Три нераспечатанных письма 17 страница

Все чаще и чаще он пускался в бесконечные монологи об идеях, которые он украл, о жизнях, которые он разрушил, о неудавшихся браках, учениках, которых он несправедливо завалил (или выдвинул). Широта и размах его злодеяний были, конечно, свидетельствами ужасного всемогущества, которое, в свою очередь, скрывало более глубокое чувство никчемности и незначительности. Во время этих обсуждений мне вспомнился один из моих первых пациентов, которого я вел во времена своей ординатуры, краснолицый фермер с волосами песочного цвета в состоянии психоза, который утверждал, что он развязал третью мировую войну. Об этом фермере – забыл его имя – я не вспоминал больше тридцати лет. То, что поведение Саула вызвало в моей памяти такую ассоциацию, само по себе являлось плохим диагностическим знаком.

У Саула была тяжелая анорексия; он начал быстро терять вес, у него был серьезно нарушен сон, постоянные самодеструктивные фантазии опустошали его разум. Он был на той критической границе, которая отделяет страдающего, измученного и тревожного человека от психотика. Зловещие признаки быстро множились в наших отношениях: они теряли свои человеческие черты. Мы с Саулом больше не относились друг к другу как друзья или союзники; мы перестали улыбаться друг другу и касаться друг друга – как психологически, так и физически.

Я начал объективировать его: Саул больше не был печальным человеком, он стал больным депрессией – точнее, в терминах Руководства по диагностике и статистике психических расстройств, «большим депрессивным расстройством тяжелого, периодического, меланхолического типа, сопровождающейся апатией, психомоторной заторможенностью, потерей энергии, аппетита и расстройством сна, идеями отношения и параноидными и суицидальными импульсами». Я задумался о том, какие медикаменты пробовать и куда его госпитализировать.

Мне никогда не нравилось работать с теми, кто перешагнул границу психоза. Больше, чем чему-либо иному, я придаю значение присутствию терапевта и его вовлеченности в терапевтический процесс; но теперь я заметил, что отношения между мной и Саулом были полны скрытности – с моей стороны не меньше, чем с его. Я подыгрывал ему в его притворстве с поврежденной спиной. Если он действительно был прикован к постели, кто ему помогал? Кормил его? Но я никогда не спрашивал об этом, так как знал, что подобные расспросы еще больше отдалят его от меня.

Казалось, что лучше всего действовать, не советуясь с ним, и проинформировать его детей о его состоянии. Я спрашивал себя, какую позицию мне следует занять в отношении пятидесяти тысяч долларов? Если Саул уже отослал деньги в Стокгольмский институт, не посоветовать ли им вернуть дар? Или, по крайней мере, временно приостановить его использование? Имел ли я право делать это? Или обязанность? Или было бы нарушением профессиональной этики не делать это?

Я по-прежнему часто думал о письмах (хотя состояние Саула стало столь тяжелым, что я все меньше доверял своей хирургической аналогии с «дренированием абсцесса»). Когда я шел по дому Саула к его спальне, то оглядывался вокруг, пытаясь определить, где тот стол, в котором они хранятся. Может быть, мне снять ботинки и украдкой пошарить вокруг: во всех мозгоправах есть что-то от собаки-ищейки – пока я не найду их, не вскрою и не вылечу Саула от безумия с помощью их содержания?

Я подумал о том, как в восемь или девять лет у меня образовалась большая гигрома на запястье. Добрый семейный доктор нежно держал мою руку, пока обследовал ее – и вдруг стукнул меня по запястью тяжелой книгой, которую незаметно держал в другой руке, от чего гигрома лопнула. За одно мгновение нестерпимой боли он закончил лечение, избежав мучительной хирургической процедуры. Но допустим ли такой благотворный деспотизм в психиатрии? Результаты были замечательными, гигрома исчезла. Но прошло еще много лет, прежде чем я решился снова пожать руку доктору!

Мой старый учитель, Джон Уайтхорн, считал, что можно диагностировать психоз по характеру терапевтических отношений: пациента, говорил он, можно считать психотиком, если терапевт больше не чувствует, что они с пациентом являются союзниками в работе по улучшению психического здоровья пациента. Согласно этому критерию, Саул был психотиком. Моя задача состояла теперь не в том, чтобы помочь ему открыть три запечатанных письма, или отстаивать свои интересы, или позволить себе полуденную прогулку: она была в том, чтобы уберечь его от госпитализации и не дать разрушить себя.

Таково было мое положение, когда произошло неожиданное. Вечером накануне моего очередного визита я получил от Саула сообщение, что его спина прошла, что теперь он снова может ходить и придет в мой офис к назначенному часу. Как только я взглянул на него, еще до того, как он сказал хотя бы слово, я осознал, что произошли глубокие перемены: со мной вдруг снова был прежний Саул. Исчез человек, погруженный в отчаянье, лишенный всего человеческого, смеха, самосознания. Несколько недель он был заперт в психозе, в стены которого я безуспешно стучался. Теперь он неожиданно вырвался наружу и снова был со мной.

Только одно могло сделать это, думал я. Письма!

Саул не стал долго держать меня в напряжении. За день до этого ему позвонил коллега, попросивший дать рецензию на проект научного исследования. Во время их разговора друг спросил вскользь, слышал ли он новость о докторе К. Напуганный, Саул ответил, что был прикован к постели и последние несколько недель ни с кем не общался. Коллега сказал, что доктор К. внезапно умер от легочной эмболии, и стал описывать обстоятельства его смерти. Саул с трудом удержался от того, чтобы не перебить его и не вскричать: «Мне нет дела до того, кто был с ним, как он умер, где он похоронен и кто говорил речи на похоронах! Мне нет дела до всего этого! Только скажи мне, когда он умер!» В конце концов Саул выяснил точную дату смерти и быстро вычислил, что доктор К. должен был умереть до того, как получил журнал, и, следовательно, не мог прочесть статьи Саула. Он не был разоблачен! Мгновенно письма перестали внушать ужас, и он достал их из ящика и распечатал.

Первое письмо было от постдока Стокгольмского института, просившего у Саула рекомендательное письмо для получения должности младшего преподавателя в американском университете.

Второе письмо было простым уведомлением о смерти доктора К. и содержало расписание похоронных мероприятий. Оно было послано всем бывшим и нынешним сотрудникам и стажерам Стокгольмского исследовательского института.

Третье письмо было короткой запиской от вдовы доктора К., которая писала, что, вероятно, Саул уже слышал о смерти доктора К. Доктор К. всегда высоко отзывался о Сауле, и она полагает, что он хотел бы, чтобы она отослала ему неоконченное письмо, которое нашла на письменном столе доктора К. Саул протянул мне короткую рукописную записку от покойного доктора К.:

«Дорогой профессор С.!

Я собираюсь приехать в Соединенные Штаты, впервые за двенадцать лет. Я хотел бы включить в свой маршрут Калифорнию – при условии, что вы будете на месте и захотите встретиться со мной. Я очень скучаю по нашим разговорам. Как всегда, я чувствую себя здесь очень одиноко: профессиональный круг в Стокгольмском институте ограничен. Мы оба знаем, что наша совместная работа была не самой успешной, но, по-моему, важно то, что она позволила мне узнать вас лично после тридцатилетнего знакомства с вашей работой и глубокого к ней уважения.

Еще одна просьба…»

Здесь письмо обрывалось. Возможно, я прочел в нем больше, чем говорилось, но я вообразил, что доктор К. ждал чего-то от Саула, чего-то столь же важного для него, как то признание, которое жаждал получить Саул. Но если отбросить эту догадку, было и так ясно: ни одно из апокалиптических предчувствий Саула не подтвердилось: тон письма был, несомненно, теплый, принимающий и уважительный.

Саул сумел заметить это, и благотворное действие письма было немедленным и глубоким. Его депрессия со всеми своими зловещими физиологическими признаками исчезла в одно мгновение, и он расценил свои мысли в последние несколько недель как странные и чуждые его личности. Кроме того, он восстановил наши прежние отношения: он опять был со мной приветлив, благодарил меня за то, что я возился с ним, и выражал сожаление, что причинил мне столько беспокойства за прошедшие несколько недель.

Его здоровье восстановилось, Саул готов был закончить лечение сразу, но согласился прийти еще дважды – на следующей неделе и через месяц. Во время этих сеансов мы пытались понять, что же случилось, и наметили стратегию совладания с возможными стрессами в будущем. Я исследовал все симптомы, которые меня беспокоили, – его саморазрушение, его грандиозное чувство своей порочности, его бессонницу и отсутствие аппетита. Его выздоровление было полным. После этого, казалось, делать больше было нечего, и мы расстались.

Позже до меня дошло, что если Саул так сильно ошибался в оценке чувств доктора К. к нему, то он, вероятно, точно так же неправильно оценивал и мои чувства. Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я о нем беспокоился, как я хотел, чтобы он время от времени забывал свою работу и наслаждался роскошью дневной прогулки по Юнион-стрит? Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я мечтал присоединиться к нему, может быть, чтобы вместе быстро выпить капучино?

Но, к сожалению, я никогда так и не сказал этого Саулу. Мы больше не встречались; и спустя три года я узнал, что он умер. Вскоре после этого на вечеринке я встретил молодого человека, который только что вернулся из Стокгольмского института. Во время долгого разговора о его годовой стажировке я упомянул, что у меня был друг, Саул, который тоже плодотворно работал там какое-то время. Да, он знал Саула. Между прочим, любопытно, что его стажировка отчасти состоялась благодаря «добрым отношениям, которые Саул установил между университетом и Стокгольмским институтом». Слышал ли я о том, что в своем завещании Саул оставил Стокгольмскому институту пятьдесят тысяч долларов?

 

Глава 9

Терапевтическая моногамия

 

– Я ничто. Грязь. Урод. Ничтожество. Я слоняюсь по помойкам на задворках человеческого жилья. Боже, умереть! Стать мертвой! Раздавленной в лепешку на парковке супермаркета Safeway, и чтобы потом пожарные из брандспойта смыли мои останки. Ничего чтобы не осталось. Ничего. Ни даже надписи мелом на тротуаре: «Была когда-то такая козявка по имени Мардж Уайт».

Еще один полночный звонок от Мардж. О боже, как я их ненавидел! Не потому, что они были вторжением в мою жизнь – я привык, это часть профессии. Год назад, когда я впервые принял Мардж в качестве пациентки, я не сомневался, что будут звонки; как только я ее увидел, то сразу понял, что мне предстоит. Не требовалось большого опыта, чтобы обнаружить признаки глубокого расстройства. Ее опущенная голова и сутулые плечи говорили: «Депрессия». Огромные зрачки, беспокойные руки и ноги подтверждали: «Тревога». Все остальное: многочисленные попытки самоубийства, расстройство пищевого поведения, изнасилование в детстве отцом, психотические эпизоды, двадцать три года терапии – просто кричало о том, что передо мной пациент, страдающий пограничным расстройством личности: определение, которое вызывает ужас в сердце психиатра средних лет, стремящегося к комфорту.

Она сказала, что ей тридцать пять лет, она работает техником в лаборатории, что десять лет она ходила на терапию к психиатру, который теперь переехал в другой город, что она бесконечно одинока и что рано или поздно она покончит с собой – это лишь вопрос времени.

Мардж неистово курила во время сессии, часто затягиваясь лишь по два-три раза, а затем раздраженно гася сигарету, чтобы через несколько минут зажечь новую. Она не могла высидеть всю встречу, раза три вставала и прохаживалась туда-сюда. Несколько минут она сидела на полу в противоположном углу моего кабинета, скрючившись, как персонаж Файфера.

Моим первым побуждением было послать ее подальше – как можно дальше – и больше никогда не видеть. Под любым предлогом: все мои часы заняты, я на несколько лет уезжаю из страны, собираюсь посвятить все свое время научным исследованиям. Но вскоре я услышал свой голос, предлагающий ей еще одну встречу.

Возможно, меня привлекла красота Мардж, ее черная челка, обрамляющая поразительно белое лицо с совершенными чертами. Или это было мое преподавательское чувство долга? В последнее время я часто спрашивал себя, могу ли я с чистой совестью обучать студентов психотерапии и в то же время отказываться лечить трудных пациентов. Полагаю, я принял Мардж по многим причинам, но главной из них, мне думается, был стыд – стыд за стремление к легкой жизни, за избегание именно тех пациентов, которые нуждаются во мне больше всего.

Так что я предвидел такие отчаянные звонки, как этот. Я предвидел кризис за кризисом. И ожидал, что когда-нибудь мне придется ее госпитализировать. Слава богу, я этого избежал – предрассветных встреч с персоналом больницы, заполнения бумаг, публичного признания своего поражения, ежедневных поездок в больницу. Уймы пропавшего времени.

Нет, не вторжение и даже не те неудобства, которые были связаны с этими звонками, вызывали во мне ненависть; это было то, как мы разговаривали. Во-первых, Мардж заикалась при каждом слове. Она всегда заикалась, когда была расстроена – заикалась и искажала свое лицо. Я мог представить себе ее прекрасное лицо, половина которого была изуродована гримасами и спазмами. В спокойном, стабильном состоянии мы с Мардж говорили о лицевых спазмах и решили, что это попытка сделать саму себя некрасивой. Очевидная защита против сексуальности, они появлялись всякий раз, когда возникала сексуальная угроза извне или изнутри. Интерпретация принесла примерно столько же пользы, сколько швыряние галькой в носорога: просто сказанного слова «секс» было достаточно, чтобы вызвать спазмы.

Ее заикание всегда раздражало меня. Я знал, что она страдает, но все равно вынужден был сдерживать себя, чтобы не сказать: «Давай, Мардж! Продолжай! Какое там следующее слово?»

Но самым ужасным в этих звонках была моя беспомощность. Она устраивала мне испытание, и я никогда его не выдерживал. В прошлом было, наверное, двадцать таких звонков, и ни разу я не нашел способа дать ей ту помощь, в которой она нуждалась.

В ту ночь проблема заключалась в том, что она увидела очерк о моей жене в газете «Стэнфорд дейли». После десяти лет работы моя жена покинула пост главы администрации Стэнфордского центра исследований о женщинах, и университетская газета чрезвычайно ее превозносила. Дело осложнялось тем, что в тот вечер Мардж посетила публичную лекцию очень разумной и привлекательной молодой женщины-философа.

Я мало встречал людей, так сильно ненавидящих себя, как Мардж. Эти чувства никогда не исчезали, но в лучшие периоды просто отходили на второй план, ожидая удобного случая, чтобы вернуться. Не было лучшего предлога, чем публично признанный успех другой женщины ее возраста: тогда ненависть к себе захлестывала Мардж с головой, и она начинала более серьезно, чем обычно, обдумывать самоубийство.

Я пытался отыскать успокоительные слова:

– Мардж, зачем вы все это делаете с собой? Вы говорите, что ничего не совершили, ничего не добились, недостойны существовать, но мы оба знаем, что эти мысли – всего лишь состояние вашего сознания. Они не имеют никакого отношения к реальности! Вспомните, как хорошо вы думали о себе две недели назад. Но ведь с тех пор во внешнем мире ничего не изменилось. Вы тот же самый человек, что и тогда!

Я был на правильном пути. Я привлек ее внимание. Я слышал, что она слушала меня, и я продолжил:

– Постоянное сравнение себя с другими не в свою пользу – всегда дело крайне саморазрушительное. Слушайте, сделайте перерыв. Не нужно сравнивать себя с профессором Г., которая, возможно, является самым блестящим оратором во всем университете. Не нужно сравнивать себя с моей женой в тот единственный в ее жизни день, когда ее чествуют. Если вы хотите изводить себя, всегда можно найти кого-то, в сравнении с кем вы проигрываете. Мне знакомо это чувство, я делал то же самое.

Послушайте, почему хотя бы раз не выбрать кого-то, кто не имеет того, что имеете вы? Вы всегда испытывали сострадание к другим. Вспомните о вашей волонтерской работе с бездомными. Вы никогда не ценили себя за это. Сравните себя с кем-нибудь, кому нет дела до других. Или, скажем, почему не сравнить себя с одним из тех бездомных, которым вы помогаете? Бьюсь об заклад, сравнение с вами для них невыигрышно.

Гудок в телефонной трубке подтвердил то, что я только что осознал: я совершил колоссальную ошибку. Я был достаточно знаком с Мардж, чтобы точно знать, как она использует эту мою оплошность: она скажет, что я проявил свои истинные чувства, я уверен в том, что она безнадежна, и единственные люди, в сравнении с которыми она выигрывает, – это самые несчастные создания на земле.

Она не упустила такую возможность и начала нашу следующую встречу по расписанию, к счастью, пришедшуюся на следующее утро – с выражения этого самого чувства. Затем она продолжала холодным отрывистым голосом выдавать мне «истинные факты» о самой себе.

– Мне сорок пять лет. Всю жизнь я психически больна. Я встречаюсь с психиатрами с двенадцати лет и не могу без них жить. До конца дней своих я вынуждена буду принимать лекарства. Самое большее, на что я могу надеяться, – это не попасть в сумасшедший дом. Меня никто никогда не любил. У меня никогда не будет детей. У меня никогда не было длительных отношений с мужчиной и нет никакой надежды иметь их в будущем. Я неспособна заводить друзей. Никто не звонит мне в мой день рождения. Отец, который надругался надо мной, когда я была ребенком, умер. Моя мать – озлобленная, безумная женщина, и я с каждым днем все больше становлюсь похожей на нее. Мой брат провел большую часть жизни в сумасшедшем доме. У меня нет никаких талантов, никаких особых способностей. Я всегда буду выполнять неквалифицированную работу. Я всегда буду бедной и буду тратить большую часть своего заработка на психиатрическую помощь.

Мардж остановилась. Я подумал, она закончила, но было трудно судить, поскольку она говорила, как статуя: с неестественным спокойствием, не шевеля ничем, кроме губ – ни руками, ни глазами, ни щеками, – и даже как будто не дыша.

Внезапно она начала снова, как заводная механическая игрушка, в которой остался один последний виток пружины:

– Вы говорите, что я должна быть терпеливой. Вы говорите, что я не готова – не готова прекратить терапию, не готова к замужеству, не готова усыновить ребенка, не готова бросить курить. Я ждала. Я прождала всю свою жизнь. Теперь слишком поздно, слишком поздно жить.

В течение всей этой горестной тирады я сидел не мигая и на мгновение почувствовал стыд за то, что она меня не растрогала. Но это была не черствость. Я уже слышал подобные монологи раньше и помню, как мне стало не по себе, когда Мардж произнесла его впервые. Тогда я был потрясен ее горем, преисполнился сочувствия и превратился в то, что Хемингуэй называл «влажно думающим еврейским психиатром».

Хуже того, намного хуже (и это трудно признать), я был согласен с ней. Мардж представила свою «подлинную историю болезни» так ярко и правдоподобно, что полностью убедила меня. Она действительно имеет серьезный дефект психики. Она, вероятно, никогда не выйдет замуж. Она действительно неприспособлена к жизни. У нее и правда отсутствует способность сближаться с людьми. Вероятно, ей в самом деле нужны еще многие и многие годы терапии, возможно, пожизненная поддержка. Я так глубоко вчувствовался в ее отчаяние и пессимизм, что легко мог понять заманчивость самоубийства. Я едва мог найти слова, которые утешили бы ее.

Мне потребовалась неделя до нашей следующей встречи, чтобы понять: этот перечень жалоб был пропагандой, насаждаемой ее депрессией. В ней говорила депрессия, а я оказался достаточно глуп, чтобы позволить ей убедить себя. Посмотри на все искажения, посмотри на то, о чем она не сказала. Она исключительно умная, творческая и очень привлекательная женщина (когда не кривит лицо). Я с нетерпением жду возможности увидеть ее и побыть в ее обществе. Я уважаю ее за то, что, несмотря на свои страдания, она всегда расположена к другим и остается верна своему намерению работать на благо общества.

Так что теперь, слушая ее жалобу вновь, я искал способы изменить ее душевное состояние. В похожих случаях в прошлом она погружалась в глубокую депрессию и оставалась в ней несколько недель. Я знал, что если буду действовать незамедлительно, то помогу ей избежать сильной боли.

– Мардж, это говорите не вы, а ваша депрессия. Вспомните, что всякий раз, как вы впадали в депрессию, вы снова выкарабкивались из нее. Одно хорошее качество депрессии, единственное хорошее качество: она всегда проходит.

Я подошел к своему письменному столу, открыл ее папку и прочитал вслух отрывки из письма, которое она написала всего за три недели до этого, когда чувствовала радость жизни:

«…Это был чудесный день. Мы с Джейн гуляли по Телеграф-авеню. Мы примеряли вечерние платья 40-х годов в магазинах старой одежды. Я нашла несколько старых записей Кэй Старр. Мы пробежались по мосту Золотые Ворота и пообедали в ресторане Greens. Все-таки есть жизнь и в Сан-Франциско. Я обычно только плохие новости сообщаю – думаю, неплохо и хорошими поделиться. Увидимся. Ваша…»

Но хотя через открытое окно задувал теплый весенний ветерок, в моем кабинете была зима. Лицо Мардж оставалось застывшим. Она уставилась в стену и, казалось, почти меня не слушала. Ее ответ был ледяным:

– Вы думаете, что я ничтожество. Вспомните, как вы просили меня сравнить себя с бездомными. Этого я, по-вашему, заслуживаю.

– Мардж, простите меня за это. Я не мастер оказывать помощь по телефону. Это была неуклюжая попытка с моей стороны. Но, поверьте, я хотел помочь. – Как только я это произнес, я понял свою ошибку.

Казалось, моя реплика помогла. Я услышал ее вздох. Ее напряженные плечи расслабились, лицо разгладилось, и голова слегка повернулась в мою сторону.

Я придвинулся сантиметров на пять ближе.

– Мардж, мы с вами и раньше переживали кризисы. Были времена, когда вы чувствовали себя так же ужасно, как сейчас. Что помогало раньше? Я помню, как вы выходили из моего кабинета, чувствуя себя намного лучше, чем когда входили в него. Что вызывало изменение? Что вы делали? Что я делал? Давайте выясним это вместе.

Мардж не смогла сразу ответить на этот вопрос, но проявила интерес к нему. Больше признаков того, что она оттаивает: она тряхнула головой и перебросила свои длинные черные волосы на одну сторону, расчесав их пальцами. Я преследовал ее этим вопросом уже несколько раз, и в конце концов мы стали исследователями, работающими над ним вместе.

Она сказала, что ей важно, когда ее слушают, что у нее нет никого, кроме меня, кому можно было бы рассказать о своей боли. Она знала также, что ей помогало, когда мы тщательно исследовали события, вызвавшие депрессию.

Вскоре мы уже проходили, одно за другим, все огорчившие ее события недели. Помимо стрессов, которые она описала мне по телефону, были и другие. Например, на заседании университетской лаборатории, где она работала, ее подчеркнуто игнорировали специалисты и профессорско-преподавательский состав. Я посочувствовал ей и сказал, что слышал от многих других, находившихся в ее ситуации – включая мою жену, – жалобы на подобное отношение. Я поделился с ней раздражением, которое высказывала моя жена в отношении стэнфордской привычки недостаточно уважать и ограничивать права сотрудников, не относящихся к профессорско-преподавательскому составу.

Мардж вернулась к теме своих неудач и того, насколько большего достиг ее тридцатилетний босс.

Почему, размышлял я, нас преследуют эти проигрышные сравнения? Ведь это так жестоко по отношению к самому себе и так же противоестественно, как ковырять больной зуб. Я сказал ей, что тоже часто сравниваю себя с другими и проигрываю при этом. (Я не описал конкретные детали. Возможно, стоило бы. Это означало бы общаться с ней на равных.)

Я использовал метафору термостата, регулирующего самооценку. Ее прибор был неисправен: он располагался слишком близко к поверхности тела. Он не удерживал самооценку Мардж на одном уровне; она сильно колебалась в зависимости от внешних событий. Происходило что-то хорошее, и она чувствовала себя отлично; чье-нибудь критическое замечание, и она на несколько дней погружалась в уныние. Это как пытаться согреть свой дом печкой, расположенной слишком близко к окну.

К тому времени, как сессия закончилась, ей не нужно было говорить мне, насколько лучше она себя чувствовала; я мог видеть это по ее дыханию, походке, по улыбке, с которой она покинула мой кабинет.

Улучшение сохранилось. У Мардж была прекрасная неделя, и я не услышал ни одного кризисного телефонного звонка. Когда я увидел ее неделю спустя, казалось, ее энтузиазм почти бьет ключом. Я всегда полагал, что так же важно выяснить, что приносит улучшение, как и то, что вызывает ухудшение, поэтому я спросил ее, с чем связано изменение.

– Каким-то образом, – сказала Мардж, – наша последняя встреча расставила все по местам. Это почти чудо, как вы за столь короткое время вытащили меня из этой хандры. Я так рада, что вы мой психиатр.

Польщенный ее бесхитростным комплиментом, я, однако, почувствовал неловкость от двух вещей: таинственного «каким-то образом» и от восприятия меня как чудотворца. До тех пор пока Мардж будет мыслить в таких категориях, она не достигнет улучшения, потому что источник помощи либо вне ее, либо за пределами понимания. Моя задача как терапевта (в отличие от родительской роли) заключается в том, чтобы устраниться – помочь пациенту стать своими собственными отцом и матерью. Я не хотел делать ее лучше. Я хотел помочь ей взять на себя ответственность за то, чтобы стать лучше, и сделать так, чтобы процесс улучшения стал для нее как можно понятнее. Поэтому я чувствовал неудобство от ее «каким-то образом» и хотел исследовать его.

– Что конкретно, – спросил я, – из нашей последней сессии принесло пользу? В какой момент вы начали чувствовать себя лучше? Давайте вместе проследим это.

– Ну, первым было то, как вы исправили свой промах с бездомными. Я могла бы использовать его, чтобы продолжать наказывать вас, – фактически я так и поступала с терапевтами раньше, я знаю. Но когда вы так просто заявили о своих намерениях и признали себя неуклюжим, я обнаружила, что не могу гневаться из-за этого.

– Кажется, мое высказывание позволило вам сохранить связь со мной. С тех пор как я вас знаю, моменты, когда вы наиболее сильно подавлены, – это периоды, когда вы рвете все связи и становитесь действительно одинокой. В этом есть важная подсказка – нужно сохранять других людей в вашей жизни.

Я спросил, что еще полезного произошло в течение встречи.

– Главное, что перевернуло мое состояние, в сущности, тот самый момент, когда воцарилось спокойствие, – это когда вы сказали, что у вашей жены и у меня похожие проблемы на работе. Я чувствую себя такой мерзкой и ничтожной, а ваша жена – просто святая, так что мы не можем даже быть упомянуты рядом. Сказав мне, что у нее и у меня есть какие-то одинаковые проблемы, вы доказали, что испытываете ко мне некоторое уважение.

Я было хотел протестовать, настаивать на том, что всегда уважал ее, но она не дала мне сделать это.

– Я знаю, знаю – вы часто говорили, что уважаете меня, говорили, что я вам нравлюсь, но все это лишь слова. Я никогда по-настоящему вам не верила. На этот раз все было по-другому, вы пошли дальше слов.

Я был очень взволнован тем, что сказала Мардж. У нее была способность указывать на жизненно важные проблемы. Идти «дальше слов» – именно это работало. То, что я делал, а не то, что говорил. Действительно, главное было в том, чтобы делать что-то для пациента. Поделиться проблемами своей жены означало сделать что-то для Мардж, подарить ей что-то. Терапевтическое действие, а не терапевтическое слово!

Эта идея так воодушевила меня, что я с трудом мог дождаться окончания сессии, чтобы обдумать ее. Но сейчас мое внимание снова было поглощено Мардж. Ей еще было что мне сказать.

– Еще помогает, когда вы спрашиваете, что помогало мне в прошлом. Вы передаете мне ответственность, позволяете мне самой управлять ходом сессии. Это хорошо. Обычно я впадаю в депрессию на несколько недель, а вы за несколько минут добились того, что я начала выяснять, что произошло. В сущности сам вопрос: «Что помогало раньше?» полезен, потому что убеждает меня, что есть способ почувствовать себя лучше. Еще помогает то, что вы не строите из себя волшебника, который позволяет мне догадаться о том, что знает сам. Мне нравится, что вы признаетесь в том, что не знаете, и затем предлагаете мне найти ответ вместе с вами.

Это было музыкой для моих ушей! В течение года работы с Мардж я старался придерживаться только одного твердого правила – относиться к ней как к равной. Я пытался не объективировать ее, не жалеть ее и не делать ничего, что создает между нами пропасть неравенства. Я по мере сил следовал этому правилу, и сейчас было приятно слышать, что это помогло.

Весь замысел психиатрического лечения обременен внутренними противоречиями. Когда один человек, терапевт, лечит другого, пациента, с самого начала понятно, что эта терапевтическая пара, те двое, которые сформировали терапевтический альянс, не равны и не могут быть союзниками во всем; один расстроен и нередко растерян, а от другого ожидается, что он будет использовать свои профессиональные навыки, чтобы распутать и объективно исследовать проблемы, лежащие в основе страдания и растерянности. Кроме того, пациент платит тому, кто его лечит. Само слово «лечить» подразумевает неравенство. Относиться к кому-то как к равному означает, что неравенство должно быть преодолено или скрыто терапевтом, который ведет себя так, как будто он и пациент равны.