ОЛЬГА ВАСИЛЬЕВНА ПЕРОВСКАЯ

МАРМОТКА

В тысяча девятьсот двадцать шестом году в годы нэпа, возвращаясь с Телецкого озера, я на несколько дней задержалась в небольшой алтайской деревне Важаихе.

Мне не повезло. Над Важаихой зарядили дожди. Грязь на улицах раскисла на полметра. Она грузла на сапогах, громко чавкала и глотала прямо с ног калоши.

Бородатые важаихинцы, словно озорные мальчишки, рассаживались вдоль улиц, по обочинам, на бревнах изгородей. Случалось, вязли они и в середине улицы, и на перекрестках.

Во всех этих случаях они принимались «реветь» своим отпрыскам и хозяйкам.

Самостоятельные кержацкие сыны не спеша заводили в оглобли коней и доставляли «утопших» на твердую землю.

Раз я тоже утопила в грязи обе свои калоши.

Время было к вечеру. «Реветь» на всю улицу своего квартирохозяина я не решалась. А надеяться на случайных проезжих не приходилось. Хитрые важаихинцы ездили не по улицам, а все больше кругом деревни.

— К забору! — кричали мне женщины с твердой земли. — К забору ступай. Э–вон забор–та!

К какому забору? В середине площади одиноко стоял неогороженный деревянный двухэтажный дом, чайная или столовая, с темно–зеленой вывеской «Аппетит». Но сколько я ни оглядывалась, нигде не было и признака забора.

А женщины у колодца продолжали кричать:

— Говорят тебе, выбирайся к забору, не то утонешь в грязи!

При этом они упрямо указывали пальцами на «Аппетит».

Я пожала плечами и рванулась из грязи к этому самому ихнему «забору». Взошла на крыльцо и потянула к себе ручку двери.

В обоих этажах было по крохотному «залу». Они соединялись деревянной лесенкой. Под лесенкой помещалась кухня. Возле кухонной двери находился буфетный прилавок.

— Вы что, обедать желаете? — спросил басом буфетчик, похожий на тумбу. — Забор!.. — прогудел он куда–то вверх, — Забор Иваныч, дай–ка им, что ли, рогожу ботинки обчистить.

Опять забор! Да что же это такое? По ступенькам между тем стало спускаться что–то грузное, коротконогое, обросшее густым и лоснящимся мехом. Сверху, со спины, оно походило на огромную мягкую черепаху, с полметра в длину и почти столько же в ширину. Я метнулась к двери.

— О–о–о, не бойтесь, пошалюйства! Он Вас не будет укусить, — с нерусскими ударениями произнес наверху старческий голос. — Это ошень послюшны, ошень короши Мармотка — сурок. Мармот, ком гер!

И на лестнице наконец появился этот таинственный Забор, Забор Иваныч, как его называли в Важаихе. А на родине у себя, в Германии, он назывался Зобар Иоганнович Мейер.

Маленький, щуплый, с розовой доброй улыбкой, укутанный в очень широкий поварской балахон, он как–то сразу располагал к себе.

— Вы думаете, я — это есть одна изгородь? Забор? Ха–ха, это здесь так меня называют, Забор Иваниш. А я не обижаюсь. Мармотка тоже по–русски полушается Обормотка, а... а... он тоже не обижается, ха–ха... — весело объяснил он, поглядев на мое растерянное лицо.

И тут я удивилась еще больше. Огромный, раскормленный сурок услыхал свое имя. Он, видимо, решил, что мы уже достаточно знакомы, сел по–собачьи на жирный задок и протянул мне переднюю лапу.

— Что же ты левую? Правую надо давать, — сказала я в шутку.

Сурок шмыгнул носом и сейчас же исправил ошибку.

Я остолбенела.

— А ну, снова левую! А ну, правую!

— Дает! — Я присела на пол возле сурка.

— Ну, а обе лапочки сразу? Обе черные лапки охотно шлепнулись на мою ла-донь, и сурок выразительно скривил нос в сторону.

— Угостить тебя? Ладно. Дайте мне для него сладкую булку и яблоко... Где вы достали эту прелесть, Зобар Иоганнович?

— Досталь, — ответил с неожиданной сухостью немец и поспешно прибавил, — Вы что желаете, борч или, как это, — «чи»?

Я выбрала столик, подозвала Мармотку и принялась его угощать.

Он взял булочку когтистыми тонкими пальцами, прижал к мягкой груди и стал откусывать по маленькому кусочку. Каждый комочек он долго жевал и переваливал то за одну щеку, то за другую. Круглые щеки, мясистая, толстая губа, ловкие пальцы напо-минали детскую голову и руки.

Глаза у Мармотки были тоже как у ребенка, внимательные и толковые.

Нигде я не едала таких вкусных щей и бифштекса.

Я сказала об этом Забору Иванычу. Он прилег грудью на соседний столик, и мы разговорились.

В 14–ом году он попал в плен и жил в Сибири, в глубоком тылу. Никаких отзвуков войны не долетало тогда в тайгу, немец жил своим человеком в семье пчеловода Капитоныча за далеким городом Бийском. Вместе с этой полюбившейся ему семьей переехал Забор Иваныч еще дальше в глубь Алтая. И этот сказочно–чудесный край окончательно покорил сердце горожанина–чужестранца.

Но война кончилась. Прошло несколько лет. И Забора Иваныча все–таки потянуло на родину. Он оставил свою пасеку «Капитонишу» и уехал в Германию.

В Берлине он увидал множество нищих калек, жалкие обрубки и обломки людей — это были его несчастные товарищи по окопам. Защищая заводы и фабрики капиталистов, они все потеряли на фронтах. А, вернувшись домой, увидали, что места их на этих фабриках заняты и они — калеки — никому больше не надобны.

Те, у кого уцелели в боях руки и ноги, вздумали было протестовать. Среди них у Забора Иваныча было несколько близких товарищей. И вот товарищей у него больше нет: их замучили в тюрьмах.

— Я есть повар. Я много работаль в ошень богат и замечательны ресторан. Они судили, мучили товарища, потом кюшали сладки, жирны пирог. Это — генерал, буржуа, судья. Все продаваль свои совесть! Богач немец — это первый подлец. Я сказаль! Россия делаль революций. Германия будет, тож... Будет... тут опять чисты лес, рек красота...

— Но по вашей профессии вам надо жить в городе... В Москве есть фабрики–кухни. Там больше нужны ваше искусство и знания. — И в шутку прибавила: — Мармотка поехал бы с вами.

При этих словах Тумба за стойкой крякнул, а Забор Иваныч сердито швырнул на поднос ножи, вилки и ушел.

Столовую заполняли гости. Мармотка по–хозяйски обходил столики. Он ласкался к посетителям и собирал с них обильную дань. Особенно ласково и даже подобострастно встретил он уже знакомого мне по рассказам Забора Иваныча пасечника с пегой бородой Аксена Капитоныча.

— Почтение! — сказал бородач. — Ну, как живешь, Забор Иваныч? Воюешь? Когда в Москву соберешься, а? Все с этой скотинкой своей никак не расстанешься?.. Погоди — вот хлопну его из поганого ружья и руки всем развяжу, — пробурчал он про себя и с неожиданным озлоблением покосился в Мармоткину сторону.

Я давно уже кончила есть. Но мне не хотелось уходить из столовой. Сурок приютился возле меня. Он положил голову мне на колени. Я гладила его, и он вежливо блестел черными глазами.

Вдруг дверь с шумом распахнулась. В комнату, гремя сапогами, ввалился долговязый заспанный парень. Огромные кулаки висели у него почти до колен.

— Водки и закусить! — прохрипел он буфетчику.

В эту минуту я почувствовала — к моему колену тесно прижалось что–то мягкое, и услышала, как под мохнатой шубой сильно забилось чье–то сердце. Глянула под стол и увидела, что сурок страшно таращит глаза и, словно ожидая удара, испуганно втягивает голову в плечи.

Парень шагнул к столикам.

«Вжиг!» — охрипнув от страха, крикнул Мармотка. Он кинулся в кухню. По дороге он налетел на табуретку, опрокинул ее и совсем задохнулся.

Долговязый грубо захохотал и поддал ногой упавшую табуретку.

Тут из кухни выбежал Забор Иваныч. Я не узнала кроткого старичка, он был в бешенстве.

— Опять ти?! — закричал он на парня и с размаху вцепился ему в куртку.

Все кинулись их разнимать. Двое ухватили долговязого за руки. Остальные столпились вокруг и кричали ему в уши:

— Забор ошибся! Слышь ты, Акентий? Он думал, что это ты швырнул скамейкой в Мармотку.

— Погоди ты у меня, тухлая сосиска! Я–те научу на людей с кулаками бросаться. Ты у меня, брат, накланяешься. Где сурок? — Парень выругался. — Подавай его мне сию минуту! — Опять ругань. — Где мой сурок, спрашиваю?

Долговязый стряхнул с себя чужие руки, вытащил из–под буфетного прилавка мешок и побежал на кухню.

— Послюшь, Кеша, — остановил его Забор Иваныч. — Ти немножко пил. Ну, и я... я тоже ошень виноват. Прошу извиненья. Пойди, пошалюйста, спи. Мы говорим лютша завтра. А?

— Прочь с дороги, свинина! — заревел долговязый. — Не желаю я никаких разговоров. Где сурок?

Парень тыкался во все кухонные углы. Залезал под стол, отодвигал мусорные ящики.

Я взглянула на Забора Иваныча. Лицо у старика кривилось, словно от боли.

— Где сурок?! — продолжал орать парень. Он обшарил все закоулки, трахнул кухонной дверью и выскочил на улицу.

Ну и дела!

Я обернулась к Аксену Капитонычу. Он, по моим наблюдениям, во всем должен был сочувствовать Забору Иванычу, Но, представьте, вместо сочувствия, он во время драки потихоньку куда–то убрался. Ни за столиками, ни вообще в помещении столовой его и не оказалось.

Я засиделась у Забора Иваныча. Старик был, видимо, очень расстроен стычкой с Акентием, но старался этого не показать.

Когда все ушли, мы составили столики, убрали посуду, навели чистоту в кухне. Забор Иваныч вскипятил самовар и радушно угощал меня моченой брусникой и медовым черничным вареньем.

Перед уходом я заглянула наверх, в комнату Забора Иваныча. В ней были только кровать, белый некрашеный стол и старинный кожаный кофр–сундук. Но удивительная опрятность придавала комнате вид необычайно достойный.

Над столом висели три карточки.

— Это ваши родные? — спросила я не вглядевшись.

— Родные.

Я подошла ближе. На одной фотографии щупленький мальчик с бубном обнимал сидящего у него на коленях сурка. Вторая фотография изображала молодого человека в светлом костюме и мягкой шляпе. У него на ладони сидел осанистый сизый голубь. Молодой человек смотрел на голубя и смеялся. Третья фотография была сделана уже тут, в Важаихе, — Забор Иваныч в поварском балахоне и бескозырке сидел на бревнах возле «Аппетита». У ног его вытянулся столбиком Мармотка.

— Этот, первый, тоже звать Мармотка, — глядя на первую фотографию, тихо сказал Забор Иваныч.

Этот первый Мармотка обошел с маленьким Зобаром всю Германию. Мальчик пел и тряс бубен, а веселый сурок кувыркался, танцевал и, кланяясь, обходил с картузиком круг зевак. У маленького Зобара была в жизни большая привязанность. Теплый мохнатый комок, укладываясь после рабочего дня рядом с мальчиком, согревал его сердце. Однажды в тихом лесном городке Шпрейбурге мальчонка собрал необычно много денег. Голова у него закружилась. Он почувствовал себя богачом. Проходя мимо кассы бродячего цирка, он купил билет на вечернее представление.

Вечером он хорошо накормил Мармотку, уложил его спать и побежал в цирк.

Никогда в жизни он так весело не смеялся...

И никогда в жизни так горько не плакал...

Вернувшись в дрянную каморку, где оставил Мармотку, он нашел окно открытым. Сурка и котомку украли.

— Я в детстве был нищий, и все люди, и нищие и богатые, клевали мне в темя. Друзей у меня взяли в тюрьму. Теперь мне друзья... О, вот и вспомниль... Где же Мармот? Какой умный! Сидит и не дышит.

Забор Иваныч перегнулся через перила и позвал в темноту кухни:

— Мармотка, Мармот, ком гер!

Я не стала ждать появления сурка.

— До свиданьи, голюбшик! Приходите к нам завтра. Я буду приготовить сладкий рисовый пудинг с компотом. Ошень, ошень прошу... Ауфвидерзейн!

Утопая в грязи на вечерних улицах, я больше нисколечко не раздражалась. Я даже твердо решила и завтра так же тонуть.

Обязательно приду на пудинг с компотом.

Ночью снился мне толстый сурок. Он тихо вылез из–под кровати и смотрел на меня не мигая.

Вверх по реке, к Аргуту, недалеко от монгольской границы лежит высокогорное каменистое плато. Пустынное, дикое место. Кажется, местность эта совершенно безжизненна, мертва...

Но это так только кажется. В долине ни на минуту не прекращается жизнь. На протяжении десятков километров тянется здесь под землей огромный сурчиный «город».

Сверху город совсем неказист: лысые холмики, круглые норки под прикрытием камней, и от каждой норы аккуратно протоптанная дорожка. Сурок бежит к норе всегда по одной и той же дорожке. Это хорошо знают промысловые охотники. Они ставят на пути ловушку, и сурок редко минует ее.

Весной в этом сурчином городке родился Мармотка.

Кроме него, в норе были еще два сурчонка. Нора была очень хорошая. Два коридора, отполированные спинами старых сурков, сходились в сводчатой комнате. В боковом проходе помещалась уборная. Отсюда же, в случае опасности, можно было вы-браться вторым ходом в укромное место за грудой камней.

Сурчиха–мать не отходила от маленьких. Сурчата быстро росли и уже начинали высовывать из норы пучеглазые мордочки.

Наверху, словно дачник, гулял вперевалочку старый сурок. Он был толстый, коротконогий; брюхо у него висело почти до земли. Он ходил по своему «путику» , срезывал острыми резцами степные травы — кипрей, горичавку, типец — и раскладывал их на камнях для просушки. Сурок готовил подстилку. Он ворошил ее, перебирал и перекладывал с одной стороны на другую.

С наступлением холодов сурки перетаскивали сено на зимнюю квартиру. Она была больше летней.

Родители и подросшие молодые, все разжиревшие и толстые, как будто они к зиме укутались в теплые фуфайки из сала, зарывались в сено, плотно прижимались друг к дружке и без еды, без питья, без движения замирали на несколько месяцев.

Но сейчас было лето. Сурчиха и молодые только еще собирались вылезать наверх.

Мармотка был из сурчат самый шустрый. Он первый начал вылезать из норы и подолгу грелся на солнышке. Он смотрел, как отец отходил по дорожке, вытягивался столбиком, двигал мокрым носом и мелодично свистел. Среди холмиков и на камнях возникали такие же стоячие фигурки. Они осматривались по сторонам и словно кланялись друг другу. Их хорошо развитые голоса звучали выразительно и напоминали людской разговор.

Маленький сурчонок во всем подражал отцу. Он тоже вытягивался столбиком и старательно отставлял распушенный коротенький хвостик.

Однажды старый сурок сидел, опустив вдоль тела темные лапки, и, морща по обыкновению мокрый нос, определял направление ветра. Вдруг он беспокойно потянулся вверх.

«Вжиг, вжиг!» — резко крикнул сурок и исчез под землей.

В мгновение ока наверху никого не осталось.

Ширококрылый беркут, проплывая над горной долиной, даже своими зоркими глазами не мог разглядеть ни одного зверька. Сурки притаились в норах, Беркут покружил над городом и хотел уже лететь прочь. Но вдруг опустился ниже, еще ниже... и неподвижно повис в воздухе. Между сурчинами бегала удивительная белая собачка. На хвосте у нее висел колокольчик, и собачка, виляя хвостом, непрерывно звонила.

Собачонка была одна. Только у камня лежала куча сухой травы. Это была та самая трава, которую сурок готовил на зиму для подстилки.

Орел опустился еще ниже. Тень его крыльев скользнула по собачке. Она подняла голову и залаяла.

Орел рассматривал собачку сверху. Снизу, из нор, таращились на нее сурки.

Колокольчик позвякивал. Собачонка была робкая, слабая. А сурки были непуганые, смелые. Сначала они фыркали и ворчали на собачку из нор. Но вот Мармоткин отец выскочил и зафукал на неё, словно кот.

Собачонка отбежала.

Увидев, что враг так легко отступил, наверх вылезло еще несколько старых сурков. Они все принимали угрожающие позы и поднимались на цыпочки, чтобы получше рассмотреть кисточку на собачкином хвосте и услышать звяканье колокольчика.

Собачка между тем отбегала все дальше от нор.

Любопытные сурки отходили по своим «путикам».

Вдруг сухая трава у камня выбросила гром и молнию. Сурки бросились к норам. Юркнул вниз и Мармоткин отец. Дорожка за ним стала красной от крови. Он дополз до сводчатой комнаты и там умер.

А наверху в это время вот что случилось.

Над сурчинами низко пронесся орел. Из кучи травы выскочил человек. Он кричал и грозил кулаком. Но орел не оглядывался. Ритмично вздымались широкие крылья. Орел улетал. В сильных лапах он уносил собачонку. Акентий целый час простоял на дорожке, ругаясь и проклиная жителей злосчастной норы.

Но от ругани и проклятий ему не сделалось легче. Он взял лопату и принялся копать.

Акентий был здоровый детина, но и для него раскопать сурчиную нору было нелегким делом. Сурки роют свои норы глубоко. Кроме того, нужно еще знать расположение ходов и выходов.

Акентий ничего не знал о сурчиных повадках. Он вовсе не был охотником. Отец его был первым кулаком и богатеем в огромном алтайском селении. С помощью немца Зобара Иваныча он выгодно торговал в своей частной харчевне. «Аппетит» был всегда переполнен.

Папаша торговал за буфетной стойкой, а сынок целые дни проводил, развалясь за столиками: он считал свою персону необходимым и обязательным украшением каждой компании и быстро спился.

Однажды в «Аппетит» собралась после охоты промысловая артель. Охотники два месяца «сурковали» в горах Тарбагатая. Они добыли много дорогих шкурок сурков–тарбаганов, сдали их в кооперативы охотсоюза и сейчас с деньгами, обновками и гостинцами для своих семейств возвращались домой, вспоминали трудные дни промысла, словно занятную прогулку.

Акентий по обычаю грубо встрял в их разговор. Захмелев, он стал орать, стучать кулаком по столу и доказывать, что уж если он возьмется промышлять, то сразу же утрет всем носы первой же своей охоте. Но промыслить сурка оказалось труднее, чем орать о своих доблестях, — собачка погибла, сурки попрятались. Придется возвращаться с пустыми руками.

Парень копал и ругался, ругался и копал, пока, наконец совсем не выбился из сил. Он уже собирался бросить это дело, как вдруг лопата обрушила потолок сводчатой комнаты. Парень яростно всадил ее еще раз. Этим рывком он перерубил одного из сурчат. Мать–сурчиха с другим сурчонком спаслась через запасной ход. Старый мертвый сурок и Мармотка попались в руки верзиле.

Акентий ободрал шкуру с убитого сурка, бросил ее вместе с живым сурчонком на дно кожаной алтайской сумины, сел на лошадь и, полный злобы, отправился домой.

Целые сутки сурчонок провел без пищи и отдыха. Лошадь шла тряской рысью. Бедного Мармотку толкало, подкидывало. Он замирал в неудобной, мучительной позе. Он пробовал жаловаться и пищать. Вконец измученный и обозленный, он вгрызался зу-бами в ничем не повинную шкуру своего отца.

Но вот лошаденка вбежала во двор «Аппетита». Мармотку вытряхнули из сумины, и он, еле волоча ноги, подполз под огромный черный ларь.

Вернувшись домой, Акентий запьянствовал и десять дней не вспоминал, что у него под ларем голодает несчастный сурчонок. Мармотка совсем подыхал. Изредка ему удавалось подобрать на полу корку хлеба. Он утаскивал ее под свой ларь и там ел.

Однажды, протрезвившись, Акентий заметил под ларем мордочку. Он набросал хлеба на середину комнаты. Мармотка не вытерпел, вылез.

Акентий швырнул в него тяжелым подкованным сапогом и перебил ему лапу. Кость хрустнула в двух местах. Мармотка бился и скрежетал от боли зубами. Акентий и его тумбообразный папаша — хозяин столовой — собирались прикончить зверька.

Тут вступился Зобар Иванович. Убить — это всегда успеется. Он хотел попробовать вылечить сурчонка. И ему охотно выкинули тогда эту «бесполезную падаль».

Сурчонок переехал через двор в теплую кухоньку «Аппетита». Зобар Иванович выстрогал две легкие деревянные планочки–лубки, сдавил ими сверху и снизу перебитую лапку и туго забинтовал. Мармотка кусался, царапался и смотрел на мучителя не-навидящими глазами.

После операции Зобар Иванович уложил своего пациента в низкую круглую корзинку, угостил его молоком, обрезками моркови и свеклы. Он гладил его взъерошенную головенку и ласково приговаривал: — Мармотка, Мармотка!

В этот вечер Зобар Иваныч с особенным старанием убрал свою кухню. Ослепительно начищая медные кастрюли, старик, впервые за много–много лет, запел немецкую песенку. В песенке говорилось о нищем мальчике, собиравшем милостыню, и о славном, веселом сурке.

И мой всегда, и мой везде,

И мой сурок со мною... ––

торжествующе повторял Зобар Иванович в конце каждой строфы.

Мармоткина лапа медленно заживала. За время болезни сурчонок отъелся. Шерсть на нем стала лосниться и блестеть.

Каждый вечер, подсчитав выручку, «Каменная Тумба» уходил через двор к себе во флигель. Зобар Иваныч закладывал дверь засовом и принимался за уборку, громко распевая свою песню.

Заслышав знакомые слова припева, Мармотка сейчас же вылезал из–под стола и, прихрамывая, ковылял к Зобару Иванычу.

Он теперь по любому куплету и даже по любой ноте из музыкальной фразы узнавал эту песенку. Он радостно приседал, улыбался и подметал хвостом пол перед своим покровителем.

Зобар Иваныч не только вылечил Мармотку, но и дал ему хорошее воспитание: Мармотка научился здороваться, умирать, кувыркаться через голову и танцевать.

В Важаихе в базарные дни после торга не говорили больше: «Пойти, что ли, в «Аппетит»? Там немец такие пироги загибает!», а говорили теперь: «Пойдемте, ребята, в столовую. Поглядим на Обормотку. Вот зверюга занятная! Чисто в цирке на представлении».

Счастливая жизнь наступила для Мармотки. Он был всегда сыт. Посетители «Аппетита» восхищались им и наперебой баловали его. Мармотка свободно ходил по столовой, выходил во двор и даже на площадь. Он стал таким большим, раскормленным и смелым, что собаки боялись его, и когда он столбиком выстраивался на крылечке, они все лаяли на него до хрипоты, но только издали.

Казалось, все в Мармоткиной жизни шло отлично. Но было одно, что омрачало Мармоткино существование. Это Акентий. Когда Мармотка издыхал, Зобар Иваныч не договорился с Акентием о своих правах или о продаже ему сурчонка. Теперь же, когда Мармотка поправился и сделался любимцем важаихинской публики, достойные родственники — Тумба и Акентий — на все просьбы старика отвечали: «Мы сурками не торгуем. Мармотка у нас не продажный».

Акентий сам хотел показывать всем «своего» сурка. Но Мармотка боялся его, как огня. Долговязый приходил в бешенство. Он пробовал уносить к себе сурка. Он гонялся с мешком за несчастным Мармоткой, и для Зобара Иваныча эти дни были тяжелым испытанием.

Очутившись у Акентия, Мармотка сразу терял все свои хорошие манеры. Он забивался за ларь, скрежетал зубами, ворчал и не дотрагивался до пищи.

Кончалось тем, что Зобар Иваныч шел к хозяину «Аппетита» и упрашивал его отдать Мармотку обратно в столовую.

Каменная Тумба милостиво соглашался попросить Кешку.

Только, — прибавлял он между прочим, — Забор Иванович за это тоже должен уважить хозяина и работать на кухне без судомойки.

Что было ему делать?! Кулак выжимал все соки из батрака.

Зобар Иванович шел на все.

Мармотка опять распластывался у его ног и радостно слушал знакомую песенку.

Зобар Иванович готовил, мыл посуду, убирал все помещение, ходил за покупками и выполнял все больше и больше разных тяжелых обязанностей.

Пасечник Аксен Капитоныч ссорился со стариком. Он кричал ему, что Акентий и Тумба вытянут из него все жилы. Зобар Иванович отмалчивался. Только песенка, которую так знал и любил Мармотка, день ото дня звучала печальнее.

На другой день, после встречи с Зобаром Ивановичем я прямо не могла дождаться обеденного часа.

Наконец часы доползли до двенадцати. Тут, случайно взглянув на улицу, я увидела старого мастера. Старик шел прямо ко мне. Сегодня он показался мне гораздо старше. Щеки у него были не розовые, а серые. Под бескозыркой не было улыбки. Да, впрочем, и бескозырки самой тоже не было.

На голове у Зобара Ивановича был теплый вязаный колпачок, шея замотана таким же шарфом, а в руках — большой старомодный чемодан.

— Здравствуйте, голюбшик мой, — невесело сказал старичок.

Поставил свой чемодан. Сел. Сгорбился и припух на нем, как большая зябкая птица.

— Ну зоо, — продолжал он, немного помолчав. — Вы уже замечаете? Я еду в Москву мит с вами, цузамен. Это нам дешевле и лютше. На железной дорог два шеловека — это ошень хорошо. Ошень, ошень весело...

Он глубоко вздохнул и прижал носовой платок к покрасневшим глазам.

— Шлусс — кончено! Фарфлухте — разбойник! Бешены люди! Акентий пьянствовал и разбойствовал круглу ношь. Он в сарае. Хрыпит. Как он ругаль!.. Как он грозиль!.. Ах ты, гадин такой! Шоб ти потраскался!! — тонким срывающимся голоском проговорил Зобар Иванович. — Он... Он сделал Мармотку самое хужее... Убиль такой славный Мармотк... убиль...

Старик затрясся от рыданий и махнул рукой.

Я ахнула...

В Москве мы долго искали, бегали по развым объявлениям, пока не наткнулись на одно, вывешенное на двери громадного дома. В объявлении говорилось, что здесь, при модном ресторане–столовой, открываются курсы по подготовке поваров.

— О–о–о! — сказал Зобар Иванович и поднял вверх указательный палец. — Это есть то...

Прошло несколько недель. Разбирая алтайские заметки, я нашла запись, сделанную в Важаихе: «Не забыть узнать для пасечника Аксена Капитоновича про новые части к ульям Дадана Блата».

Я навела справки и написала обо всем пегобородому пасечнику. Заодно я сообщила, что его старый приятель отлично устроился и готовит сейчас новые кадры знаменитых поваров. Ученики его любят, но Зобар Иваныч часто скучает по Алтаю и, когда приходит ко мне, всегда вспоминает Капитоныча и бедного Мармотку.

Зобара Иваныча я видела почти каждый день. Я любила бывать в белой кухне, похожей на дворец. Розовый и торжественный, Зобар Иваныч, в белом халате и в бескозырке, дирижировал у кафельной плиты яркими медными кастрюлями. А кастрюли кипели, бурлили, клокотали и выстукивали победные марши звонкими крышками.

В девять часов вечера Зобар Иваныч снимал халат и аккуратно вешал его в стенной шкаф.

Мы выходили через боковой коридор в общежитие курсантов. Тут же помещалась комната Зобара Иваныча.

Однажды в этой комнате, на знакомом мне кожаном кофре, мы увидели посылку. Она с утра стояла около радиатора и порядком нагрелась.

— Срочная, ценная — на сто рублей, — сказала я, разглядывая обшитый мешковиной ящик.

— Ошибка, — спокойно заметил Зобар Иваныч. — Кто мне будет присылки присылать?.. Мейер, Майер, а кто есть такой Майер? — Неизвестно.

Я хотела ответить, но тут посылка... чихнула.

Когда мы отодрали крышку, Мармотка, укутанный в теплые тряпки, уже привстал в ящике на ноги и сладко потягивался.

Мы вытащили и раскутали его.

— Мармотка, Мармотка! — повторял Зобар Иваныч. — Так ты зовсем живой, голюбшик Мармот!

Сурок, видимо, не узнавал его и недоуменно, как сова днем, хлопал глазами.

«...Спервоначально, как я его уволок, он бунтовать у меня взялся. Есть — ничего не ел. И шибко стал нужный . Жить я ему определил в старом омшаннике. Подале, к зиме, как захолодало, стал Мармотка нору копать и завалился в нее на всю зиму...» — писал в письме, засунутом между тряпками, пасечник Аксен Капитоныч.

Вечером у Зобара Иваныча был настоящий бал. Я как–то рассказала курсантам о нищем детстве и одинокой, безрадостной жизни Зобара Иваныча. Они прекрасно знали историю двух злосчастных Мармоток и всегда были бережны и ласковы с одиноким стариком.

Теперь они все явились порадоваться вместе с ним. Стол заставили угощением и подняли стаканы с шипучим ситро.

— Глюклихь бин их, зер глюклихь — я ошень, ошень шастлив... — бормотал Зобар Иваныч, — спасибо, спасибо, дети мои!

Никогда в жизни возле него не было столько друзей.

— А у нас всегда так, у нас народ дружный! — кричали ему ребята.

На полу у стены стояли тарелки и блюдечки. Мармотка ходил между ними, ел, пил, громко чмокал и поднимал при каждом глотке кверху голову, словно гусак.

В конце вечера появилась гитара. Мы все по очереди пели, плясали и декламировали. Мармотка со своей программой выступил тоже. Он со всеми поздоровался, всем подал лапку, потом два раза перекувыркнулся через голову и «умер». Пришлось воскресить его яблоком.

Дошла очередь выступать и до Зобара Ивановича.

— Ну, гут! Я вам хочу петь. Только я... я ошень их бин ауфге... брахт — я ошень волную.

В комнате стало тихо–тихо.

И тогда дрожащий старческий голос запел о нищем мальчике и сурке. Зобар Иванович пел по–немецки. Я тихонько переводила эту чудесную песенку:

По разным странам я бродил,

И мой сурок со мною.

Куска лишь хлеба я просил,

И мой сурок со мною.

И мой всегда,

И мой везде,

И мой сурок со мною...

Старый Зобар Иванович кончил петь. Ребята окружили его, трясли ему руки и упрашивали спеть еще. Зобар Иванович повторил песенку три раза.

Только я больше ее не переводила. Я смотрела на одного из слушателей. При первых же звуках песни он вытянулся, как на параде. Он все узнал: и слова и напев — и, как полагается музыкальному сурку с хорошим голосом и слухом, принялся присвисты-вать и подпевать, весело тараща на нас блестящие, словно мокрые, глаза.