Лицемерный, коварный и так далее

 

Вполне возможно отрицать или называть коварством те неоспоримые качества Тимура, которые ставят нас в неловкое положение, не вполне соответствуя его маске кровавого завоевателя. До странности ослепленный своей антипатией к Тимуру, Груссе обвиняет его в «стратегическом макиавеллизме», «злонамеренном лицемерии, отождествленном с государственными интересами», и, толкуя о его довольно двусмысленной роли в отношениях илийских Джагатаидов с партией трансоксианских дворян, откровенно намекает на «прекрасную комедию восточного лицемерия». Естественно, такого мнения я не разделяю, с сожалением критикуя ученого, которому многим обязан и которого всегда любил. [143]

Нет, я не верю в коварство того, кто сделал своим девизом слова Расти Рости, нечто вроде: «Прямота и сила». В жизни Тамерлана имеет место многое, доказывающее его ненависть и презрение к вероломству! Применение военных хитростей — политика справедливая. То, что он не всегда объявлял о своих намерениях и ловил свои жертвы в нарочно расставленные сети, — это все в рамках правил войны. Готовясь напасть на Баязида, Тимур разбил лагерь на Араксе, построил казармы для войск и распустил слух о том, что весной начнет поход на Тохтамыша. Достоин ли упреков подобный образ действий? Его пропаганду обвиняют в лживости, но лжива всякая пропаганда. Заботливо распространявшиеся им сведения явно не соответствовали действительности; однако работавшие на него агенты сообщали городам и миру некую программу, которая в основном всегда выполнялась. О каком политике можно сказать то же самое? Разумеется, Великий эмир совершил не один и не два коварных поступка, ибо на протяжении всего своего долгого жизненного пути он и не мог всегда идти прямо. По руслу реки бытия встречаются теснины, где поток становится бурным, а потревоженные берега делаются совершенно не похожими на те, которые имеются на входе в дефиле или на выходе из них. Так, Великий эмир довольно гнусным способом поощрял доносительство в тот период, когда не мог позволить себе, чтобы его приказы не исполнялись, приказы ужасные и противоречившие личным интересам воинов в такой мере, что у них мог появиться соблазн их проигнорировать в силу скупости или элементарного человеколюбия; так, стоя перед Дели, Тимур издал указ, согласно которому всякий, не убивший своих пленников, был бы наказан смертной казнью, а «его жена и дети перешли бы к осведомителю».

Подобно всем ратоводцам степных народов, выше всего Тамерлан ценил преданность вассалов их сюзеренам, даже в стане врага. В «Установлениях», этом, скорее всего, апокрифическом Тимуровом завещании, являющемся верным отражением его мысли, если не по форме, то по сути, мы читаем заявление, которое мог бы сделать Чингисхан: «Преданный своему господину вражеский воин имел право на мою дружбу… Тот, кто во время сражения бросал своего предводителя и переходил ко мне, являлся для меня человеком более всех достойным ненависти». Рассказывая о том, как Тохтамышевы эмиры предложили свои услуги ему, он заявил: «Я был возмущен. Я сказал себе, что они предадут меня так же, как предали своего господина». [144]

Оказывалась ли его спина более гибкой, когда он искал способ завоевания власти? Вероятно, да. Но мог ли Тимур поступить иначе? Молодость — это не то время, когда имеется возможность свободного проявления личности, тем более — самоутверждения. Кто может похвастаться тем, что в таком возрасте никогда не улыбнулся своему начальнику или презираемому хозяину? Кто не искал благорасположения высокопоставленного лица или хотя бы раз не удушил в себе желания хлопнуть дверью? Внимательно изучив биографию Тимура, что мы обнаружили? «Лжеприязнь» по отношению к своему шурину Хусейну. Но почему ложную? Разве не нормально полюбить родственника, человека привлекательного, богатого, устроенного и сверх того имеющего те же интересы, что и ты сам? И надо ли удивляться тому, что, разобравшись в Хусейне и решив избрать иной путь, а также поняв, что уже ничего его не связывает с мужем сестры, Тимур свое первое к нему чувство поменял на безразличие, а может, и враждебность? Есть ли повод обвинять его в неблагодарности по отношению к малику Герата? Вспомним, что Великий эмир напал на его царство лишь через десять лет после его смерти… Право, я не нахожу здесь ничего, что оправдывало бы суровые филиппики Груссе. Да, Тамерланова империя «с самого начала оказалась на зыбком фундаменте, не обладая Чингисхановыми прочностью, уравновешенностью и богатством», но неясной была конструкция, а не человек, который казался плутом именно потому, что, не имея возможности принимать однозначные решения, в поисках выхода из создавшегося положения должен был играть на струнах сразу двух цивилизаций, двух наследств.

У этого выходца из родоплеменного общества, где ответственность более коллективная, нежели личная, понятие справедливости было иное по сравнению с нашим, но точно так же признаваемое каждым индивидуумом. Нет ничего, что было бы выше закона, нет никого, кто был бы гарантирован от наказания, за исключением служителей культа, часто воспринимаемых людьми другого сорта и даже, согласно традиционным представлениям о их сути, фигурами священными, способными быть как полезными, так и опасными, правда, при условии, что они не являются развратниками, ибо преступление делает их объектами общего права. Со всем этим наказания дифференцировались соответственно классовой принадлежности. Купцы и горожане, как правило, не владевшие оружием, могли избежать высшей меры наказания, отдав свое имущество. Знать и воинство, когда не объявлялось помилование, получали смертный приговор. Лишение звания и телесные наказания случались редко: Тимур знал, что наказания озлобляют, и чтобы избежать мести со стороны семей, уготавливал им ту же судьбу, что и виновному. [145]

Суд быстрый, безжалостный, и избежать его было практически невозможно! По возвращении из походов Тамерлан всякий раз становился следователем: он требовал отчетов, проверял гири и меры, а также цены на товары, старательно выискивая просчеты. Он наказывал виновных независимо от занимавшихся ими постов. Никаких поблажек и льгот: богатство и ранг не имели никакого значения. Серьезно провинившемуся человеку рассчитывать на защиту было бесполезно. Точно так же, как на извинения или вмешательство друзей, родственников и чиновников. Эту жестокость можно порицать, но не восхищаться ее пунктуальностью нельзя. Таково было одно из Тамерлановых средств защиты малых от великих. Когда Мираншах осуществил в своих владениях чудовищные репрессии, гнев его отца был столь велик, что он решил повесить сына, и лишь тщательное расследование, установившее безумие сына, спасло ему жизнь. Великий эмир с удивившей всех оперативностью прибыл в удел Мираншаха и постарался сделать все возможное, чтобы исправить зло, совершенное сумасшедшим правителем.

 

Интеллигент и художник

 

Тимура называли безграмотным. Хотелось бы знать, что под этим подразумевалось? Если в малолетстве он учился у дервишей Кеша, то было бы удивительно, если бы он не умел читать и писать; имеются основания полагать, что его биографы хотели только указать на то, что он не владел арабским языком. Прямолинейный Ибн Арабшах так и говорит: «Что до прочего, то он был дурак-дураком, потому что не умел ни читать, ни писать по-арабски, ни понимать этот язык», — но добавляет: «Он знал лучше остальных языки персидский, турецкий и монгольский». Думается, можно предположить, что он писал и по-уйгурски.

Не похоже, чтобы он очень любил поэзию, хотя поэтов цитировал; однако из его беседы с Хафизом, весьма вероятно, выдуманной, можно понять, что интерес к светочам литературы им проявлялся. Зато он обладал глубокими знаниями истории, что продемонстрировал «золотому мастеру» на этом поприще, великому историографу Ибн Хальдуну, чем совершенно его покорил. Как настоящий историк, он был внимателен к делам давно минувших дней; так, известно, что он совершил продолжительный визит в Пергам и что в Баальбеке, в одном из тех городов, где, согласно мусульманским легендам, Соломон предавался греховной любви, он попросил рассказать ему об этом достославном месте. [146]

Его религиозная культура производит впечатление значительной. Возможно, он приобрел ее в детстве, вращаясь в кругу людей, исповедовавших суфизм или что-то в этом роде, которые всегда окружали племя барласов. Подобно всем тюрко-монголам, Великий эмир любил диспуты богословов и если, в отличие от большинства оных, не организовывал таковых между поборниками различных конфессий, то с любопытством присутствовал на спорах шиитов с суннитами. В Анатолии он скрашивал свои вечера тем, что созывал ученых мужей и просил их поспорить в его присутствии «о самых красивых вопросах науки и веры». В Мардине Тимур одарил христианскую общину, в Ливане посетил монахов-христиан, отстоял службу и этими встречами был явно доволен.

Тимур любил музыку — в частности, как кажется, игру на кифаре, — и все его праздники сопровождались концертами. Любопытно, что вкус его был эклектичен: он с равным вниманием слушал арабских, турецких, монгольских, персидских и китайских артистов. Воюя в разных странах, Тамерлан неизменно проявлял интерес к произведениям искусства, доставшимся ему в добычу; он их выставлял в дворцах или в парадных шатрах, при их подборе руководствуясь лишь удовольствием, которое ему доставляла их красота. Остается вопросом, не в Тариме ли он собрал первую коллекцию произведений его любимой манихейской живописи, а может, они были для него там куплены и после доставлены? Клавихо видел в его шатре золотой, инкрустированный эмалью и самоцветами поставец, в котором стояли шесть стеклянных сосудов и полдюжины чаш, декорированных жемчужинами; золотой стол, украшенный огромным изумрудом; дерево — багдадская добыча, — целиком изготовленное из золота, ствол которого имел толщину бедра; на нем вместо фруктов висели рубины, изумруды, украшения из бирюзы, сапфиры и жемчужины, а на ветвях сидели — тоже золотые — птицы; изъятую из османской сокровищницы большую, византийского письма икону, на которой были изображены святые Петр и Павел с Евангелиями в руках. [147]

Тамерлан заказывал портреты собственные, «то серьезные, то улыбающиеся», а также — членов семьи; кроме того — фрески, долженствовавшие описывать его битвы, аудиенции, празднества, неизменно требуя при этом сугубой правдоподобности, о которой мы уже говорили. Его интерес к архитектуре отрицать невозможно; это доказывают многочисленные памятники, построенные по его велению, а также неустанное внимание, с каким он следил за работами, руководил ими и вносил необходимые поправки.

Уже набило оскомину слышать, будто бы Тимур высылал в Самарканд творческую интеллигенцию из оккупированных стран, — так-де хотелось ему превратить свою столицу в самый красивый город на Земле, а свой двор — в самый блистательный в мире центр культуры. Это сильное преувеличение. Он слишком уважал художественную элиту, чтобы подвергать ее такому грубому принуждению. Конечно, он толпами перегонял мелких ремесленников и, разумеется, некоторое количество отменных мастеров, — хотя позволительно спросить, не завлекал ли он их скорее, как тороватый меценат? — но ни Ибн Хальдун, ни Хафиз не зашагали по трансоксианской дороге! Так что давайте избегать гипербол. Известно о переселении некоего лекаря из Дамаска, богослова из Шираза и музыканта из Багдада… Значительное число нужных людей было вывезено из Брусы, однако все они спустя время были освобождены. И если Самарканд на самом деле превратился в главный центр культуры Азии в конце XIV века и таковым оставался в веке XV, он разделил эту привилегию с другими городами, в частности с Гератом, и культурная, интеллектуальная жизнь вовсе не угасла в крупных городах как в самом Тимуровом государстве, так и за его пределами после, как утверждают, столь разрушительного там пребывания завоевателя.

Его обязательно представляют как личность суровую и сдержанную. Образ Тимура улыбающегося нас смущает. Нам кажется, что великие люди, и тем более великие полководцы, к улыбке не способны. Но портреты, на которых Великий эмир улыбается, видимо, все-таки родились не из праздной фантазии художников. Разве так уж невозможно, что у Тимура было чувство юмора и он умел ценить остроумие других? Забавные истории на сей счет, возможно, недостоверны, как многие другие анекдоты, но толика правды в них, наверно, есть. [148]

Повелев казнить придворных Мираншаха за то, что они вовлекли своего господина в разврат и тиранию, он помиловал шута за то, что дурак, прежде чем взойти на эшафот, поворотился к шедшему за ним эмиру и сказал: «После вас, Ваше Высочество, поскольку вам всегда хотелось быть впереди меня». А в Ширазе Тамерлан будто бы высоко оценил остроумный ответ поэта Хафиза, которого упрекнул за хулу, высказанную в адрес Бухары и Самарканда. Существует предание о том, как Тимур встретился с великим турецким юмористом XIII века Ходжой Насреддином: вот весьма красноречивый анахронизм!

 

Талант военачальника

 

Историки вряд ли станут рассуждать о ратном таланте воина, неспособного повести в бой даже взвод; для них разумнее было бы воздать должное гениальности тех военачальников, за плечами которых долгая боевая жизнь и многочисленные блестяще выигранные победы. Если пользоваться этим единственным критерием (другие, на мой взгляд, неприемлемы), то Тимур есть гений подлинный. Он не был побежден ни разу (разве что в ранней юности) и одержал верх над такими полководцами, как Тохтамыш, который вовсе не был тем, кем можно пренебречь, или Баязид, — один из наиболее выдающихся воевод. Говорят, что гений — это всего лишь долготерпение, но это и огромная сила воли. Тем, от чего победа зависит прежде всего, Тамерлан обладал, а именно — верой в себя, в свою звезду, в бога войны, а также нацеленностью на победу и упорством. Некоторые его афоризмы и высказывания демонстрируют, до какой степени он сознавал, что все прочее лишь вспомогательные средства. Победы «не зависят от численности и вооруженности воинов, но только от тех чудесных дарований, которые Бог источает на своих любимцев», — заявил он однажды; в другой раз Тимур произнес со свойственной ему прямотой, но весьма разумно: «Лучше с сотней оказаться в нужном месте, чем не прибыть туда с тысячью».

Войска его любили, и он мог от них требовать все: покрыть тысячи километров по просторам Центральной Азии в поисках врага; в разгар зимы лезть в недоступные горы; отправиться на Ближний Восток, не успев отдохнуть после изнурительного похода на Индию; сойти с лошадей, чтобы превратиться в каменщиков, «саперов» или землекопов. Если его слушали, то потому, что он сумел установить безупречную дисциплину и запрещал всякое расслабление вплоть до завершения кампании; также потому, что регулярно выдавал жалованье (и нередко авансом); потому что сулил баснословную добычу; потому что знали, что он выигрывает все битвы подряд; потому что с рождения имел способность воздействовать на других, умея взглянуть так, что ослушаться было невозможно; но прежде всего потому, что он никогда не оставлял воинов одних, разделяя с ними их существование, страдания, усилия, лишения, а еще потому, что он так же, как они, рисковал своей жизнью. [149]

Тимур всегда был настроен на действие. Утверждают, что его походы были плохо подготовлены, так как он часто менял свои планы и импровизировал, повинуясь требованиям текущего момента, — однако все это скорее из области романистики, а не биографического жизнеописания. Мы уже говорили, что случаю он не оставлял ничего. Он настолько был дотошен, что у подножия крепостей приказывал рисовать красной краской места, которые должны были занять роты перед штурмом. Он отличался быстротой в действиях; если изучить историю войн, обнаружится, что это качество являлось основным у всех великих ратоводцев. Быстрыми должны были быть все и всё: и армия, и уведомлявшие его обо всем, что делалось на окраинах государства, скороходы, и, конечно, строительные работы, которые, как он говорил, должны были заканчиваться до того, как начались. Всегда нетерпелив, неизменно в спешке — и тем не менее, когда требовалось, Великий эмир умел быть терпеливым и даже тянуть время. Он всегда оказывался там, где его не ждали. Его появления поражали своею неожиданностью. Так, всего за семнадцать дней он пришел из Шираза в Самарканд, когда Тохтамыш, полагая, что он еще далеко, спокойно воевал в Трансоксиане; так, словно снег на голову, Тимур свалился на Багдад, где думали, что завоеватель еще далеко.

Нередко удивляются тому, что Тамерлан предпринял так много зимних кампаний, и, как правило, видят в этом тоже намерение нанести внезапный удар, привести врага в замешательство. Подобной точки зрения я не разделяю. Разумеется, надо рассматривать каждый случай в отдельности, и всякое обобщение опасно. Однако следует помнить, что он считал необходимым принимать во внимание географические и прочие особенности территорий, на которых предстояло действовать. Зима ужасна, но не более лета в его крайних проявлениях. Лошади его воинов были из той породы, которая была способна находить траву под снегом, и потому голод им не грозил, в то время как в самый разгар лета степь, высыхая, превращается в пустыню и, чтобы накормить животных, надо подниматься в горы. Строгие законы Центральной Азии запрещали охоту, дававшую значительную часть провианта, летом, разрешая ее в зимний период. Кроме того, мороз гарантировал сохранность мяса; снег, подверженный заражению менее воды, спасал солдат от жажды; да и замерзшие реки преодолеваются легче. [150]

Великий эмир прибегал к хитростям, которые нам сегодня кажутся детскими или достойными ковбойских фильмов, но которые таковыми не были, поскольку обычно удавались. Самые грубые часто оказывались наиболее эффективными: например, привязать к лошадиным хвостам ветки, чтобы поднять как можно больше пыли и произвести впечатление прохождения множества отрядов;[17] развести как можно больше костров, чтобы враг подумал, что перед ним находится многочисленный лагерь. Уловки более изощренные приносили ожидаемый результат далеко не всегда: так, стоя перед Дели, Тимур, желая произвести на его защитников впечатление робкого и слабого противника, совершенно напрасно заперся в укрепленном стане, и, напротив, его дерзкие маневрирования в Анатолии успешно ввели в заблуждение Баязида.

 

Националист

 

Кто-то сказал, что Тимур никакого тюркского патриотизма не знал и «национальный дух» ему был неведом. Я глубоко убежден в обратном, ибо неспроста «Зафарнаме» Язди рассказывает всем историю Тимуридов, начиная с легендарного происхождения тюрок, а тимуридская литература, как в свое время литература монгольская, при участии Рашидаддина, тщится доказать, будто бы монголы являются ветвью общего тюркского древа. И по какой причине, если не оттого, что чувствовал себя коренным тюрком, великий писатель, к тому же министр, Мир Алишер Навои написал трактат, в котором пытался доказать — довольно неудачно, — превосходство турецкого языка над языком персидским? Зачем Бабур, поэт-историограф, ставший падишахом, заявляет, что всякая страна, которая в ту или иную эпоху находилась во власти того или иного тюркского народа, должна считаться их собственностью? Жан Обен заметил: «То, как тимуридская историография трактует, или скорее не трактует, вмешательство курдского принца (из Герата) в дела Джагатаидов, указывает на желание, узнаваемое по другим признакам, принизить авторитет лишенной власти таджикской (персидской) династии и оставить в неприкосновенности честь “тюркской касты”». Он также напоминает нам презрительное высказывание эмира Казагана: «Разве какой-то таджик может претендовать на султанат?» То же презрение звучит в словах, произнесенных Тамерланом при расставании с комендантом крепости Авник: «О султане-Джалаириде Ахмеде (монголе по происхождению) вам совершенно не следует беспокоиться, поскольку таджики его сделали своим, но внимательно следите за Кара-Юсуфом (правителем «владетелей черных овец»), ибо он туркмен (тюрк-кочевник)». Точно так же Великий эмир пеняет Баязиду на то, что он не сохранил чистоту тюркской крови и сделался почти что греком. Это уже не «национализм», а «расизм», по меньшей мере что-то в этом роде. Издревле бытовавший в Центральной Азии, он не мешал ее населению восхищаться персидской культурой и брать у нее уроки. Существует поговорка, подчеркивающая воздействие городской цивилизации Ирана; она звучит так: «В городе и турецкая собака лает по-персидски». [151]

Тамерланов национализм вполне проявился в его кампаниях, предпринятых в целях объединения тюрок в рамках всемирной монархии, а также создания турецкой империи и устранения всех единокровных соперников, таких, как Осман, Мамлюк, индийский Тоглуг. И мы вправе думать, что если Тимур оккупировал Индию всего лишь частично, то потому единственно, что считал, как его потомок Бабур, что она являлась тюркской собственностью уже с того дня, как Махмуд Газневи совершил на нее свой первый поход.

На размышления наводит следующее обстоятельство. Византия являлась символом, будоражащим мусульманское воображение на протяжении веков, и во времена Тимура была практически обескровлена. Тамерлан мог ею овладеть, что непременно имело бы широкий отклик в исламском мире и порадовало бы дорогих ему дервишей, массы которых полвека спустя объединились вокруг Мехмеда II под стенами города, дабы обрушить их «своими молитвами». Однако Тимур против Константинополя не предпринял ничего. Он ему был безразличен, ибо, не будучи турецким, город являлся составной частью другого мира — Рима, его не интересовавшего. Будучи тюрком, Тамерлан был нацелен лишь на мир тюркский, в том числе на великий Иран, который уже несколько столетий играл роль охотничьих угодий тюрок; затем он устремился на Китай, поскольку его монгольские предки (которых он считал «тюрками», и надобно это помнить) столь часто — и не так давно — им владели. [152]

 

Неполный портрет

 

Если бы портретист остановился на этом, на холсте мы увидели бы великого государя, которому всё улыбается и чьи деяния благие: им создано мирное, стабильное и процветающее и богатое государство; он подтолкнул развитие торговли и промышленности, распространил свой авторитет на весь мир; его знают, может, даже им восхищаются и в Китае, и в Кастилии, и в Каире, и в Москве; много от его щедрот получили искусства; по его слову были построены памятники, коих вполне достаточно, чтобы обеспечить ему славу.

На незавершенном холсте мы увидели бы великого человека, деятеля, имеющего, само собой разумеется, недостатки, но достоинства которого их с лихвой перекрывают и побуждают к уважению; таковы любовь к родине, верность в дружбе, забота о бедных и обездоленных, справедливость и беспристрастность (в известном ее понимании), а также мужество, щедрость, уважение к интеллектуальным и моральным ценностям, набожность, культура, любознательность, склонность к меценатству — ну и довольно.

Однако такой портрет законченным считаться не может. В нем не отражен целый отрезок жизни Тимура; в лучшем случае, имеется лишь его набросок. Речь идет о палаче Исфагана, Дели, Дамаска, Багдада, Астрахани; о разрушителе, о человеке, который заявил, что в его сердце нет ни капли жалости. Такая личность достойна самого пристального изучения.

 

 

Глава IX

Палач

 

Процесс

 

Обвинительный акт готов. Преступления совершены тяжкие. В течение целой трети века Тамерлан занимался депортацией населения разных городов и стран, массовым угоном в рабство, выжиганием населенных пунктов, превращением в пустыню различных провинций, попустительством или поощрением истязаний и насилия, разграблением богатств государей и зажиточного люда, низведением люда скудного до полной нищеты, сооружением «минаретов» из отрубленных человеческих голов, террором по отношению к сельскому населению, казнями десятков тысяч пленных, массовыми избиениями, не делая различия между женщинами, мужчинами и детьми. Отягчающее обстоятельство: злодейства совершались хладнокровно, методично и систематично. [153]

Однако все это не вяжется с другими поступками Тимура, и здесь явно просматривается нечто противоречивое и странное. Впрочем, обвинения кажутся обоснованными. С ними выступил не только вышеупомянутый Ибн Арабшах, Тимура ненавидевший и мечтавший о мести; правда, он не сказал ни слова о его наиболее ужасных злодеяниях, как не были обвинителями арабы, мамлюки, турки, армяне, грузины, русские и индийцы — главные жертвы его репрессий. Основными же обвинителями оказались, как ни странно, официальные историографы, исполнявшие повеления самого Тамерлана и его сыновей, царевичей, заботившихся о доброй репутации их предка. Разумеется, они утверждают — как мы знаем, не без оснований, — что Великий эмир жил идеалами мира и справедливости, постоянной заботой о своих народах, и указывают на достигнутые результаты, а именно: были прекращены междоусобицы, было покончено с феодальной тиранией, с разбоями, была обеспечена безопасность дорог, восстановлена торговля; нельзя не сказать и о длительном периоде процветания — все это результаты, плата за которые слишком высокой быть не может. И наконец, немного уходя в сторону от проблемы, они говорили, что войны неизбежно влекут за собой многочисленные беды. Современники, как водится, раскололись на два лагеря. Одни были приведены в ужас использовавшимися им средствами; другие радовались его достижениям. Первые были поражены страстью к разрушению Великого эмира; вторые — созидательной деятельностью его.

Следует ли из этого вывод, что Тамерлан в мирный период бывал не тем, кем оказывался во время войны? Можно ли в нем видеть чудовище или безумца? Утвердительно ответить на эти вопросы нельзя. Можно сказать себе, что он убивал, истязал, насиловал и жег, стремясь к идеалу и добродетели, и таким образом сделать из него некоего предтечу экстремистов Великой французской революции, этакого Робеспьера или Сен-Жюста; но эти двое кончили свое существование на эшафоте! [154]

Давайте заслушаем погодовой, длинный перечень преступлений и попытаемся услышать стенания людей, от них пострадавших. 1383 год: Герат, истязания и депортация; «минареты» из черепов, сооруженные Мираншахом. 1384 год: Астарабад, порубленные мужчины, женщины и дети. 1387 год: Исфаган, 70 тысяч голов, отрубленных для сооружения «башен». 1388 год: Хорезм и Систан, полностью разрушенные; Ургенч и Шахристан, стертые с лица земли; Тус, 10 тысяч убитых. 1392 год: Сари, Амол, всеобщее избиение, за вычетом детей. 1393 год: Такрит, город разрушен. 1394 год: разграблен Мардин. 1395–1396 годы: Астрахань, Сарай-ал-Джадид, Тана, сожженные дотла. 1398 год: Лони, резня — погибло 10 тысяч пленников. Дели, беспрецедентное избиение населения. 1400 год: Алеппо; на трое суток отдан солдатне. 1401 год: Дамаск, сожжен за три дня грабежей; Багдад, 90 тысяч горожан погибли во время грабежей. 1402 год: Бруса, город предан огню… И это всего только выборка, и, быть может, следовало бы вставить в список каждую провинцию, а также перечислить все большие и малые селения и крепости.

Как нетрудно увидеть, мы имеем дело с набором фактов всевозможных категорий, набранных слева и справа с единственной целью: сделать еще более мрачной картину ужаса. Легко также догадаться, что имеет место и преувеличение, которое можно отнести на счет богатой иранской фантазии и желания приписать Тимуровым карательным мерам постоянно сопутствующую ему избыточность. В жизни почти все трагедии подчиняются свойственному им сценарию, и потому в судебном разбирательстве, достойном этого названия, следовало бы их изучать отдельно. Тимур явно не виновен в одних и повинен в других, а в иных случаях он имеет право на то, что называется смягчающими обстоятельствами.

Подобный процесс был бы долгим, трудным и, может быть, скучным. Причины, по которым от него отказались, тем не менее не сводятся к неведению и лени. Дело в том, что он разрушил бы ясный и убедительный образ полнейшего варварства завоевателей Центральной Азии. Подобный процесс затруднил бы всех устраивающее скоропалительное и привычное отождествление Тимура с Чингисханом, а также лишил бы эпопею владетеля Самарканда того самого зрелищного и яркого, что в ней имеется. И не обязательно, что результаты этого процесса были бы сомнительными или привели бы к оправдательному приговору. Но он позволил бы привести вещи к их истинным пропорциям. Тимур отличался от Чингисхана уже тем, что не намеревался уничтожать землепашество и городскую цивилизацию. Он, конечно, много чего пожег и пролил немало крови, но меньше, чем считается; он выказал способность миловать и, быть может, пощадил провинций и городов больше, чем уничтожил. Но я уже слышу: «Это ничего не значит». [155]

 

Преувеличения

 

Мы располагаем достаточными данными, чтобы определить число жертв Тимуровых войн в различных городах, но, как будет видно, ни одно из них не безупречно. В то же самое время у нас есть возможность получить практически исчерпывающие сведения о разрушениях, вызванных пожарами и вандализмом солдатни.

В городах, по словам летописцев, срытых до основания, зданий, построенных до Тамерлана, оставаться не должно было бы; во всяком случае уж декор памятников должен был пострадать. Разумеется, во многих населенных пунктах разрушения были значительными, и архитектура от этого пострадала. Жалобы христиан Востока, которым, как нам ведомо, пришлось восстанавливать многие храмы после Тимуровых набегов, обоснованы; однако, хотя у Тамерлана особых резонов защищать христиан, равно как мусульман, не имелось, далеко не все церкви пострадали во время «бури». Несмотря на землетрясения и на сефевидские и османские войны, Грузия и Армения остались всемирно признанными хранилищами средневекового культового искусства. Вспомним, к примеру, об армянских церквах Карса, Санохина, Ани, Эгварда и Ахтамара, о грузинских храмах в Кутаиси, Гогуле, Никорцминде, Джвари, Ошки, Гегарте и Мцхете[18] — и это лишь некоторые, сегодня наиболее известные.

О Дамаске Ибн Арабшах писал так: «Огонь стер все следы этого большого города». Таким образом, от всего построенного до XV века в нем не должно было остаться ничего, но это не так: по сей день стоят многочисленные хаммамы XII и XIII столетий, Маристан (лечебница) аль-Нури и несколько сельджукских медресе (Азизая, Адилия, Захирия, Шамия); касательно мечети Омейядов, которую частенько выдают за пример тимуридского разрушительства (совершенно необоснованно, поскольку, по всеобщему мнению, пожар в ней возник случайно), то она, конечно, пострадала сильно и утратила свое мозаичное облачение, но разрушенной до основания ее не назовешь. [156]

Что до Исфагана, то там пожар место имел, но значительного ущерба памятникам не нанес. Ни мавзолей имама Джафара, ни усыпальница Баба-Касима, ни медресе Имамия, построенные в XIV веке, — а это лишь некоторые из построек, о которых упоминают летописи, — разрушены не были. Масджид-и Джума Сельджукидов, наиболее яркий образец иранского зодчества, сохранил в полной неприкосновенности оба великолепных придела: Малик-шаха, а также михраб Ольджейту, шедевр мусульманской скульптуры.

В Брусе, блистающей памятниками, созданными первой османской архитектурной школой, огонь не тронул ни большой мечети постройки 1396 года, ни святилища Базадийи (1391), ни Гудавендигар (1396); мечеть Орхан, в которой от всего первоначального остался лишь план, была разрушена до основания лишь в 1417–1418 годах. Надеюсь, читатель позволит мне остановиться на этом.

Роль, которую играли города в международной торговле до и после походов Великого эмира, тоже указывает на то, что они были разграблены не так страшно, как принято считать. В этом отношении показательна судьба Таны-Азака. Эта крупная венецианская торговая колония на Азовском море, находившаяся в конце одной из дорог Великого шелкового пути, значительно сократила свою деятельность в XV веке; историки, не вдаваясь в подробности, решили, что виной тому были разрушения, произведенные Тимуром в 1395 году, вслед за теми, что имели место в Ургенче, Сарае и Астрахани. Исследование, недавно предпринятое двумя выдающимися специалистами Вайнштейном и Бериндеем, позволило установить, что этот упадок явился следствием того, что снова открылись Александрия и Бейрут. «Отмечают, — пишут они, — что, за вычетом годов 1395, 1396 (впрочем, эта дата сомнительна. — Авт.) и 1398, венецианские корабли по-прежнему заходили в Тану. Более того, отмечено, что в период между 1392 и 1402 годами на этом торговом пути галеи были заменены судами тоннажа значительно большего, то есть кокками… Из этого со всей очевидностью явствует, что Тимур если и изменил состояние дел, то ненадолго». Иначе говоря, он не разрушил и не обезлюдил Золотую Орду, не уничтожил ее инфраструктуры. А чего только не наговорили о страданиях городов Золотой Орды?

Ужасное опустошение, которому якобы подверг Тамерлан эти города, в некоторых случаях затронуло или их предместья, или их провинции, являясь неизбежным следствием боевых действий. Стоящий выше всяких подозрений историк Ибн Хальдун говорит, что Баальбек пострадал intra muros,[19] тогда как Хама и Хомс были пощажены. Предположительно, историк имел в виду беду, обрушившуюся на сельскохозяйственные районы, близ этих городов. Во время прохода джагатайских войск в Баальбеке стояла ужасная погода; воины, испытывая недостаток в питании, принялись грабить поля. Под Хомсом и Хамой солдаты довольствовались тем зерном и теми плодами, что находили вокруг лагеря. Так же и в 1401 году, в Аинтабе (Газьянтепе) с продовольствием было так плохо, что армия, подобно саранче, налетела на рис, хлеб, виноград и сушеные фрукты, имевшиеся у крестьян, как и на иное съестное, что у них находили, включая собак. В Дамаске, где, прежде чем отдать город на разграбление, Тимур приказал выгнать из него население, голод был такой, что наиболее оголодавшие или наименее прихотливые ели друг друга. В других местах, особенно летом, избиение мирного населения приводило к возникновению страшнейших эпидемий. [157]

Конечно, во всем этом Тимур был виноват, но косвенно, поскольку шла война, и обвинять следовало бы именно ее, прежде чем все списывать на счет жестокости Великого эмира. Преувеличения делаются намеренно — из нелюбви к нему: придумываются костры там, где их не было, и гиперболизируются разрушения, которых не было тоже. Насколько можно судить, единственными крупными городами, «стертыми с карты», являются Сарай-ал-Джадид, Ургенч и Шахристан, к тому же — частично; что касается двух из них, то Великий эмир официально принял меры для их восстановления. В 1386 году он приказал вновь заселить Зарендж, чтобы возвратить Систану его былое процветание; в 1391 году он повелел эмиру Мусаке восстановить городское хозяйство Хорезма; в 1401 году по его слову Абубекр занялся восстановлением Багдада. Если эти усилия не принесли ожидавшихся плодов, то по меньшей мере Тимур их желал.

Случай с Сараем менее однозначен. Бартольд полагает — и я разделяю его мнение, — что найденные во время раскопок скелеты без голов, рук и ног являются жертвами «варварства Тимуридов». Об обычае отсечения головы нам известно хорошо; обычай ампутации рук и ног, бытовавший в Тимурову эпоху, тоже зарегистрирован и никакой новости собой не представляет; если я не ошибаюсь, о нем упоминается в мифах первых исторических тюрок (тукю), вышедших из лона хуннского племени; об этом имеются сведения и в китайских источниках. Однако не все сарайцы были уничтожены; так, «Зафарнаме» уточняет, что оставшихся в живых «гнали перед войском, как баранов»; то, что спустя время они возвратились в город, сомнения не вызывает. [158]

Говорят, что земля до сих пор носит в себе память о присутствии Тамерлана и, превращенная в пустыню, проклинает его. Вот еще одно бесспорное преувеличение. Хотя разрушение Хильмандской плотины и нанесло ущерб Систану, следовало бы более внимательно изучить, в какой мере это повлияло на процесс опустынивания. Как и во всех других подобных случаях, было бы рискованно приписывать частичное разрушение сельского хозяйства одному Тимуру, забыв о Чингисовых походах или набегах Сельджукидов, а также о естественном изменении климата. Да, в поисках пастбищ кочевые орды стремились сократить возделываемые площади, но кто может сказать: до какого предела? Что до грабежей, то длительного воздействия на земли они произвести не могут: жизнь возрождается быстро даже там, где пытались ее уничтожить. Путешественники XIII и XIV веков, побывавшие в землях, по которым позднее прошел Тимур, идиллических описаний оных нам не оставили. Из часто восторженных очерков Ибн Баттуты явствует, что человеческая деятельность повсюду набирала обороты, но раны, нанесенные монголами, оставались незалеченными. Жан Обен, исследователь весьма дотошный, сделал любопытное замечание о том, что географ Якут ибн Халиви, побывавший в 1219 году — стало быть, до Тимура и даже Чингисхана — в областях севернее Герата, нашел их частично разоренными. Возникает ощущение того, что, за исключением определенных и ограниченных зон, Тамерлан скорее восстановил, нежели разрушил сельскохозяйственную деятельность. Так что в этом вопросе его можно было бы в основном реабилитировать, хотя бы во имя сомнения.

 

Великодушие Тамерлана

 

Нередки были случаи, когда Великий эмир объявлял о помиловании, но не преступников, а смутьянов и непокорных — жертв его гнева — по просьбе членов семьи или религиозного сановника, или по случаю радостного события в его собственной жизни. Любил ли он, чтобы его просили? Конечно нет, так же как не любил беспричинно убивать. Ниже мы увидим, как им делалось все возможное, чтобы избежать резни в том или ином городе. [159]

Не следует думать, что появление джагатайских войск всегда и всюду сопровождалось ужасными разрушениями. Так, Великий эмир дважды проходил по сербадарским землям, не совершив даже самого малейшего насилия. Очень похоже, что, за вычетом кровавой трагедии Исфагана, страданий Западному Ирану он не причинил. По меньшей мере в начальной фазе Сирийской кампании он старался действовать с надлежащей умеренностью. Что касается разрушений, учиненных в Анатолии, то они, скорее всего, из области легенд.

Что до прочих районов, то совершенные там «насилия» были рутинными карательными акциями, направленными против разбойников, вооруженных банд и мелких доморощенных тиранов, ответственных за многочисленные преступления, и многие этому радовались, но впоследствии недруги Тимура воспользовались ими в борьбе с ним. Это имело место в Луристане, в некоторых округах Мазандерана и на Кавказе, где, как и во многих иных местах, не было совершено ни одной беспричинной жестокости, а может, вообще никакой.

Случалось, что Тимуру приходилось брать на себя ответственность за преступления, содеянные другими (и о которых, быть может, всего он и не знал), или же действовать по просьбе союзников, клиентов и финансистов; так, в 1393 году он занял Такрит, отвечая на пожелание багдадцев. Бывало, что религиозные соперники, найдя сложившиеся обстоятельства благоприятными, давали волю своей ненависти; так, в Дамаске хорасанские шииты, обычно сдержанные в проявлении эмоций, решив наказать суннитов, испачкали нечистотами могилы Муавийи, Язида и прочих омейядских калифов; другим шиитским экстремистам приписывают поджог главной мечети (надо отметить, ошибочно). И кто вычленит из массы этих злоупотреблений долю, приходящуюся на сведение счетов враждующих друг с другом городов, торговых фирм и феодалов? Кто возьмет на себя труд выяснить, каковы тогда же были действия тех, которых называют отребьем, рецидивистами, бандитами с большой дороги, а также всевозможных искателей приключений, явно радовавшихся таким счастливым для них случаям, как штурм или разграбление того или иного города?

Немало тех, кто признает, что Тамерлан мог выказать умеренность, но они тут же добавляют, что с его стороны то было не проявление гуманности, а политическая уловка. Так что ж? Одно другому не мешает. Лучшим примером того является освобождение двух тысяч пленных перед штурмом Герата в апреле 1381 года, которое убедило население в том, что, сидя в своих домах, они могут остаться живыми, а с другой стороны, — позволило легко овладеть городом. Все в том же Герате, спустя два года, произошел «мятеж» захвативших его горцев; что касается горожан, то они, «взобравшись на крыши, спрашивали друг друга, чем все это кончится». Благодаря этому, а также вмешательству шейха Шихабаддина Вистами они остались живы, а вот «мятежники» и «предатели» были депортированы или казнены. Восстание, произошедшее в Язде, которое подавили Тимуровы внуки, не повлекло за собой никакого наказания то ли потому, что незадолго до того город перенес ужасный голод, то ли из-за «безответственности его обитателей», то ли, наконец, потому, что Язд являлся одним из основных производителей дорогих тканей. [160]

Утверждают, что Тимур часто принимал оградительные меры, заботясь о дисциплине, чтобы держать армию в узде. По установлении величины дани он запрещал воинам входить в город до окончания ее сбора, опасаясь, чтобы возможные попытки вымогательства не навредили нормальному протеканию операции. Какие на то у него имелись соображения? Административные? Финансовые? Возможно, и те и другие. Во всяком случае, опыт показывает, что, когда солдаты проникают внутрь городских стен, дела принимают плохой оборот. В Дамаске Тимур велел повесить на торгу нескольких человек, которые, нарушив запрет, пробрались в город и принялись грабить и насиловать. Известно, что, отдавая город на произвол солдатни, он предварительно выгонял из него население и всю эту толпу держал в стороне. В Дели Тамерлан велел лучникам стрелять в каждого, кто в приступе алчности устремлялся к дверям до приказа. В Алеппо он метал громы и молнии, когда узнал, что его люди отрезали головы живым, а не трупам, как дозволялось. В Мардине, получив известие о рождении внука, Улуг-бека, Великий эмир в его честь объявил всеобщую амнистию. В Дели, после учиненного там массового убийства, когда, будучи пьяным, вмешаться вовремя Тимур не смог, он непроизвольно воскликнул: «Я этого не хотел!»

В конце жизни он полностью осознал тяжесть, как написано в хрониках, «своих ужасных деяний, убийств, пленений, истязаний и пожаров… грехов и преступлений» и во всеуслышание о них сожалел, однако присовокупляя, что, дабы получить прощение Всевышнего, он «решил обратить в истинную веру язычников Китая и низвергнуть их идолов». Без насилия? Дело в том, что он отличал наказания, по его мнению, законные от тех, что считал преступными. [161]

 

Переговоры и грабежи

 

Совершенно очевидно, что Тимур предпочитал захватывать города, их не разрушая, и не только потому, как утверждают, что получал больше выгоды от налогов, чем от грабежа, или потому, что его экономическая структура зиждилась на комбинировании городского рынка с пастушеским производством, а политическая система — на сосуществовании народов оседлого и кочевого, но еще (и прежде всего) потому, что мусульманский закон требует, чтобы государь предлагал «неверным» сдаться ему без боя, предупредив, что в случае отказа их имущество будет считаться военной добычей, а их родные — рабами.

Он делал все возможное, чтобы подвести противника к капитуляции, и принимал все превентивные меры, чтобы не выпустить из-под контроля разгул озлобленной солдатни. Впереди войска он обязательно высылал агентов — «пропагандистов», в чью обязанность входило подрывать волю к сопротивлению, не щадя для этого ни посулов, ни угроз. Подойдя к городу, договора с которым у Тимура не имелось, он с ходу его не атаковывал, жертвуя преимуществом, что давала бы внезапность, обеспеченная быстротою перехода, а осаждал его в надежде, что горожане откроют ворота сами. Он предпочитал, чтобы инициатива переговоров исходила от осажденных, и иногда ждал ее долго (под Шахр-и Систаном ожидание растянулось на целый месяц); не дождавшись, Великий эмир начинал переговоры самостоятельно. Во время беседы, в которой участвовали представители города и Тимур, окруженный диваном (советом), устанавливались «плата за безопасность» (нал-и аман), размер «оплаты подков победившей армии» и, одновременно, процедура их получения. Каждый город, к которому приступал Тамерлан, должен был платить выкуп, когда не хотел, чтобы его брали приступом. Налог был обременительный, и, как правило, его считали убийственным, тем более что шейхи, саиды и улемы, как лица привилегированные, были от него освобождены. Трудящийся класс, самый бедный, должен был выплачивать основную долю, но поскольку достаточных средств у него не было, налогом облагались хозяева мастерских и купцы. И все же, как ни был налог тяжек, население по миру не пускалось. Экспроприировались только ценные предметы, украшения, серебро и золото, в принципе, в производстве не использовавшиеся, так как ислам обработку серебра запрещает. Сельскохозяйственный и ремесленнический инвентарь практически не трогали, и экономическое положение население поправлялось быстро. Вот одно из доказательств: Шираз и Герат были должны (и смогли) выплатить нал-и аман дважды, первый раз по истечении двух лет, второй — шести. [163]

По приходе к согласию все ворота, кроме одних, замуровывались, чтобы избежать утечки капиталов и проникновения в город. Сборщики налогов с эмиром во главе сносили собранное в разные места города. Когда операция проходила более или менее спокойно, все обходилось казнями на месте преступления немногих упрямцев и пытками тех, кто был заподозрен в сокрытии имущества. Но если нервозность горожан или сборщиков налогов провоцировала конфликт, тогда был возможен настоящий взрыв насилия, начинались грабежи и погромы; порой это происходило спонтанно и бесконтрольно, как в Дели, или по приказу Тимура, как в Исфагане. Реже, по невыясненным причинам, некоторые города, которые, как, например, Астрахань, нал-и аман уплатили, иногда, несмотря на это, бывали тут же разграблены.

Когда город оказывал сопротивление, его брали приступом, в него врывались воины, и тогда начинались жестокие грабежи. Мы располагаем скудными сведениями о том, что там творилось, но в большинстве случаев жертв бывало много. Люди разбегались кто куда, а за ними гнались всадники, давя копытами обезумевших от страха женщин и детей, которые погибали сотнями. Различия между воинами и гражданскими лицами не делалось.

Совершенно особая судьба ждала города взбунтовавшиеся, такие, например, как Герат и Шахр-и Систан в 1383 году, Туе в 1388 году, Багдад в 1401 году и т. д. Если невиновность населения была признана или когда в его пользу выступал какой-либо ходатай, или же возникало какое-то счастливое обстоятельство, город прощали; в противном случае он бывал обречен на поголовное избиение жителей (к’атл-и Амм) ; как минимум город, как в случае с Хамой и Алеппо, «чистили» и сжигали, а горожан превращали в рабов.

Понятие «всеобщее избиение» всегда было довольно расплывчатым. Когда летописец Шами подводит итог резни в Багдаде словами: «Из сотни уцелел один, а из множества — немногие», — не следует думать, что погибло 99 процентов населения: там, как и всюду, пощажены были служители культа, равно как, скорее всего, не пострадала верхушка городской знати. Из Шахр-и Систана были изгнаны «все богачи», так же как улемы, кади, шейхи и сайды вместе с родней и челядью. [163]

От избиения бывали избавлены женщины и дети. Так, в Радкане (1388), Такрите (1393), Дипальпуре (1398) и Аксу (1400), где приказано было вырезать население, жертвами стали только мужчины. В Исфагане и Тусе солдаты — сборщики голов обезглавливали женщин, чтобы скорее набрать нужное количество, но их головы они «гримировали» под мужские, что указывает на то, что женщины для ножей убийц не предназначались. Не так было в Шахр-и Систане, Багдаде и Астарабаде, где, как уточняют хронисты, жертвами карательного избиения оказались все: мужчины и женщины, старики и дети. Являлось ли это вообще «стилистическим» приемом Тимуридова воинства? В хрониках говорится, будто бы в том же Шахр-и Систане, как в Исфагане и Сивасе, детей бросали под ноги лошадей проносившейся галопом конницы. И все же однозначных доказательств преднамеренности этих зверств не существует. Во время подобных трагедий избиение несчастных младенцев иногда самым естественным образом проистекало из нищеты осажденных, голода, истощения, отчаяния и, возможно, страха; известно, что случаи добровольного умерщвления собственных детей были многочисленны. Со всем этим Жан Обен прав, когда предполагает, что толпы детей, вовсе не собранных в целях уничтожения или изгнания из населенных пунктов, «оказавшихся в вихре преследования и грабежей, бывали раздавлены всадниками, с удовольствием делавшими вид, что их не заметили или не сумели отвернуть своих лошадей», или, по крайности, не потрудившимися это сделать.

 

Минареты» из черепов

 

Одним из наиболее ярких проявлений тимуровского варварства (цель которых состояла в воздействии на умы) является возведение из человеческих голов того, что получило название «башен», «дорожных знаков», «межевых столбов», «туров», «курганов» и «минаретов» (термин, наиболее часто использовавшийся тогда и оставшийся в употреблении потом).

Сооружение этих зловещих памятников не проистекало из традиций степняков, хотя со времен скифов (если говорить об иранцах) и гуннов (если говорить о тюрко-монголах) они проявляли живой интерес к черепам, которые они любили дарить, коллекционировать или после надлежащей обработки использовать как сосуд для питья — так это и поныне практикуется в тибетских тантрических ритуалах. «Башни» же и «минареты» из голов убитых людей были «изобретены» в начале XIV столетия; во всяком случае, они упоминаются уже в 1340 году, когда гератский малик приказал построить их штук двадцать поблизости от могилы Фахраддина Рази[20] из черепов афганских кочевников, беспокоивших своими набегами земли южнее Окса. Спустя двенадцать лет, в 1352 году, его примеру последовали Музаффариды и очень скоро — другие, в том числе народы Ближнего Востока, тюрки, в частности Османы; как и где эти последние позаимствовали сей обычай, не известно. [164]

Не знать этой практики Тимуриды не могли. Они применили ее в 1383 году, в Герате, быть может, для того, чтобы ответить хорасанцам на их «языке». Инициатором явился Мираншах. Говорят, будто бы стремясь его превзойти, Великий эмир в том же году придумал соорудить кладку из живых пленников. Повесть мне кажется сомнительной, ибо не соответствует интеллигентности этого человека, так же как и никакой магико-религиозной идеологии. Если же подобный факт место имел, то Тимур, должно быть, очень скоро обнаружил свою ошибку и возвратился к способу, в дальнейшем ставшему «классическим», которым пользовался и злоупотреблял, воздвигая «минареты» из черепов близ таких метрополий, как Исфаган, Тус, Дели, Алеппо, Багдад и прочих, а также у входов в поселки, под стенами замков и на землях кочевых племен. Некоторые эти сооружения были невелики, тогда как другие обладали размерами монументальными, имея несколько метров в диаметре и достигая высоты, «превосходящей вышину самых грандиозных строений». По подсчетам Хафизи Абру, в Исфагане таковых было сооружено сорок пять единиц, из одной-двух тысяч голов. В Багдаде некоторые их насчитывали больше: сто двадцать, но меньших размеров и включавших в себя «только» по семьсот пятьдесят черепов, что в итоге давало ужасающую цифру: девяносто тысяч голов…

Как правило, эти «башни» строились только из голов убитых в сражении воинов. Однако, когда имело место всеобщее избиение, могли использоваться также — или только они, ежели боев не давалось, — головы умерщвленных лиц мужского пола. Их число, а заодно количество трупов, определялось загодя, как, например, в Исфагане. В подобных случаях в общую кучу могли бросить или по ошибке, или в приступе энтузиазма, или по лукавству несколько голов женских. [165]

Исфаганская резня столь хорошо иллюстрирует образ действий Великого эмира в этом городе, что следовало бы к ней возвратиться. Отдав роковой приказ, он прежде всего изолировал улицы и кварталы, которые намеревался пощадить, и только после этого выпустил свору убийц, состоявшую из отдельных отрядов, перед каждым из которых была поставлена определенная цель, а именно количество голов, которое надлежало представить счетчикам. Воины тут же приступили к убийству, действуя методично и безжалостно. Некоторые, не желавшие участвовать в бойне лично, покупали головы у своих товарищей по цене, которая падала по мере продолжения резни. По достижении установленной квоты бойня прекратилась и каменщики приступили к возведению «башен».

Историки, как правило, считают, будто бы «минареты», сложенные из черепов, долженствовали служить или трофеями, то есть знаками победы, или предупреждением смутьянам. Но подобное восприятие явления страдает близорукостью. Нам кажется, что не провести параллель между этими «памятниками» и другими, во всех отношениях с ними схожими, но созданными из черепов животных, нельзя. Основатель иранской сефевидской династии, шах Исмаил, турок, соорудил таких множество, и сегодня встретить их можно в самых различных уголках Среднего Востока. Так что невозможно усматривать в них предупреждение и еще труднее — символы побед.

Религиозной трактовки требуют два, имеющих общую точку соприкосновения, культурных факта. С одной стороны, начиная с доисторических времен и до наших дней в традиционных цивилизациях, в частности у иранцев и тюрко-монголов центральноазиатских степей, люди поддерживают постоянный интерес к такой совершенной кости, как череп, и ему поклоняются. С другой стороны, накопление предметов увеличивает номинальную мощь одного предмета: так, в понимании тех же алтайских народов лес, роща достойны большего уважения, чем одиночное дерево; «скопления вод», как то: озера, болота, реки, важнее одной капли воды. Из этого следует, что для людей, сохранявших и накапливавших священные предметы, «минареты» из голов должны были иметь достоинства сугубые точно так же, как «скопления вод» и лесá. [166]

 

Пленные

 

Мужчины — для кровопролития, женщины — для любви. Формула кажется чрезмерно лапидарной, однако ею вполне можно воспользоваться для определения общего положения вещей. В то время как взрослые представители мужского племени уничтожались, «красивых женщин, юных дев и отроков уводили в полон». Пленение ради любовных утех являлось для степняков целью, достойной для начала войны. Вот и Чингисхан почти не скрывал этого; и недостатка в предшественниках у него не было. Воспевая победу, древнетюркские тексты восхваляют женщин и золото, доставшееся в результате ее, в равной мере. Таким образом, Тимуриды вполне вписываются в стародавнюю традицию. Пленение отроков смущает, поскольку, скорее, не соответствовало нравам степняков и выглядит противоречащим категорическому запрету, наложенному Тимуром на содомию. Мода на педерастию воцарилась при его последователях.

Что касается женщин, то в текстах хронистов определенно указывается на то, что уводили в полон не всякую. Они должны были иметь соблазнительную внешность и быть во цвете лет. Покрытые чадрой и закрытые в гаремах мусульманки влекли к себе более других женщин, как известный запретный плод. В Тусе Джагатаиды «вывели из города, влача за волосы, жен и дев, чьей тени солнце не видало никогда», — пишет Хафизи Абру. Почти то же рассказывают об Алеппо, Дамаске, Айнтабе и других городах. Когда же дело доходило до необходимости немедленно удовлетворить потребность, то уже было не до разборчивости и пользовались женщинами всех возрастов, а также мальчиками прямо на глазах прохожих, на площадях и улицах, а то и в церквах и мечетях. Тут уж Великий эмир контролировать поведение своего воинства не мог и должен был мириться с тем, против чего восставала его строгая мораль.

Разумеется, не все эти юные и прекрасные существа, отнятые у их семей, предназначались для того, чтобы рано или поздно удовлетворять половые нужды. Большая их часть включалась в контингент пленных, составлявших значительную долю военной добычи. Превращенных в рабов, их продавали следовавшим за армией купцам или отправляли исполнять работы общественного или частного назначения. Условия существования этого людского поголовья частенько бывали жалкими, и редко кто дерзал себя защищать. «Они ведут их за собою, нагих и скорбных; и многие околевают от голода и холода», — сказано в «Мемуарах» от 1403 года. На долгом пути из Индии в Трансоксиану Джагатаиды вели за собой такое огромное количество мужчин и женщин, что на каждого ратника в среднем приходилось по полторы сотни невольников, коих половина, говорится в источниках, умерла по дороге. Правда, войско само страдало от недоедания… Удивительно? Так вспомним, как обращались с вырванными из Африки неграми в наш «просвещенный век»!.. [167]

 

Подсчеты

 

Теперь остается определить величину жертв Тимуровых войн, разделив их на две категории и отнеся к первой воинов, павших с оружием в руках, а ко второй лиц гражданских, убитых случайно или намеренно. Для историков важны обе, но для жизнеописателей Тамерлана интерес представляет лишь вторая. Заметим, что в данном случае классификация жертв сложна. При первом приближении возможно допустить, что военные преступления касаются единственно казненных пленников и горожан, умерщвленных в ходе преднамеренных избиений в тех или иных городах.

В некоторых средних городах, где, как уточняют летописцы, были преданы смерти одни мужчины, количество убитых не превышало нескольких сотен. Так произошло в Радкане (1388), в Такрите (1393), Дипальпуре (1398), Аксу (1400). В «Упоминаниях о Сивасе» говорится о четырех тысячах христиан, заживо погребенных по десять человек в каждой яме, к которым добавляют некоторое число женщин и детей, раздавленных лошадьми. В Тусе погибло десять тысяч горожан. Эти цифры велики, но, да будет мне позволено заявить, остаются в пределах разумного.

Совсем иная ситуация в таких столичных городах, как Ургенч, Сарай-ал-Джадид, Исфаган, Багдад, Алеппо, Дели и нескольких им подобных метрополиях. Здесь мы имеем дело с величинами совсем другого порядка, хотя они и кажутся малозначительными в сравнении с теми, что мусульманские историки называют, говоря о Чингисовых побоищах. Ибн аль-Атир насчитал в Мерве семьсот тысяч убитых, другие исследователи — больше; в Герате Сейфи насчитал миллион шестьсот тысяч убитых, а Джувейни — два миллиона четыреста тысяч! Результаты Тимуридовых побоищ не менее значительны, хотя данные могут показаться сомнительными — столь они округлены, неточны, близки друг другу и столь огромны массы городского населения, коих они касаются. Количество убитых в Сарае оценивается в сто тысяч; в Багдаде—в девяносто тысяч; в Исфагане — в семьдесят тысяч, если верить «Зафарнаме» и Хафизи Абру, тогда как другие источники говорят о ста — двухстах тысячах; повествуя о Дели, «удовлетворяются» десятками тысяч жертв. Если придерживаться самых малых цифр, то обнаружится, что Тимуровы войны унесли «всего лишь» около миллиона жизней. Однако продолжительность военных конфликтов и протяженность земель, на которых они развертывались, не только принуждают эту цифру принять, но даже ее увеличить. [168]

В этом случае главной проблемой, встающей перед историком, является проблема демографическая. Были ли города достаточно многолюдны для того, чтобы «обеспечить» такое количество жертв? Существует тенденция в этом сомневаться, но я убежден, что недооценка величины городского населения ошибочна. Мусульманская цивилизация — цивилизация городская, и ее города всегда, включая эпохи, предшествовавшие Новому времени, имели населения больше, чем города западнохристианские. В главной европейской метрополии, Париже при Карле V насчитывалось двести пятьдесят тысяч душ; до Великой чумы 1348 года во Флоренции жило сто двадцать тысяч человек; более чем до ста тысяч обреталось в Венеции, Неаполе и Лионе. Все историки сходятся на том, что в разные периоды такие крупные мусульманские столицы, как Кордова, Багдад, Каир, Газни, Константинополь, давали приют не менее чем семистам тысячам человек, и до миллиона, если не больше. Фрескобальди полагает, что в год наибольшего благополучия, а именно в 1384 году, в египетской столице жило под открытым небом, за неимением жилья, целых сто тысяч человек. В Тебризе Марко Поло насчитал двести тысяч домов; историческая демография уверена, что в каждом таком доме, то есть у каждого очага, можно было найти не менее пяти человек. В свое время предпринятые мною максимально (насколько это было возможно) скрупулезные подсчеты позволили мне определить население Тимурова Самарканда: двести пятьдесят — пятьсот тысяч душ, не считая пригородных поселений. Утверждают, что в Сарае жило всего лишь сто тысяч человек, но площадь его развалин и заявление Ибн Баттуты, называвшего его «необычайно большим», позволяют думать, что указанная цифра до смешного мала. Если вспомнить, что в делийской резне приняло участие пятнадцать тысяч солдат и что многие охваченные ужасом индийцы поджигали свои дома и семьями бросались в пламя, то сведения о десятках тысяч погибших, упоминаемых в наших источниках, подтверждаются. [169]

Исфаган тоже дает возможность изучить проблему попристальнее. Некоторые полагают, будто бы его население могло насчитывать от ста до ста пятидесяти тысяч человек. Когда бы это было так, для постройки «минаретов» добыть семьдесят тысяч голов было бы невозможно, что очевидно. Хорошо известно, что для бойни предназначены были только мужчины, убитые женщины — «случайность». Однако преданы смерти были далеко не все представители мужского пола: многие убежали в горы еще до прихода Тимура, другие — всякого рода протеже — были пощажены; третьим остаться в живых просто повезло. Ясно, что число уцелевших можно определить половиной погибших, то есть цифрой тридцать тысяч. Итак, в городе, скорее всего, проживало сто тысяч взрослых мужчин, столько же представительниц слабого пола и еще больше детей, что в сумме дает не менее полумиллиона душ. Мы даже вправе полагать, что население было многочисленнее, ибо в 1393 году город оказался в состоянии выплатить свою подать. В самом деле, был бы на это способен город, потерявший 70 процентов мужского населения? Явно напрашивается вывод: или Хафизи Абру обманывает и нарочито завышает количество жертв, или Исфаган действительно являлся очень крупным городом. Дать окончательный ответ мы еще не можем, но все говорит в пользу второго предположения. Если оно верно, то приведенный масштаб избиений может считаться допустимым; в противном случае — нет.

 

Террор

 

Как ни велика доля преувеличений, каковы бы ни были смягчающие для Тимура обстоятельства, как ни многочисленны были меры, которые он, возможно, принимал для предотвращения трагедий, как ни часто прибегал он к снисходительности, как ни остро было его чувство сожаления, и даже если ответственность за преступления следует возложить и на иных, правдой остается то, что Тамерланова эпопея не обошлась без не поддающихся определению избиений, гнусного насилия, чрезмерных разрушений, а также то, что Великий эмир являлся их первым и главным действующим лицом. Его теперешние жизнеописатели не находят для него достаточно жестких слов особенно после того, как Рене Груссе в своей «Степной империи» сформулировал для него самый суровый приговор, сказав о «симбиозе монгольского варварства с мусульманским фанатизмом», об «убийстве во имя абстрактной идеологии, совершаемом как священный долг и миссия». «Он убивал, — заключал Груссе, — из коранической набожности». Такое суждение неточно, оно должно быть более нюансированным. [170]

Живя в мире просвещенном и привыкшем к размышлениям, Тимур — человек, наделенный восприимчивым сознанием и острым умом, «интеллигентный», по выражению Кестлера, или, скорее, рассудочный — без идеологической поддержки действовать не мог. Однако ни национализм, ни расизм, ни религиозный фанатизм, противостоящий алтайской традиции терпимости, дать ее не могли, и ему пришлось искать в ином месте.