Три нераспечатанных письма 14 страница

– Гипноз действует только на тупиц и людей со слабой волей. Вы поэтому мне его советуете?

– Мари, как мне убедить вас, что гипноз не имеет ничего общего ни с интеллектом, ни с волей? Гипнабельность – это врожденная черта. Да и какой риск? Вы говорите мне, что боль невыносима – есть реальная возможность, что часовая консультация принесет некоторое облегчение.

– Вам кажется, что это просто, но я не хочу, чтобы из меня делали идиотку. Я видела гипноз по телевизору – жертвы выглядели придурками. Они думали, что плавают, будучи на сухой сцене, или что они гребут в лодке, в то время как сидели на стуле. У кого-то изо рта вываливался язык, и он не мог засунуть его назад.

– Если бы я подумал, что подобные вещи могут случиться со мной, я бы чувствовал себя так же беспокойно, как и вы. Но есть огромная разница между гипнозом по телевизору и медицинским гипнозом. Я точно скажу, чего вам ожидать. Главное – никто не собирается вами управлять. Вместо этого вы научитесь помещать себя в такое состояние сознания, в котором сможете контролировать свою боль. Похоже, вам все еще сложно доверять и мне, и другим докторам.

– Если бы врачи заслуживали доверия, они бы подумали о том, чтобы вовремя позвонить нейрохирургу, и мой муж был бы сейчас жив!

– Сегодня здесь столько всего происходит, столько проблем – ваша боль, ваше беспокойство (и предубеждение) насчет гипноза, ваш страх показаться глупой, ваш гнев и недоверие к докторам, включая меня – я не знаю, с чего начать. Вы чувствуете то же самое? Как вы думаете, с чего нам сегодня начать?

– Вы доктор, а не я.

Так и продолжалась терапия. Мари была нервной, раздражительной и, несмотря на декларируемую благодарность ко мне, часто саркастической и вызывающей. Она никогда не останавливалась на чем-то одном, а быстро перескакивала на другую жалобу. Временами она брала себя в руки и извинялась за свою стервозность, но неизменно через несколько минут снова становилась раздраженной и ноющей. Я знал: самое важное, что я мог сделать для нее, особенно в этот кризисный период, – это сохранить наши отношения и не позволить ей оттолкнуть меня. Поэтому я сдерживался, но мое терпение не беспредельно, и я чувствовал облегчение от того, что мог разделить эту ношу с Майком.

Я также хотел получить поддержку от коллеги. Таков был мой скрытый мотив при организации этой консультации. Я хотел, чтобы кто-то другой оценил мою работу с Мари, чтобы кто-то сказал мне: «Да, она сложная. Тебе с ней чертовски трудно приходится». Эта нуждающаяся часть меня действовала не в интересах Мари. Я не хотел, чтобы консультация Майка прошла гладко и легко – я предпочел бы, чтобы он помучился так, как приходилось мучиться мне. Да, признаю, мне отчасти хотелось, чтобы Мари доставила Майку неприятности. Я мысленно говорил ей: «Давай, Мари, покажи свой нрав!»

Но, к моему изумлению, сеанс протекал хорошо. Мари легко поддавалась гипнозу, и Майк умело погрузил ее в гипнотическое состояние и научил ее, как самой входить в транс. Затем он занялся ее болью, используя метод анестезии. Он посоветовал ей представить себе, что она в кресле дантиста и ей делают инъекцию новокаина.

– Представьте себе, как ваша щека и челюсть все больше и больше немеют. Теперь ваша щека совсем онемела. Коснитесь ее рукой и убедитесь, что она совсем застыла. Представьте себе, что ваша рука – хранилище онемения. Она немеет, когда касается вашей бесчувственной щеки, и может передавать это онемение в любую другую часть вашего тела.

Отсюда Мари было легко сделать еще один шаг и передать онемение во все болезненные участки своего лица и шеи. Отлично. Я заметил на ее лице след облегчения.

Затем Майк поговорил с ней о боли. Вначале он объяснил функцию боли: то, как она служит предупреждением, сообщая ей, как она может двигать челюстью и какие усилия ей можно прикладывать, когда она жует. Это необходимая, функциональная боль – в отличие от бессмысленной боли, которая вызвана поврежденными, раздраженными нервами и не служит никакой полезной цели.

Сначала, убеждал Майк, Мари нужно побольше узнать о своей боли: научиться различать функциональную боль и ненужную. Лучший способ сделать это – начать задавать правильные вопросы и подробно обсудить свою боль с челюстно-лицевым хирургом. Он – как раз тот, кто лучше всего знает, что происходит с ее лицом и ртом.

Утверждения Майка были удивительно ясными и произносились с должным сочетанием профессионализма и отеческой заботы. Мари и он на минуту встретились глазами. Затем она улыбнулась и кивнула. Он понял, что она получила сообщение и запомнила его.

Майк, очевидно польщенный реакцией Мари, перешел к своей последней задаче. Мари была заядлой курильщицей, и одним из мотивов, заставивших ее согласиться на консультацию с ним, была надежда на то, что он поможет ей бросить курить. Майк, специалист в этой области, начал свое хорошо отработанное, выверенное выступление. Он подчеркнул три главных момента: что она хочет жить, что ей нужно тело, чтобы жить, и что сигареты – яд для ее тела. Для иллюстрации Майк предложил:

– Подумайте о своей собаке или, если у вас ее сейчас нет, представьте себе собаку, которую вы очень любите. Теперь представьте себе собачьи консервы, на которых написано «Яд». Вы ведь не будете кормить свою собаку отравленной пищей, не так ли?

И опять Мари и Майк встретились глазами, и Мари снова улыбнулась и кивнула. Хотя Майк знал, что его пациентка ухватила мысль, он тем не менее продолжал развивать ее:

– Так почему же вы не обращаетесь со своим телом так же хорошо, как вы заботились бы о своей собаке?

В оставшееся время он закрепил инструкцию для самогипноза и научил ее, как отвечать на желание закурить самовнушением и усиленным осознаванием (гипервосприятием, как он выразился) того, что тело нужно ей для жизни, и того, что она отравляет его.

Это была отличная консультация. Майк сделал свою работу великолепно: он установил с Мари хороший раппорт и успешно достиг всех целей своей консультации. Мари покинула кабинет явно довольная им и работой, которую они проделали.

Потом я задумался о сеансе, на котором мы все трое присутствовали. Хотя профессионально консультация меня вполне удовлетворила, я не получил личной поддержки и признания, к которым стремился. Конечно, Майк не имел представления о том, чего я на самом деле от него хотел. Вряд ли я смог бы признаться в своих незрелых желаниях коллеге значительно моложе себя. К тому же он не мог догадаться о том, насколько трудной пациенткой была Мари и какие адские усилия я на нее затрачивал – с ним она сыграла роль образцовой пациентки, возможно, из чистого духа противоречия.

Конечно, все эти чувства остались скрытыми от Майка и Мари. Затем я подумал о них обоих – их неисполненных желаниях, их скрытых размышлениях и мнениях о консультации. Предположим, через год Майк, Мари и я напишем каждый воспоминания об этом совместном сеансе. Насколько наши мнения совпадут? Я подозревал, что каждый из нас будет не в состоянии понять этот сеанс с чужой точки зрения. Но почему через год? Предположим, мы напишем их через неделю. Или прямо сейчас. Могли бы мы ухватить и зафиксировать подлинное и полное содержание этого часа?

Это не пустой вопрос. На основании данных, которые пациенты сообщают о событиях, произошедших долгое время назад, терапевты, как они обычно полагают, могут реконструировать их жизнь: обнаружить решающие события первых лет развития, подлинную природу отношений с каждым из родителей, отношения между родителями, братьями и сестрами, семейную систему, внутренние переживания, сопровождавшие волнения и травмы ранних лет, историю детской и подростковой дружбы.

Однако могут ли терапевты, историки или биографы восстановить жизнь с какой-либо степенью точности, если реальность одного-единственного часа и то схватить не удается? Много лет назад я провел эксперимент, в котором я и моя пациентка записывали свое мнение о каждой из наших терапевтических сессий. Позже когда мы провели сравнение, было порой трудно поверить, что мы описывали один и тот же час. Даже наши взгляды на то, что были полезным, различались. Мои элегантные интерпретации? Она их никогда даже не слышала! Вместо этого она вспоминала и ценила мои спонтанные личные замечания в ее поддержку[3].

В такие моменты мечтаешь об объективном наблюдателе за реальностью или о каком-нибудь официальном снимке часа, сделанном в высоком разрешении. Тревожно осознавать, что реальность – не более чем иллюзия, в лучшем случае – согласование восприятий разных участников.

Если бы мне пришлось писать короткий отчет об этой консультации, я бы построил его вокруг двух наиболее «реальных» моментов: двух раз, когда Мари и Майк встретились глазами и она улыбнулась и кивнула. Первая улыбка последовала за рекомендацией Майка, чтобы Мари в деталях обсудила свою боль со своим хирургом; вторая была вызвана его выводом, что она не стала бы кормить свою собаку отравленной пищей.

Позже мы с Майком довольно долго обсуждали эту встречу. С профессиональной точки зрения он считал консультацию успешной. Мари хорошо поддавалась гипнозу, и он достиг всех целей своей консультации. Кроме того, для него это было положительным личным переживанием после тяжелой недели, в течение которой он госпитализировал двух пациентов и поругался с заведующим кафедрой. Ему доставило удовольствие то, что я увидел, как компетентно и эффективно он действует. Он был моложе меня и всегда ценил мою работу. Мое хорошее мнение о нем много для него значило. Была своеобразная ирония в том, что Майк получил от меня то, что я хотел получить от него.

Я спросил его о двух улыбках. Он хорошо помнил о них и был убежден, что они сигнализировали о наличии связи и воздействия. Улыбки, которые появились в ключевые моменты его работы, означали, что Мари поняла и приняла послание.

Однако, давно зная Мари, я интерпретировал эти улыбки совершенно иначе. Возьмем первую, когда Майк предложил Мари получить побольше информации от своего хирурга, доктора Z. Их отношения – это целая история!

Они впервые встретилась двадцать лет назад, когда были однокурсниками в Мехико. В то время он настойчиво, но безуспешно пытался за ней ухаживать. Она ничего не слышала о нем до того, как с ее мужем не произошла автокатастрофа. Доктор Z., тоже переехавший в США, работал в госпитале, куда привезли ее мужа после несчастного случая, и был главным источником медицинской информации и человеческой поддержки для Мари в течение всего времени, пока ее муж лежал в терминальной коме со смертельной раной головы.

Почти сразу же после смерти ее мужа доктор Z., несмотря на то, что у него была жена и пятеро детей, возобновил свои ухаживания и сексуальные заигрывания. Она с негодованием отвергла его, но это его не отпугнуло. По телефону, в церкви, даже в зале суда (она подала в суд на госпиталь, обвинив его в халатности, повлекшей смерть мужа) он подмигивал и смотрел на нее с вожделением. Мари считала его поведение отвратительным и отвергала его все более резко. Доктор Z. успокоился только тогда, когда она сказала ему, что он ей противен, что он – последний мужчина в мире, с которым она завела бы роман, и что если он не прекратит к ней приставать, она сообщит его жене, женщине весьма крутого нрава.

Когда Мари выпала из кабины фуникулера, она ударилась головой и была без сознания около часа. Очнувшись от невыносимой боли, она почувствовала себя отчаянно одинокой: у нее не было близких друзей, а двое ее дочерей находились в Европе на каникулах. Когда медсестра «Скорой помощи» спросила, как зовут ее врача, она простонала: «Позвоните доктору Z.». По общему мнению, он был самым талантливым и опытным челюстно-лицевым хирургом в округе, и Мари чувствовала, что слишком многое поставлено на карту, чтобы рисковать с неизвестным хирургом. Доктор Z. сдерживал свои чувства во время первых основных хирургических процедур (несомненно, он сделал прекрасную работу), но во время послеоперационного лечения его понесло. Он был саркастичен, авторитарен и, мне кажется, садистом. Убедив себя в том, что у Мари истерически преувеличенная реакция, он отказался прописать нужные обезболивающие и успокоительные препараты. Он пугал ее бесцеремонными утверждениями об опасных осложнениях или остаточных лицевых повреждениях и угрожал отказаться лечить ее, если она будет продолжать жаловаться. Когда я разговаривал с ним о необходимости облегчения боли, он становился агрессивным и напоминал мне, что знает намного больше, чем я, о хирургической боли. Возможно, предположил он, я устал лечить разговорами и хочу сменить специальность. Я опустился до того, что выписал ей успокоительное sub rosa (тайно. – Прим. ред .).

Многие часы я выслушивал жалобы Мари на боль и на доктора Z. (который, как Мари была убеждена, лечил бы ее лучше, если бы она даже теперь, с лицом, искаженным от боли, приняла его сексуальные предложения). Сеансы в его кабинете были унизительны для нее: каждый раз, когда его ассистент покидал комнату, он начинал делать непристойные намеки и часто прикасался руками к ее груди.

Не в силах помочь Мари в ее ситуации с доктором Z., я настаивал на том, чтобы она поменяла врача. По крайней мере, убеждал я, ей нужно проконсультироваться с другим челюстно-лицевым хирургом, и называл ей имена прекрасных консультантов. Она ненавидела все то, что с ней происходило, ненавидела доктора Z., но любое мое предложение встречалось фразой, начинающейся с «но» или «да, но…». Она мастерски владела искусством говорить «да, но» (на профессиональном языке это называется «жалобщик, отвергающий помощь»). Ее главное «но» заключалось в том, что, поскольку доктор Z. начал работу, он – и только он – действительно знает, что происходит у нее во рту. Она ужасно боялась, что ее рот или лицо навсегда останутся деформированными. (Она всегда очень заботилась о своем внешнем виде, а тем более теперь, когда осталась одна.) Ничто – ни гнев, ни гордость, ни оскорбительные прикосновения к груди – не могло перевесить ее потребность в функциональном и косметическом восстановлении.

Было и еще одно дополнительное, но важное соображение. Поскольку кабина фуникулера накренилась, что и вызвало ее падение, она начала судебный процесс против города. В результате своей травмы Мари потеряла работу, и ее финансовое положение было шатким. Она рассчитывала на существенную финансовую компенсацию и боялась вступать в конфликт с доктором Z., чье важное свидетельство о степени ее повреждений и ее страданий могло бы стать решающим для победы в этом процессе.

Таким образом, Мари и доктор Z. сплелись в сложном танце, фигуры которого включали отвергнутые ухаживания хирурга, иск на миллион долларов, сломанную челюсть, несколько выбитых зубов и прикосновения к груди. Именно в эту невероятную неразбериху Майк – конечно, не зная всего этого – внес свое невинное и резонное предложение, чтобы Мари попросила своего доктора помочь ей понять свою боль. И в этот момент Мари улыбнулась.

Второй раз она улыбнулась в ответ на столь же бесхитростный вопрос Майка: «Вы бы стали кормить свою собаку отравленной пищей?» За этой улыбкой тоже была своя история. Девять лет назад Мари и ее муж Чарльз приобрели собаку – неуклюжую таксу по имени Элмер. Хотя в действительности Элмер был собакой Чарльза, а Мари питала неприязнь к собакам, она постепенно привязалась к Элмеру, который много лет спал с ней в одной постели.

Элмер стал старым, больным и раздражительным и после смерти Чарльза требовал так много внимания к себе, что, возможно, сослужил Мари хорошую службу: вынужденная занятость часто становится подспорьем в горе. Элмер превосходно отвлекал ее от душевной боли на ранних стадиях. (В нашей культуре эта занятость обеспечивается устройством похорон и бумажной работой, связанной с имуществом и медицинской страховкой.)

Примерно после года психотерапии депрессия Мари улучшилась, и она обратилась к переустройству своей жизни. Она была убеждена, что может достичь счастья, только выйдя замуж. Все остальное представлялось ей прелюдией: все другие типы дружбы, все другие переживания были только способом убить время, пока ее жизнь не возобновится с новым мужчиной.

Но Элмер оказался главной преградой на пути Мари к новой жизни. Она была озабочена поиском мужчины, однако Элмер, очевидно, считал, что пока он рядом, других мужчин им в доме не надо. Он выл и кусал незнакомых людей, особенно мужчин. У него постоянно было недержание: он отказывался мочиться на улице и вместо этого, дождавшись возвращения домой, орошал ковер в гостиной. Никакие наказания и воспитательные меры не помогали. Если Мари оставляла его на улице, он выл не переставая, так что соседи, даже живущие далеко от нее, звонили, чтобы заступиться за него, или требовали что-то сделать. Если она каким-то образом наказывала его, он отвечал тем, что пачкал ковры в других комнатах.

Запах Элмера заполнил весь дом. Он встречал посетителей у входной двери, и никакие проветривания, шампуни, дезодоранты или духи не могли его заглушить. Стесняясь приглашать гостей домой, она сначала пыталась компенсировать это приглашениями в рестораны. Постепенно она отчаялась наладить какую-либо нормальную социальную жизнь.

Я вообще не большой любитель собак, но эта казалась мне абсолютным чудовищем. Я видел Элмера один раз, когда Мари привела его ко мне в кабинет – дурно воспитанное создание, которое целый час рычало и с шумом вылизывало свои гениталии. Возможно, именно там и тогда я решил, что Элмера нужно убрать. Я не собирался позволить ему разрушить жизнь Мари. А заодно и мою.

Но тут обнаружились значительные препятствия. Дело не в том, что Мари была нерешительной. В доме обитал еще один жилец, загрязнявший воздух – квартирантка, которая, по словам Мари, питалась исключительно тухлой рыбой. В этой ситуации Мари действовала с исключительным рвением. Она последовала моему совету и вступила в открытую конфронтацию; и когда квартирантка отказалась изменить свои кулинарные привычки, Мари без колебаний попросила женщину убраться.

Но с Элмером Мари чувствовала себя в ловушке. Он был собакой Чарльза, и частица Чарльза еще жила в Элмере. Мы с Мари без конца обсуждали ее возможности. Обширная и дорогая ветеринарная диагностика недержания не приносила никакой пользы. Визиты к зоопсихологу и тренеру также оказались бесплодными. Постепенно она с горечью осознала (будучи, конечно, подстрекаемая мною), что с Элмером необходимо расстаться. Она обзвонила всех своих друзей и спросила, не возьмут ли они Элмера, но не нашлось ни одного сумасшедшего, который согласился бы взять такую собаку. Она дала объявление в газете, но даже обещание бесплатной еды для собаки не вызвало ни у кого энтузиазма.

Надвигалось неизбежное решение. Ее дочери, ее друзья, ее ветеринар – все убеждали Мари усыпить Элмера. И, само собой, я сам незаметно подталкивал ее к этому решению. Наконец Мари согласилась. Она повернула большой палец вниз (pollice verso, древнеримский жест «смерть ему». – Прим. ред.) и однажды серым утром повезла Элмера на его последний прием к ветеринару.

Однако одновременно возникла проблема на другом фронте. Отец Мари, который жил в Мехико, стал так слаб, что она подумывала о том, чтобы пригласить его жить с ней. Мне это казалось неудачной идеей для Мари, которая так боялась и не любила своего отца, что многие годы почти не общалась с ним. Фактически именно стремление избежать его тирании было главным фактором, заставившим ее восемнадцать лет назад эмигрировать в Соединенные Штаты. Идея пригласить его жить с ней была вызвана скорее чувством вины, нежели заботой или любовью.

Указав на это Мари, я также усомнился в том, что имеет смысл отрывать восьмидесятилетнего человека, не говорящего по-английски, от его культуры. В конце концов она уступила и организовала для него постоянный уход в интернате в Мехико.

Взгляд Мари на психиатрию? Она часто шутила со своими друзьями: «Сходите к психиатру. Они прелестны. Во-первых, они посоветуют вам выгнать вашу квартирантку. Затем они заставят вас отдать вашего отца в приют для престарелых. И, наконец, они убедят вас убить вашу собаку!»

И она улыбнулась, когда Майк старался убедить ее и мягко спросил: «Вы же не будете кормить свою собаку отравленной пищей, не так ли?»

Так что, с моей точки зрения, две улыбки Мари не означали ее согласия с Майком, а были, наоборот, ироническими улыбками, которые говорили: «Если бы вы только знали…» Когда Майк попросил ее поговорить со своим челюстно-лицевым хирургом, я представил себе, что она, наверное, думает: «Поговорить с доктором Z.! Это верно! Ух, как же я с ним поговорю! Когда я буду здорова и мой судебный иск будет удовлетворен, я поговорю с его женой и со всеми, кого я знаю. Я о нем, подонке, такой шум подниму, что у него всю жизнь будет в ушах звенеть!»

И, конечно же, улыбка насчет отравленной собачьей пищи была столь же ироничной. Должно быть, она думала: «О, я бы не кормила его отравленной пищей – до тех пор, пока он не станет старым и несносным. А затем я бы просто избавилась от него – раз и все!»

Когда на следующей индивидуальной сессии мы обсуждали консультацию, я спросил ее о двух улыбках. Она очень хорошо помнила каждую.

– Когда доктор К. посоветовал мне подробно поговорить с доктором Z. о своей боли, мне внезапно стало очень стыдно. Я стала спрашивать себя, не рассказали ли вы ему все обо мне и докторе Z. Мне очень понравился доктор К. Он очень привлекательный, как раз такой мужчина, какого я хотела бы встретить в жизни.

– А как насчет улыбки, Мари?

– Ну, очевидно, я была в замешательстве. Неужели доктор К. думает, что я шлюха? Если бы я действительно задумалась об этом (чего я не делаю), я бы поняла, что это сводится к товарообмену – я уступаю доктору Z. и позволяю ему немножко меня полапать в обмен на его помощь в моем судебном процессе.

– Так улыбка говорила…?

– Моя улыбка говорила… А почему вас так интересует моя улыбка?

– Продолжайте.

– Полагаю, моя улыбка говорила: «Пожалуйста, доктор К., давайте сменим тему. Не спрашивайте меня больше о докторе Z. Надеюсь, вы не знаете о том, что происходит между нами».

Вторая улыбка? Вторая улыбка вовсе не была, как я думал, иронической реакцией на тему заботы о своей собаке, а имела совершенно иной смысл.

– Мне стало смешно, когда доктор К. стал говорить о собаке и яде. Я поняла, что вы не рассказали ему об Элмере – иначе он не выбрал бы для иллюстрации собаку.

– И?..

– Ну, об этом трудно говорить. Но, хотя я и не показываю этого – я плохо умею говорить «спасибо», – я на самом деле очень ценю то, что вы сделали для меня за последние несколько месяцев. Я бы не справилась со всем этим без вас. Я уже рассказывала вам свою психиатрическую шутку (моим друзьям она очень нравится): сначала – квартирантка, затем – отец и, наконец, они заставляют вас убить вашу собаку.

– И?..

– И, мне кажется, вы вышли за рамки своей роли доктора – я вас предупреждала, что об этом будет трудно говорить. Я думала, психиатры не должны давать прямых советов. Может быть, вы позволили своим личным чувствам в отношении собак и отцов взять верх!

– И улыбка говорила…?

– Боже, до чего вы настойчивы! Улыбка говорила: «Да-да, доктор К., я поняла. А теперь давайте быстрее перейдем к другому предмету. Не расспрашивайте меня о моей собаке. Я не хочу, чтобы доктор Ялом выглядел плохо».

Ее ответ вызвал у меня смешанные чувства. Неужели она была права? Неужели я позволил вмешаться своим личным чувствам? Чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что это не так. Я всегда испытывал теплые чувства к своему отцу и обрадовался бы возможности пригласить его жить в моем доме. А собаки? Это правда, что я не симпатизировал Элмеру, но я знал, что меня не интересуют собаки, и строго следил за собой. Любой человек, который узнал бы об этой ситуации, посоветовал бы ей избавиться от Элмера. Да, я был уверен, что действовал так в ее интересах. Поэтому мне было неловко принимать от Мари защиту моего профессионализма.

Это выглядело какой-то конспирацией – как будто я признавал, что мне есть что скрывать. Однако я также осознавал, что она выразила мне благодарность, и это было приятно.

Наш разговор об улыбках открыл такой богатый материал для терапии, что я отложил свои размышления о разном восприятии реальности и помог Мари исследовать свое презрение к себе за то, что она пошла на компромисс с доктором Z. Она также выразила свои чувства ко мне с большей откровенностью, чем раньше: свой страх зависимости, свою благодарность, свой гнев.

Гипноз помог ей переносить боль в течение трех месяцев, пока ее поврежденная челюсть не зажила, стоматологическое лечение не завершилось и лицевые боли не утихли. Ее депрессия улучшилась, а гнев уменьшился; но, несмотря на такой ход событий, я все же не смог изменить Мари так, как мне хотелось. Она осталась гордой, в чем-то критичной и сопротивлялась новым идеям. Мы продолжали встречаться, но у нас, казалось, становилось все меньше и меньше тем для обсуждения; и, наконец, несколько месяцев спустя мы согласились, что пора завершать работу. Мари приходила ко мне во время незначительных кризисов каждые несколько месяцев в течение следующих четырех лет; и с тех пор наши жизни больше не пересекались.

Процесс длился три года, и она получила до обидного маленькую сумму. К тому времени ее гнев по отношению к доктору Z. уже иссяк, и Мари забыла о своем решении опорочить его. В конце концов она вышла замуж за пожилого добродушного человека. Я не уверен, что она когда-нибудь снова была по-настоящему счастлива. Но она никогда больше не выкурила ни одной сигареты.

Эпилог

Консультация Мари – это свидетельство ограниченности знания. Хотя Мари, Майк и я провели этот час вместе, каждый из нас вынес из него совершенно различный и непредсказуемый опыт. Этот сеанс можно представить как триптих, каждая часть которого отражает перспективу, оттенки, проблемы своего автора. Возможно, если бы я сообщил Майку больше информации о Мари, его часть картины больше напоминала бы мою. Но что именно я мог бы ему рассказать, проведя с ней сотни часов? О своем раздражении? О нетерпении? О сожалении, что зашел с ней в тупик? О своем удовольствии от ее прогресса? О своем сексуальном влечении? Об интеллектуальном любопытстве? О своем желании изменить взгляды Мари, научить ее смотреть внутрь себя, мечтать, фантазировать, расширить ее горизонты?

Но даже если бы я провел с Майком многие часы, рассказывая обо всем этом, я все же не смог бы адекватно передать свой опыт общения с Мари. Мои впечатления о ней, мое нетерпение, мое удовольствие не совсем такие, как у любого другого человека. Я пытаюсь схватить нужное слово, метафору, аналогию, но они никогда по-настоящему не срабатывают; в лучшем случае они остаются слабым приближением к тем ярким образам, которые лишь однажды промелькнули в моем сознании.

Познание другого блокирует ряд искажающих призм. До того как был изобретен стетоскоп, врачи слушали звуки человеческой жизни, прижимая ухо к грудной клетке пациента. Представьте себе два сознания, перетекающие друг в друга и передающие мысленные образы непосредственно, как инфузории-туфельки обмениваются пронуклеусами: это и было бы совершенным союзом.

Возможно, через тысячи лет такой союз будет возможен – окончательное противоядие для одиночества, окончательное искоренение личной жизни. Что касается нашего времени, существуют непреодолимые препятствия для такого совокупления сознаний.

Во-первых, существует барьер между образом и языком. Сознание мыслит образами, но для общения с другими приходится трансформировать образы в мысли, а затем мысли в слова. Этот путь: от образа к мысли и языку, очень коварен. Происходят потери: богатая, сочная ткань образа, его необыкновенная пластичность и текучесть, его личные ностальгические эмоциональные оттенки – все утрачивается, когда образ втискивают в язык.

Великие мастера пытаются передать образ непосредственно с помощью намеков, метафор, с помощью лингвистических приемов, направленных на то, чтобы вызвать у читателя похожий образ. Но в конце концов они понимают несоразмерность своих средств стоящей перед ними задаче. Послушайте жалобу Флобера в «Мадам Бовари»:

«Как будто полнота души не изливается подчас в пустопорожних метафорах! Ведь никто же до сих пор не сумел найти точные слова для выражения своих чаяний, замыслов, горестей, ибо человеческая речь подобна треснутому котлу, и когда нам хочется растрогать своей музыкой звезды, у нас получается собачий вальс».

Другая причина, по которой мы никогда не можем полностью узнать другого, в том, что мы сами выбираем, что раскрыть. Мари хотела от Майка помощи в безличной области – контроль за болью и прекращение курения – и тем самым предпочла не раскрываться перед ним. Из-за этого он неправильно истолковал смысл ее улыбок. Я знал о Мари и о ее улыбках больше. Но и я истолковал их смысл неправильно: то, что я знал о ней, было лишь небольшим фрагментом того, что она могла бы рассказать мне или самой себе.

Однажды я работал в группе с пациентом, который в течение двух лет терапии редко обращался ко мне прямо. Однажды Джей удивил меня и других членов группы, объявив («признавшись», как он выразился), что все когда-либо сказанное им в группе – его обратная связь с другими, его самораскрытие, все его сердитые или утешающие слова – на самом деле говорилось ради меня. Джей воспроизвел в группе опыт своей жизни в родительской семье, где он тосковал по отцовской любви, но никогда не просил, не мог попросить о ней. В группе он участвовал во многих драмах, но всегда на заднем плане было мое отношение. Хотя он делал вид, что говорит с другими членами группы, через них он обращался ко мне, постоянно ища моего одобрения и поддержки.