Глава 1. Внутренние враги общества и его защитники 2 страница

Указ Людовика XIII не был чем-то единственным в своем роде. Такие декреты издавались вновь и вновь на протяжении всей истории психиатрии. Например, немецкая система лечебниц для душевнобольных была учреждена в 1805 году по решению князя Карла Августа фон Гарденберга:

Государство должно обзавестись всеми необходимыми учреждениями для тех, чьи умы повреждены, как ради блага несчастных, так и ради достижений науки. В этой важной и трудной области медицины только неустанные усилия наделят нас способностью добиваться необходимого во благо страдающего человечества. Совершенства можно достигнуть лишь в таких учреждениях [государственных больницах для душевнобольных]...[75]

Пациенты, чье поведение Кальбаум и Крепелин позднее заложили в основу своих систем психиатрического диагностирования, были узниками этих учреждений. За сто лет, прошедших после декларации князя Гарденберга, количество всевозможных душевных болезней, требующих «диагностики» и «лечения», только выросло. Многократно умножилось и количество душевнобольных, нуждающихся в принудительной госпитализации. В наши дни, спустя полтысячелетия после буллы Иннокентия VIII, а также спустя 150 лет после объявления немцами войны помешательству, нас призывает дать бой душевным болезням сам президент Соединенных Штатов Америки. 5 февраля 1963 года президент Кеннеди заявил:

Я предлагаю национальную программу душевного здоровья, которая подразумевает абсолютно новое отношение и новый подход к лечению душевнобольных... Правительство на каждом уровне — федеральном, уровне штатов и местном, частные организации и отдельные граждане, — все они должны принять свою ответственность в этой области.. . Нам необходимо... сделать заботу о душевном здоровье одним из основных направлений американской медицины[76].

Настораживает очевидное сходство этих вдохновляющих посланий. Нет нужды подвергать сомнению добрые намерения и искренность авторов. Папа, князь, президент — каждый объявляет о том, что намерен помочь страдающему собрату. Вызывает оторопь, однако, понимание того, что каждый из них исключает одну возможность — возможность того, что предполагаемый страдалец, будь то жертва одержимости колдовством или жертва душевной болезни, мог бы предпочесть, чтобы его оставили в покое, что каждый из троих отказывается просто предложить свою помощь и предоставить тому, кого он облагодетельствовал, право принять ее или отвергнуть и, наконец, что каждый из них отказывается признать горькую истину: люди, которым силой навязывают услуги воинствующей церкви или терапевтического государства, справедливо считают себя не спасенными душами или исцеленными пациентами, а жертвами и заключенными.

Как мы уже видели, во времена охоты на ведьм процедура определения человека в качестве отравителя и процедура определения человека в качестве пациента радикально отличались. Совсем иной была процедура определения его в качестве ведьмы или колдуна. В наши дни методы определения человека как преступника и как пациента сходным образом резко отличаются. Процесс определения его в качестве душевнобольного тоже представляет собой самостоятельную процедуру. Для этих отличий имеются весьма любопытные причины.

Мы страдаем от общественных проблем того же рода, которые заботили людей в конце Средневековья, и разрешить их мы пытаемся с помощью похожих методов. Мы применяем те же самые правовые и моральные категории: нарушители закона и законопослушные граждане, вина и невиновность. Мы также используем промежуточную категорию: сумасшедший или душевнобольной — для определения людей, которых мы не смогли отнести к одному из двух первых классов. Раньше вопрос стоял так: к какому классу принадлежит предполагаемая ведьма?

Теперь его ставят иначе: к какому классу относится душевнобольной? Институциональные психиатры и люди, разделяющие общепринятое мнение, полагают, что, поскольку сумасшедшие «опасны для себя и для окружающих», они относятся к классу полупреступников. Это оправдывает их принудительное взятие под стражу и пренебрежение ими в целом.

Более того, чтобы утвердить свою идеологию, оправдать свою власть и привилегии, институциональные психиатры смешивают понятия преступности и душевной болезни и сопротивляются попыткам их разграничить. Они провозглашают, что душевная болезнь и преступность — одно и то же, и что душевнобольные опасны в тех отношениях, в которых не опасны все остальные. Филипп К. Рош, лауреат премии Айзека Рэя, которую он получил от Американской психиатрической ассоциации за то, что помогал сблизить закон и психиатрию, весьма характерно выражает этот взгляд, когда утверждает, что «преступники отличаются от душевнобольных только тем, каким способом мы предпочитаем обращаться с ними... все уголовники — это случаи душевной болезни... преступление представляет собой расстройство в общении и, следовательно, форму душевной болезни»[77].

Этот взгляд, а именно то, что преступление — результат и проявление душевного расстройства, вроде того как желтуха — проявление гепатита, разделяемый сегодня большинством психиатров и значительной частью адвокатов и других юристов, — не так нов, как нас пытаются убедить его сторонники. Например, сэр Мэттью Хэйл (1609—1678), лорд главный судья Англии[78], истово веривший в существование ведьм, заявлял, что «без сомнения, большинство людей, которые являются преступниками... в определенной мере становятся безумцами, когда они совершают эти проступки»[79]. В этом утверждении мы находим свидетельство более раннего перехода от религиозного способа думать и говорить о людях и отношениях между ними к способу научному. Вместо заявлений о том, что «преступники злы», власти утверждают, что они «больны». Однако в каждом случае подозреваемых рассматривают как опасных для общества и поэтому подвергают санкциям.

С этой тесной умственной и словесной связью между преступлением и душевной болезнью[80] хорошо согласуется тот факт, что законы, регулирующие госпитализацию, формулируются в понятиях предполагаемой опасности со стороны индивида (для него самого и окружающих), а не в понятиях его здоровья и болезни. Безусловно, опасность — черта, которая объединяет предполагаемого душевнобольного именно с преступником, а не с тем человеком, которого обыкновенная медицина признает обыкновенным больным.

Окружить понятие «душевная болезнь» тайной и объединить его с понятием «преступление» — ход, который принес много пользы институциональной психиатрии, подобно тому как в прошлом отождествление «колдовства» с отравлением сослужило пользу инквизиции. Во времена Вейера результатом отказа видеть различия между отравлением и колдовством, то есть между нарушением закона (преступлением) и теологической классификацией отклонения (ересью), становилась замена обвинительных юридических процедур инквизиторскими мерами. В наши дни результатом отказа видеть различия между опасностью для общества и сумасшествием, то есть нарушением закона (преступлением) и психиатрическим отклонением (сумасшествием), становится замена Билля о правах Биллем о мерах лечения. В итоге и тогда и сейчас появляется терапевтическая тирания, клерикальная в первом случае и клиническая — во втором.

При этом инквизиция сочетала произвольность теологических суждений с чрезмерно суровыми (по сравнению с общепринятыми) карательными мерами. Сходным образом институциональная психиатрия сочетает произвольность психиатрических суждений с тяжелыми, в сравнении с принятыми сегодня, наказаниями. Более того, институциональные психиатры противодействуют развенчанию тайны вокруг душевной болезни и стремятся наказывать как врагов сложившегося терапевтического уклада тех, кто упорствует в таких усилиях[81]. Совсем как инквизиторы, которые противостояли попыткам рассеять таинственность, окружавшую колдовство, и нападали на тех, кто, подобно Вейеру, упорно на этом настаивал.

В свою очередь и нам следует настаивать на этом. Начнем с различий между преступлением и обычным (телесным) заболеванием. Преступление угрожает обществу, но не преступнику. Когда преступление свершилось, интересы общества требуют широкого и решительного использования полицейско-диагностических мер: ради блага всего общества преступник должен быть найден и задержан. Этому стремлению противостоят уравновешивающие личные интересы граждан, состоящие в том, чтобы такие методы тщательно ограничивались и контролировались. Чтобы защитить личные свободы, невиновный гражданин должен быть огражден от ложных обвинений и неоправданно жестоких наказаний. Процедуры расследования преступлений должны быть тщательно сбалансированы, для того чтобы защищать обе группы интересов. Эти идеи воплощены в юридическом понятии «законного процесса»[82].

Болезнь угрожает индивиду, а не обществу[83]. Поскольку не существует общественного интереса, предписывающего диагностику в том случае, когда индивид испытывает страдания (в отличие от требований найти преступника, когда преступление совершено), пациент волен по своему собственному желанию прибегнуть к любым медико-диагностическим методам либо отказаться от них. Если он стремится диагностировать свою болезнь слишком решительно или недостаточно решительно, его здоровье может пострадать и, следовательно, может пострадать он сам. Поэтому считается разумным отдать решение вопроса о согласии на прохождение лечебно-диагно-стических процедур или об отказе от них на усмотрение самого пациента. Эти идеи воплощены в понятии «информированное согласие»[84].

Две категории, описанные выше в их чистом виде, объединяются в явлениях, демонстрирующих существенные черты обеих — опасность для индивида, характерную для болезни, и опасность для общества, характерную для преступления. Одно из таких явлений, слишком хорошо знакомое в Средневековье и эпоху Возрождения, — заразная болезнь. Когда в конце XIII века Европа наконец избавилась от проказы, ее охватила эпидемия бубонной чумы, которая опустошила континент. Позднее, в XVI веке, в эпидемических масштабах распространился сифилис. Подобно проказе и чуме, среди населения распространялись еретические верования и практики. Отвергавшие их рассматривали эти практики как опасные для индивида и общества. Поскольку вред заразных болезней осознавался и больным человеком, и окружающими, болезнь послужила своего рода концептуальным мостиком, переброшенным от обычной незаразной болезни к преступлению. Заразная болезнь стала метафорой религиозной ереси, формируя образ колдовства как «состояния», опасного и для ведьмы, и для ее жертвы. Вследствие этого представлялось оправданным прибегнуть к особым мерам контроля над эпидемическим распространением заразных болезней и еретических идей.

В современном обществе и для современного сознания заразная болезнь, которая символизируется сифилисом и туберкулезом, продолжает выполнять роль концептуального промежуточного звена между болезнью и преступлением. Она же стала моделью светского аналога ереси — душевной болезни.

Подобно сифилису и туберкулезу, общественные верования и практики, не согласующиеся с общепринятыми, распространились среди населения так, как если бы это происходило вследствие заражения. Так они оцениваются и теми людьми, которые их отвергают, считая опасными для индивида и окружающих. А потому считается оправданным прибегать к особым мерам контролирования заразных болезней (общественное значение которых в промышленно развитых странах уменьшилось до пренебрежимо малой величины) и опасных идей (общественное значение которых в этих странах взлетело до небес). Результатом стало навязчивое представление об отклонении от общественного стандарта как о заразной болезни, другими словами, появился миф о душевной болезни, повлекший широкое распространение общественного института, который, согласно официальным заявлениям, защищает народ именноот таких «болезней» — я имею в виду институциональную психиатрию. Разумеется, повсеместным стало и одобрение характерных приемов этого учреждения — систематического использования насилия и обмана, маскируемого запутанной структурой больниц и клиник, врачебной риторикой и престижем медицинской профессии.

Таким образом, можно установить следующие фундаментальные сходства между критериями, применяемыми для определения колдовства, и критериями, применяемыми для определения душевной болезни.

В эпоху колдовства болезнь считали явлением либо природным, либо демоническим. Поскольку существование ведьм, подобно существованию святых[85], не подлежало сомнению (сохраняясь в том числе благодаря страху быть обвиненным в ереси), существование болезней, вызванных наведенной ведьмами порчей, также не подлежало сомнению. Таким образом, врачи вовлекались в дела инквизиции в качестве экспертов для различения этих двух видов болезней.

В эпоху сумасшествия болезнь сходным образом рассматривается либо как органическая, либо как порожденная разумом. Поскольку существование разума как органа, аналогичного органам тела, не подлежит сомнению (благодаря страху перед уничтожающей критикой), существование болезней, вызванных расстройством разума, также не подлежит сомнению[86]. Врачи, таким образом, оказываются вовлечены в дела институциональной психиатрии в качестве экспертов для различения этих двух видов болезней. Именно поэтому врачи и психиатры так озабочены проблемой дифференциального диагноза, позволяющего провести грань между телесными и душевными недугами. Это разграничение кажется простым только в том случае, когда мы не верим в душевную болезнь, но для большинства людей, которые верят в это, поиск такого различия составляет трудную задачу. Более того, врачи и психиатры, вовлеченные в поиск «психиатрических случаев», при выполнении своей задачи сталкиваются с еще одной и очень сложной проблемой: они должны отличать людей, обвиняемых в совершении антиобщественных действий, особенно актов насилия по отношению к членам семьи или знаменитостям, от невиновных в чем-либо подобном, то есть от обычных людей. Считаясь одновременно и носителем зла (сумасшедший!), подобно преступнику, и жертвой (пациент!), душевнобольной как нельзя лучше подходит для того, чтобы замаскировать резкую границу между преступником и непреступником, между виновным и невиновным гражданином.

Более того, в каждом конкретном случае врач обязан использовать в работе классификацию, навязываемую ему профессией и обществом. Средневековый диагност должен был различать болезни, вызванные природными причинами, и болезни, вызванные одержимостью демонами. Современный врач должен уметь отличать людей, пораженных телесными недугами, от людей, пораженных душевными заболеваниями[87]. Однако, вынося дифференциальный диагноз такого рода, врач XV века не различал два типа болезней. Вместо этого он предписывал два разных типа вмешательства — медицинский и теологический. В результате такой диагност становился арбитром, который решал, кого будут лечить лекарствами, а кого — изгнанием демонов и другими методами инквизиции. Mutatis mutandis[88] современный врач не должен различать эти два вида болезни. Вместо этого он может предписать два типа вмешательства — медицинский и психиатрический. В результате как клиницист такой врач становится арбитром, который решает, кого следует лечить с применением лекарств, хирургии, других медицинских средств, а кого — посредством электрошока, принудительной фиксации и других психиатрических мер. Вот почему методы обследования в институциональной психиатрии являются принудительными: право на принятие решения отнимается у «пациента» и передается в руки медицинских властей, чье суждение имеет большее значение, чем суждение пациента.

Мы должны иметь в виду, что во времена «Молота ведьм», если врач не мог обнаружить свидетельство природной причины болезни, от него ожидали доказательств использования колдовства. В наши дни, если врач не может диагностировать органическое расстройство, от него ожидают обнаружения душевного расстройства[89]. В каждой из этих ситуаций, как только индивид попадает к врачу, он становится пациентом, которого невозможно оставить без диагноза. Доктор часто волен выбирать между двумя категориями: болезнь или одержимость, органическое расстройство или душевное. Находясь под угрозой того, что его признают профессионально несостоятельным^ или даже ведущим антиобщественную деятельность, он не свободен объявить, что пациент не принадлежит ни к одной из этих категорий. Иными словами, столкнувшись с человеком, у которого он не обнаруживает ярко выраженной физической болезни, врач оказывается перед вопросом: следует ли считать такого человека пациентом? Следует ли такого человека «лечить», а если да, то от чего? В прошлом врачи с неохотой заключали, что человек ни болен, ни одержим. Сейчас же врач с неохотой приходит к выводу, что человек не болен ни физически, ни душевно. В прошлом врач склонялся к вере в то, что такие люди нуждаются в медицинской или теологической помощи. Сейчас он склонен верить, что таким людям требуется помощь — либо медицинская, либо психиатрическая. Иными словами, врачи избегали и продолжают избегать вывода о том, что вышеупомянутая проблема выпадает из сферы, в которой они являются экспертами, и что человека поэтому следует оставить вне классификации и хозяином своей собственной судьбы[90]. Вынести такое суждение становится принципиально невозможным в силу двух обстоятельств, касающихся терапевтических отношений. Первое состоит в том, что лицо, оказавшееся перед медицинским экспертом или теологом, — беспомощное, приниженное существо, по отношению к которому врач или священник обладает ответственностью, не зависящей от знаний и умений эксперта, которой он не может избежать. Второе состоит в том, что институциональный психиатр либо инквизитор не получает «корыстных» выгод из своей работы с душевнобольным либо еретиком и что, если бы не его беззаветная преданность медицине или спасению душ человеческих, он с облегчением предоставил бы страдающих их собственной «ужасной судьбе»[91].

По этим причинам такие самоотверженные терапевты чувствуют, что они должны что-то делать, даже если то, что они делают, причиняет страдальцу вред. Печальные — до самых недавних времен — результаты такого терапевтического вмешательства не должны вызывать удивление. Прежде всего, до начала нынешнего (XX. — Примеч. пер.) столетия лечебные искусства пребывали в довольно плачевном состоянии. Более того, поскольку необходимость терапевтического вмешательства в известной мере подогревалась собственным представлением врача (или священника) о своей важности, обязанностях, чувством вины и, разумеется, латентной жаждой власти или садизмом, их не сдерживали границы представления о лечебной ценности метода именно для клиента или же информированное согласие клиента на услугу врача (либо даже отказ от нее). Эти обстоятельства все еще характерны для предлагаемой общественной (и даже, в некоторых случаях, частной) психиатрической помощи, качество которой остается вне контроля со стороны предполагаемых получателей, которые не могут ни выбирать услуги психиатров, ни отказываться от них. С этой особенностью, присущей одинаково войне против колдовства и войне против душевных болезней, хорошо согласуются те неимоверные усилия, которые затрачивались на уточнение критериев одержимости колдовством и затрачиваются сегодня на уточнение критериев душевной болезни. Все эти труды, однако, служат лишь тому, чтобы укрепить убежденность в реальности исходящей от этих явлений угрозы и правильности мер, предложенных против нее. Как мы уже видели, в этом коренится фатальная слабость возражений Вейера против «чрезмерностей» охоты на ведьм; в этом же заключена и фатальная слабость современных «умеренных» критиков «чрезмерностей» со стороны движения за душевное здоровье.

Подобно Вейеру, современный «умеренный» критик принудительной психиатрической госпитализации противостоит только «злоупотреблениям» и «чрезмерностям» институциональной психиатрии. Он хочет улучшить систему, а не упразднить ее. Он также верит в существование душевной болезни и в желательность помещения безумных под замок. Его основное возражение против принудительной психиатрической госпитализации состоит в том, что душевнобольных помещают под стражу слишком часто и с подозрительной готовностью, например, пациентов, у которых не могли продиагностировать вполне соматические болезни (такие как субдуральная гематома, опухоль головного мозга, рак поджелудочной железы и т. п.), иногда торопливо заносят в психотики и неоправданно помещают в психиатрические больницы. Умеренная аргументация такого рода служит только подтверждению необходимости стержневого понятия институциональной психиатрии (душевной болезни) и правомерности главного метода терапевтического вмешательства — принудительной госпитализации в психбольницу[92]. Вышеупомянутые проблемы «дифференциального диагноза» неизбежно возникают и продолжают существовать до тех пор, пока на врачей возлагаются задачи, с медициной абсолютно не связанные. Врач способен (или не способен) установить, страдает ли пациент от телесного недомогания; однако, если он считает, что пациент не имеет такой болезни, он не должен заключать на этом основании, будто симптомы, которые проявляются у пациента, порождены колдовством либо душевной болезнью, — если только для такого вывода у него нет иных причин, более весомых, чем отсутствие телесной болезни.

Данные проблемы «дифференциального диагноза» исчезнут сами собой, если мы станем рассматривать врача как специалиста по болезням тела, и только по ним, и признаем, что душевная болезнь — это вымышленная категория, подобная колдовству. Если мы сделаем это, оценочная функция доктора ограничится постановкой органического диагноза или вывода о том, что он не может поставить такой диагноз; а его терапевтическая функция сведется к тому, чтобы либо лечить болезни тела, либо не лечить ничего.

Проблема людей, которых следует помещать в психиатрическую больницу, сходным образом исчезает, если мы станем рассматривать принудительную госпитализацию как преступление против человечности. Вопрос о том, кого следует сжигать у столба, был разрешен лишь после того, как от охоты на ведьм отказались полностью. Я считаю, что вопрос о том, кого следует принудительно помещать в психбольницу, также будет разрешен лишь после того, как мы откажемся от практики принудительной психиатрической госпитализации[93].

Хотя охота на ведьм представляется с высоты сегодняшнего дня очевидным преступлением, нам следовало бы с осторожностью судить людей, которые верили в существование колдовства и боролись с ведьмами. «Те судьи, которые преследовали ведьм и одержимых демонами и которые запалили так много костров, — спрашивает известный французский историк психиатрии Рене Семелень, — заслуживают ли они обвинений в жестокости, которые им часто предъявляют?» Он же и отвечает: «Они тоже были людьми своего времени и в силу этого имели собственные предубеждения, верования и умозаключения; в глубине своей души и по своей совести они были уверены в том, что правы, наказывая зло в соответствии с законом»[94].

Инквизиторы, которые выступали против ереси и преследовали еретиков, действовали в соответствии со своими глубочайшими верованиями, подобно тому как психиатры, которые выступают против безумия и преследуют его носителей, действуют в соответствии со своими.

В каждом отдельном случае мы можем не соглашаться с верованиями и отвергать методы. Но мы не можем дублировать свое осуждение инквизиторов — сперва за определенные верования, потом за следование этим верованиям. Не можем мы и дублировать осуждение в отношении институциональных психиатров — сперва за веру в то, что несоответствие социальной норме — это душевная болезнь, потом за то, что душевнобольного запирают в лечебницу. Поскольку психиатр искренне верит в миф о душевной болезни, он вынужден, в силу внутренней логики этого умозрительного построения, с самыми благими терапевтическими намерениями «лечить» тех, кто страдает от этой болезни, даже если его «пациенты» не могут воспринять это лечение иначе, нежели как разновидность притеснения.

Хотя инквизиция и институциональная психиатрия развивались в разных экономических, моральных и социальных условиях, методы их воздействия сходны. Оба учреждения, кроме того, заявляют об этих репрессивных методах в терапевтических терминах. Инквизитор спасает душу еретика и целостность учения своей церкви; психиатр восстанавливает пациента, возвращая ему душевное здоровье, и защищает свое общество от опасности, исходящей от безумца. Подобно психиатру, инквизитор является эпидемиологом: он озабочен распространением колдовства; он диагност, так как определяет, кто является ведьмой; и наконец, он терапевт: он изгоняет дьявола и, таким образом, обеспечивает спасение души одержимого человека. С другой стороны, ведьма, подобно принудительно госпитализированному душевнобольному, выбрана на эту унизительную роль против своей воли; ее подвергают определенным диагностическим процедурам, чтобы установить, ведьма ли она; и наконец, ее лишают свободы, а зачастую и жизни; официально — ради ее собственного блага.

Кроме того, как мы уже отмечали раньше, едва социальные роли ведьмы и душевнобольного установились, время от времени отдельные люди будут, по им лишь ведомым причинам, стремиться занять эти роли добровольно. Жюль Мишле пишет: «...немало ведьм, как казалось, желали взойти на костер, и чем скорее, тем лучше <...> английская ведьма, которую вели к столбу, просит толпу не винить своих судей: „Я хотела умереть. Моя семья стыдится меня. Мой муж отказался от меня. Если бы я продолжала жить, я была бы позором для своих друзей... я жаждала смерти, и я солгала, чтобы найти свой конец”»[95].

Кристина Хоул предлагает следующую интерпретацию мотивов, которые заставляли человека обвинять себя и других в колдовстве:

Обвинить врага в колдовстве было легким способом мести; объявить себя одержимым было коротким путем к тому трепетному вниманию, которого так жаждут истерические и неуравновешенные индивиды... Очень часто главной целью обвинителя было привлечь внимание к себе и выставить себя жертвой особой злобы со стороны какой-то конкретной ведьмы <...> в 1599 году Томас Дарлинг из Бертона-на-Тренте признался в том, что вся история трехлетней давности была выдумкой, а его свидетельства — ложью. Причину, толкнувшую его на обман, могли бы, вероятно, разделить с ним многие из лжесвидетелей.

«Все это я сделал, — сказал он, — либо из невежества, либо чтобы прославиться»[96].

Поскольку жажда «трепетного внимания» не ограничивается «неуравновешенными и истеричными индивидами», а, напротив, составляет важнейшую человеческую потребность, легко понять, почему при определенных обстоятельствах люди с готовностью соглашаются на роль ведьмы, преступника или душевнобольного.

Подведем итоги. То, что мы называем современной, динамичной психиатрией, не является ни изящным преодолением предрассудков старины и методов охоты на ведьм, как это желают представить современные пропагандисты психиатрии, ни тупиковым ответвлением гуманизма эпохи Возрождения и научного духа Просвещения, как хотели бы видеть психиатрию романтически настроенные традиционалисты. В действительности институциональная психиатрия — это продолжение инквизиции. Все, что изменилось, — это словарный состав и социальный стиль. Словарь согласуется с интеллектуальными ожиданиями нашего времени: это псевдомедицинский жаргон, пародирующий научные понятия. Социальный стиль согласуется с политическими ожиданиями нашего времени: это псевдолиберальное общественное движение, пародирующее идеалы свободы и разумности.

Глава 2. Злодей найден

В Операционном — работают наши лучшие и опытнейшие врачи, под непосредственным руководством самого Благодетеля... Около пяти столетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это так же нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же — режут горло живому человеку. И все-таки, один — благодетель, другой — преступник.

Евгений Замятин[97]

 

Ведьму исследовали, применяя три основных метода: дознание, осмотр на предмет дьявольских знаков, с укалыванием или без оного, а также испытание водой. Мы рассмотрим их по отдельности и сравним с современными психиатрическими методами определения душевнобольных пациентов.

Дознание считалось единственным достоверным способом доказать ведьмачество. Поскольку никто, кроме ведьмы, не мог засвидетельствовать многие из предполагаемых запрещенных действий, такие как дьявольский шабаш или заключение договора с Сатаной, вполне логично, что весьма желанным были показания по этому вопросу единственного доступного свидетеля. Тот факт, что признание было получено под пытками, не вызывал беспокойства у инквизиторов или верующих в колдовскую одержимость. В самом деле, то, что ведьму следует осудить только на основании ее собственных признаний, ощущалось всеми как справедливый и достойный правосудия подход.

«Справедливость требует, — утверждали Шпренгер и Крамер в „Молоте ведьм”, — чтобы ведьма не была осуждена на смерть, если только она не обвиняется на основании своего собственного признания»[98]. Роббинс пишет: «Однажды получив обвинение, жертва должна была подвергнуться пыткам и неизбежно признать свою вину»[99]. Каждый суд над ведьмой приводил к признаниям. Сходным образом судебные заседания по вопросу о дееспособности формируют психиатрическое самооправдательное обвинение: психиатр, работающий на государство, демонстрирует суду, ссылаясь на утверждения, сделанные жертвой или приписываемые ей, что «пациент» страдает от душевной болезни. Протоколы судов над ведьмами полны документированных признаний в заключении договора с дьяволом и других свидетельств колдовства; протоколы современной институциональной психиатрии изобилуют «галлюцинациями — бредом» и тому подобными свидетельствами сумасшествия. Вот пример, хорошо иллюстрирующий этот тезис[100].