Ещё не раз Вы вспомните меня

И весь мой мир, волнующий и странный,

Нелепый мир из песен и огня,

Но меж других единый необманный.

 

Он мог стать Вашим тоже, и не стал,

Его Вам было мало или много,

Должно быть плохо я стихи писал

И Вас неправедно просил у Бога.

 

Но каждый раз Вы склонитесь без сил

И скажете: «Я вспоминать не смею,

Ведь мир иной меня обворожил

Простой и грубой прелестью своею».

 

Слоненок

Моя любовь к тебе сейчас - слоненок,

Родившийся в Берлине иль Париже

И топающий ватными ступнями

По комнатам хозяина зверинца.

 

Не предлагай ему французских булок,

Не предлагай ему кочней капустных -

Он может съесть лишь дольку мандарина,

Кусочек сахару или конфету.

 

Не плачь, о нежная, что в тесной клетке

Он сделается посмеяньем черни,

Чтоб в нос ему пускали дым сигары

Приказчики под хохот мидинеток.

 

Не думай, милая, что день настанет,

Когда, взбесившись, разорвет он цепи

И побежит по улицам, и будет,

Как автобус, давить людей вопящих.

 

Нет, пусть тебе приснится он под утро

В парче и меди, в страусовых перьях,

Как тот, Великолепный, что когда-то

Нес к трепетному Риму Ганнибала.

 

 

Мои читатели

Старый бродяга в Аддис-Абебе,

Покоривший многие племена,

Прислал ко мне черного копьеносца

С приветом, составленным из моих стихов.

Лейтенант, водивший канонерки

Под огнем неприятельских батарей,

Целую ночь над южным морем

Читал мне на память мои стихи.

Человек, среди толпы народа

Застреливший императорского посла,

Подошел пожать мне руку,

Поблагодарить за мои стихи.

 

Много их, сильных, злых и веселых,

Убивавших слонов и людей,

Умиравших от жажды в пустыне,

Замерзавших на кромке вечного льда,

Верных нашей планете,

Сильной, веселой и злой,

Возят мои книги в седельной сумке,

Читают их в пальмовой роще,

Забывают на тонущем корабле.

 

Я не оскорбляю их неврастенией,

Не унижаю душевной теплотой,

Не надоедаю многозначительными намеками

На содержимое выеденного яйца.

Но когда вокруг свищут пули,

Когда волны ломают борта,

Я учу их, как не бояться,

Не бояться и делать, что надо.

И когда женщина с прекрасным лицом,

Единственно дорогим во вселенной,

Скажет: я не люблю вас —

Я учу их, как улыбнуться,

И уйти, и не возвращаться больше.

А когда придет их последний час,

Ровный, красный туман застелет взоры,

Я научу их сразу припомнить

Всю жестокую, милую жизнь,

Всю родную, странную землю,

И, представ перед ликом Бога

С простыми и мудрыми словами,

Ждать спокойно его суда.

 

 

Волшебная скрипка

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое тёмный ужас начинателя игры!

 

Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,

У того исчез навеки безмятежный свет очей,

Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

 

Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

И когда пылает запад и когда горит восток.

 

Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье,

И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —

Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи

В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

 

Ты поймёшь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело,

В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.

И тоскливый смертный холод обовьёт, как тканью, тело,

И невеста зарыдает, и задумается друг.

 

Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

Но я вижу — ты смеёшься, эти взоры — два луча.

На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

 

Дремала душа, как слепая,

Так пыльные спят зеркала,

Но солнечным облаком рая

Ты в темное сердце вошла.

 

Не знал я, что в сердце так много

Созвездий слепящих таких,

Чтоб вымолить счастье у бога

Для глаз говорящих твоих.

 

Не знал я, что в сердце так много

Созвучий звенящих таких,

Чтоб вымолить счастье у бога

Для губ полудетских твоих.

 

И рад я, что сердце богато,

Ведь тело твое из огня,

Душа твоя дивно крылата,

Певучая ты для меня.

 

 

Рабочий

Он стоит пред раскаленным горном,

Невысокий старый человек.

Взгляд спокойный кажется покорным

От миганья красноватых век.

 

Все товарищи его заснули,

Только он один еще не спит:

Все он занят отливаньем пули,

Что меня с землею разлучит.

 

Кончил, и глаза повеселели.

Возвращается. Блестит луна.

Дома ждет его в большой постели

Сонная и теплая жена.

 

Пуля, им отлитая, просвищет

Над седою, вспененной Двиной,

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

 

Упаду, смертельно затоскую,

Прошлое увижу наяву,

Кровь ключом захлещет на сухую,

Пыльную и мятую траву.

 

И Господь воздаст мне полной мерой

За недолгий мой и горький век.

Это сделал в блузе светло-серой

Невысокий старый человек.

 

Стихотворение оказалось пророческим. В начале 20-х Гумилева арестовали. Он проходил по печально знаменитому делу «Боевой организации Таганцева». Это когда массовому расстрелу подверглись ученые, деятели культуры. В общем, быдло, наконец, дорвалось до интеллигенции. Около тысячи человек большевики тогда арестовали. Часть сослали в лагеря, почти сотню – растеряли. По мнению ЧК эти люди готовили заговор, хотели чтобы к власти пришли белые. Мы до сих пор не знаем, что именно там произошло, был ли на самом деле этот заговор, не было его. Дело в том, что большая часть томов следствия до сих пор засекречена. Сейчас считают, что дело было сфабриковано.

О причастности Гумилева к организации Таганцева тоже полно домыслов. Кто-то говорит, что да, Гумилев принял участие в заговоре, ведь он был офицер, убежденный монархист. Советскую власть ненавидел, но уезжать из своей страны посчитал ниже своего достоинства. Другие говорят, что Гумилев участвовал в заговоре, просто знал о нем и не донес. И конечно звучит версия о том, что никакого заговора просто не было, а такие люди как Гумилев были просто бельмом на глазу Советской власти, их нельзя было оставлять в живых.

Как бы там ни было, Николая Гумилева арестовали и очень быстро расстреляли. Ему было 35 лет. Место расстрела и захоронения поэта до сих пор неизвестны.

 


АХМАТОВА АННА

 

Сжала руки под тёмной вуалью...

"Отчего ты сегодня бледна?"

- Оттого, что я терпкой печалью

Напоила его допьяна.

 

Как забуду? Он вышел, шатаясь,

Искривился мучительно рот...

Я сбежала, перил не касаясь,

Я бежала за ним до ворот.

 

Задыхаясь, я крикнула: "Шутка

Всё, что было. Уйдешь, я умру."

Улыбнулся спокойно и жутко

И сказал мне: "Не стой на ветру".

 

Сора между влюбленными. Из-за чего? В стихотворении не сказано. Да это и не нужно. Это мог быть любой бытовой повод, самый банальный. Мы видим только последние мгновения ссоры. Когда все обидные слова уже высказаны, все обвинения в адрес друг друга выплеваны. Но в этой ссоре женщина перешла черту, и теперь мужчина уходит.

Да, героиня стихотворения болезненно переживает случившееся, она бледна. Она раскаивается. Но что теперь поделаешь, когда все самое страшное уже высказано. Она причина ему горе. «Он вышел, шатаясь, искривился мучительно рот». Так и хочется узнать, что же такое она ему сказала? Что такое - эта «шутка»? Что он тряпка? Или что он личность? Или… что она ему изменяла?

Никогда этого не узнаем. Но определено это было нечто ужасное, такое, что способно убить любовь между двумя родными людьми. Конечно женщина, героиня стихотворения хочет остановить его. Но в ответ получает не оскорбление, не крик. Она получает ничего не значащую фразу «не стой на ветру». И от этого мурашки по коже.

Обрывочные фразы передают нам концентрированную боль двух любящих людей.

И от этого стихотворение превращается в маленький шедевр.

 

 

Стихи про любовь писать сложно. Очень важно не скатиться до откровенного нытья из серии «меня милый разлюбил – разобью пизду об лед»


 

Не недели, не месяцы — годы

Расставались. И вот наконец

Холодок настоящей свободы

И седой над висками венец.

 

Больше нет ни измен, ни предательств,

И до света не слушаешь ты,

Как струится поток доказательств

Несравненной моей правоты.

 

 

И, как всегда бывает в дни разрыва,

К нам постучался призрак первых дней,

И ворвалась серебряная ива

Седым великолепием ветвей.

 

Нам, исступленным, горьким и надменным,

Не смеющим глаза поднять с земли,

Запела птица голосом блаженным

О том, как мы друг друга берегли.

23 сентября 1944

 

 

Последний тост

Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем,

И за тебя я пью, —

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб,

За то, что Бог не спас.

27 июня 1934


 

 

ГЕОРГИЙ ИВАНОВ

 

 

В глубине, на самом дне, сознанья,

Как на дне колодца - самом дне, -

Отблеск нестерпимого сиянья

Пролетает иногда во мне.

 

Боже! И глаза я закрываю

От невыносимого огня.

Падаю в него...

и понимаю,

Что глядят соседи по трамваю

Странными глазами на меня.

 

Поговори со мной о пустяках,

О вечности поговори со мной.

Пусть, как ребенок, на твоих руках

Лежат цветы, рожденные весной.

 

Так беззаботна ты и так грустна.

Как музыка, ты можешь все простить.

Ты так же беззаботна, как весна,

И, как весна, не можешь не грустить.

 

 

Белая лира. Избранные стихи 1910-1958.

 

На взятие Берлина русскими

 

Над облаками и веками

Бессмертной музыки хвала -

Россия русскими руками

Себя спасла и мир спасла.

 

Сияет солнце, вьётся знамя,

И те же вещие слова:

"Ребята, не Москва ль за нами?"

Нет, много больше, чем Москва!


 

МАЯКОВСКИЙ ВЛАДИМИР

Ах, как не любят школьники Маяковского! Детей заставляют учить его стихи наизусть и это наверное не совсем правильно. Потому что учатся стихи его тяжело, там нужно почувствовать ритм, нужно полюбить их, а иначе ничего не выучится. И это заранее настраивает школьников против поэта.

На самом деле Маяковкий великий поэт. А может и величайший. Людей, которые не понимают его, мне их жаль. И вот вся сущность Маяковского как поэта от части раскрывает в этом стихотворении, он сам ее раскрывает.

 

 

Маяковский принадлежал к поэтическому движению футуристов. Это он и его товарищи – Бурлюк, Хлебников – ну тебе ничего не скажут эти фамилии, это они предлагали сбросить с парохода современности все старое, залежавшееся, ненужное.

Футуристы разъезжали по стране, давали концерты. Целые шоу. Очень странные, невиданные доселе. Так к потолку в театральном зале прикреплялся рояль. Выходили читать стихи футуристы в очень необычной одежде. Например, Маяковский надевал морковку вместо галстука.

Реакция зрителей была странной. Молодежь восхищалась. Но старшее поколение приходило в ужас. Ведь в стихах Маяковского они узнавали себя.

 

Вам!

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет!

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет?

 

Знаете ли вы, бездарные, многие,

думающие нажраться лучше как,-

может быть, сейчас бомбой ноги

выдрало у Петрова поручика?..

 

Если он приведенный на убой,

вдруг увидел, израненный,

как вы измазанной в котлете губой

похотливо напеваете Северянина!

 

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Я лучше в баре блядям буду

подавать ананасную воду!

 

 

А в это время гремит война. Маяковский хотел было пойти добровольцем, но его не взяли как «неблагонадежного». Правда очень скоро поэт понимает, что война – это бесполезная бойня, в которой по большому счету не выигрывает ни один народ. И только очень маленький процент буржуа наживается на ней.

Весь негатив от последствий войны Маяковский выплескивает в стихах. Метафоры его лирики страшны и надолго запечатлеваются в глазах читателей

 

Война объявлена

«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!

Италия! Германия! Австрия!»

И на площадь, мрачно очерченную чернью,

багровой крови пролилaсь струя!

 

Морду в кровь разбила кофейня,

зверьим криком багрима:

«Отравим кровью игры Рейна!

Громaми ядер на мрамор Рима!»

 

С неба, изодранного о штыков жала,

слёзы звезд просеивались, как мукa в сите,

и подошвами сжатая жалость визжала:

«Ах, пустите, пустите, пустите!»

 

Бронзовые генералы на граненом цоколе

молили: «Раскуйте, и мы поедем!»

Прощающейся конницы поцелуи цокали,

и пехоте хотелось к убийце — победе.

 

Громоздящемуся городу урoдился во сне

хохочущий голос пушечного баса,

а с запада падает красный снег

сочными клочьями человечьего мяса.

 

Вздувается у площади за ротой рота,

у злящейся на лбу вздуваются вены.

«Постойте, шашки о шелк кокоток

вытрем, вытрем в бульварах Вены!»

 

Газетчики надрывались: «Купите вечернюю!

Италия! Германия! Австрия!»

А из ночи, мрачно очерченной чернью,

багровой крови лилaсь и лилaсь струя.

1914 г.

 

Мама и убитый немцами вечер

По черным улицам белые матери

судорожно простерлись, как по гробу глазет.

Вплакались в орущих о побитом неприятеле:

«Ах, закройте, закройте глаза газет!»

 

Письмо.

Мама, громче!

Дым.

Дым.

Дым еще!

Что вы мямлите, мама, мне?

Видите —

весь воздух вымощен

громыхающим под ядрами камнем!

Ма — а — а — ма!

Сейчас притащили израненный вечер.

Крепился долго,

кургузый,

шершавый,

и вдруг, —

надломивши тучные плечи,

расплакался, бедный, на шее Варшавы.

Звезды в платочках из синего ситца

визжали:

«Убит,

дорогой,

дорогой мой!»

И глаз новолуния страшно косится

на мертвый кулак с зажатой обоймой.

Сбежались смотреть литовские села,

как, поцелуем в обрубок вкована,

слезя золотые глаза костелов,

пальцы улиц ломала Ковна.

А вечер кричит,

безногий,

безрукий:

«Неправда,

я еще могу-с —

хе! —

выбряцав шпоры в горящей мазурке,

выкрутить русый ус!»

 

Звонок.

Что вы,

мама?

Белая, белая, как на гробе глазет.

«Оставьте!

О нем это,

об убитом, телеграмма.

Ах, закройте,

закройте глаза газет!»

 

 

Во время Гражданской войны в Сибири ряд закрытых политических и частных изданий возобновляется. Редакторы высказывают недовольство цензурой, некоторые издания выходят с «белыми пятнами» на месте запрещенных статей.

 

Но и в такой страшный для страны период остается место для любви. Рискну предположить, что любить даже хочется больше, чем в обычной спокойной жизни. Ведь не сегодня, так завтра рухнет старый мир. Что будет там дальше – неизвестно. Страх. Вся страна в страхе. Потому что достанется всем. И богатым, и бедным. Революция не пощадит никого. Так может нужно не ждать, а пользоваться последними секундами жизни? Пока не убили.

 

И Маяковский влюбляется. В первую красавицу Одессы, девушку по имени Мария. Так появляется поэма облако в штанах.

 

Облако в штанах

Вашу мысль,

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

 

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

иду — красивый,

двадцатидвухлетний.

 

Нежные!

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

 

Приходите учиться —

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

 

И которая губы спокойно перелистывает,

как кухарка страницы поваренной книги.

 

Хотите —

буду от мяса бешеный

— и, как небо, меняя тона —

хотите —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а — облако в штанах!

 

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

и женщины, истрепанные, как пословица.

 

Посмотри, какие сравнения! Женщина, истрепанная как пословица! Это гениально!

 

Вы думаете, это бредит малярия?

 

Это было,

было в Одессе.

 

«Приду в четыре», — сказала Мария.

 

Восемь.

Девять.

Десять.

 

Вот и вечер

в ночную жуть

ушел от окон,

хмурый,

декабрый.

 

В дряхлую спину хохочут и ржут

канделябры.

 

Меня сейчас узнать не могли бы:

жилистая громадина

стонет,

корчится.

Что может хотеться этакой глыбе?

А глыбе многое хочется!

 

Ведь для себя не важно

и то, что бронзовый,

и то, что сердце — холодной железкою.

Ночью хочется звон свой

спрятать в мягкое,

в женское.

 

И вот,

громадный,

горблюсь в окне,

плавлю лбом стекло окошечное.

Будет любовь или нет?

Какая —

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

смирный любёночек.

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

 

Еще и еще,

уткнувшись дождю

лицом в его лицо рябое,

жду,

обрызганный громом городского прибоя.

 

Полночь, с ножом мечась,

догнала,

зарезала, —

вон его!

 

Упал двенадцатый час,

как с плахи голова казненного.

 

В стеклах дождинки серые

свылись,

гримасу громадили,

как будто воют химеры

Собора Парижской Богоматери.

 

Проклятая!

Что же, и этого не хватит?

Скоро криком издерется рот.

 

Слышу:

тихо,

как больной с кровати,

спрыгнул нерв.

И вот, —

сначала прошелся

едва-едва,

потом забегал,

взволнованный,

четкий.

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой.

 

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

 

Нервы —

большие,

маленькие,

многие! —

скачут бешеные,

и уже

у нервов подкашиваются ноги!

 

Поэт ждет свою музу. Любовь такого масштаба, которую не видел никто. Здесь такие образы, к которым страшно прикоснуться. Любовь неразделенная. Поэт сходит с ума. И кажется что пережить такие чувства ее равнодушие невозможно

 

А ночь по комнате тинится и тинится, —

из тины не вытянуться отяжелевшему глазу

 

Двери вдруг заляскали,

будто у гостиницы

не попадает зуб на зуб.

 

Вошла ты,

резкая, как «нате!»,

муча перчатки замш,

сказала:

«Знаете —

я выхожу замуж».

 

Что ж, выходите.

Ничего.

Покреплюсь.

Видите — спокоен как!

Как пульс

покойника.

 

Помните?

Вы говорили:

«Джек Лондон,

деньги,

любовь,

страсть», —

а я одно видел:

вы — Джоконда,

которую надо украсть!

 

И украли.

 

Опять влюбленный выйду в игры,

огнем озаряя бровей загиб.

Что же!

И в доме, который выгорел,

иногда живут бездомные бродяги!

 

Дразните?

«Меньше, чем у нищего копеек,

у вас изумрудов безумий».

Помните!

Погибла Помпея,

когда раздразнили Везувий!

 

Эй!

Господа!

Любители

святотатств,

преступлений,

боен, —

а самое страшное

видели —

лицо мое,

когда

я

абсолютно спокоен?

 

Поэма конечно на этом не заканчивается. Но у нас очень мало эфирного времени. Я думаю, что утомляю тебя, я и так планировала познакомить тебя с гораздо меньше количеством стихотворений. Но что поделать? Мне так многое нравится. Все просто не охватить.

Ты прочитай как-нибудь ее сам. Только вдумчиво прочитай. Она очень красивая.

 

С этой поэмой Маяковский вошел в большую литературу. Через год после событий, описанных в ней, поэму напечатали. И кому она была посвящена? Вот этой самой Марии, которая вызвала шквал океан, бурю, страстей?

Она посвящена Лиле Юрьевне Брик.

Так можно ли верить поэтам после этого? О, милый друг не верь поэту!

 

 

Лиля Брик. Гениальная и ужасная женщина. Эта любовь будет сопровождать Маяковского до самого конца жизни. Она его мучила и приносила огромное счастье вместе с тем. Женщин в его жизни было много. Но эта любовь перешагнула через них всех.

 

Лиля была дочерью еврейских интеллигентов. Эта была очень умная, волевая девушка. И к романам в своей жизни она относилась как… к тому, чтобы выпить чашечку чая.

 

Вот только классическим эталоном красоты ее назвать нельзя: голова слишком уж большая для ее фигуры, маленькие плечи, сутулая спина. Ну, разве что глаза. Умные, таинственные. Они излучают магнетизм. Взгляд ее называли наглым и влекущим. Ею восхищались и ее проклинали.

Да, ничего особенного нет в этой Лиле Брик – так почему же вокруг неё кружат и вьются мужчины, и не просто мужчины, а личности, неординарные персоны!

 

Итак, скромная внешность Лили Брик. И Маяковский. Который даже на фото излучает почти животную энергию этакого Альфа-самца. Как? Чем же она могла его привлечь?

 

Они познакомились, когда Лиля уже была замужем за Осипом Бриком. Сестра Эльза однажды привела в дом поэта Владимира Маяковского, на тот момент они встречались почти год. И что же происходит, когда Маяковский видит Лилю? Он тут же влюбляется. А Эльза забыта.

 

Это были очень странные отношения. Странные, потому что это была жизнь втроем. Они все жили в одной квартире. Лиля и ее муж Осип оставались друзьями. Осип ценил Маяковского и тоже был его другом. Но как муж и жена вместе жили Владимир и Лиля

 

 

Разговор с фининспектором о поэзии.

Гражданин фининспектор!

Простите за беспокойство.

Спасибо...

не тревожьтесь...

я постою...

У меня к вам

дело

деликатного свойства:

о месте

поэта

в рабочем строю.

В ряду

имеющих

лабазы и угодья

и я обложен

и должен караться.

Вы требуете

с меня

пятьсот в полугодие

и двадцать пять

за неподачу деклараций.

Труд мой

любому

труду

родствен.

Взгляните —

сколько я потерял,

какие

издержки

в моем производстве

и сколько тратится

на материал.

Вам,

конечно, известно

явление «рифмы».

Скажем,

строчка

окончилась словом

«отца»,

и тогда

через строчку,

слога повторив, мы

ставим

какое-нибудь:

ламцадрица-ца.

Говоря по-вашему,

рифма —

вексель.

Учесть через строчку!—

вот распоряжение.

И ищешь

мелочишку суффиксов и флексий

в пустующей кассе

склонений

и спряжений.

Начнешь это

слово

в строчку всовывать,

а оно не лезет —

нажал и сломал.

Гражданин фининспектор,

честное слово,

поэту

в копеечку влетают слова.

Говоря по-нашему,

рифма —

бочка.

Бочка с динамитом.

Строчка —

фитиль.

Строка додымит,

взрывается строчка,—

и город

на воздух

строфой летит.

Где найдешь,

на какой тариф,

рифмы,

чтоб враз убивали, нацелясь?

Может,

пяток

небывалых рифм

только и остался

что в Венецуэле.

И тянет

меня

в холода и в зной.

Бросаюсь,

опутан в авансы и в займы я.

Гражданин,

учтите билет проездной!

— Поэзия

— вся!—

езда в незнаемое.

Поэзия —

та же добыча радия.

В грамм добыча,

в год труды.

Изводишь

единого слова ради

тысячи тонн

словесной руды.

Но как

испепеляюще

слов этих жжение

рядом

с тлением

слова-сырца.

Эти слова

приводят в движение

тысячи лет

миллионов сердца.

Конечно,

различны поэтов сорта.

У скольких поэтов

легкость руки!

Тянет,

как фокусник,

строчку изо рта

и у себя

и у других.

Что говорить

о лирических кастратах?!

Строчку

чужую

вставит — и рад.

Это

обычное

воровство и растрата

среди охвативших страну растрат.

Эти

сегодня

стихи и оды,

в аплодисментах

ревомые ревмя,

войдут

в историю

как накладные расходы

на сделанное

нами —

двумя или тремя.

Пуд,

как говорится,

соли столовой

съешь

и сотней папирос клуби,

чтобы

добыть

драгоценное слово

из артезианских

людских глубин.

И сразу

ниже

налога рост.

Скиньте

с обложенья

нуля колесо!

Рубль девяносто

сотня папирос,

рубль шестьдесят

столовая соль.

В вашей анкете

вопросов масса:

— Были выезды?

Или выездов нет?—

А что,

если я

десяток пегасов

загнал

за последние

15 лет?!

У вас —

в мое положение войдите —

про слуг

и имущество

с этого угла.

А что,

если я

народа водитель

и одновременно —

народный слуга?

Класс

гласит

из слова из нашего,

а мы,

пролетарии,

двигатели пера.

Машину

души

с годами изнашиваешь.

Говорят:

— в архив,

исписался,

пора!—

Все меньше любится,

все меньше дерзается,

и лоб мой

время

с разбега крушит.

Приходит

страшнейшая из амортизаций —

амортизация

сердца и души.

И когда

это солнце

разжиревшим боровом

взойдет

над грядущим

без нищих и калек,—

я

уже

сгнию,

умерший под забором,

рядом

с десятком

моих коллег.

Подведите

мой

посмертный баланс!

Я утверждаю

и — знаю — не налгу:

на фоне

сегодняшних

дельцов и пролаз

я буду

— один!—

в непролазном долгу.

Долг наш —

реветь

медногорлой сиреной

в тумане мещанья,

у бурь в кипеньи.

Поэт

всегда

должник вселенной,

платящий

на горе

проценты

и пени.

Я

в долгу

перед Бродвейской лампионией,

перед вами,

багдадские небеса,

перед Красной Армией,

перед вишнями Японии —

перед всем,

про что

не успел написать.

А зачем

вообще

эта шапка Сене?

Чтобы — целься рифмой

и ритмом ярись?

Слово поэта —

ваше воскресение,

ваше бессмертие,

гражданин канцелярист.

Через столетья

в бумажной раме

возьми строку

и время верни!

И встанет

день этот

с фининспекторами,

с блеском чудес

и с вонью чернил.

Сегодняшних дней убежденный житель,

выправьте

в энкапеэс

на бессмертье билет

и, высчитав

действие стихов,

разложите

заработок мой

на триста лет!

Но сила поэта

не только в этом,

что, вас

вспоминая,

в грядущем икнут.

Нет!

И сегодня

рифма поэта —

ласка,

и лозунг,

и штык,

и кнут.

Гражданин фининспектор,

я выплачу пять,

все

нули

у цифры скрестя!

Я

по праву

требую пядь

в ряду

беднейших

рабочих и крестьян.

А если

вам кажется,

что всего делов —

это пользоваться

чужими словесами,

то вот вам,

товарищи,

мое стило,

и можете

писать

сами!

 

 

 

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают —

значит — это кому-нибудь нужно?

Значит — кто-то хочет, чтобы они были?

Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной?

И, надрываясь

в метелях полуденной пыли,

врывается к Богу,

боится, что опоздал,

плачет,

целует ему жилистую руку,

просит —

чтоб обязательно была звезда! —

клянется —

не перенесет эту беззвездную муку!

А после

ходит тревожный,

но спокойный наружно.

Говорит кому-то:

«Ведь теперь тебе ничего?

Не страшно?

Да?!»

Послушайте!

Ведь, если звезды

зажигают —

значит — это кому-нибудь нужно?

Значит — это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

 

 


А все-таки

Улица провалилась, как нос сифилитика.

Река - сладострастье, растекшееся в слюни.

Отбросив белье до последнего листика,

сады похабно развалились в июне.

 

Я вышел на площадь,

выжженный квартал

надел на голову, как рыжий парик.

Людям страшно - у меня изо рта

шевелит ногами непрожеванный крик.

 

Но меня не осудят, но меня не облают,

как пророку, цветами устелят мне след.

Все эти, провалившиеся носами, знают:

я - ваш поэт.

 

Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!

Меня одного сквозь горящие здания

проститутки, как святыню, на руках понесут

и покажут богу в свое оправдание.

 

И бог заплачет над моею книжкой!

Не слова - судороги, слипшиеся комом;

и побежит по небу с моими стихами под мышкой

и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.

 

Бродвей

Асфальт - стекло.

Иду и звеню.

Леса и травинки -

сбриты.

На север

с юга

идут авеню,

на запад с востока -

стриты.

А между -

(куда их строитель завез!) -

дома

невозможной длины.

 

Одни дома

длиной до звезд,

другие -

длиной до луны.

Янки

подошвами шлепать

ленив:

простой

и курьерский лифт.

В 7 часов

человечий прилив,

В 17 часов

- отлив.

Скрежещет механика,

звон и гам,

а люди замелдяют

жевать чуингам,

чтоб бросить:

"Мек моней?"

Мамаша

грудь

ребенку дала.

Ребенок

с каплями из носу,

сосет

как будто

не грудь, а доллар -

занят

серьезным

бизнесом.

Работа окончена.

Тело обвей

в сплошной

электрический ветер.

Хочешь под землю -

бери собвей,

на небо -

бери элевейтер.

Вагоны

едут

и дымам под рост,

и в пятках

домовьих

трутся,

и вынесут

хвост

на Бруклинский мост,

и спрячут

в норы

под Гудзон.

Тебя ослепило,

ты осовел.

Но,

как барабанная дробь,

из тьмы

по темени:

"Кофе Максвел

гуд

ту ди ласт дроп".

А лампы

как станут

ночь копать,

ну, я доложу вам -

пламечко!

Налево посмотришь -

мамочка мать!

Направо -

мать моя мамочка!

Есть что поглядеть московской братве.

И за день

в конец не дойдут.

Это Нью-Йорк.

Это Бродвей.

Гау ду ю ду!

Я в восторге

от Нью-Йорка города.

Но

кепчонку

не сдерну с виска.

У советски

собственная гордость:

на буржуев

смотрим свысока.

6 августа 1925, Нью-Йорк

 

Настоящая поэзия – это в первую очередь интересные образы. Вот обычный человек скажет: ребенок с удовольствием сосал грудь матери. Ну и что? Нам это неинтересно. А поэт скажет, «что ребенок сосет не грудь, как доллар», что «Он занят серьезным бизнесом», и мы сразу представляем себе этого ребенка, его жадные глаза и ручонки. Это интересное сравнение. Его сложно придумать.

 

Любовь Маяковского – это катастрофа всемирного масштаба

 

Лиличка!

Вместо письма

 

Дым табачный воздух выел.

Комната —

глава в крученыховском аде.

Вспомни —

за этим окном

впервые

руки твои, исступлённый, гладил.

Сегодня сидишь вот,

сердце в железе.

10 День ещё —

выгонишь,

может быть, изругав.

В мутной передней долго не влезет

сломанная дрожью рука в рукав.

Выбегу,

тело в улицу брошу я.

Дикий,

обезумлюсь,

отчаяньем иссечась.

20 Не надо этого,

дорогая,

хорошая,

дай простимся сейчас.

Всё равно

любовь моя —

тяжкая гиря ведь —

висит на тебе,

куда ни бежала б.

Дай в последнем крике выреветь

30 горечь обиженных жалоб.

Если быка трудом уморят —

он уйдёт,

разляжется в холодных водах.

Кроме любви твоей

мне

нету моря,

а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.

Захочет покоя уставший слон —

царственный ляжет в опожаренном песке.

40 Кроме любви твоей,

мне

нету солнца,

а я и не знаю, где ты и с кем.

Если б так поэта измучила,

он

любимую на деньги б и славу выменял,

а мне

ни один не радостен звон,

кроме звона твоего любимого имени.

50 И в пролёт не брошусь,

и не выпью яда,

и курок не смогу над виском нажать.

Надо мною,

кроме твоего взгляда,

не властно лезвие ни одного ножа.

Завтра забудешь,

что тебя короновал,

что душу цветущую любовью выжег,

и суетных дней взметённый карнавал

60 растреплет страницы моих книжек...

Слов моих сухие листья ли

заставят остановиться,

жадно дыша?

Дай хоть

последней нежностью выстелить

твой уходящий шаг.


 

 

Что такое хорошо и что такое плохо

 

Крошка сын

к отцу пришёл,

и спросила кроха:

— Что такое

хорошо

и что такое

плохо? —

У меня

секретов нет, —

слушайте, детишки, —

папы этого

ответ

помещаю

в книжке.

 

— Если ветер

крыши рвёт,

если

град загрохал, —

каждый знает —

это вот

для прогулок

плохо.

 

Дождь покапал

и прошёл.

Солнце

в целом свете.

Это —

очень хорошо

и большим

и детям.

 

Если

сын

чернее ночи,

грязь лежит

на рожице, —

ясно,

это

плохо очень

для ребячьей кожицы.

 

Если

мальчик

любит мыло

и зубной порошок,

этот мальчик

очень милый,

поступает хорошо.

 

Если бьёт

дрянной драчун

слабого мальчишку,

я такого

не хочу

даже

вставить в книжку.

 

Этот вот кричит:

— Не трожь

тех,

кто меньше ростом! —

Этот мальчик

так хорош,

загляденье просто!

 

Если ты

порвал подряд

книжицу

и мячик,

октябрята говорят:

плоховатый мальчик.

 

Если мальчик

любит труд,

тычет

в книжку

пальчик,

про такого

пишут тут:

он

хороший мальчик.

 

От вороны

карапуз

убежал, заохав.

Мальчик этот

просто трус.

Это

очень плохо.

 

Этот,

хоть и сам с вершок,

спорит

с грозной птицей.

Храбрый мальчик,

хорошо,

в жизни

пригодится.

 

Этот

в грязь полез

и рад,

что грязна рубаха.

Про такого

говорят:

он плохой,

неряха.

 

Этот

чистит валенки,

моет

сам

галоши.

Он

хотя и маленький,

но вполне хороший.

 

Помни

это

каждый сын.

Знай

любой ребёнок:

вырастет

из сына

свин,

если сын —

свинёнок.

 

Мальчик

радостный пошёл,

и решила кроха:

«Буду

делать хорошо,

и не буду —

плохо».


 

Взяточники

Дверь. На двери -

"Нельзя без доклада".

Под Марксом,

в кресло вкресленный,

с высоким окладом,

высок и гладок,

сидит

облеченный ответственный.

На нем

контрабандный подарок - жилет,

в кармане -

ручка на страже,

в другом

уголочком торчит билет

с длиннющим

подчищенным стажем.

Весь день -

сплошная работа уму.

На лбу -

непролазная дума:

кому

ему

устроить куму,

кому приспособить кума?

Он всюду

пристроил

мелкую сошку,

везде

у него

по лазутчику.

Он знает,

кому подставить ножку

и где

иметь заручку.

Каждый на месте:

невеста -

в тресте,

кум -

в Гум,

брат -

в наркомат.

Все шире периферия родных,

и

в ведомостичках узких

не вместишь

всех сортов наградных -

спецставки,

тантьемы,

нагрузки!

Он специалист,

но особого рода:

он

в слове

мистику стер.

Он понял буквально

"братство народов"

как счастье братьев,

теть

и сестер.

Он думает:

как сократить ему штаты?

У Кэт

не глаза, а угли...

А может быть,

место

оставить для Наты?

У Наты формы округлей.

А там

в приемной -

сдержанный гул,

и воздух от дыма спирается.

Ответственный жмет плечьми:

- Не могу!

Нормально...

Дела разбираются!

Зайдите еще

через день-другой... -

Но дней не дождаться жданных.

Напрасно

проситель

согнулся дугой.

- Нельзя...

Не имеется данных!-

Пока поймет!

Обшаркав паркет,

порывшись в своих чемоданах,

проситель

кладет на суконце пакет

с листами

новейших данных.

Простился.

Ладонью пакет заслоня

- взрумянились щеки-пончики,-

со сладострастием,

пальцы слюня,

мерзавец

считает червончики.

А давший

по учрежденью орет,

от правильной гневности красен:

- Подать резолюцию!-

И в разворот

- во весь!-

на бумаге:

"Согласен"!

Ответственный

мчит

в какой-то подъезд.

Машину оставил

по праву.

Ответственный

ужин с любовницей ест,

ответственный

хлещет "Абрау".

Любовницу щиплет,

весел и хитр.

- Вот это

подарочки Сонечке:

Вот это, Сонечка,

вам на духи.

Вот это

вам на кальсончики... -

Такому

в краже рабочих тыщ

для ширмы октябрьское зарево.

Он к нам пришел,

чтоб советскую нищь

на кабаки разбазаривать.

Я

белому

руку, пожалуй, дам,

пожму, не побрезгав ею.

Я лишь усмехнусь:

- А здорово вам

наши

намылили шею!-

Укравшему хлеб

не потребуешь кар.

Возможно

простить и убийце.

Быть может, больной,

сумасшедший угар

в душе

у него

клубится.

Но если

скравший

этот вот рубль

ладонью

ладонь мою тронет,

я, руку помыв,

кирпичом ототру

поганую кожу с ладони.

Мы белым

едва обломали рога;

хромает

пока что

одна нога,-

для нас,

полусытых и латочных,

страшней

и гаже

любого врага

взяточник.

Железный лозунг

партией дан.

Он нам

недешево дался!

Долой присосавшихся

к нашим

рядам

и тех,

кто к грошам

присосался!

Нам строиться надо

в гигантский рост,

но эти

обсели кассы.

Каленым железом

выжжет нарост

партия

и рабочие массы.

 

Увы, Владимир Владимирович ошибался. Партия кончено попыталась выжечь таких людей каленым железом, концлагерями. Да, был террор. Только ведь под раздачу попали не только взяточники. По крайней мере как утверждают сейчас внуки тех чиновников, которых расстреляли или отправили в места не столь отдаленные. Но в итоге, в итоге террор закончился… С каждым новым генсеком его становилось се меньше. Да, больше не расстреливали невинных, но и виноватых, тех про кого пишет Маяковский, больше не сажали с таким энтузиазмом. Соответственно – безнаказанность. Коррупция стала плодиться. По сути одна из причин перестройки на мой взгляд - это то что сами же партийные чиновники наворовали, но потратить они всего в открытую не могли. Итогом стала рыночная экономика.

 


ЕСЕНИН СЕРГЕЙ

 

Я обманывать себя не стану,

Залегла забота в сердце мглистом.

Отчего прослыл я шарлатаном?

Отчего прослыл я скандалистом?

 

Не злодей я и не грабил лесом,

Не расстреливал несчастных по темницам.

Я всего лишь уличный повеса,

Улыбающийся встречным лицам.

 

Я московский, озорной гуляка.

По всему тверскому околотку

В переулках каждая собака

Знает мою легкую походку.

 

Каждая задрипанная лошадь

Головой кивает мне навстречу.

Для зверей приятель я хороший,

Каждый стих мой душу зверя лечит.

 

Я хожу в цилиндре не для женщин.

В глупой страсти сердце жить не в силе.

В нем удобней, грусть свою уменьшив,

Золото овса давать кобыле.

 

Средь людей я дружбы не имею.

Я иному покорился царству.

Каждому здесь кобелю на шею

Я готов отдать мой лучший галстук.

 

И теперь уж я болеть не стану.

Прояснилась омуть в сердце мглистом.

Оттого прослыл я шарлатаном,

Оттого прослыл я скандалистом.


 

ПАСТЕРНАК БОРИС

 

Из "Лейтенанта Шмидта". "Версты обвинительного акта... Шапку в зубы, только не рыдать! Недра шахт вдоль Нерчинского тракта... каторга, какая благодать!" Как можно точнее передать нервную дрожь в ожидании приговора?

 

 

Любимая,— жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых.

 

Глаза ему тонны туманов слезят.

Он застлан. Он кажется мамонтом.

Он вышел из моды. Он знает — нельзя:

Прошли времена и — безграмотно.

 

Он видит, как свадьбы справляют вокруг.

Как спаивают, просыпаются.

Как общелягушечью эту икру

Зовут, обрядив ее,— паюсной.

 

Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,

Умеют обнять табакеркою.

И мстят ему, может быть, только за то,

Что там, где кривят и коверкают,

 

Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт

И трутнями трутся и ползают,

Он вашу сестру, как вакханку с амфор,

Подымет с земли и использует.

 

И таянье Андов вольет в поцелуй,

И утро в степи, под владычеством

Пылящихся звезд, когда ночь по селу

Белеющим блеяньем тычется.

 

И всем, чем дышалось оврагам века,

Всей тьмой ботанической ризницы

Пахнёт по тифозной тоске тюфяка,

И хаосом зарослей брызнется.


 

Свидание

Засыпет снег дороги,

Завалит скаты крыш.

Пойду размять я ноги:

За дверью ты стоишь.

 

Одна, в пальто осеннем,

Без шляпы, без калош,

Ты борешься с волненьем

И мокрый снег жуешь.

 

Деревья и ограды

Уходят вдаль, во мглу.

Одна средь снегопада

Стоишь ты на углу.

 

Течет вода с косынки

По рукаву в обшлаг,

И каплями росинки

Сверкают в волосах.

 

И прядью белокурой

Озарены: лицо,

Косынка, и фигура,

И это пальтецо.

 

Снег на ресницах влажен,

В твоих глазах тоска,

И весь твой облик слажен

Из одного куска.

 

Как будто бы железом,

Обмокнутым в сурьму,

Тебя вели нарезом

По сердцу моему.

 

И в нем навек засело

Смиренье этих черт,

И оттого нет дела,

Что свет жестокосерд.

 

И оттого двоится

Вся эта ночь в снегу,

И провести границы

Меж нас я не могу.

 

Но кто мы и откуда,

Когда от всех тех лет

Остались пересуды,

А нас на свете нет?


 

Осень

Я дал разъехаться домашним,

Все близкие давно в разброде,

И одиночеством всегдашним

Полно всё в сердце и природе.

 

И вот я здесь с тобой в сторожке.

В лесу безлюдно и пустынно.

Как в песне, стежки и дорожки

Позаросли наполовину.

 

Теперь на нас одних с печалью

Глядят бревенчатые стены.

Мы брать преград не обещали,

Мы будем гибнуть откровенно.

 

Мы сядем в час и встанем в третьем,

Я с книгою, ты с вышиваньем,

И на рассвете не заметим,

Как целоваться перестанем.

 

Еще пышней и бесшабашней

Шумите, осыпайтесь, листья,

И чашу горечи вчерашней

Сегодняшней тоской превысьте.

 

Привязанность, влеченье, прелесть!

Рассеемся в сентябрьском шуме!

Заройся вся в осенний шелест!

Замри или ополоумей!

 

Ты так же сбрасываешь платье,

Как роща сбрасывает листья,

Когда ты падаешь в объятье

В халате с шелковою кистью.

 

Ты - благо гибельного шага,

Когда житье тошней недуга,

А корень красоты - отвага,

И это тянет нас друг к другу.


 

Недотрога, тихоня в быту,

Ты сейчас вся огонь, вся горенье,

Дай запру я твою красоту

В темном тереме стихотворенья.

 

Посмотри, как преображена

Огневой кожурой абажура

Конура, край стены, край окна,

Наши тени и наши фигуры.

 

Ты с ногами сидишь на тахте,

Под себя их поджав по-турецки.

Все равно, на свету, в темноте,

Ты всегда рассуждаешь по-детски.

 

Замечтавшись, ты нижешь на шнур

Горсть на платье скатившихся бусин.

Слишком грустен твой вид, чересчур

Разговор твой прямой безыскусен.

 

Пошло слово любовь, ты права.

Я придумаю кличку иную.

Для тебя я весь мир, все слова,

Если хочешь, переименую.

 

Разве хмурый твой вид передаст

Чувств твоих рудоносную залежь,

Сердца тайно светящийся пласт?

Ну так что же глаза ты печалишь?

Иней

Глухая пора листопада,

Последних гусей косяки.

Расстраиваться не надо:

У страха глаза велики.

 

Пусть ветер, рябину занянчив,

Пугает ее перед сном.

Порядок творенья обманчив,

Как сказка с хорошим концом.

 

Ты завтра очнешься от спячки

И, выйдя на зимнюю гладь,

Опять за углом водокачки

Как вкопанный будешь стоять.

 

Опять эти белые мухи,

И крыши, и святочный дед,

И трубы, и лес лопоухий

Шутом маскарадным одет.

 

Все обледенело с размаху

В папахе до самых бровей

И крадущейся росомахой

Подсматривает с ветвей.

 

Ты дальше идешь с недоверьем.

Тропинка ныряет в овраг.

Здесь инея сводчатый терем,

Решетчатый тес на дверях.

 

За снежной густой занавеской

Какой-то сторожки стена,

Дорога, и край перелеска,

И новая чаща видна.

 

Торжественное затишье,

Оправленное в резьбу,

Похоже на четверостишье

О спящей царевне в гробу.

 

И белому мертвому царству,

Бросавшему мысленно в дрожь,

Я тихо шепчу: "Благодарствуй,

Ты больше, чем просят, даешь".

ЗАБОЛОЦКИЙ НИКОЛАЙ

 

Некрасивая девочка

Среди других играющих детей

Она напоминает лягушонка.

Заправлена в трусы худая рубашонка,

Колечки рыжеватые кудрей

Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,

Черты лица остры и некрасивы.

Двум мальчуганам, сверстникам её,

Отцы купили по велосипеду.

Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,

Гоняют по двору, забывши про неё,

Она ж за ними бегает по следу.

Чужая радость так же, как своя,

Томит её и вон из сердца рвётся,

И девочка ликует и смеётся,

Охваченная счастьем бытия.

 

Ни тени зависти, ни умысла худого

Ещё не знает это существо.

Ей всё на свете так безмерно ново,

Так живо всё, что для иных мертво!

И не хочу я думать, наблюдая,

Что будет день, когда она, рыдая,

Увидит с ужасом, что посреди подруг

Она всего лишь бедная дурнушка!

Мне верить хочется, что сердце не игрушка,

Сломать его едва ли можно вдруг!

Мне верить хочется, что чистый этот пламень,

Который в глубине её горит,

Всю боль свою один переболит

И перетопит самый тяжкий камень!

И пусть черты её нехороши

И нечем ей прельстить воображенье,-

Младенческая грация души

Уже сквозит в любом её движенье.

А если это так, то что есть красота

И почему её обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

 

Признание

Зацелована, околдована,

С ветром в поле когда-то обвенчана,

Вся ты словно в оковы закована,

Драгоценная моя женщина!

 

Не веселая, не печальная,

Словно с темного неба сошедшая,

Ты и песнь моя обручальная,

И звезда моя сумасшедшая.

 

Я склонюсь над твоими коленями,

Обниму их с неистовой силою,

И слезами и стихотвореньями

Обожгу тебя, горькую, милую.

 

Отвори мне лицо полуночное,

Дай войти в эти очи тяжелые,

В эти черные брови восточные,

В эти руки твои полуголые.

 

Что прибавится - не убавится,

Что не сбудется - позабудется...

Отчего же ты плачешь, красавица?

Или это мне только чудится?

 

 

Облетают последние маки

Облетают последние маки,

Журавли улетают, трубя,

И природа в болезненном мраке

Не похожа сама на себя.

 

По пустынной и голой алее

Шелестя облетевшей листвой,

Отчего ты, себя не жалея,

С непокрытой бредешь головой?

 

Жизнь растений теперь затаилась

В этих странных обрубках ветвей,

Ну, а что же с тобой приключилось,

Что с душой приключилось твоей?

 

Как посмел ты красавицу эту,

Драгоценную душу твою,

Отпустить, чтоб скиталась по свету,

Чтоб погибла в далеком краю?

 

Пусть непрочны домашние стены,

Пусть дорога уводит во тьму,-

Нет на свете печальней измены,

Чем измена себе самому.

 

Старая актриса

В позолоченной комнате стиля ампир,

Где шнурками затянуты кресла,

Театральной Москвы позабытый кумир

И владычица наша воскресла.

 

В затрапезе похожа она на щегла,

В три погибели скорчилось тело.

А ведь, Боже, какая актриса была

И какими умами владела!

 

Что-то было нездешнее в каждой черте

Этой женщины, юной и стройной,

И лежал на тревожной ее красоте

Отпечаток Италии знойной.

 

Ныне домик ее превратился в музей,

Где жива ее прежняя слава,

Где старуха подчас удивляет друзей

Своевольем капризного нрава.

 

Орденов ей и званий немало дано,

И она пребывает в надежде,

Что красе ее вечно сиять суждено

В этом доме, как некогда прежде.

 

Здесь картины, портреты, альбомы, венки,

Здесь дыхание южных растений,

И они ее образ, годам вопреки,

Сохранят для иных поколений.

 

И не важно, не важно, что в дальнем углу,

В полутемном и низком подвале,

Бесприютная девочка спит на полу,

На тряпичном своем одеяле!

 

Здесь у тетки-актрисы из милости ей

Предоставлена нынче квартира.

Здесь она выбивает ковры у дверей,

Пыль и плесень стирает с ампира.

 

И когда ее старая тетка бранит,

И считает и прячет монеты,-

О, с каким удивленьем ребенок глядит

На прекрасные эти портреты!

 

Разве девочка может понять до конца,

Почему, поражая нам чувства,

Поднимает над миром такие сердца

Неразумная сила искусства!

 

 

Не позволяй душе лениться

Не позволяй душе лениться!

Чтоб в ступе воду не толочь,

Душа обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь!

 

Гони ее от дома к дому,

Тащи с этапа на этап,

По пустырю, по бурелому

Через сугроб, через ухаб!

 

Не разрешай ей спать в постели

При свете утренней звезды,

Держи лентяйку в черном теле

И не снимай с нее узды!

 

Коль дать ей вздумаешь поблажку,

Освобождая от работ,

Она последнюю рубашку

С тебя без жалости сорвет.

 

А ты хватай ее за плечи,

Учи и мучай дотемна,

Чтоб жить с тобой по-человечьи

Училась заново она.

 

Она рабыня и царица,

Она работница и дочь,

Она обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь!

 

 

Жена

Откинув со лба шевелюру,

Он хмуро сидит у окна.

В зеленую рюмку микстуру

Ему наливает жена.

 

Как робко, как пристально-нежно

Болезненный светится взгляд,

Как эти кудряшки потешно

На тощей головке висят!

 

С утра он все пишет да пишет,

В неведомый труд погружен.

Она еле ходит, чуть дышит,

Лишь только бы здравствовал он.

 

А скрипнет под ней половица,

Он брови взметнет,- и тотчас

Готова она провалиться

От взгляда пронзительных глаз.

 

Так кто же ты, гений вселенной?

Подумай: ни Гете, ни Дант

Не знали любви столь смиренной,

Столь трепетной веры в талант.

 

О чем ты скребешь на бумаге?

Зачем ты так вечно сердит?

Что ищешь, копаясь во мраке

Своих неудач и обид?

 

Но коль ты хлопочешь на деле

О благе, о счастье людей,

Как мог ты не видеть доселе

Сокровища жизни своей?

 

Старость

Простые, тихие, седые,

Он с палкой, с зонтиком она,-

Они на листья золотые

Глядят, гуляя дотемна.

 

Их речь уже немногословна,

Без слов понятен каждый взгляд,

Но души их светло и ровно

Об очень многом говорят.

 

В неясной мгле существованья