Власть, общение и сообщество

Власть убеждать — возможно, уникальная сторона более широкой сферы власти, которой homo sapiens обладает наряду с другими существами, — способностью общения посредством речи, символов и знаков. Общением создаются и поддерживаются человеческие сообщества. Таким образом, анализу понятия власти предшествует разработка теории коммуникации, или "коммуникативных действий" (18). В самом деле, именно в этом направлении развиваются все современные концепции власти. Как бы ни отличались друг от друга в иных аспектах концепции обществоведов и политических философов — Ханны Арендт, Юргена Хабермаса, Мишеля Фуко и Антони Гидденса, все они делают упор на "коммуникативном" аспекте власти (см. 20). Характерно, что столь многие исследователи прибегают к одному и тому же примеру: отношения регулировщика и шофера (см., напр., 5), Находясь на перекрестке, регулировщик с помощью свистка, жеста и т. д. заставляет шофера сделать то, чего тот сам не сделал бы: остановиться, повернуть направо или налево и т. д. Полицейский дает команду (автомобилист ей подчиняется или нет), — но эта команда, приказ, а не просьба или предложение. Регулировщик применяет свою власть, находясь лицом к лицу с шофером. Они пользуются языком, общим для обоих. На этом языке можно "скомандовать", "приказать", "подчиниться" и т. д.; на нем не просят и не убеждают, а командуют и приказывают. Как отмечает П. Уинч, "сам акт повиновения содержит в качестве существенного элемента признание данного приказа" (21). Г. Симон утверждал, что без общения не существовало бы ни власти, ни влияния. "Конечно, — признавал он, — "коммуникацию" нельзя понимать лишь как речевое взаимодействие, однако сам коммуникативный принцип остается важным и, очевидно, незаменимым способом действия механизма влияния" (22). Без общего лексикона не было бы ни общения, ни возможностей применения власти.

Возможно возражение: власть можно использовать и без общения. Регулировщик мог бы застрелить шофера или заставить его подчиниться с помощью дубинки. Но тогда подобное вовсе нельзя назвать применением власти: это акт насилия. Например, я, будучи облеченным властью, угрожаю применить силу, чтобы принудить кого—то к чему-то; если угроза не подействовала, я прибегну к насилию. В таком случае это не "применение власти", а ее отсутствие. Именно на данном пункте сходятся такие не похожие друг на друга исследователи, как Арендт, Хабермас, Фуко и Гидденс (см. 20, с. 91—105).

"Все политические институты, — утверждала Арендт, — суть проявления и воплощения власти; они окаменевают и рассыпаются, едва только живая народная сила перестает их поддерживать" (6, с. 140). Таким образом, "власть" генерируется, если только и когда только люди общаются друг с другом и взаимодействуют в тех или иных общих делах. Концепция власти Ханны Арендт испытывает "идиосинкразию" к власти, как считает Луке; ее понимание власти столь же древнее, как "potestas in populo" Цицерона ("власть у народа") и — более того — молчаливо предполагается современными освободительными движениями.

Основной способ, с помощью которого люди (или индивид) могут достичь власти — отказ от раболепного подчинения в ответ на принуждение со стороны носителей власти. Это побудит последних исполнить угрозу или отступить. Тем самым часть общества, выступающая как власть, — партия, государство или диктатор — продемонстрирует грубый и насильственный характер данной власти, т. е. ее отсутствие. Псевдовласть, таким образом, окажется безвластной и нелегитимной в глазах своих подданных.

Подобный взгляд на вещи далеко не нов. Например, схожее рассуждение мы встречаем у Гегеля; оно содержится и в концепции ненасильственного сопротивления Махатмы Ганди и Мартина Лютера Кинга. Оно подразумевалось в лозунге филиппинской революции ("власть — народу") против Фердинанда Маркоса, и в идее Вацлава Гавела "власть безвластных", которая реализовалась во время "бархатной революции", покончившей с коммунистическим режимом в Чехословакии (23).

Нечто сходное с концепцией Арендт содержится в современной критической теории Хабермаса и его последователей, а также в концепциях неофеминизма, теологии освобождения и других "эмансипаторских" движений (24). Как подытоживает Б. Фей, "власть возникает не только тогда, когда группа людей кем-то управляется, но также когда эта группа организуется, заряжается волей и тем самым становится способной добиваться чего—то для себя. Здесь проявляется не чье-то господство, и не приказ, а возможность доселе неорганизованной, но сознающей себя группе (или слою) идентифицироваться и решиться действовать открыто ради новообретенной цели" (25).

Теоретики данного направления считают людей "субъектами, активно вовлеченными в процесс создания и функционирования всех форм общественной жизни, включая отношение к власти" (25; 26). Таким образом, как замечает Гидденс, "власть по своей природе не является угнетением", она просто есть "способность выбирать образ действий или возможность добиваться результатов "; как таковая она не представляет собой препятствие на пути к свободе и эмансипации, а как раз служит для них промежуточным звеном, посредником" (9, с. 257). Обладание властью есть в данном случае не что иное, как способность действовать в качестве человека, сознающего моральную ответственность. Очевидно, что современные теории власти не ограничиваются рассуждениями нескольких эксцентричных ученых, обитающих в реальной или воображаемой башне из слоновой кости. Понятие власти настолько кардинально и важно, что им совершенно нельзя пренебрегать или недооценить его.

Заключение: в самом ли деле "власть" — сущностно оспариваемое понятие?

Как считает У. Б. Гэлли (27), понятие является сущностно оспариваемым, если его значение и критерии применения постоянно открыты для обсуждений и пересмотра. По сравнению со сферой социальной и политической философии, общественных и вообще гуманитарных наук, в естественных науках реже возникают такие разногласия. Фактически все понятия этики, политики, эстетики сущностно оспариваемы. Взять хотя бы "искусство". Мы можем применить этот термин к леонардовской "Тайной Вечери", но применим ли он к картинам, например, Э. Уорхолла, изображающим нагромождение одинаковых консервных банок или других предметов обихода? Или "музыка". Конечно, Девятая симфония Бетховена относится к этому роду искусства, но мы не назовем какофонию уличного шума музыкой, как это делают современные композиторы и музыковеды. Эти споры неразрешимы, считает Гэлли, потому что отсутствует приемлемый для всех критерий, по которому то или иное произведение можно отнести к сфере искусства — "живописи" или "музыке".

Сказанное справедливо и по отношению к таким политическим концептам, как "справедливость", "равенство", "свобода" — и "власть". Вслед за Гэлли Луке (7) и Коннолли (10) утверждают, что понятие власти сущностно оспариваемо, его содержание не определено и неопределимо в принципе. Подобно тому, как искусствоведы спорят, можно ту или иную картину назвать произведением искусства, политики и теоретики никогда не придут к согласию по поводу того или иного примера применения власти.

Тезис о сущностной спорности "власти" или других политических понятий представляется и категоричным, и вызывающим. Более того, он претендует на то, чтобы споры и несогласия по поводу всех этих концепций так никогда и не закончились: если специалисты не могут придти к общему мнению в определении содержания понятия власти, тогда и в самом деле его применение по своей сути спорно. Кроме того, данный тезис предстает удивительно беспристрастным, нормативно-нейтральным, неопределенным — настолько, что, кажется, ни одна концепция власти не может претендовать на превосходство над другой: у вас одно мнение, у меня другое, и мы никогда не сойдемся.

Однако при ближайшем рассмотрении утверждение о непреодолимой — сущностной — спорности понятия страдает многими изъянами. Во-первых, если с ним согласиться, тогда все научные дискуссии, обсуждения и поиски взаимоприемлемых определений власти (и других политических понятий) бесперспективны априорно и в принципе. И каждый, кто пытается сформулировать концепцию власти в надежде найти согласие, берется за безнадежное дело. Отсюда следует, что все доводы в пользу того или иного толкования ни к чему не ведут, поскольку речь не просто о том, чтобы высказать свои соображения, а чтобы совместно достичь некоего согласия.

Тем, кто настаивает на принципиальной несводимости различных подходов к определению власти (или "свободы", или "справедливости" и т. д. ), в сущности, остаются лишь два способа политического поведения: либо принуждение, либо добровольная перемена убеждений. Кто не поддается уговорам, должны подвергнуться принуждению (будут изгнаны, их заставят молчать, проигнорируют и т. д. ). Как пишет Коннолли: "Полемика вокруг собственно понятия и толкования власти представляет собой часть более широкой идеологической дискуссии. Склонить других принять мое личное понимание власти — это значит "обратить" их, в какой-то мере заставить принять мою политическую идеологию" (10, с. 128).

Говорить в наши дни об "обращении" в свою веру — быть может, хорошая теология, но опасная политика. Политическая аргументация не есть самоцель, она существует для того, чтобы примирить общественные противоречия посредством доводов и убеждения. Общий язык или общий лексикон — предварительное условие, требующееся для выполнения этой задачи. "Элементарный политический процесс, — писал Бертран де Жувенель, — есть взаимодействие умов с помощью языка. Речевое общение полностью зависит от наличия в памяти общего для всех словарного запаса, которым пользуются ее участники, придавая словам большей частью одинаковое значение. Подобно тому, как люди одной культуры говорят на одном языке, члены одного и того же сообщества используют общий язык морали. Насколько обогащается язык морали, настолько развивается и сообщество; когда он рушится, то же самое происходит и с сообществом" (28).

Если же понятия, определяющие политический дискурс, а следовательно, и политическую жизнь, действительно сущностно оспариваемы, тогда не существует ни общего морального, ни политического словаря; нет общения, значит нет и общности, как об этом писал Дж. Дьюи* (29).
[* Здесь автор обращает внимание на общий корень слов "communication", "community". — Ред.]

Если бы тезис о сущностной оспариваемости соответствовал действительности, то становился бы невозможным и политический дискурс, тем самым исключалась бы и вся политическая жизнь. По этим причинам цивилизованность и гражданская жизнь немыслимы в нарисованном Гоббсом воображаемом, но тем не менее ужасающем естественном состоянии: все люди — монады, ничем не связанные друг с другом до такой степени, что каждый говорит на своем, им самим изобретенном языке. Понятия, выражаемые на этих языках, не могут быть переведены или каким-то образом поняты: все друг для друга — чужаки и враги. Отсюда, по Гоббсу, — "война всех против всех", делающая жизнь людей ужасной, бедной, одинокой, жестокой и недолговечной. Гоббсовское "естественное состояние" сродни тем условиям, которые возникли бы, если (представим себе) тезис о сущностной оспариваемости оказался бы верен: сущностно бесспорно было бы одно — невозможность общения.

Становится ясным, что утверждение о сущностной оспариваемости политических понятий — не просто констатация ограниченности языка и содержания понятий, но ограниченности самой возможности общения, а следовательно — и человеческой общности. Значит, вопрос в том, верно или ложно предположение о неразрешимости спора вокруг того или иного политического понятия вообще и, в частности, концепта власти, вовсе не предмет абстрактных или академических интересов, а имеет важнейшее политическое значение. Под сомнение ставятся перспективы общения, а тем самым образование общностей.

К счастью, при ближайшем рассмотрении дело обстоит не столь мрачно. Я утверждал ранее (20), что тезис о сущностной оспариваемости сам по себе спорен и сомнителен; если он не полностью ошибочный, то тупиковый и логически бессмысленный. Я готов признать, что опыт, политическая практика как будто дают ему разные подтверждения. Пусть так, но все равно он заводит в тупик по принципу post hoc, ergo propter hoc**. Тезис о сущностной оспариваемости концепта власти зиждется на том, что до сих пор фактически не было найдено взаимоприемлемого согласия относительно содержания и применения данного концепта. Однако на основании множества примеров несогласия — как бы длинен ни был их список — можно лишь заключить, что противоречия действительно существуют, но это вовсе не значит, что они непременно должны быть всегда. Самое большее, что можно с уверенностью констатировать: "власть" — понятие, которое постоянно будет вызывать споры.
[** Вследствие этого — значит по причине этого (лат. ). Формула, которой схоласты называли ошибку, состоящую в том, что за причину принималось нечто только предшествующее во времени. — Ред.]

Если мы прислушаемся к утверждениям Лукса и Коннолли, то убедимся, что они предлагают совсем иной подход. В самом деле, они постоянно критикуют (иногда очень ярко) различные концепции власти, приводят доводы (нередко убедительные) в защиту своих — альтернативных — взглядов. Луке, например, считает свою концепцию власти "выше" "менее значительных" концепций своих оппонентов (7, с. 9, 30). Не следует тому удивляться: тот, кто серьезно и искренне верит в сущностную оспариваемость политических понятий, никогда не признает преимущество какого-то одного суждения над другим, поскольку отрицает наличие самой основы — логической и практической — для такого суждения.

Однако размышления о принципиальной оспариваемости "власти" и других политических понятий вовсе не обязательно следует считать бесполезными. Может быть, их стоило бы включить не столько в "порочный круг", сколько (по выражению Н. Гудмена) в "добродетельный круг" исследований, что принесет ценные плоды. Тезис о сущностной оспариваемости можно рассматривать не как фундированный философский тезис о языке и смысле, а как риторическое построение, позволяющее привлечь внимание к непременной черте политического дискурса, а именно: к постоянной возможности несогласия. Время от времени несогласие проявляется более активно, и это особенно относится к спорам о понятии власти. Важно помнить, что такие противоречия нельзя разрешить ни указом или силой оружия, ни сменой идеологии, а можно только благодаря присущей человеку власти особого рода — власти разума, аргументации и убеждения.