II. ПОМИНАЛЬНЫЕ СВЕЧИ В БОГОТЕ 7 страница

— Михаэль…

— Мое имя Реб, — сказал он, улыбаясь. — Пожалуйста, притормозите слегка. Мне не хотелось бы, чтобы мы попали в аварию. И лучше бы вы молчали. От звука вашего голоса… во мне лишь больше закипает гнев. Вам понятно?

Они ехали молча. Показался концлагерь, ничуть не изменившийся за двадцать три месяца.

— Заезжать внутрь не будем, это ни к чему. Вы просто поедете вдоль ограды до того места, откуда будут видны кремационные печи.

Прошло две минуты.

— Это здесь. Остановитесь, пожалуйста. И выходите. Сам Реб тоже вышел. В левой руке он держал флягу, а в правой — пистолет. Бывший оберштурмбанфюрер глухим голосом спросил:

— Вы действительно убили бы детей?

— Думаю, что да, — сказал Реб — Однако не уверен. Хотя меня душит гнев, не знаю, дошел бы я до того, чтобы, убить детей.

Он протянул флягу:

— Прошу вас, Откройте ее и пейте.

Бывший оберштурмбанфюрер отвинтил крышку и узнал запах.

— Это же бензин.

— Да, — усмехнулся Реб. — Я вспоминаю того юного француза, которого вы три года и четыре дня тому назад, почти в этот же час, заставили пить бензин. Правда, пить ему пришлось отработанное масло. Только потому, что бензина у вас не хватало. Ему было десять лет. Он родился 23 июля в Бордо, я очень хорошо его помню. Он умирал десять часов. Я думаю, вы выпьете этот бензин, потому что вы до последнего будете надеяться, что я вас не убью. Вам и вправду выпала удача.

Небольшая, но все-таки удача. Но прежде, чем выпить…

Реб вытащил из кармана куртки маленькую, завернутую в бумагу вещичку.

— Подарок вам, — сказал он.

Оберштурмбанфюрер развернул бумагу. И увидел тюбик губной помады.

— Мне очень хотелось бы, чтоб вы провели ей по лицу, а главное — накрасили губы…

Тишина.

— Вот так. И щеки тоже, пожалуйста… Отлично. А теперь пейте бензин… Фляга эта ваша, в случае, если вы ее не узнаете. А вот это письмо будет найдено у вас в кармане. Оно написано юным литовцем по имени Заккариус. Вы скажете, что он умер. Ну разве в этом дело? Он описывает в нем все, что вы делали с теми детьми, в числе которых был и я… Выпейте еще немного, прошу вас…

Он выстрелил почти в упор, в правую скулу. Потом, вложил пистолет в еще теплую руку оберштурмбанфюре-ра Вильгельма Хохрайнера и пальцами мертвеца еще раз нажал на курок; эта вторая пуля улетела куда-то в сторону.

Он ждал, пока они отъедут подальше отсюда, только по-том его вырвало. Дову Лазарусу пришлось два раза останавливать машину, так как Реба все время тошнило.

 

— Смотри, — прошептал Дов.

Снова вышла женщина, на этот раз в сопровождении двоих мужчин.

— Ты узнаешь одного, малыш?

Реб утвердительно кивнул. Самый маленький из них был немец, и три недели назад, на другой день после казни Хохрайнера в виду крематориев Дахау, Дов и Реб видели его за рулем одного из грузовиков, на которых возили из Зальцбурга в Мюнхен «Stars and Stripes», газету американской армии. Военная полиция никогда не обыскивала эти грузовики, самое большее — шутя забирала для себя парочку экземпляров, так что каждым рейсом перевозились беглые нацисты, спрятанные за пачками газет. Что касается женщины — у нее были седые короткие волосы и напряженное лицо, — то именно она 3 июля 1945 года, в Зальцбурге объяснила Ребу, что фотограф Лотар находится в своей лаборатории, возле Башни Колоколов, и тем самым отправила его в ловушку, подстроенную Эпке. Женщина была первым этапом в охоте Реба Климрода за эсэсовцами (с Хохрайнером все обстояло гораздо легче — бывший оберштурмбанфюрер совершенно беспрепятственно снова, в начале 1946 года, стал возглавлять свою текстильную фабрику). Реб отыскал ее менее чем через сто часов после своего возвращения в Австрию, куда приехал из Мюнхена, и сегодня, 23 марта 1947 года, они с Лазарусом — вместе или порознь — следили за ней уже сороктретий день.

— В шале и другие типы, малыш. По крайней мере трое.

— Четверо, — ответил Реб.

Было начало одиннадцатого, и ночь обещала быть холодной. Сверху, из перелеска, где они находились в засаде, можно было заметить внизу огни Альтаусзе. Чтобы попасть в Альтаусзе, надо ехать из Бад-Ишля — там живал летом Франц-Иосиф, — что лежит в пятидесяти пяти километрах к востоку от Зальцбурга. Выезжают на дорогу в Леобен, а в Бад-Аусзе сворачивают направо, на другую дорогу, которая сразу же разветвляется: правая ведет в деревни Грундльзе и Гесль, левая — в Альтаусзе. В обоих случаях оказываешься в самом сердце Мертвых гор; здесь темные и глубокие озера, лежащие в оправе высоких, часто почти отвесных скал.

— Четверо мужчин и еше женщина, — уточнил Реб.

Женщину из Зальцбурга звали Герда Хюбер. Разыскивая ее, Реб исходил из той гипотезы, что, действуя вместе с Эпке, она так или иначе могла бывать в их особняке возле Богемской канцелярии. Он рассчитал правильно: Герду Хюбер лишь по описанию Реба опознали два торговца в квартале. Они указали и ее фамилию, и ее происхождение: она была из Граца, родного города Эриха Штейра. Все остальное объяснялось просто: женщина работала в отделе австрийского Красного Креста, который оказывал помощь перемещенным лицам. На этом основании она имела в руках все мыслимые и немыслимые пропуска.

— Зашевелились.

Из шале вышел третий мужчина; Лазарус, как и Реб, его узнал.

— Арни Шайде, — сказал Дов, — мой старый дружок Арни, который так любит посещать францисканские монастыри и здесь, и в Риме.

Уже дважды Дов прослеживал маршрут Шайде, который всякий раз приводил его в Рим, к самым вратам Ватикана. Из Ватикана Шайде неизменно выходил один, явно сдав римской курии очередного беглеца, которого сопровождал. Шайде тоже работал на Красный Крест.

Реб, направив бинокль вниз, уже долго смотрел в направлении первых извивов небольшой дороги, ведущей в шале.

— Две машины, Дов. Обе стоят с потушенными фарами. Они примерно в трехстах метрах.

В темноте их взгляды встретились.

— Полиция?

— Не думаю, — ответил Реб.

Два больших «мерседеса» вряд ли могли принадлежать австрийской полиции, а тем более сотрудникам спецслужб оккупационных властей. Нет, здесь было что-то иное; та же мысль, наверное, пришла в голову и Дову, который покинул наблюдательный пост напротив шале, отошел вглубь и тоже навел свой бинокль на машины. Спустя полминуты он сказал:

— Десять дней назад, когда я второй раз вернулся из Италии следом за Арни, я видел точно такой же «мерседес». Та же сломанная ручка на левой задней дверце. Это было в Инсбруке. В машине сидели трое, и у них были рожи отборных стрелков. Арни сел к ним. Я даже помню регистрационный номер. Подожди меня здесь, малыш.

Он скользнул вниз. Исчез. Реб остался один, и через минуту из шале послышался телефонный звонок, быстро смолкнувший. Еще минуты через три вокруг шале возникло какое-то оживление. Реб видел, как засуетились мужчины, которые до сего момента мирно вполголоса беседовали. Один из них бросился в дом, двое других развернулись, сжимая в кулаках пистолеты. «Кто-то их предупредил», — подумал Реб.

Все снова стихло. Послышался почти неразличимый шорох. Реб спрятался за деревом, держа пистолет наготове. «Малыш? — донесся шепот. — Не пристрели меня, пожалуйста». Метрах в пяти возник Дов, который, запыхавшись, сказал:

— Та же машина и те же ребята. Их человек восемь — десять. И подъезжают все новые. Начинается второй Сталинград, дорогой мой. И ставлю раввина против пирожка с картошкой, что охотятся они за нами. — Он усмехнулся: — И все спрашиваю себя, кто прячется в этом проклятом шале.Ты уверен, что не сам Адольф Гитлер?

 

Через четверть часа они убедились, что на них идет охота: под ними сплошь мигали электрические фонарики, образуя широкий полукруг, прямо в центре которого Дов с Ребом и находились.

— Но в конце концов в Сталинграде-то они проиграли, — сказал Дов.

В этот момент они шли вдоль восточного берега маленького озера Альтаусзе[23]и уже отошли от шале больше чем на километр. Пока им не нужно было бежать. Вперед они шли под прикрытием деревьев, еще не проявляя особого беспокойства. Поскольку, как им казалось, спуск к Альтаусзе был отрезан, они намеревались пробраться дальше на восток, в другую деревушку, Грундльзе, а оттуда либо выйти к Бад-Аусзе, либо найти помощь, либо даже обратиться в полицию. Но идущий впереди Реб вдруг застыл на месте: справа от них появилась другая линия электрических огоньков. Круг почти замыкался.

Им не оставалось другого выбора, как продолжать идти вперед, по прямой, спотыкаясь на середине все более и более обрывистого склона.

Они прибавили шагу, и в светлой ночи перед ними выросли заснеженные вершины Мертвых гор.

— Мы ни за что здесь не пройдем, — сказал Дов. — В любом случае я не пройду. У меня, малыш, нет твоих козлиных ног.

Остановившись, они несколько минут спорили; Лаза-рус — такова была его натура — был готов к схватке, а Реб Климрод умолял его идти дальше. Полукруг электрических огней светился уже метрах в ста, когда они снова тронулись в путь. Им пришлось идти на северо-запад от Грундльзе, и совсем скоро они увидели несколько машин, все с зажженными фарами, которые стояли на маленькой дороге, что вела из Грундльзе и километрах в пяти от деревни упиралась в тупик. А эти фары освещали вооруженных, — кое-кто даже ружьями — людей, которые стояли рядом, вытянувшись в цепочку, лицом к ним.

— Все уцелевшие наци Третьего рейха, — смеясь, заметил Дов.

Он уже дважды падал и потерял очки. В темноте Дов больше почти ничего не видел, и Ребу пришлось помогать ему идти. Люди с фонариками шли за ними по пятам и настигали.

Справа от них появились другие огни — огни Гесля. Уже два часа, как они уходили от погони. Они вышли к месту, откуда было видно озеро Топлиц. Дов отказывался идти дальше. Он кричал в сторону преследователей, что это он — Дов Лазарус, собственной персоной, и готов сразиться с ними.

Но вместо ответа раздалось семь выстрелов, семь отрывистых, легких щелчков двадцатидвухмиллиметрового маузера; во время войны эти пистолеты выдавали только отборным стрелкам вермахта. Ни Реба, ни Дова пули не задели. Они снова принялись карабкаться по все более и более крутым скалам, забираясь вверх, и через несколько минут Дов наотрез отказался идти дальше и выше. Прямо под ними было озеро. Дов сказал, что он останется здесь, в выемке скалы, на своего рода выступе, «откуда открывается великолепный вид», и спокойно мотал головой, без сомнения, улыбаясь в темноте. Он останется здесь, и он еще в силах, даже без очков, помешать этой армии нацистов подойти ближе.

— Подумай, малыш. Да ты наверняка подумал об этом раньше меня, с твоей-то головой: так мы не выберемся, не убежим. Бегают они быстрее нас. Так вот, будь спокоен, малыш, не теряй головы. И слушай, что говорит тебе этот чертов, этот необыкновенный мозг, что сидит у тебя в голове, он говорит тебе, что это наш единственный шанс…

Он, Дов, сумеет продержаться довольно долго, чтобы Реб на своих козлиных ногах пробежался по Мертвым горам и, может быть, успел бы найти подмогу.

— Я больше не двинусь с места, Реб. И что ты сделаешь? Потащишь меня? Во мне добрых девяносто килограммов, это не пустяк. Сматывайся, малыш, сделай милость. Найди того, кого ищешь, и запиши его на мой счет.

...И, естественно, когда Реб Климрод согласился оставить Дова и полез вверх по скалам, он всего через несколько минут после ухода услышал первые выстрелы. Он также слышал, как Дов распевает во все горло: «My bonnie is over the ocean, my bonnie is over the sea»[24].

Реб находился на высоте двести метров, как одержимый, он вскарабкался сюда в темноте, когда уловил глухой шум тела, которое покатилось по склону, чтобы погрузиться в черную, ледяную воду озера Топлиц. Он подумал, что Дов уже мертв. Но совсем скоро вновь размеренными залпами залаяли 45-миллиметровки, и снова запел голос с легким ирландским акцентом.

После последнего залпа он умолк, разумеется.

Той же ночью, около трех часов, Реб вернулся к шале. Ни одного охранника не было видно, но в доме горел свет. Он влез на балкон, и, заслышав его шаги, кто-то спросил по-немецки:

— Вы прикончили их?

— Только одного, — ответил Реб Климрод.

На пороге возник сторож с охотничьей двустволкой на перевес. Едва заметив Реба, он хотел было выстрелить. Но пуля Реба попала ему в горло.

Реб вошел в шале, где находились какой-то безоружный мужчина и одна из двух, но не Герда Хюбер женщин.

— Не двигайтесь, пожалуйста, — сказал он оцепеневшей от страха паре.

Опустив ствол пистолета, он убедился, что в других комнатах никого нет. Мужчина — худое лицо, лоб с большими залысинами, горбатый нос — пристально смотрел на Реба темными глазами.

— Кто вам нужен? — спросил он.

— Эрих Штейр.

— Я знал некоего Эриха Штейра, адвоката в Вене.

— Это он.

— Я не знаю, где он теперь. Может быть, погиб.

— Кто вы? — спросил Реб.

И в это мгновенье через дверь, которую он нарочно оставил открытой, до Реба донесся гул по крайней мере двух автомобильных моторов.

— Кто вы и почему вас столь усиленно охраняют?

— Вы ошибаетесь, — сказал мужчина. — Тот, кого охраняют, уехал сегодня ночью. Я всего лишь владелец шале. И никогда не знал имени того человека, который прятался здесь.

Климрод забрал документы, которые имел при себе мужчина. В то время Реб ни разу ни от кого не слышал об Адольфе Эйхмане.

 

Яэль Байниш увидел Реба Климрода в Риме 10 апреля 1947 года. Во встрече молодых людей, которые не виделись без малого полтора года, никакой случайности не было. Байниш находился в Италии по заданию «Хаганы», чтобы работать над расширением эмиграции. Спустя три месяца он примет деятельное участие в отправке 4515 человек на борту бывшего американского грузопассажирского судна «Президент Гарфильд», которое будет названо «Исходом».

Он и Климрод поздно утром встретились перед замком Святого Ангела.

— Как ты, черт побери, узнал, что я в Италии? Я нашел твою записку у Берчика в последний момент. Завтра я уезжаю из Рима.

Климрод объяснил, что он зашел к Берчику, "чтобы поговорить с кем-нибудь из «Моссада» или «Хаганы», и что, вынужденный удостоверить свою личность, он назвал фамилии людей, способных за него поручиться.

— В том числе и твою. А Берчик сообщил мне, что ты в Риме. У тебя есть свободных часа два? Мне хотелось бы кое-что тебе показать.

Он привел Байниша на улочку, выходящую на виа Кре-шенцио, буквально в двух шагах от площади Святого Петра, показал ему табличку с итальянским и немецким текстом.

— Здесь конец маршрута. На Боденское озеро они приезжают из Германии через Линдау и Брегенц или же через перевал Решен, который два года назад переходили и мы. Они едут на машинах, иногда на автобусах, а ночуют в монастырях францисканцев. Я для тебя составил их перечень. Одного из тех, кто их сопровождает, зовут Арни Шайде. Есть еще женщина по имени Герда Хюбер. Вот, держи список фамилий. В Риме заботу о них принимает на себя германский прелат Хайдеман, который руководит одной из организаций Ватикана. Хайдеман снабжает их паспортами Красного Креста. Некоторые из них получают даже сутаны и поддельные документы от иезуитов. Италию они покидают через Бари, а чаще всего — через Геную. Кое-кто едет в Испанию, в Сирию или в Эфиопию, но большинство отплывает в Южную Америку. Сотни нацистов уже бежали таким образом.

Байниш был озадачен.

— Откуда эта лавина сведений?

— Я их получил, занимаясь поисками совсем другого рода, — ответил Реб Климрод. — Мне было необходимо кому-то их сообщить.

Последняя фраза подразумевала, что у Реба нет ни шефа, ни организации, которым он должен был давать отчет. Байниш (его личная карьера пошла вверх: в конце концов его сочли слишком умным для подрывника и начали доверять ему более деликатные поручения) знал, что его бывший попутчик порвал все связи с сионистскими организациями. Кто-то рассказывал ему о Климроде, работающем с этими безумцами из «Накама». Яэль спросил:

— Ты по-прежнему с ними, Реб?

— Нет. Уже давно нет.

— А где Лазарус?

— Погиб.

Других комментариев не последовало. Теперь они шли по набережной Тибра. Байниш разглядывал Климрода и находил, что тот изменился. Изменился не ростом или сложением, хотя Реб и подрос на несколько сантиметров, и прибавил в весе несколько килограммов. Но у него были все та же фигура неудачника, обманчиво медлительная походка, тот же бездонный взгляд. Изменение заключалось в другом — в какой-то усилившейся жестокости, и главное — возникла уверенность в своей судьбе.

— Ты нашел то, что искал, Реб?

— Почти.

Молчание. Потом вдруг Байниш сказал:

— Я всегда дружески к тебе относился. Очень дружески. Если тебе что-либо потребуется…

— Ничего не надо. Спасибо.

И опять молчание. Чтобы чем-то его заполнить, Байниш стал рассказывать о той стране, что зарождалась на берегах Тивериадского озера и реки Иордан, где у них — у Реба, у него, у множества людей, уже приехавших или тех, кто приедет в будущем, — будет наконец-то свое место на земле; он воодушевился, взывал к предстоящим великим делам, хотя бы в пустыне Негев, которую начали осваивать.

Последовал очень спокойный, но окончательный ответ:

— Без меня, — сказал Реб.

— Ты ведь такой же еврей, как и я. Быть евреем может тоже означать жизненный выбор.

— Я ничто. Ничто.

Яэль Байниш переписал (своим мелким почерком ему пришлось заполнить двадцать страниц) список фамилий, монастырей, явок, все те сведения, которые Реб собрал, «занимаясь поисками совсем иного рода». Странным образом чувствуя себя не в своей тарелке, Байниш рассмеялся:

— Можно подумать, что ты делаешь нам прощальный подарок…

— Что-то в этом роде, — подтвердил Реб.

И тут в глубине его светлых зрачков появился какой-то дружелюбный, очень теплый блеск, медленно возникала улыбка. Длинная рука обняла Байниша за плечо:

— Спасибо, спасибо за все.

Реб ушел, перейдя Тибр по мосту, расположенному напротив пьяцца делла Ровере.

 

 

— 15 -

Аркадио Алмейрасу было в то время пятьдесят шесть лет. Он мечтал стать художником и вместе с Эмилио Петторути был им лет пять-шесть в начале двадцатых годов; он ездил даже в Берлин, чтобы встретиться с Клее, и прекрасно помнил о трех-четырех визитах, которые нанес Кандинскому в Веймаре. Но это было в те времена, когда он надеялся, что обладает толикой, крохотной толикой таланта. «Хотя нет у меня и ее. Пустыня Гоби». Он спросил:

— А кто, по вашему мнению, это нарисовал?

Высокий молодой человек пожал плечами:

— Фамилия художника вроде бы Кандинжки. Но картина стоит довольно дорого, я в этом уверен. Не меньше тысячи долларов.

Он говорил на вполне правильном, хотя несколько спотыкающемся испанском.

— Вы француз?

— Бельгиец, — ответил молодой человек.

Алмейрас взял маленький холст и поставил его на пороге входной двери, под бледный дневной свет. Эта аргентинская зима была печальна. Он разглядывал картину. Художник очень часто в фамилии Кандинский писал "s" на манер "j". Алмейрас улыбнулся хорошенькой молодой женщине, которая в этот момент проходила мимо его галереи на калье Флорида в Буэнос-Айресе. Он обернулся и сказал:

— Это Кандинский, русский художник, который недавно умер в Париже. И вы правы, этот холст дорого стоит. Во всяком случае, больше тысячи долларов. Вы действительно хотите его продать?

— Мне нужны деньги. Но я его не украл.

Он показал документы, которые, впрочем, мало что значили, где констатировалось, что картина была законно приобретена в Мадриде годом ранее у некоего Маурера и не менее законным образом доставлена да Мадрида в Буэнос-Айрес. Алмейрас заметил:

— Вы упоминали и другие картины…

— Целых четыре, — сказал молодой человек. Он вытащил из кармана крохотную записную книжечку, раскрыл ее на нужной странице и протянул Алмейрасу, который прочел: «З июля 1946 г., Мадрид. У Гюнтера Маурера из Берлина куплено пять картин. Клее. Ф. Марк. Кондинж-ки, Ф. Марк. А. Макке. Заплачено 1200 американских долларов».

— Вы действительно заплатили тысячу двести долларов за пять этих холстов?

— Он просил за них пять тысяч, но спешил продать.

Алмейрас закрыл глаза. «Тысяча двести долларов за холст Клее, два холста Марка, холст Кандинского, работу Аугуста Макке! Эти европейцы и впрямь с ума посходили!»

— И вы намерены все их продать?

— Я не решил, — ответил молодой человек. — Может быть, позднее…

— Или в том случае, если вам сделают выгодное предложение.

Худое, довольно выразительное лицо молодого человека, его светлые глаза заметно смягчались при улыбке.

— Вот именно.

Они условились, что Алмейрас на несколько дней оставит у себя холст Кандинского. Алмейрас очень хотел бы посмотреть четыре других полотна, хотя бы ради собственного удовольствия, но молодой человек сказал, что с собой у него их нет, что они даже не в Буэнос-Айресе, вообще не в Аргентине. Он их оставил на хранение у своего брата в Боготе. Да, у него в Боготе семья — отец, мать и три сестры. И совсем скоро он к ним едет.

— Вы говорите по-немецки? — спросил Алмейрас. Лишь несколько обиходных слов, ответил он. «Jawhol», «Коmmen Sie mit mir»[25]и так далее. Он очень мило рассмеялся.

— «Der Blaue Reiter», — сказал Альмейрас. — «Синий всадник». Так называлась группа художников перед Великой войной 1914 года. Кандинский, Марк, Макке и Клее все входили в нее. Любитель был бы наверняка заинтересован в покупке ваших пяти холстов сразу. Это уже почти своего рода собрание, вы понимаете?

— Понимаю, — сказал молодой человек.

— … Особенно для аргентинцев немецкого происхождения. У нас в Аргентине много немцев, особенно с недавних пор, — Алмейрас усмехнулся, — Франц Марк и Аугуст Макке, оба они погибли во время войны 1914 — 1918 годов. Их холсты очень ценятся коллекционерами. Они погибли, не успев создать много работ. А для людей немецкого происхождения покупать эти полотна все равно, что — как бы сказать? — все равно, что совершать какое-нибудь патриотическое дело…

— Я понимаю, — с улыбкой повторил молодой человек. — Согласен продать все пять холстов, если будет выгодное предложение. И спасибо за вашу честность. Я этого не забуду.

Нет, он не может сообщить свой адрес в Буэнос-Айресе, но он еще раз зайдет в галерею. Меня зовут Анри Хаардт, сказал он в ответ на вопрос, который на прощанье задал ему Алмейрас.

 

Семнадцатый день наблюдения стал днем, когда объявился Эрих Штейр.

 

Диего Хаас был аргентинец, он родился в Аргентине от отца, происходившего из Каринтии, и матери, урожденной (об этом она никогда не забывала напоминать) де Кар-вахаль и прочая, прочая, прочая. Маленький рост этого молодого толсекого блондина был обратно пропорционален его цинизму, который достигал абсолютных высот, а веселая наглость нрава граничила с чистым безумием. Владея немецким и английским языками — кроме, естественно, испанского, — он продолжал изучать право, не в силах окончательно с ним совладать, и недавно был взят в секретари богатейшим немецким иммигрантом по имени Эрих Штейр. На дворе стоял сентябрь, и минувшие пять месяцев службы окончательно раскрыли перед Диего сущность его патрона: Штейр Эрих Иоахим был очень богатым, очень умным, очень образованным, очень элегантным и утонченным, но при этом оставался самым мерзким (это же очевидно, Диего!) из негодяев, по части подлости наверняка идя в группе лидеров. Диего с изысканной вежливостыо адресовал Штейру улыбку:

— Сеньор, я никогда не слышал об этом Кандинском. Но я готов считать его восхитительным.

Он равнодушным взглядом посмотрел на картину и воскликнул:

— Восхитительно!

После чего вышел из галереи на улицу, чтобы поглазеть на сеньорит. Совсем рядом стояла машина Штейра с шо — фером Штейра и телохранителем Штейра. Штейр не жил в Буэнос-Айресе. Сразу по приезде в Аргентину он приобрел — кстати, с помощью Диего — роскошное estancia[26]в окрестностях Кордовы; не прошло и недели после покупки, как было доставлено бесчисленное множество ящиков, содержащих сказочные сокровища. Даже Диего Хаас который гордился своим бескультурьем, пришел в восторг, увидев столько диковин. Одновременно Штейр закладывал основы своего будущего в Аргентине, вернее, в Латинской Америке: он станет консультантом по капиталовложениям своих несчастных соотечественников, которых изгнало с родины мировое еврейство. «Яволь», — ответил невозмутимый Диего, которого мало трогала эта экзальтация: он считал ее наигранной (Штейр был слишком умен, чтобы принимать всерьез подобный вздор; для Диего Штейр был сволочь, и ничего больше, аминь!). Поэтому они действительно объездили всю Аргентину и соседние страны, вплоть до Венесуэлы, Чили и даже Колумбии, побывав в Боготе.

5 ноября 1947 года Алмейрас сообщил Штейру, что владелец пяти полотен, которые последний хотел приобрести, наконец-то ответил согласием.

Штейр вместе с Диего Хаасом выехал в Колумбию якобы для деловых встреч, рассчитывая сразу убить двух зайцев.

В Боготу они прибыли б ноября 1947 года.

 

— Богота мне внушает ужас, — разглагольствовал Диего Хаас. Впрочем, я презираю и Сантьяго. И Каракас. И Лиму. Ла-Пас и Кито. Я едва переношу и Буэнос-Айрес. Не говоря об Асунсьоне, который вызывает у меня омерзение, и о Каракасе, который я просто ненавижу. Действительно, кроме Рио, хотя там и не говорят по-испански…

— Не будете ли вы любезны закрыть вашу слишком болтливую пасть, — вкрадчиво попросил Штейр, как всегда не повышая голоса. Сидя на заднем сиденье машины, он читал, погрузившись в какую-то папку с документами. Машину вел шофер-колумбиец с профилем черепахи; справа от него устроился телохранитель, некий Грубер, которого Диего считал ничуть не умнее коровы (а о коровах Диего был невысокого мнения). Сам Хаас обосновался сзади, рядом с адвокатом.

— Я не слишком хорошо знаю Европу, — продолжал Диего, ничуть не смутившись грубым окриком хозяина. — Так, несколько юбчонок кое-где. Я почти уговорил Мами-ту — мою маму — дать мне денег, чтобы год-другой пожить в Париже, когда вы, нацисты, тоже стали заниматься там туризмом. Я по-своему жертва Третьего рейха.

Час назад прибывший из Каракаса самолет высадил троих мужчин в аэропорту Боготы Эльдорадо…

— Хаас, еще одна из ваших глупых шуток, и я попрошу Грубера набить вам морду. Что он сделает с радостью.

...а сейчас они подъезжали к центру города.

Итак, в центре Боготы они оказались в начале пятого 6 ноября. В Боготе моросил мелкий, пронизывающе холодный дождь, что, несомненно, объяснялось местоположением столицы — более двух тысяч шестисот метров над уровнем моря. Они сразу направились в свой отель, расположенный рядом с дворцом Сан Карлос, где когда-то жил Боливар. В регистратуре Штейра ждала записка. Написана она была по-испански и подписана неким Энрике Хаардтом. Диего ее перевел.

— Он пишет, что если вы по-прежнему желаете купить эти картины, то каждый день сможете его найти после шести часов вечера но адресу: каррера де Баката, 8, в квартале Чапинеро.

Сначала Штейр намеревался отложить это дело на завтра, а затем, влекомый, как считал Диего, своей лихорадочной жаждой увидеть наконец эти полотна — он ждал этого целых два месяца, — решил ехать в тот же день, вечером. Хаас помнит, что они подъехали к дому № 8 по каррера де Баката в восемнадцать часов пятнадцать минут. Перед ними был совсем новый жилой дом, который, казалось, даже еще не заселили, хотя едва они подошли к двери, как появился мужчина и сообщил им, что, действительно, квартира на шестом этаже уже занята. Именно эль сеньором Энрике Хаардтом, и эль сеньор Хаардт только что пришел, а значит, у себя.

Надо дать представление об этом доме, чтобы понять все, что произошло дальше.

Войдя в дом, вы сперва оказывались в первом узком холле — отсюда можно было попасть в подвал и помещение привратника, — имевшем продолжение в виде лестницы, первый пролет которой заканчивался площадкой. С нее налево еще шесть ступенек вели в другой холл, куда выходили и две клетки лифтов, и запасная лестница.

Путь, как обычно, прокладывал Грубер, а следовательно, он первым и подошел к лифтам. Грубер опережал Штейра на три метра, а Диего Хааса и того больше; последний остановился перекинуться парой слов со сторожем и нашел его «странным»…

Хаас услышал три выстрела, но в тот момент не понял, кто стрелял. Он как раз поднялся по-первому пролету лестницы и уже намеревался вступить на промежуточную площадку. Он застыл в растерянности, совсем не зная, чего ему больше Хотелось: пойти взглянуть, что происходит, или, наоборот, «по-быстрому свалить под тем предлогом, будто бежит за помощью». События не оставили ему выбора: над ним нависла чья-то высокая фигура и спокойно скомандовала по-испански:

— Вызовите сторожа, скажите, чтобы шел сюда. Произошел несчастный случай.

Хаасу не пришлось никого вызывать: сторож сам слышал выстрелы (но шофер-колумбиец, который привез Штейра и двоих его спутников, не слышал: за это время наружную дверь заперли). Хаас, определенным образом успокоенный невозмутимостью незнакомца, преодолел последние ступени.

Он вышел на вторую площадку. Грубер лежал на полу, прижавшись к металлической двери одного из лифтов; возникало странное впечатление, будто он, прислонив щеку к металлу, — слушает какой-то подозрительный шум. Но из его затылка лилась кровь.

Эрих Штейр, невредимый, стоял в нескольких метрах от Грубера, подняв руки вверх, с выражением испуганного изумления на лице.