СМЕРТЬ А. И. ЧЕХОВА И ЕГО ПОСМЕРТНАЯ ЖИЗНЬ 5 страница

Именно этот самый завет соблюдал в молодости и Тургенев. Произведения

Пушкина и Лермонтова, а с другой стороны, и Гоголя, были несомненными образцами для яркого и впечатлительного, но еще не нашедшего подлинного своего голоса молодого таланта. Эту свою неполную самостоятельность Тургенев в ту пору ощущал и сам, и это им очень нелегко переживалось: вплоть до того, что он, по его собственным словам, «возымел твердое намерение оставить литературу». Собираясь надолго покинуть Россию, перед самым отъездом он все же успел (так счастливо это произошло) отдать в редакцию возрождавшегося «Современника» небольшой свой рассказ очеркового типа «Хорь и Калиныч», которому в редакции дан был подзаголовок (в отделе «Смеси») — «Из записок охотника». «Успех этого очерка,— вспоминал позже Тургенев,— побудил меня написать другие, и я возвратился к литературе».

Ни автор, ни в редакции не подозревали, какая славная предстоит этому произведению судьба. Тургенев выражается слишком скромно, говоря об «успехе» очерка, которому поначалу он сам не придавал особого значения. Недаром Белинский писал ему за границу: «Вы и сами не знаете, что такое «Хорь и Калиныч». И далее: «Найти свою дорогу, узнать свое место — в этом все для человека, это для него значит сделаться самим собою». Что же, однако, произошло? В чем заключалась великая сила этого небольшого рассказа — сила художественная и общественная?

Для того чтобы это понять, надо помнить прежде всего, что Россия того времени была Россиею крепостного нрава. Создавались и распускались бесконечные правительственные комиссии, ставившие своей задачей рассмотрение вопроса о крепостном нраве и даже его отмене, но. какова была в них работа, об этом можно судить хотя бы по тем речам, которые произносил сам царь Николай. Так, в Государственном совете 30 марта 1842 года он говорил, что крепостное право, «в нынешнем положении» ого, есть, конечно, зло, «но прикасаться к оному теперь было бы злом еще более гибельным», что «всякий помысел о сем был бы лишь преступным посягательством на общественное спокойствие и благо государства» и что он сам «никогда на сие не решится».

Рядом с этим выступлением самодержца вспомним следующее место из «Литературных и житейских воспоминаний» Тургенева: «Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; Для этого у меня, вероятно, недоставало настоящей выдержки, твердости характера. Мне необходимо было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил всё, против чего я решил бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примиряться... Ото была моя Аннибаловская клятва; и не я один дал ее себе тогда. Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить... Я, конечно, не написал бы «Записок охотника», если б остался в России».

Как сочетать это последнее утверждение писателя с тем фактом, что «Хорь и Калиныч» был написан именно в России? Очевидно, для того чтобы только обозреть все множество различных образов, характеров и положений, непрестанно возникавших в его восприятии — в связи с основною темою крепостного права,— требовалось временно «отодвинуться» от изображаемого мира на известное расстояние, дабы избежать этой своеобразной «художественной тесноты» и предохранить себя от непосредственного вторжения страшной крепостнической действительности во время самого процесса созревания отдельных рассказов; это последнее отвечало своего рода требованию тишины во время писания.

Подобные же условия давали возможность и Гоголю создавать свои характернейшие синтетические типы из «Мертвых душ». Правда, при этом у него была еще и отчетливая фабульная пить, на которую как бы нанизывались отдельные персонажи, — «похождения» основного героя — Чичикова; у Тургенева же такого фабульного единства будущей книги вовсе не было, однако и у него был один герой во всех его рассказах — сам автор. Нигде и никогда не выступая па передний план, он непременно присутствует всюду, и мы как бы слышим его неторопливое дыхание, угадывая при этом многое из того, о чем нельзя было в ту эпоху сказать открыто и во весь голос.

Но первая же вещь, написанная еще «дома», будучи напечатана, сразу открыла молодому писателю глаза па самого себя и на те пути, где он мог бороться с этим своим врагом. И автор сам, и друзья его поняли это по тому, как «Хорь и Калинин» был воспринят читающей публикой: читатели угадали в рассказе первый выстрел писателя-охотника, сделанный но этому хищному зверю — крепостному праву.

Этот случай с «Хорем и Калинычем» весьма и весьма своеобразен. Он открывает нам роль читателя далеко не с одной только «пассивной» стороны, когда этот последний лишь «покорно воспринимает» то, что создано писателем. Известны нередкие случаи читательского возмущения, когда решительно отвергались как будто имеющие все данные для «успеха», но, но сути дела, порочные произведения искусства. Здесь же мы имеем дело со случаем в своем роде исключительным: читатель журнала вытаскивает из «смеси» небольшой рассказ-очерк, ставит его в центре внимания и поднимает на высоту большого литературно-общественного события. В результате этого выходит, что автор теперь прочел собственный рассказ существенно по-новому, ибо то, что пе было полностью ясно ни для Тургенева-писателя, ни для редакции «Современника», а именно общественно-актуальная сторона его рассказа, стало отчетливо ясно для Тургенева-читателя: читателя своего же рассказа.

Вспомним еще раз эту благородную формулу — «любить искусство, правду и родину». Тургенев, несомненно, всегда любил не только искусство, но и правду и родину, и, однако ж, искусство любил он с младых ногтей как-то по-особому. И вот в это его несколько отрешенное понимание искусства вступили и заговорили самым полным голосом, также в нем пребывавшие, но не находившие доселе своего прямого открытого бытия, и эти великие силы—равно и творчества, и самой жизни: правда действительности и любовь к родине. Нашедший себя крупный талант как бы впервые прочно стал на родную землю и окинул жизнь ее внимательным, пристальным взором любящего сына-художника. Услышав ответный читательский голос, он понял и сам наконец всю силу своего дарования и подлинное свое призвание художннка-патриота.

Но если передовые круги тогдашнего русского общества встретили с исключительным одобрением не только этот, а и другие, последовавшие за ним рассказы из «Записок охотника», то вполне понятно, что насторожилось не одно лишь цензурное ведомство, запретившее, например, для появления в журнале рассказ «Два помещика», но и другие инстанции — повыше. Об этом с полной ясностью говорит сам Тургенев в малоизвестной своей автобиографии, где он пишет следующее о своих «литературных занятиях», поминая себя в третьем лице: «Незначительный перерыв в этих занятиях произошел лишь в 1852 году, когда по поводу напечатания его статьи о кончине Гоголя, или, говоря точнее, вследствие появления отдельного издания «Записок охотника», И. С. был посажен на месяц в полицейский дом — и потом отправлен на жительство в деревню, из которой он возвратился только в 1854 году».

Как сам автор относился к «Запискам охотника», об этом достаточно выразительно говорит хотя бы такая краткая запись из «Дневника Гонкуров», передающая слова Тургенева: «Если бы я обладал такого рода гордостью, я пожелал бы, чтобы на моей могиле написали только о том, что книга моя содействовала освобождению крестьян».

* * *

Долгое время по отношению к «Запискам охотника» существовало мнение о том, что на Тургеневе отразилось влияние деревенских повестей Ауэрбаха и Жорж Санд. Предположения эти, несомненно, не верны. Общее только одно: и там и здесь герои — крестьяне.

Что касается Ауэрбаха, то вот несколько строк из статьи без подписи, помещенной в отделе «Смесь» в журнале «Отечественные записки» 1846 года: «Читать эти «сельские повести» с тем, чтобы погружаться в сельскую жизнь, значит то же, что жить в деревне гостем у какого-нибудь хлебосольного барина: дом богатый, парк преогромный, живешь себе в комнатах прекрасно меблированных, катаешься в хорошем экипажа, играешь на фортепьяно, окружен новыми романами и т. д.,— но вот в воскресенье собираются девки перед барским домом, начинаются хороводы, поют слепые певцы, играют мужики... А вы потом скажете: «Мы жили в народе, с народом!» Кто же может противоречить?.. Таковы с некоторой стороны и повести Ауэрбаха. Кажется, жизнь совершенно деревенская; действующие лица — крестьяне; говорят они по-крестьянски,— а все-таки мы с автором живем вне понятий и вседневной жизни крестьян».

Кажется, трудно найти что-либо еще более противоположное тургеневскому показу деревни и крепостного крестьянства, чем то, что содержится в приведенной нами цитате, характеризующей творчество Ауэрбаха, да и сам Тургенев, касаясь художественной манеры немецких писателей, говорит об их «проклятой идеализации действительности». О каком же влиянии этой «проклятой» манеры на него самого можно после этого говорить?

Деревенские повести Жорж Санд, появившиеся в печати в 1846—1848 годах, носили в себе черты, несомненно гораздо более близкие и симпатичные Тургеневу. В них была настоящая любовь к своим деревенским героям, у которых писательница находила и поэтическое восприятие действительности, питаемое в первую очередь природой. «Ведь крестьянин, самый простой и самый наивный,— все-таки художник»,— писала Жорж Санд. Это восприятие поэтической стихии в крестьянстве было родственно и Тургеневу, но, конечно, оно было у него собственным, органическим восприятием, да и вообще подобные вещи писателями друг у друга не заимствуются. Зато общий тон в подаче деревенской действительности у французской писательницы в значительной мере идиллический и скорее противоположен, чем близок, тону Тургенева, вскрывавшего очень остро не «кротость, доверие, дружбу», а саму суровую и исполненную противоречий жизнь. Впрочем, прочтя «Живые мощи», Жорж Санд сама назвала Тургенева своим учителем. Ее деревенские повести были напечатаны раньше «Записок охотника», и теперь она именовала русского писателя «учителем» своим, очевидно, потому, что в его «Записках охотника» как бы намечала какую-то новую творческую дорогу и для себя.

Тургенев вообще был весьма высоко ценим зарубежными писателями. Своим учителем его называли также и Флобер и Мопассан. Это — французы, а вот в исследовании о Шекспире английский критик Франк Гаррис утверждает, что и сам Шекспир «не мог бы изобразить таких людей, как тургеневские Базаров и Марианна». На другого же англичанина, известного романиста Голсуорси, совершенно исключительное впечатление произвел рассказ Тургенева «Муму», где темою, как и в «Записках охотника», были ужасы крепостного права: злодейская расправа крепостницы-барыни с ее крепостным Герасимом, к тому же немым. Голсуорси писал: «Никогда не было в области искусства более потрясающего протеста против жестокой тирании».

Возвращаясь к началу работы Тургенева над «Записками охотника», необходимо вспомнить о том, что «Хорю и Калинычу» предшествовали и русские деревенские рассказы Даля, и повести Григоровича. Рассказы Даля, невзирая на то, что самому Тургеневу они очень нравились, не могут все же считаться предшественниками «Записок охотника»: в них совершенно нс ставился и даже просто не чувствовался вопрос о бесправном положении крепостного крестьянства. Развернуто эта больная тема русской жизни была поставлена в «Деревне» и «Антоне Горемыке» Григоровича, но она не прозвучала там с тою пронзительной силой, которая сделала книгу Тургенева столь активным оружием в борьбе против крепостного права.

Творчество Тургенева во вторую половину его жизни выразилось главным образом в создании романов, рисующих быстро изменявшуюся действительность, и с героями из интеллигентской и дворянской среды. Но время от времени Тургенев возвращался и к своим «Запискам охотника», пополняя их новыми очерками, а вся эта книга жила особою жизнью, ничуть не теряя своего подлинного очарования. Чтобы оправдать это последнее выражение, достаточно, пожалуй, привести несколько строк И. А. Гончарова о том, как он на Дальнем Востоке зачитался «Записками охотника»: «Как заходили передо мной эти русские люди, запестрили березовые рощи, нивы, поля и... прощай Шанхай, камфарные и бамбуковые деревья и кусты, море, где я,— все забыл. Орел, Курск, Жиздра, Бежин луг — так и ходят около».

Покойный исследователь литературы Н. Л. Бродский в своей последней работе «И. С. Тургепев» правильно ставит вопрос о влиянии русского классика на писателей русских и зарубежных: «Еще не написан труд о том, чем были ему обязаны большие и малые деятели литератур разных народов, но труд этот был бы многостраничным, монументальным по материалу».

По, конечно, и эта книга, будучи написана, не могла бы раз и навсегда исчерпать свою тему по той простой причине, что интерес к творчеству Тургенева и его художественное влияние на писателей продолжались бы и после этого исследования.

«Записки охотника» имеют свою благородную судьбу: написанные на материале им современном, они далеко пережили свою эпоху, и пристальное внимание к ним — отнюдь не только историческое внимание. Они и до сей норы непосредственно трогают и увлекают самые широкие круги читателей — и поэтическими картинами родной природы, и волнующими нас образами, п судьбами русских людей, и самым языком своим: бессмертным, живым дыханием родины.

Судьба самой этой книги является, таким образом, весьма поучительной, и каждый серьезный писатель должен стремиться не только к тому, чтобы книги его были нужпы и полезны для текущего дпя, но и к тому, чтобы обеспечить им жизнь и в потомстве. Особенность действительно хороших книг — их долголетие, чем единственно достигается и подлинное долголетие самого художника-автора.

* * *

В настоящей небольшой работе мы хотим показать И. С. Тургенева как художника слова и осветить хотя бы некоторые, главные приемы, посредством которых писатель достигал своих исключительных результатов. Тургенев был верен действительности, и тем более поэтому интересно и важно попытаться разгадать те особенности его художественной манеры, которые позволяли «прозу действительности» превращать в создание высокого поэтического и творчества и мастерства.

Как осуществить это наше задание? Можно было бы, конечно, шаг за шагом следовать за автором и каждый из отдельных рассказов подвергать кропотливому исследованию. Это задача чрезвычайно заманчивая. Но тогда, разумеется, вышла бы целая книга, едва ли не более обширная, чем само произведение, которому она была бы посвящена. Мы же в настоящей работе ограничимся лишь отдельными яркими примерами той или иной стороны тургеневского творчества. Быть может, в данном случае так даже лучше, ибо это оставляет свободу читателю «Записок охотника» самому заняться своеобразной «охотой»: «розысками» тургеневских художественных богатств.

Определив таким образом самый характер нашей задачи, мы полагаем осуществить ее так: подвергнув более полному анализу первый рассказ книги, определяющий собою основное ее содержание, сопоставить фигуры Хоря и Калиныча с наиболее выразительными образами крестьян еще из трех других очерков, а затем уже пройти по всей книге, выделяя фигуры крестьян и помещиков, образы мужские и женские, детские. Наряду с этим нельзя не показать, как живо и глубоко Тургенев и воспринимает и передает мир животных, растительный мир, всю природу, и рисует все это отнюдь не в отрыве от повествования, а в самой тесной связи с ним: и психологической, и творчески художественной.

Особое внимание необходимо также уделить самому языку Тургенева. Автор «Записок охотника» одарен необычайным, можно сказать — проникновенным ощущением родного языка, в том числе и крестьянского народного говора, что позволяет ему точно чувствовать значение любого характерного словечка или какого-либо народного выражения, а кроме того, он полностью владеет самым строем языка, как в отдельных фразах и выражениях, так и в их чередовании.

И наконец, последним у нас, также одним из самых важных вопросов тургеневской поэтики является вопрос о том, как из отдельных, написанных в прозе небольших рассказов создалась в целом единая художественная вещь — вторая в нашей литературе гениальная поэма в прозе. У Гоголя заглавие его поэмы указывает па отдельное лицо, которое связывает воедино цепь разливных эпизодов: «Похождения Чичикова, или Мертвые души», но и у Тургенева, как мы уже указывали, есть этот один связующий герой, и писатель мог бы озаглавить свою поэму: «Записки охотника, или Живые души». И какой соответствующий действительности смысл открывался бы в самом сопоставлении этих двух заглавий: Мертвые души — вырождающееся и отживающее свой век дворянство, а здесь именно что Живые души — впервые так богато показанный художником-мастером мир трудящихся, перед которыми, вопреки весьма сложной, а порою и подлинно жуткой обстановке их бытия,— еще далекое, но принадлежащее именно им будущее.

 

I

«ХОРЬ И КАЛИНЫЧ»

 

Знал Тургенев или не знал, что на гербе города Жиздры Калужской губернии изображены несколько связок дров? Об этом нам ничего не известно, но так же, как и автор этого рисунка, молодой писатель сразу схватил самое существенное в жизни этого края, куда он попал на охоту и где «засеки тянутся на сотни, болота на десятки верст».

Все мы помним, что «Хорь и Калиныч» начинается сравнением людей и природы Орловской (восточной ее части) и Калужской губерний. Орловские крестьяне— подлинная беднота, и Тургенев, как бы уступая цензуре, берет более зажиточных калужских крестьян. Но при этом писатель-художник, еще до появления своих героев, давших название рассказу, позволяет нам ощутить и все очарование самих этих калужских лесов: там «не перевелась еще,— пишет он,— благородная птица тетерев, водится добродушный дупель, и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит и пугает стрелка и собаку».

В наблюдениях и размышлениях наших о художественном мастерстве Тургенева мы не будем расчленять тот или иной рассказ по какому-либо нашему плану, а будем следовать непосредственно за рассказчиком. А потому и здесь остановимся прежде всего на выписанных нами выше тургеневских строках.

Как будто простое перечисление дичи, но художник сжато и точно, выбирая основное определяющее качество, дает самый характер каждой отдельной птицы. Иногда произносят или пишут, чтобы извинить предстоящую краткость изложения: «Итак, говоря в двух словах — это, дескать, то-то и то-то», а за этим частенько не следует никакого «итак», но зато уж никак не «два слова», а один за другим целые заряды словесной дроби, которые и ложатся-то отнюдь не у цели, а всё «вокруг да около». А как здесь у Тургенева? У него даже не два слова определяющие, а всего каждый раз лишь одно: «благородная», «добродушный», «хлопотунья». Это уже никак не дробь: каждое из этих определений всего только одна, но настоящая маленькая пулька, выпущенная метким стрелком-художником и безошибочно попадающая точно в намеченную цель.

Что же дает Тургенев в кратких этих своих определениях? Он совсем не касается внешнего вида той или иной птицы, полагая, конечно, что читатель знает это и сам, но зато уверенно называет какую-либо основную черту в самом характере каждой из них. Он говорит о них, как о добрых давних знакомых, которых и чувствует и понимает отлично.

Приглядимся еще и к концу фразы: это уже не просто характеристика птицы, здесь она дана в действии, когда среди своих мирных хлопот, внезапно испугавшаяся, взлетает порывисто и тем «веселит и пугает стрелка и собаку». Заключительные слова — об охотнике и собаке — это уже сложная совместная их реакция («веселит и пугает») на неожиданный взлет куропатки. II особенно любопытно, что это именно общая их реакция. Этой очаровательной, ничуть не подчеркнутой художественной конкретностью Тургенев, от себя ничего не говоря, дает ощутить полную близость между охотником и его четвероногим другом: на охоте цель их — едина.

Мы узнаем и далее, что в горнице Хоря не водилось ни «резвых прусаков», ни «задумчивых тараканов»; при этом и глаголы, к ним относящиеся, точно так же соответствуют данному автором, в форме прилагательных, определению насекомых: о резвых прусаках сказано, что они не скитались, а о задумчивых тараканах, что те не прятались. Это опять говорит о точности и лаконизме, равно как и в более сложном выражении, употребленном несколько дальше, про «принужденно улыбавшуюся собаку», которую, явно против ее воли, положили на дно телеги. Здесь опять мы видим, как Тургенев придает своему верному спутнику по охоте черты уже подлинно человеческие: принужденную улыбку. И конечно, именно благодаря одному этому слову мы видим всю сценку так, как если бы она происходила непосредственно перед нашими глазами.

Мы остановились с известной подробностью на этом тургеневском «художественном лаконизме» отнюдь не затем, чтобы в дальнейшем множить более или менее близкие приведенным примеры, а затем, чтобы установить, как такой лаконизм не только не ведет к сухости или ущерблению образа, а, напротив того, создает свежее и «легкое», как бы омытое чистым лесным воздухом его восприятие, точное по форме и неожиданно углубленное по содержанию. Подобного рода радость сопутствует человеку всегда, когда неожиданно находит он больше, чем предполагал. Было бы очень хорошо, если бы приведенными примерами мы дали читателю нечто вроде ключика и к другим подобным местам тургеневского текста.

Хочется добавить еще, что сама по себе тема о лаконизме в русской художественной литературе — глубоко интересная и важная тема, заслуживающая особой внимательной разработки. Если говорить об истоках этой сжатой и полновесной манеры художественного творчества, то, конечно, мы, русские, в первую очередь должны назвать «Слово о полку Игореве»: как поразительно много заключает в себе эта весьма коротенькая по объему вещь! В классической же прозе XIX века основные образцы художественного лаконизма — пушкинские «Повести Белкина», тургеневские «Записки охотника» и чеховские рассказы. Само сопоставление этих трех имен — Пушкина, Тургенева и Чехова — обещает, что подобная работа была бы не только важной и нужной в области литературоведения, но одновременно и весьма увлекательной — для самого широкого круга читателей.

* * *

Как чудесно Тургенев дает пейзаж, это мы покажем в дальнейшем — в каких-либо других местах «Записок охотника», ибо здесь, в этом начальном рассказе, главенствуют прежде всего две человеческие фигуры, давшие ему свое название. Что в буквальном смысле слова поразило в этом рассказе первых его читателей? Да, конечно, именно эти превосходно данные образы «мужиков». Правда, этим основным фигурам рассказа предшествует «барин» — «мелкий помещик» Полутыкин, но и роль его, и фигура, и социальное его бытие сознательно показаны столь мизерными, что он служит лишь фоном, на котором тем рельефнее выделяются подвластные ему крепостные.

Тургенев рассказывает, едва скрывая улыбку, о бесчисленных и непрестанно терпевших неудачу сватовствах Полутыкина и о смешных его кулинарных причудах. Полутыкин еще, между прочим, и заикался. Это словечко брошено автором как бы совсем между прочим, внешне этого «заикания» Тургенев даже и не передает, по читатель-то чувствует, сознательно или подсознательно, что этот, характерный видимо, «мелкий помещик» именно заикался, запинался, спотыкался — не только в речи, по и в жизни. Самая фамилия его возвещает ущербную половинчатость его бытия.

В самом деле, чем он гордится, этот «делец», как великой своею удачей? «В этой конторе я продал купцу Аллилуеву четыре десятины лесу за выгодную цену». Автор считает даже излишним добавить, как на самом-то деле его «объегорил», конечно, купец Аллилуев, представитель входящего в силу нового класса. Что это бывало именно так, это Тургенев дает понять из подробного рассказа о том, как торговые люди надувают не одних только помещиков, подобных Полутыкину, но и крестьян, продавая им в долг косы и скупая у баб всякое тряпье, а между тем и такую настоящую ценность, как нянька. Только Хорь, рассказывавший автору об этой мелкой торговле, видел, конечно, и понимал все эти плутовства, в то время как Полутыкин наивно думал о «выгодной» сделке с купцом. И хотя и в том и в другом случае торговый люд одинаково добивался своего,— правильно оценивал это умница Хорь, а отнюдь не Полутыкин.

Так этот образ недалекого помещика, отодвигаемый к тому же автором на второй план, тем рельефнее дает ощутить восходящую социальную силу в образе Хоря. Про его барина только и сказано «положительного», что он был «страстным охотником и, следовательно, отличным человеком». «Обронено» как будто бы «доброе слово», а на самом деле это как бы утверждающее выражение «следовательно» с полною ясностью подчеркивает совершенно иное: что, кроме этой охотничьей страсти, ничего в нем «отличного» не отыскать. Это весьма любопытный прием: как, похвалив человека за мелочь, можно тем самым опорочить его во всем остальном.

Откуда же, однако, возник этот прием и почему автору он понадобился? Да разве можно было рядом давать положительные фигуры крестьян и откровенно отрицательную фигуру помещика, да еще подчеркивая это? Ни политическая обстановка того времени, ни попросту цензура этого не пропустили бы, рассказ был бы зачеркнут сверху и донизу. Тургенев как будто ничего особенного о Полутыкине и не говорит, но уже это одно делает фигуру его определенно второстепенной, а вот даже взял и похвалил — и тем самым всю его «значимость», в сущности, именно зачеркнул — сверху и донизу, а рассказ... а рассказ вышел в свет!

Своего Хоря Тургенев показывает не сразу. Мы видим сначала его одинокую усадьбу на поляне в лесу, однако же — это несколько сосновых срубов, соединенных заборами. Та же прочность и простота, и своего рода «широкий масштаб» и внутри, в избе Хоря, и в самом обиходе его дома, в прямом «достатке» семьи: «Молодой парень скоро появился с большой белой кружкой, наполненной хорошим квасом, с огромным ломтем пшеничного хлеба и с дюжиной соленых огурцов в деревянной миске». Все хорошо, и всего много: квас — хороший, кружка с квасом — большая, ломоть пшеничного хлеба — огромный, огурцов — целая дюжина!

А дети Хоря — «все хорьки», «человек шесть молодых великанов», да и эти «еще не все: Потап в лесу, а Сидор уехал со старым Хорем в город»; добавим от себя: и имена-то какие — старорусские, прочные — Сидор, Потап! Во всем этом чувствуется крепость, уверенность нарастающих сил того молодого дубняка, который поднимается вокруг старого ствола — самого Хоря. Один из сыновей позволил себе «выходку» даже против самого барина, предупредив кучера, который должен был везти Полутыкина: «...на толчках-то, смотри, потише: и телегу-то попортишь, да и барское черево обеспокоишь!»

И вот непосредственно после этой атмосферы, окружающей растущего в ней крепыша-крестьянииа, главы многочисленной семьи, мы знакомимся с другим существом совершенно иного склада, олицетворяющим другую сторону русского человека — поэтическую: его нежную любовь к природе, его почти слияние с нею. И сам автор с нескрываемой любовью рисует этого худого, высокого роста человека «с небольшой загнутой назад головкой». «Его добродушное смуглое лицо, кое-где отмеченное рябинами, мне поправилось с первого взгляда»,— пишет Тургенев, достаточно скупой в «Записках охотника» па выражение собственных чувств. Но вот и мы, следом за автором, черту за чертой, начинаем воспринимать весь «легкий» очерк этого человека, которого и зовут-то так поэтически, что как бы сам собою возникает в нас образ: зеленый кустарник с веселыми красными ягодами.

Калинин всегда сопутствовал своему барину на охоте — «носил его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устраивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить но мог». И даже сам говорил о нем: «добрый мужик», «усердный и услужливый мужик; хозяйство в исправности, одначе, содержать не может: я его всё оттягиваю. Каждый день со мной на охоту ходит... Какое уж тут хозяйство,— посудите сами». «Я с ним согласился»,— кратко, но выразительно добавляет Тургенев, предоставляя дальнейшее развитие естественно возникающих мыслей самому читателю.

Но вот автор рисует Калппьгча самого по себе, без отношения к своему барину, за которым, впрочем, тот «наблюдал, как за ребенком»... Тургенев специально отмечает, что Калиныч и ему самому услуживал «без раболепства». Охотиик-художпик внимательно вглядывался в этого полюбившегося ему человека и немногими, но характерными чертами запоминал его для себя: «Калиныч был самого веселого, самого кроткого нрава, беспрестанно попевал вполголоса, беззаботно поглядывал во все стороны, говорил немного в нос, улыбаясь, прищуривал свои светло-голубые глаза и часто брался рукою за свою жидкую клиновидную бороду. Ходил он не скоро, но большими шагами, слегка подпираясь длинной и тонкой палкой».

Это все на охоте, в лесу, а сейчас он у себя, «дома», в своей избушке, увешанной «пучками сухих душистых трав»; здесь оп — хозяин, и принимает гостей, угощая их свежевырезанным на собственной пасеке медом. «Мы запили прозрачный, теплый мед ключевой водой и заснули под однообразное жужжание пчел и болтливый лепет листьев».

Вряд ли Тургенев сознательно противопоставлял закуску в избе Хоря этому непритязательному угощению в избушке Калиныча, по параллель эта получилась сама собою. Да иначе и не могло получиться, ибо и в том и в другом случае он писал одну жизненную правду, как она есть, а недремлющая интуиция художника знает сама, что именно из этой правды ей взять,

и вот получилось: там — проза, а здесь — поэзия, там — квас и хлеб, а здесь — мед.

Тургенев проснулся от легкого порыва налетевшего ветерка. «Я открыл глаза,— пишет он,— и увидел Калиныча: он сидел на пороге полураскрытой двери и ножом вырезывал ложку. Я долго любовался его лицом, кротким и ясным, как вечернее небо». Тут замечательно все — в этих двух коротеньких фразах. Здесь Тургенев, только что сам открывший глаза, одновременно как бы открыл их и нам, его читателям, и это мы сами увидели Калиныча: тот, оказывается, и не вздумал прилечь, он опять уже за работой, и эта полураскрытая дверь — опять на свежий воздух, в родимый лес! А что за работа? «Ножом вырезывал ложку». Но ведь это уже — искусство: вырезывать из дерева.