Кампан ревностно летает от одного дамского портного к другому, и происходит кройка платьев и нарядов, верхних и нижних вещей, больших и маленьких; такая кройка и шитье, что лучше было бы обойтись без них. Ее Величество не может также ступить ни шагу без своего несессера, дорогого несессера из розового дерева, инкрустированного слоновой костью, с замысловатыми отделениями, где размещаются духи, туалетные принадлежности, неисчислимое множество подобающих королеве и необходимых для земной жизни мелких вещиц. Для доставки этой самой жизненной необходимости фламандскими возчиками требуется затратить около пятисот луидоров, большое количество драгоценного времени и, что крайне трудно, соблюдение тайны, которая, однако, не остается тайной. И все это во имя того, чтобы этими вещами никогда не воспользоваться. Эти обстоятельства служат дурным предзнаменованием для удачи предприятия, но капризам женщин и королев следует угождать.

Буйе, с своей стороны, устраивает укрепленный лагерь в Монмеди, собирает там полк Руаяль-Аллеман и все другие немецкие и французские войска "для наблюдения за австрийцами". Его Величество не хочет переходить границу, если не будет вынужден к тому. Не будут особенно прибегать и к эмигрантам, так как они ненавистны народу. Старый бог войны Брольи тоже не приложит руки к этому делу; все устроит один наш храбрый Буйе, которому в день встречи освобожденный король пожалует маршальский жезл при ликовании всех войск. А тем временем, раз Париж стал так подозрителен, не написать ли иностранным послам открытое письмо, в котором попросить всех королей и людей принять к сведению, что король Людовик уважает конституцию, что он добровольно присягнул и опять присягает свято соблюдать ее, и объявить своими врагами всех, кто станет утверждать противное? Такой циркуляр рассылается через курьеров, конфиденциально сообщается Собранию и печатается во всех газетах с наилучшими результатами. Притворство и обман в значительной мере примешиваются к людским поступкам.

Мы замечаем, однако, что граф Ферзен часто пользуется своим входным билетом, на что, разумеется, он имеет достаточное право. Это щеголеватый воин и швед, преданный прелестной королеве, как и сам верховный швед. Разве король Густав[86], известный пламенный Chevalier de Nord, не провозгласил себя, по древнему рыцарскому обычаю, ее слугой? Он явится на огненных крыльях шведских мушкетов и спасет ее от этих безобразных драконов, если, увы, не вмешается пистолет убийцы!

Но в самом деле, граф Ферзен, по-видимому, любезный молодой воин с живыми, решительными манерами; он бывает везде, видимый или невидимый, и занят разными делами. Точно так же и полковник герцог Шуазель, племянник великого Шуазеля, ныне умершего; он и инженер Гогела ездят взад и вперед между Мецем и Тюильри и развозят шифрованные письма - одно из них, очень важное, трудно дешифровать, потому что Ферзен шифровал его наспех. Что касается герцога Вилькье, то он отсутствует со Дня Кинжалов, но его квартира весьма полезна для Ее Величества.

С другой стороны, бедный комендант Гувьон, который в качестве помощника при национальной команде охраняет Тюильри, видит много различных, трудно объяснимых вещей. Это тот самый Гувьон, который много месяцев назад неподвижно сидел в городской Ратуше и смотрел на восстание женщин; он оставался неподвижен, как привязанная в конюшне лошадь во время пожара, пока привратник Майяр не схватил его барабан. Нет более искреннего патриота, но много есть умнее его. Он, если верить словам г-жи Кампан, слегка ухаживает за одной вероломной дворцовой горничной, которая многое выдает ему: о несессере, платьях, укладке драгоценностей10, если б только он мог понимать, какую тайну ему выдали! Но бестолковый Гувьон смотрит наивными стеклянными глазами, побуждает своих часовых к бдительности, неутомимо шагает взад и вперед и надеется на лучшее.

Но как бы то ни было, оказывается, что на второй неделе июня полковник Шуазель находится как частное лицо в Париже, приехав "повидаться с детьми". Далее, что Ферзен заказал великолепный новый экипаж типа называемого Berline[87]y лучших мастеров, согласно представленной модели; они доставляют его к нему на дом в присутствии Шуазеля, и оба друга совершают в нем пробную поездку по улицам в задумчивом настроении, потом отсылают его к "госпоже Сюлливан, на улицу Клиши", в дальний северный конец города, где экипаж будет дожидаться, пока не понадобится. Якобы некая русская баронесса Корф с камеристкой, лакеем и двумя детьми желает ехать на родину с некоторой пышностью, а эти молодые военные интересуются ею. Они добыли для нее паспорт и оказали большое содействие у экипажного мастера и подобных людей - так обязательны и услужливы эти молодые офицеры. Ферзен купил также двухместную коляску будто бы для двух камеристок и нужное количество лошадей; можно подумать, что он сам покидает Францию и при этом не скупится на издержки. Мы видим, наконец, что их величества намереваются, если Богу будет угодно, присутствовать на церковной службе в день Тела Господня, благословенный день летнего солнцестояния, в церкви Успения в Париже, на радость всему миру. А доблестный Буйе, как оказывается, в тот же самый день пригласил в Меце компанию друзей к обеду, но на самом деле тем временем выехал из дома в Монмеди.

Вот каковы явления или видимые события в этом обширном механизме земного мира, - механизме феноменальном, призрачном и не останавливающемся никогда, ни на минуту, никому неизвестно почему.

В понедельник 20 июня 1791 года, около одиннадцати часов вечера, на улицах Парижа еще ездит или стоит много наемных экипажей и извозчичьих карет (carrosse de remise). Hо из всех этих карет мы рекомендуем твоему вниманию, читатель, ту, что стоит на улице Эшелль, у самой площади Карусели и внешних ворот Тюильри, как будто дожидаясь седока, - на тогдашней улице Эшелль, "напротив двери седельного мастера Ронсена". Недолго приходится ей ждать: закутанная дама в капюшоне с двумя закутанными детьми выходит из двери дома Вилькье, у которого нет часовых, в тюильрийский двор принцев; они проходят на площадь Карусели, потом на улицу Эшелль, где кучер предупредительно сажает их и опять ждет. Немного погодя выходит, опираясь на слугу, другая дама, также закутанная и под густой вуалью. Она прощается с лакеем и точно так же услужливо принимается кучером в экипаж. Куда едут столько дам? Сейчас был королевский отход ко сну; их величества только что удалились в опочивальни, и весь дворцовый штат расходится по домам. Но кучер все еще ждет: его седоки,.по-видимому, не в полном сборе.

Но вот мы видим полного субъекта в круглой шляпе и парике под руку с лакеем, похожим на гонца или курьера; и этот господин также выходит из двери Вилькье, теряет, проходя мимо часового, башмачную пряжку, останавливается, чтобы снова укрепить ее, и принимается кучером в экипаж с еще большей предупредительностью. Может быть, теперь пассажиры уже все налицо? Нет, экипаж еще ждет. Увы! вероломная камеристка предупредила Гувьона, что королевское семейство, по-видимому, собирается бежать в эту самую ночь, и Гувьон, не доверяя своим собственным стеклянным глазам, послал гонца к Лафайету; и карета Лафайета, мелькая огнями, въезжает в эту минуту под среднюю арку площади Карусели. Ей встречается в широкополой цыганской шляпе опирающаяся на руку слуги, по виду также гонца или курьера, дама, сторонится, чтобы пропустить карету, и даже из шалости касается спицы ее колеса своею badine - маленькой волшебной палочкой, какие носили в те времена красавицы. Освещенная карета Лафайета проезжает мимо; все спокойно на дворе принцев: часовые на своих постах, апартаменты их величеств замкнуты в мирном покое. Вероломная камеристка, должно быть, ошиблась? Стереги, Гувьон, с бдительностью Аргуса[88]; в этих стенах действительно таится измена.

Но где же дама в цыганской шляпе, которая посторонилась и тронула колесную спицу своей badine? О читатель, дама, коснувшаяся колесной спицы, была королева Франции! Она вышла благополучно из-под внутренней арки на самую площадь Карусели, но не на улицу Эшелль; взволнованная грохотом кареты и встречей, она повернула направо, а не налево; ни она, ни ее курьеры не знают Парижа; он на самом деле не курьер, а преданный глупый ci-devant лейб-гвардеец, переодетый курьером. Они идут в совершенно противоположную сторону, через Королевский мост, переходят за реку, блуждают растерянно по улице Бак, далеко от возницы, который все еще ждет, ждет с сильным биением сердца, с мыслями, которые должен держать под своим плотно застегнутым кучерским камзолом.

На всех городских часах бьет полночь; пропал целый драгоценный час; большинство обывателей спит. Кучер все ждет, и в каком настроении! Подъезжает собрат его, вступает в разговор; наш возница охотно отвечает на кучерском жаргоне; товарищи по кнуту обмениваются понюшкой табаку11, отказываются от совместной выпивки и расстаются, пожелав друг другу покойной ночи. Благодарение небу! Вот наконец королева в цыганской шляпе, счастливо избежавшая опасностей: ей пришлось расспрашивать дорогу. Она садится в экипаж; ее курьер вскакивает на запятки, как уже сделал другой, тоже переодетый лейб-гвардеец; теперь, о единственный кучер из тысячи, граф Ферзен, ибо читатель видит, что это ты, трогай!

Пыль не пристает к копытам коней Ферзена: хлоп! хлоп! Колеса затрещали по мостовой, все стали дышать свободнее. Но на верном ли пути Ферзен? Мы должны были ехать на северо-восток, к заставе Сен-Мартен, откуда лежит большая дорога на Мец, а он едет прямо на север! Царственный пассажир в круглой шляпе и парике сидит в изумлении; но правильно или нет взят путь, а делать уже нечего. Хлоп, хлоп! Мы едем безостановочно по спящему городу. С тех пор как Париж вырос из глины или с тех пор как длинноволосые короли проезжали в повозках на быках, ему редко приходилось видеть такую скачку. Хлоп, хлоп! По улице Граммонь, через бульвар, вверх по улице Шоссе-д'Антен эти окна в No 42, теперь такие спокойные, - это бывшая квартира Мирабо. Обыватели по обеим сторонам улиц заперлись и спят, растянулись в горизонтальном положении, а мы не спим и трепещем! Мы едем не к заставе Сен-Мартен, а к заставе Клиши, на крайнем севере Парижа. Терпение, августейшие особы; Ферзен знает, что делает. Поднимаясь по улице Клиши, он останавливается на минуту у дома г-жи Сюлливан: "Что, кучер графа Ферзена взял новую берлину баронессы Корф?" "Уехал с нею часа полтора назад", бормочет в ответ сонный привратник. - "C'est bien". - Да, хорошо; но лучше было бы, если б эти полтора часа не были потеряны. Поэтому вперед, Ферзен, скорее через заставу Клиши, затем на восток, вдоль Внешнего бульвара, спеши, насколько хватит сил у лошадей и бича!

Так едет Ферзен под покровом благоухающей ночи. Сонный Париж лежит теперь весь направо от него, безмолвный, слышен лишь легкий глухой храп. И вот он уже на востоке, у заставы Сен-Мартен, и озабоченно высматривает берлину баронессы Корф. Наконец-то он видит эту благословенную берлину, запряженную шестеркой лошадей, и его собственный кучер-немец сидит на козлах. Браво, добрый немец, теперь спеши, ты знаешь куда! Спешите и вы, сидящие в карете! Много времени уже потеряно. Августейшие пассажиры кареты, шесть седоков, быстро перегружаются в новую берлину; два лейб-гвардейца становятся на запятки. Извозчичья карета, повернутая по направлению к городу, может ехать куда хочет, - поутру ее найдут опрокинутой в канаву. А Ферзен уже сидит на других козлах, покрытых новыми чехлами, и взмахивает бичом, гоня к Бонди. Там должен находиться третий и последний курьер лейб-гвардеец с готовыми почтовыми лошадьми. Там же должна быть и купленная коляска с двумя камеристками и картонками, без которых Ее Величество тоже не могла выехать. Живее, проворный Ферзен, и да поможет небо, чтобы все кончилось хорошо !

Пока, благодарение небу, все благополучно. Вот спящая деревня Бонди, коляска с камеристками, лошади готовы, почтальоны в стоптанных сапогах нетерпеливо ждут, ежась от росы. Быстро перепрягают, почтальоны в стоптанных сапогах вскакивают в седла, вертя короткими звонкими кнутами. Ферзен в кучерской одежде, прощаясь, склоняется с глубокой почтительностью, и королевские руки машут в ответ с безмолвной невыразимой благодарностью; берлина баронессы Корф с французским монархом удаляется от него, как оказалось, навсегда. Проворный Ферзен скачет наперерез к северу, по полям, к Бугре, доезжает до Бугре, находит ожидающего его немца-кучера с экипажем, несется дальше и уезжает незамеченный в безвестную даль. Проворный, энергичный человек: то, за что он взялся, сделано быстро и успешно.

Итак, значит, король Франции действительно бежал? В эту прелестную ночь, самую короткую в году, он бежит и уносится вдаль! Баронесса Корф на самом деле г-жа де Турзель - гувернантка королевских детей, та самая, что вышла закутанная с двумя закутанными детьми, маленьким дофином и маленькой Madame Royale, известной много лет спустя под именем герцогини Ангулемской Камеристка баронессы Корф - королева в цыганской шляпе. Царственная особа в парике и круглой шляпе в настоящее время лакей. Другая закутанная дама, выдаваемая за дорожную спутницу. - добрая сестра Елизавета; она поклялась давно, со времени восстания женщин, что только смерть разлучит ее с этой семьей. И вот они мчатся, но не слишком стремительно через Бондийский лес, через этот Рубикон в их личной истории и в истории Франции.

Знаменательные часы, хотя грядущее очень смутно! Застанем ли мы Буйе? Что, если не застанем! О Людовик! Вокруг тебя великая спящая земля (а над тобой великое недремлющее небо): спящий Бондийский лес, где длинноволосый Хильдерик Тунеядец был пронзен мечом12, надо думать, не без причин в мире, подобном нашему. Эти остроконечные каменные башни - Репей, башни безбожных Орлеанов. Все спит, кроме далеко разносящегося шума нашей новой берлины. Зеленщик в болтающейся, как на птичьем пугале, одежде медленно тащится рядом со своим ослом, везущим раннюю зелень; это единственное существо, которое мы встречаем. Впереди, с северо-востока, все чаще поднимается серый предрассветный туман; кое-где из росистой чащи леса птицы коротким щебетанием приветствуют восход солнца. Бледнеют звезды и Млечный Путь - уличные фонари Божьего Города. Вселенная, о братья, широко распахивает врата перед встающим Великим Всевышним Царем. А ты, бедный король Людовик, спешишь, как и всякий смертный, к Восточной Стране Надежды; и Тюильри с их королевскими приемами, и Франция, и сама земля не более как нечто вроде большой собачьей конуры, обитатели которой иногда впадают в бешенство.

 

Глава четвертая. БЕГСТВО

 

Но что было в Париже в шесть часов утра, когда некий патриотический депутат, предупрежденный запиской, разбудил Лафайета и оба поспешили в Тюильри? Воображение может представить, но слова бессильны изобразить изумление Лафайета или растерянность, с какой беспомощный Гувьон таращил свои стеклянистые глаза Аргуса, поняв наконец, что его камеристка говорила правду!

Однако следует отметить, что Париж благодаря верховному Национальному собранию в это подобие Судного дня превзошел самого себя. Никогда, по показаниям исторически достоверных свидетелей, не было у него такой "внушительной осанки". Все секции заседают "непрерывно", так же как и городской совет, сделавший предварительно, около 10 часов, три тревожных выстрела. Непрерывно заседает и Национальное собрание; оно решает, что нужно делать; решает единогласно, так как правая сторона безмолвствует, напуганная фонарем. Решения принимаются быстро и с величавым спокойствием. Приходится вотировать, ибо дело слишком очевидно, что Его Величество похищен или "увлечен" силой внушения каких-нибудь неизвестных лиц или лица. Что же в таком случае требует от нас конституция? Обратимся, как мы всегда говорим, к основным принципам.

По первому или второму принципу многое решается быстро: посылают за министрами, Дают им указания, как исполнять в дальнейшем свои обязанности; допрашивают Лафайета и Гувьона, который дает весьма бессвязный отчет, лучший, на какой он способен. Найдены письма; одно из них, очень длинное, написанное рукой короля и явно сочиненное им самим, адресовано к Национальному собранию. В нем серьезно с детским простодушием излагаются все крупные и мелкие обиды, причиненные Его Величеству: Неккера встречают аплодисментами, а его, короля, нет; затем, восстание, недостаток необходимой мебели в Тюильри, недостаток денег по цивильному листу; вообще потребность в деньгах, мебели и порядке; всюду анархия; дефицит до сих пор даже в самой малой мере не уменьшен, "не только не покрыт (comble)" - и вследствие всего этого Его Величество удаляется в место свободы, предоставив санкциям, федеративным и всяким прочим клятвам вывертываться самим, и ссылается теперь - как бы думало верховное Собрание, на что? - на "декларацию двадцать третьего июня" с ее "Seul il fera". Он один сделает свой народ счастливым. Как будто это заявление уже не похоронено, и похоронено глубоко, под двумя непреложными годами, крушением и обломками всего феодального мира! Национальное собрание решает отпечатать это странное собственноручное письмо и разослать его в восемьдесят три департамента с пояснительными краткими, но сильными примечаниями. Во все стороны рассылаются комиссары; необходимо ободрить народ, усилить армию, позаботиться, чтобы общее благо не пострадало. А теперь с величаво-спокойным, даже равнодушным видом мы "переходим к порядку дня".

Это величественное спокойствие рассеивает страх народа. Сверкающие леса пик, зловеще ощетинившиеся на утреннем солнце, снова исчезают; громогласные уличные ораторы умолкают или разглагольствуют тише. Если суждено быть у нас гражданской войне, так пусть она будет. Король уехал, но Национальное собрание, Франция и мы остались. Принимает и народ величавую осанку, и, он так же спокоен и неподвижен, как отдыхающий лев. Только тихое рыкание, несколько взмахов хвостом показывают, что он может сделать! Казалеса, например, окружили на улице группы с криками: "На фонарь!", но национальные патрули без труда освободили его. Уничтожены уже все изображения и статуи короля, по крайней мере гипсовые. Даже самое имя его, самое слово разом исчезает со всех магазинных вывесок; королевский бенгальский тигр на бульварах становится просто национальным (tigre national).

Как велик спокойно спящий народ! Наутро люди скажут друг другу: "У нас нет короля, однако мы спали довольно хорошо". Назавтра пламенный Ахилл де Шатле и Томас Пейн, мятежный портной, обильно заклеят стены Парижа своими плакатами с объявлением, что Франция должна стать республикой. Нужно ли добавлять, что и Лафайет, хотя ему и грозили вначале пиками, принял величавую осанку, самую величавую из всех? Разведчики и адъютанты спешат наудачу на розыски и преследование беглецов; молодой Ромеф устремляется в Валансьен, хотя со слабой надеждой.

Таков Париж - величественно-спокойный в своей утрате. Но из "Messageries Royales" во всех почтовых сумках далеко разносится электризующая новость: наш наследственный представитель бежал. Смейтесь, черные роялисты, но только в кулак, чтобы патриоты не заметили и, рассвирепев, не пригрозили вам фонарем! Ведь только в Париже имеется величавое Национальное собрание с его внушительным спокойствием; в других местах эту новость могут принять иначе: с разинутыми ртами, выпученными глазами, с панической болтовней, гневом, предположениями. Каждый из этих невзрачных кожаных дилижансов с кожаной сумкой и словами "король бежал" взбудораживает на пути спокойную Францию, превращает безмятежное общественное настроение городов и сел в трепетное волнение и смертельный страх и затем громыхает далее, как ни в чем не бывало. Весть разносится по всем дорогам, до самых крайних границ, пока вся Франция не взбудораживается и не превращается (говоря метафорически) в огромного, злобно бормочущего индюка с налившимся кровью гребнем.

Так, например, кожаное чудовище прибывает в Нант поздней ночью, когда город погружен в глубокий сон. Привезенная весть разом будит всех патриотов, генерал Дюмурье выходит из спальни в халате и видит, что улица запружена "четырьмя или пятью тысячами граждан в рубашках". Кое-где мелькает слабый огонек сальной свечи, масса темных, растерянных лиц под сдвинутыми на затылок ночными колпаками, с развевающимися полами ночных сорочек ждут с разинутыми ртами, что скажет генерал. А над ним, как всегда, спокойно вращается Большая Медведица вокруг Волопаса, равнодушная, как сам кожаный дилижанс. Успокойтесь, жители Нанта: Волопас и Большая Медведица находятся по-прежнему на своем месте; старая Атлантика по-прежнему посылает свои рокочущие волны в вашу Луару; водка будет по-прежнему горячить ваши желудки; это еще не последний день, но один из предпоследних. Глупцы! Если бы они знали, что происходит в эти самые минуты, также при сальных свечах, на далеком северо-востоке!

Едва ли кто находился в это время в Париже или во Франции в большем страхе, чем - кто бы вы думали? - зеленоватый Робеспьер. Удвоенная бледность с тенями, как у повешенного, покрывает его зеленые черты: он слишком хорошо понимает, что патриотам грозит Варфоломеевская ночь, что через двадцать четыре часа его не будет в живых. Одна достоверная свидетельница слышит, как он выражает эти ужасные предчувствия у Петиона. Свидетельница эта - г-жа Ролан, та, которую мы видели в прошлом году сияющей на провозглашении Федерации в Лионе. Последние четыре месяца Роланы находились в Париже, разбирая с комитетами Национального собрания городские дела Лиона, запутавшегося в долгах; за это время они видятся со всеми выдающимися патриотами: с Бриссо, Петионом, Бюзо, Робеспьером и другими. "Все они, говорит красивая хозяйка, - имели обыкновение приходить к нам по вечерам четыре раза в неделю". Эти люди, бегающие сегодня более озабоченные, чем когда-либо, утешали зеленого человека, говорили о плакатах Ахилла де Шатле, о газете, которая будет называться "Республиканец", о приготовлении умов к республике. "Республика? - говорит зеленый со своим сухим, хриплым, нешутливым смехом. - Что это такое?"17 О неподкупный Робеспьер! Увидишь, что это!