VI. Каким путем могла бы идти Германия? Возможные пути отклонения в немецкой истории

 

После основания кайзеровской империи в 1871 г, вопрос о том, было ли необходимо германское национальное государство — и если да, то в такой ли форме, — казался излишним. Современники и два последующих поколения считали государство, созданное Бисмарком, исторической необходимостью без какой бы то ни было альтернативы. И разве не существовало множества аргументов в пользу такой точки зрения? Разве немцы, «запоздавшая нация» (Хельмут Плеснер), не наверстывали просто-напросто то, что большинство европейских наций оставили уже далеко позади? Не говорила ли сила нараставшего национального сознания как массовой идеологии в той же мере в пользу бисмарковского решения германского вопроса, как и аргумент экономической модернизации и важности развития экономических структур? Имеет ли вообще смысл ставить вопрос об исторических альтернативах?

 

Вопрос этот ставить необходимо, ибо только реконструкция прежних возможностей и шансов освобождает нас от фаталистической компиляции истории, позволяя судить о действительном историческом развитии. С точки же зрения политического наблюдателя, накануне создания империи происшедшее тогда было в действительности лишь одной из многих возможностей, и даже может быть, не особенно вероятной.

 

Существовало много возможностей решения германского вопроса. Одной из них был созданный в 1815 г. Германский союз, и в пользу этого говорят серьезные факты: то, что еще сохранилось от имперской традиции, уважение интересов существующей власти, гармоничность «Союзного акта», который действительно придавал существенный вес обеим ведущим державам, но не позволял им, однако, воспользоваться своим положением в ущерб остальным германским государствам. Не в последнюю очередь следует упомянуть также факт заинтересованности европейских держав в сохранении равновесия сил, которому, казалось, угрожал любой процесс объединения в Центральной Европе. Недолговечность Германского союза объяснялась прежде всего патовой ситуацией в отношениях между Австрией и Пруссией, препятствовавшей как любой модернизации Союза, так и какой бы то ни было централизации власти. Кроме того, она объяснялась идеологической отсталостью этого государственного образования, чья легитимация и система сохранения власти противостояла идейным течениям XIX в. и творческому осмыслению происходящего.

 

Вторая возможность решения германского вопроса была испытана в 1848–1849 гг.: создание современного, централизованного германского национального государства на основе суверенитета народа и прав человека. И эта модель оказалась нежизнеспособной — она потерпела крах как из-за социальной и идеологической разнородности ее либеральных и национальных движущих сил, так и из-за сопротивления европейских держав, воспринимавших распространение немецкого национализма за границы Германского союза как революцию, направленную против европейской системы равновесия. Но на поддержку со стороны немецких патриотов не мог надеяться ни один национальный парламент, отказавшийся от «освобождения» немецкой ирреденты, Эльзаса и Шлезвиг-Гольштейна.

 

После неудачи революции 1848 г. не было недостатка и в других моделях. С момента пробуждения национального движения в 1859 г. они горячо обсуждались, и у каждой были свои приверженцы. Существовала великогерманская идея, предполагавшая включение не только Австрии, но также Богемии и Северной Италии. Из всех идей именно эта была самой захватывающей, ибо открывала широчайшие перспективы и эмоционально воздействовала сильнее всего, пробуждая воспоминания о славной истории империи. Тем не менее уже в начале 60-х годов этот проект оказался наиболее безнадежным. Он не отвечал — не столь уж безусловно — гегемонистской претензии Пруссии, а это соответствовало в основном интересам высокопоставленной прусской бюрократии, в то время как король и крайне консервативное дворянство вполне уважали привилегии Габсбургов. Великогерманскому варианту противостояла экономическая целесообразность прогрессировавшей экономической интеграции в рамках Таможенного союза, относительная отсталость Дунайской монархии и ее допотопная меркантилистская экономическая политика. В остальном же Австрия давно уже вступила на путь, ведший за пределы Германии, — в Италии и на Балканах она была вовлечена во внегерманскую торговлю. Если бы многонациональное устройство Австрии привело к растворению государства Габсбургов в германском национальном государстве, это вызвало бы неразрешимые проблемы.

 

Возможна была и дуалистическая гегемония обеих ведущих держав в Германском союзе, в пользу которой время от времени выступала Пруссия, пытаясь воплотить ее в концепцию реформы Союза. Это привело бы к разделению Германии вдоль линии Майна с прусско-северогерманским союзом на севере и южногерманской федерацией на юге, управлявшейся из Вены. Еще в 1864 г. Бисмарк предлагал такое решение германского вопроса, которое могло привести к ликвидации давнего и затяжного прусско-австрийского конфликта. Это была бы реалистическая альтернатива в немецкой истории, потерпевшая, однако, поражение из-за того, что Австрия испытывала небезосновательное недоверие относительно стремления Пруссии к самоограничению и опасалась все новых требований со стороны берлинского правительства.

 

И наконец, существовала идея триады, с которой выступали средне-германские государства, боявшиеся как прусской гегемонии, так и прусско-австрийского двойного господства. Разве не напрашивалась идея объединить многочисленные чисто немецкие территории в национальное государство, а Пруссии, как и Австрии, продвинувшимся за пределы старой империи и обладавшим большей частью ненемецкого населения предоставить возможности идти своим собственным путем в качестве европейских держав? Концепция «третьей Германии» на протяжении столетий входила в число серьезных созидательных элементов немецкой истории — объединение малых и средних территорий с целью отпора гегемонистским устремлениям великих держав и сохранения унаследованных вольностей. «Третья Германия» была издавна верна империи в том смысле, что имперское устройство казалось лучше всего приспособленным для гарантирования прав отдельных государств. Существовало, правда, и искушение «прислониться» к какой-либо великой державе, чтобы противостоять давлению других держав. Модель Немецкого союза князей 1785 г. под прусским патронатом была так же допустима, как и союз с негерманской державой — от Хайльброннского союза 1633 г., в котором доминировала Швеция, до Рейнского союза под протекторатом Наполеона. С 1859 г. снова дала о себе знать идея «третьей Германия», предполагавшая реформировать союзное устройство с помощью усиления федеративных прав и укрепить компетенцию Союза в противовес ведущим державам Пруссии и Австрии. Довольно быстро выяснилось, что баварские, саксонские и баденские планы реформы Союза так сильно отличаются друг от друга, что единое выступление средних государств было невозможно, но триада имела достаточно сил, чтобы маневрировать между Австрией и Пруссией и сталкивать друг с другом обе немецкие великие державы в бундестаге. Впрочем, на основе Союзного акта 1815 г., как и прежде, существовало право каждого отдельного государства заключать союзы с негерманскими державами. Не исключался и новый вариант политики Рейнского союза.

 

Осуществленное в конце концов малогерманское решение германского вопроса под главенством Пруссии было, следовательно лишь одной возможностью из многих. Ее реализации способствовали Таможенный союз, слабость Австрии и проявлявшиеся временами симпатии со стороны либералов. Однако проведение в жизнь такого решения не было предопределено. Бисмарк признавался в своей приверженности национальному единству и при этом добавлял: «Если Германия добьется своей национальной цели еще в девятнадцатом веке, то это представляется мне как нечто великое, а если это случится через десять или даже пять лет, то будет чем-то исключительным, неожиданным даром Бога». Это было сказано в мае 1868 г., почти за три года до объединения империи. Чтобы это произошло, были необходимы по меньшей мере две предпосылки: исключительная международная ситуация, в условиях которой был бы невозможен механизм интервенции системы европейских держав в случае концентрации силы в Центральной Европе, и осознание прусским государственным руководством благоприятности момента.

 

В результате Крымской войны слаженность «европейского концерта» была нарушена, когда Франция и Англия встали на сторону Турции, подвергшейся нападению России. Они сделали это, руководствуясь не соображениями добродетели, а лишь стремясь помешать прорыву России в Средиземноморье. Крымская война глубоко взволновала общественность обеих сторон, и обе фланговые европейские державы, Англия и Россия, к концу войны существенно отдалились друг от друга. В итоге совместное вмешательство, как и в 1848 г. из-за немецкого вторжения в Данию, стало менее вероятным. Франция же Наполеона III заигрывала и с Веной, и с Берлином, демонстрируя беспристрастность, и надеялась оказаться в случае решающего боя за Германию третьим радующимся. Тем самым возможность маневра Пруссии временно возросла, хотя было неясно, до какой степени. Риск перехода границы с перспективой превращения во второстепенное государство в случае неудачи оставался огромным. При ином руководстве прусской политикой, при вмешательстве Франции в войну 1866 г., а России или Австрии в 1870 г. или даже при ином исходе одной из битв немецкая история совершенно изменила бы свой путь.

VII. Национальное государство в центре Европы (1871–1890)

 

Германская империя, основанная в 1871 г. вследствие сражений на полях Франции, представляла собой союз немецких князей, опиравшийся на прусское оружие и легитимированный благодаря торжеству националистически настроенной немецкой буржуазии. Эта буржуазия в 1848 г. напрасно пыталась создать национальное государство на основе суверенитета народа и прав человека. Теперь же воплощение своей мечты о государстве всех немцев она связывала с силовой политикой Бисмарка.

 

Основы империи: союз князей, прусское оружие, плебисцитарное согласие народа — отражались в ее конституции. Последняя предусматривала в качестве первой палаты орган представительства немецких князей, почему, собственно, Германская империя и была не монархией, а олигархией союзных монархов. Правда, этому бундесрату противостояло в качестве второй палаты народное представительство, рейхстаг, избиравшийся в соответствии с революционным имперским избирательным законом, принятым в 1849 г., на основе свободных, равных и тайных выборов всеми немецкими мужчинами начиная с 25 лет. Законы должны были приниматься совместно обеими палатами. Конституция оказалась документом, достаточно хорошо сбалансированным международным (Volksstaat) и авторитарным государством. Правда, в этой конструкции был и третий элемент, представлявший подлинную опору государственной власти, — армию и систему управления, на которые не распространялось право вмешательства со стороны парламента, ибо они оставались княжеской прерогативой. А так как три пятых административного аппарата состояло из прусских чиновников и, главное, прусская армия была основной составной частью имперской армии, которая подчинялась прусскому королю как главнокомандующему союзными войсками, то существовала и решающая сила — власть прусского короля, в руках которого находился союзный президиум, и сам король в этом качестве назывался «германским императором» (статья 11). В действительности же Вильгельма I с Францем II Габсбургом, сложившим с себя корону императора «Священной Римской империи», не связывали какие бы то ни было государственно-правовые отношения, равно как и великопрусское, малогерманское национальное государство не имело ничего общего с тем транснациональным образованием, которое представляла собой былая «Священная Римская империя германской нации». Однако сознание приверженцев немецкой национальной идеи, преимущественно либеральной буржуазии, формировалось на протяжении поколений под воздействием образов и мифов романтического, обращенного в прошлое, утопического представления о воссоздании германского имперского величия, якобы существовавшего в Средние века. Этот миф оказался столь силен, что никакое национальное государство немцев не могло быть легитимировано без ссылки на него — к весьма сильному неудовольствию Вильгельма I, который в императорском титуле усматривал лишь уступку духу времени и полагал, что с провозглашением императора в Версале старая Пруссия будет похоронена.

 

Итак, возвышение нового государственного образования оказалось обеспеченным в идеологическом отношении, но то же можно сказать и об экономическом аспекте. Не в последнюю очередь благодаря контрибуции, полученной с Франции, Германскую империю с конца войны охватила настоящая лихорадка создания фирм и спекулятивная горячка. Промышленные мощности расширялись без какой бы то ни было гарантии их рентабельности, и в кратчайшие сроки создавались огромные состояния. В связи с «грюндерским бумом» облик Германии изменился. Стародавняя простота прежнего высшего слоя общества, выраженная прусским девизом «Более быть, чем казаться» и продиктованная недостатком средств, исчезла. Она уступила место чрезмерной помпезности и кичливости нуворишей, качествам, проявлявшимся как в архитектуре, так и в мебели, как в гардеробе, так и в стиле жизни в целом. Вильгельм I, упрямо сохранявший свой простой, присущий бидермайеру, образ жизни, со своей резиновой ванной, раз в неделю доставлявшейся из гостиницы в замок[36], которая стала притчей во языцех, пытался воспротивиться духу нового времени. Для этого он стремился стать образцом соответствующего поведения для своих подданных, а в сфере управления и в отношении офицерского корпуса прибегал к приказам. При этом император производил впечатление какого-то ископаемого. Хотя вслед за восторгами грюндерства в связи с коллапсом на Венской бирже в 1873 г. наступил крах, и за одну ночь огромные состояния обратились в ничто. Несколько лет спустя раны зарубцевались, барометр экономики вплоть до Первой мировой войны указывал на непрерывное повышение показателей, а значит и на рост и благосостояние подданных.

 

Не только общество меняло свой облик. Благодаря успехам экономического развития Германия окончательно превратилась из аграрной страны в промышленную. Там, где полвека назад пейзаж страны определяли деревни и маленькие сонные городки, теперь формировались мощные городские конгломераты и обширные промышленные ареалы. Например, Эссен, еще в 1850 г. представлявший собой уютный провинциальный город с 9 тыс. жителей, через пятьдесят лет насчитывал 295 тыс. горожан, т. е. численность населения возросла в 33 раза. Была завершена прокладка сквозных железнодорожных линий от Ахена до Кенигсберга, от Гамбурга до Мюнхена, единое экономическое пространство Германии стало такой же действительностью, как и политическое единство страны, если не считать того, что между индустриальным западом Германии и колонизированными землями к востоку от Эльбы разверзалась еще более широкая пропасть. Переехав железнодорожный мост через Эльбу около Магдебурга, можно было внезапно снова очутиться в аграрном мире, посреди широких ржаных полей, принадлежавших хозяевам имений. Только иногда то здесь, то там в этот пейзаж вносили разнообразие господские дома и деревни с устремленными в небо кирпичными колокольнями.

 

Этому контрасту соответствовала и стратификация нового общества. Наиболее привилегированным слоем было землевладельческое дворянство, занимавшее в соответствии с конституционным устройством империи и земель прочные позиции, при том что его экономическая основа, поместное хозяйство, быстро теряла значение. Наряду с прежним образованным бюргерством и бюргерством, занятым в управленческом аппарате, появилась новая буржуазия, либерально или либерально-консервативно настроенные собственники, — экономическая опора империи и подлинная опора германского национального государства. Существовала и мелкая буржуазия — ремесленники, над которыми тяготел постоянный страх перед конкуренцией машин и превращением в обезличенный пролетариат. Поэтому мелкая буржуазия становилась восприимчивой к лозунгам антисоциалистических и шовинистических движений. И наконец, существовала все увеличивавшаяся масса фабричного пролетариата, который обретал свою идентичность в качестве четвертого сословия и объединялся в организации социал-демократии, а в католических областях — в партию Центра и соответствующие профсоюзы. Впечатления, вызванные формированием классового общества, усиливались контрастом, который существовал в городах: в западной части утопали в зелени виллы предпринимателей, а на востоке, куда ветер доносил зловонные испарения промышленных предприятий и больших скоплений людей, — каменное море домов-«казарм».

 

Это огромное разнообразие пересекавшихся и боровшихся друг с другом социальных и экономических интересов облекалось в партии, массовые организации и союзы по интересам, усиливалось воздействием политических и социальных аутсайдеров. С возникновением нового германского национального государства появилась проблема меньшинств. Существовали большие группы французского, польского и датского населения, и жаркие споры вызывал вопрос о роли немецких евреев. «Внутренняя консолидация рейха», т. е. национальное примирение между различными группами, представляла собой важнейшую внутриполитическую проблему Германской империи. Механизм господства Бисмарка был направлен на решение этой проблемы с помощью сегрегации и объявления «врагами империи» значительных групп населения, не поддававшихся интеграции в соответствии с установками монархического авторитарного государства.

Искусственное освещение было одним из символов индустриальной революции. «Превратить ночь в день» означало преодолеть границу ночи. Уже в XVIII в. в некоторых городах в общественных местах появились смоляные и масляные лампы; мерцающий свет зловонного газа освещал города с 1830 г. Однако только изобретение электрической лампы накаливания в 1879 г, американским техником Томасом Алвой Эдисоном принесло окончательный триумф искусственному свету. В 1880–1920 гг. электричество стало неотъемлемой чертой цивилизации современного крупного города.

 

* * *

 

РОСТ КРУПНЫХ ГОРОДОВ В XIX в.

 

Перенаселение и трудности получения работы на селе, прежде всего в Восточной Германии, на протяжении XIX в. повлекли за собой массовую миграцию из деревни. Если около 1800 г. в сельской местности жило еще почти 90% населения, а в крупных городах только 5%, то в 1871 г. уже 50% населения проживало в городах.

 

1800 г. 1850 г. 1880 г. 1900 г. 1910 г.

Берлин 172 419 1222 1889 3730

Гамбург 130 132 290 706 932

Мюнхен 30 110 230 500 595

Лейпциг 40 63 149 456 588

Дрезден 60 97 221 396 547

Кёльн 50 97 145 373 516

Бреслау 60 114 273 423 512

Франкфурт-на-Майне 48 65 137 289 415

Дюссельдорф 10 27 95 214 358

Эльберфельд-Бармен 25 84 190 299 339

Нюрнберг 30 54 100 261 333

Шарлоттенбург 30 189 305

Ганновер 18 29 123 236 302

Эссен 4 9 57 119 295

Хемниц 14 32 95 207 287

Дуйсбург — Дортмунд 67 143 214

Киль 7 15 44 108 211

Мангейм 53 141 193

 

В числе таких «врагов» сначала была партия Центра, парламентское орудие политического католицизма, с середины века оказывавшего упорное сопротивление политическим и культурным централизаторским усилиям прусско-протестантского государства. «Культуркампф»[37], который, как казалось со стороны, не занимался ничем иным, кроме государственного надзора за школьным образованием и замещений должностей священников, был в действительности попыткой прусско-германского авторитарного государства провести национальную медиатизацию[38] собственных политических устремлений немецкого католицизма с его транснациональными аспектами. И это полтысячелетия спустя после того, как французское и английское государства вели борьбу против церкви. С конца же 70-х годов к этому добавилась борьба против социал-демократии. Август Бебель, председатель фракции СДПГ в рейхстаге, смертельно напугал правящих и имущих, заявив 25 мая 1871 г., что Парижская коммуна — «маленькая стычка передовых отрядов» в сравнении с тем, что еще ожидало современников в отношении социальных революций. Закон против социалистов, принятый в 1878 г., был ответом государства на боевой вызов со стороны «партии крамолы», даже если он и выглядел почти безобидным по сравнению с мерами подавления, принимавшимися в XX в. Как бы то ни было, фракция СДПГ в рейхстаге продолжала существовать и усиливалась от выборов к выборам. С другой стороны, имперское правительство, чтобы сделать из неимущих социалистов консервативных рантье, с 1880 г. шаг за шагом вводило государственное социальное страхование, ставшее примером для всей Европы. Социальная политика, образцовая для Европы, хотя и полностью выдержанная в духе остэльбского патернализма, оказалась безуспешной, так как после отмены закона против социалистов в 1890 г. приток в ряды СДПГ значительно усилился.

 

Новое государство нуждалось, однако, не только во внутреннем укреплении. С точки зрения европейских соседей, его существование отнюдь не подразумевалось само собой, достаточно было бросить беглый взгляд на карту континента. Объединяющаяся Центральная Европа была новым и непривычным элементом в системе европейских государств и воспринималось как потенциальная угроза существующему на континенте равновесию. Лидер британской оппозиции Бенджамин Дизраэли выразил общее беспокойство, царившее в кабинетах в Санкт-Петербурге, Париже и Лондоне, сказав, что создание прусско-германской империи представляет собой революцию, большую, нежели Французская революция прошлого века, а связанные с этим опасности для будущего в высшей степени серьезны. Самая главная забота Бисмарка заключалась в том, чтобы показать внешнему миру, что империя «удовлетворена», что бурлящий немецкий национализм канализирован и обезврежен, европейская система упрочена и ей ничто не угрожает. В действительности великогерманская мечта, окрылявшая поколения немецких либералов, после 1871 г. с ошеломляющей быстротой утратила свое значение. Бисмарк привел в уныние немецкую ирреденту в Восточной Европе, вызывавшую опасение у Австрии и России, а «союз двух императоров», заключенный в 1879 г. между Германской империей и Австро-Венгрией, показал, что оба германских государства могли сблизиться, несмотря на битву при Кёниггреце, не расшатывая тем самым общеевропейскую систему.

 

В июне 1877 г. Бисмарк сформулировал в своей «Киссингерской памятной записке» курс немецкой внешней политики, Согласно этому курсу, следовало добиваться того, чтобы все европейские державы, кроме Франции, были в состоянии сотрудничать с Германской империей, и не допускать коалиций, направленных против нее. Чтобы избежать этого, по словам Бисмарка, «cauchemar des coalitions», кошмара коалиций, империя взяла на себя роль «честного маклера» в отношениях между остальными державами. Кульминационным моментом такой политики стал Берлинский конгресс 1878 г., на котором под сильным влиянием германского рейхсканцлера была стабилизирована ситуация, сложившаяся в Европе, и опасность новой большой европейской войны за обладание Балканами оказалась устраненной,

 

Но эта политика, без сомнения, оставалась своего рода трюком, ибо она требовала не только политического самоограничения, которое было трудно осуществить вопреки экспансионистскому духу времени. Экспансионистские настроения воплощались в идеях националистических сил, интересах промышленников, а промышленники стремились выйти далеко за пределы прежнего Германского таможенного союза и призывали к завоеванию сфер влияния и колоний, или также в позиции империалистически настроенных либералов, желавших обрести могущество на морях и статус мировой державы. Прежде всего проведение такой политики требовало от государственного деятеля необычайных способностей, чтобы центральноевропейское государство могло уравновешивать антагонистические интересы европейских держав и, кроме того, препятствовать Франции в создании коалиций против Германии. Для этих целей был создан германо-австрийский двойственный союз, к которому впоследствии присоединились Италия, Румыния, а периодически присоединялась и Сербия, которые обхаживали Россию, что привело в 1881 г. к заключению договора трех императоров и, наконец, в 1887 г. к заключению двустороннего германо-российского договора перестраховки, формально открывавшего Санкт-Петербургу путь к Дарданеллам. Но такая политика оставалась в высшей степени сложной «игрой с пятью шарами», нацеленной, по словам Бисмарка, на то, чтобы «один меч удерживал другой в ножнах». Такая цель все более оказывалась под вопросом во всех европейских государствах в результате воздействия внутриполитических сил и тенденций. Это касалось не только Германии, но и, например, Франции, где идея реваншистской войны против Германской империи и возвращения Эльзаса и Лотарингии была столь популярна, что ни одно правительство не могло с ней не считаться. То же самое касалось и России, панславистское движение которой угрожало турецким и австро-венгерским интересам. Германия оказывалась между Россией и Францией, и прежняя ситуация, в которой находилась Пруссия, — страх перед войной на два фронта — возникла вновь. Опасность объединения фланговых держав Европы за счет государств, расположенных в середине континента, была очевидной.

 

Отставка Бисмарка, последовавшая 20 марта 1890 г., не имела непосредственного отношения к его внешней политике. Он поссорился с Вильгельмом II, который стал германским императором в 1888 г. в качестве преемника своего отца, «стодневного кайзера» Фридриха III[39], и воспринимал могущественного «железного канцлера» как тягостную обузу. Острые разногласия возникли между императором и канцлером по социальному вопросу. Вильгельм II стремился к разрешению социальных противоречий, и враждебность Бисмарка к социал-демократии досаждала ему. Кроме того, рейхстаг не проявлял готовности продлевать принятый в 1878 г. Исключительный закон против социалистов, действие которого истекало в 1890 г., и канцлер оказался в невыгодном положении. В последние дни его пребывания на посту встал также вопрос о продлении германо-российского договора перестраховки, важнейшей опоры системы союзов Бисмарка. Отсутствие у кайзера интереса к продлению договора ускорило отчуждение между ним и канцлером. С отставкой Бисмарка закончилась эпоха, с которой была связана попытка проводить политику дореволюционного стиля в эру массовых эмоций, становившихся все более действенной силой в политическом отношении. Это была политика возможного пересечения интересов участников, проводившаяся рациональными средствами и с ограниченными целями. Но именно такая политика и создала предпосылку для дальнейшего существования германского национального государства в центре Европы.

VIII. Внутренняя консолидация империи и мечта о мировой державе (1890–1914)

 

Вильгельм II во многих отношениях воплощал дух новой эпохи. Представляя собой полную противоположность своему деду Вильгельму I, он был человеком, позировавшим перед обществом, блестящим и производившим впечатление. Студентом в Бонне он усвоил, что знание — сила, кадетом в Потсдаме обрел склонность к ярким армейским атрибутам и прославлению Пруссии. Человек с блестящими дарованиями, феноменальной памятью и острым умом, но воспитанный в атмосфере крайнего ханжества и настроенный романтически до абсурда, к тому же испытавший душевную травму из-за искривленной руки и влияния властной матери, — таков был новый император. Оставаясь и на посту главнокомандующего надменным вечным кадетом, мечтателем, влюбленным в технику, основывавшим большие научно-исследовательские институты и предпочитавшим одеваться наподобие Фридриха Великого или «великого курфюрста», этот человек играл многочисленные роли, но не имел определенной идентичности. Вильгельм II являл собой ходячий символ народа, над которым он властвовал.

 

Его вступление на престол в 1888 г. означало новый этап в истории Германской империи. Символическая смена скромного Вильгельма I, чувствовавшего себя всецело прусским королем и ненавидевшего императорскую горностаевую мантию, его внуком, любившим роскошь, экзальтированным и романтичным, совершенно вне исторического контекста видевшим себя преемником средневековых кайзеров, соответствовала коренному изменению настроений в государстве. Кто-то может объяснить это экономическими переменами. После десятилетий свободной торговли, которая была одним из важнейших догматов веры либеральной буржуазии, с середины 70-х гг. XIX в. представители западногерманской тяжелой промышленности потребовали введения таможенной защиты от конкуренции зарубежных товаров. Ввиду возраставшего во всем мире перепроизводства зерна к этому требованию присоединились и остэльбские землевладельцы. В результате долгой публицистической и парламентской борьбы возобладали протекционистские интересы и стоявшие за ними политические и общественные силы. Буржуазный национал-либерализм, в первое десятилетие существования рейха опора политики Бисмарка, все более оттеснялся в оппозицию; на передний план выходили консервативные партии. Так, несмотря на растущий экономический вес, либеральная буржуазия теряла политическое влияние, в то время как остэльбские аграрии, опиравшиеся все еще на дворянское землевладение, приобретали более важную не только политическую, но и общественную роль вопреки снижению своего экономического значения.

 

Наряду с этим шло усиление внутриполитического значения армии, и без того свободной от парламентского контроля и подчинявшейся только суверену. Она рассматривала себя как единственного гаранта государства и монархии, причем от посягательств не только внешнего, но и внутреннего врага, т. е. социал-демократов, католиков и либералов. В результате оказалось, что образ прусского военного возобладал в общественном сознании над буржуазным либерализмом. Гражданская добродетель образованной и имущей буржуазии — столь важная для германской истории XIX столетия — теряла свой эталонный характер, а уважение завоевывали манеры говорить и держаться, свойственные прусскому гвардейскому лейтенанту. Конечно, в немецкой провинции, прежде всего в резиденциях и бюргерских городах «третьей Германии», а именно в Южной Германии, сохранились более простые бюргерские нравы первой половины века, но немецкое самосознание определялось возраставшим политическим значением прусской триады: «императорский двор, двор имения и двор казармы». К сказанному добавлялась высокая оценка населением армии (со времен объединительных войн) — она была гордостью нации. Такое уважение к армии переносилось на каждого военнослужащего и повышало его репутацию в социальном окружении. Поэтому всеобщая воинская повинность ощущалась не как тягота, а как награда и социальный шанс. Оружие и военную форму идеализировали, окружая романтическим блеском, который усиливали в литературных произведениях и периодике, за исключением некоторых либеральных и социалистических газет. В гражданской жизни также считалось важным пройти «служение в армии». Чиновники и учителя обретали самосознание на основе статуса офицеров запаса и переносили нормы, усвоенные в армии, на ведомства и школы. Нельзя было избежать влияния «духовного милитаризма» на формирование политических оценок — сначала у подданных, потом и у правящих.

 

Однако этого было недостаточно, для того чтобы сформировать полноценный общественный образ жизни — за напыщенными манерами отсутствовало содержание. Поверхностные жизненные проявления служили сокрытию этого недостатка, скорее ощущавшегося, нежели осмысливавшегося. В архитектуре появился стиль необарокко. Типичным для него стало возведение Отто Рашдорфом на рубеже XIX–XX вв. массивного, вычурного, совершенно непропорционального сооружения вместо построенного за 60 лет до этого Карлом Ф. Шинкелем небольшого и скромного Берлинского собора. Стоит сказать и о потоке символов и аллегорий, произвольность которых свидетельствовала об отсутствии какой бы то ни было внутренней духовной связи нации. Парадность, за которой просматривались неуверенность и чувство, что все это недолговечно, — таков был знаменатель «вильгельминизма».

 

Важнейшая причина подобного мировосприятия заключалась в том, что «внутренняя консолидация» империи не происходила. Германия оставалась внутренне раздробленной, старый раскол по территориальному и конфессиональному признакам преодолевался за краткое время в столь же малой степени, сколь и социальные противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, дворянством и буржуазией, капиталом и трудом, возникшие в ходе индустриализации. Политические партии, которым следовало обратить внимание на данные противоречия и сглаживать их, сделать это оказались не в состоянии, и не в последнюю очередь потому, что они в соответствии с германским конституционным устройством не были обременены политической ответственностью, а следовательно, и стремлением к компромиссу. Потому-то партии направляли усилия больше на создание философско-идеологических программ, чем на осуществление прагматической политики. Они являлись для своих приверженцев скорее заменой церкви, нежели представительством интересов. Немецкую партийную систему отличало проявление непримиримых антагонизмов, лабиринт траншей и сохранение позиций круговой обороны.

 

При этом ощущалось воздействие организованных групповых интересов. Прежде всего с начала длительной фазы дефляции после 1873 г., с конца экономического бума и начала эпохи длительного отмирания либерализма возникли объединения, выражавшие интересы промышленников и аграриев. Это были Немецкий сельскохозяйственный совет, представлявший малые и средние прусские предприятия, а затем католическое Центральное объединение крестьянских союзов. В политическом отношении они находились в тени основанного в 1893 г. Союза сельских хозяев, который выражал в основном интересы остэльбских аграриев, возглавлявшихся крупными землевладельцами. Представители этого союза работали в министерствах не менее успешно, чем в парламентах, но в первую очередь действовали в окружении императорского двора и прусского государственного министерства.

 

На уровне промышленности вышеперечисленным организациям соответствовали Центральный союз немецких промышленников и наряду с ним основанный в 1895 г. Союз промышленников. Первая из названных организаций представляла интересы экспортеров, вторая — тяжелой промышленности.

 

Так возникали все экономические и общественные группировки, вплоть до рабочих профсоюзных организаций — социал-демократических «свободных профсоюзов» и католических «христианских профсоюзов». Все вместе они представляли собой сложные, в высшей степени заорганизованные образования, объединенные в отраслевые и центральные союзы, рядом с которыми вырисовывалась густая сеть экономических объединений со множеством картелей в сфере производства, сбыта и цен. В отношениях между ними, как и между партиями, преобладало взаимонепонимание, т. е. глубоко укоренившаяся неспособность к социальному и политическому компромиссу. Там, где был бы необходим common sense[40] или обращение к ценностям более высокого порядка, в общественной системе господствовала заряженная идеологическими стереотипами борьба всех против всех. Система несла на себе отпечаток имперско-немецкого национализма. Он проникал глубоко в ряды рабочего движения, несмотря на все интернационалистские заверения социал-демократии.

 

Однако этот национализм становился бледным и пошлым. С основанием империи исчезла утопия, придававшая двум поколениям немецких патриотов как смысл и масштаб политического действия, так и идентичность, а место утопии заняла экономика. Чего не было, так это буржуазной культуры common sense, общепринятых обычаев и само собой разумеющихся процедур, регулировавших политическую культуру западных соседей Германии. Кроме того, отсутствовала объединяющая идея, которая указывала на будущее, выходя за границы современности.

 

Существовала, таким образом, лишь одна инстанция, которая была в состоянии уменьшить остроту достаточно драматичной общественной ситуации, фокусируя на себе все усилия по разрешению конфликтов, включая проблемы общественного сознания и идентичности. Речь идет о государстве, прусско-германском авторитарном, управляющем, воспитывающем и распределяющем государстве, которое заявляло о своей ответственности за всех и вся, от социального попечения до порядка на кладбищах. Его институты, его управленческий аппарат и прежде всего его армия служили идеологии, возвышавшейся над противоречиями интересов, имевшимися в обществе, и представлявшей идею всеобщего благополучия. Это была в корне антидемократическая, авторитарная идея. И роль государства оказывалась масштабнее, чем роль существовавшего народного представительства, рейхстага, который считался местом болтовни и распрей и потому обладал малым авторитетом. По словам одного консервативного политика, император должен был иметь возможность в любой момент распустить парламент с помощью лейтенанта и десятка солдат. Насколько глубоко укоренился образ «государства-отца», стоящего над безответственным народом и его распрями, не в последнюю очередь демонстрировала немецкая социал-демократия, которая претендовала на осуществление крупного контрпроекта по отношению к этому государственному образованию. На деле же она как по духу, так и по структуре предельно копировала государственную организацию.

Нет худшего врага для нас

Невежества народных масс.

 

Это не девиз прусской канцелярии, а слова из социал-демократической «Рабочей Марсельезы».

 

Глубокие трещины, прошедшие по вильгельмовской Германии, просматривались и в тех областях, которые наряду с блеском и славой оружия составляли славу империи — в науке и искусстве. В сфере культуры эпоху характеризовали резкие противоречия: академизм и помпезность — с одной стороны, авангард — с другой. Никогда антагонизмы не проявлялись так отчетливо. Например, Новая ратуша в Ганновере, выполненная в стиле необарокко, появилась тогда же, когда и конструктивистский турбинный зал работы Петера Беренса в Берлине или фабрика «Фагус» в Альфельде, спроектированные Вальтером Гропиусом, — легкое и светлое функциональное сооружение из стекла и стали. В конце XIX–XX вв. получил развитие стиль модерн, скорее выражение кризиса, нежели средство его преодоления, явление, не имевшее перспектив творческого развития.

 

В живописи доминировали, с одной стороны, академические мэтры изобразительного искусства, которым покровительствовал двор, например Антон фон Вернер или Ханс Макарт. Пышность и фотографическая точность работ этих живописцев почиталась высшей добродетелью. С другой стороны, заявили о себе художники-авангардисты, приверженцы мюнхенского, венского и берлинского «Сецессионов», групп «Голубой всадник» и «Мост». Такие художники, как Франц Марк, Густав Климт и Макс Либерман, представляли модерн. Две тенденции, символами которых служили Вагнер и Брамс, противостояли друг другу и в музыке. Иоганнес Брамс, приверженный традиции протестантской самоуглубленности, идущей от Шюца и Баха, пытался соединить выразительные способности романтизма со строгостью формы, свойственной старой полифонии. Современники считали его музыку «академичной». На другом полюсе возвышалась фигура Рихарда Вагнера, который стремился осуществить прорыв к целостному художественному произведению и уже начал отказываться от традиционных музыкальных форм. Вагнер был одним из великих революционеров в истории музыки (кстати, в 1848 г. он стоял на баррикадах в Дрездене), но постоянно растущая часть его массовой аудитории ложно интерпретировала творчество композитора в реакционном духе, чему способствовал историзирующии и героизирующий материал для сюжетов его опер. Вслед за обоими этими гигантами в истории музыки на одной стороне появились поздние романтики, Ферручо Бузони и Антон Брукнер, на другой — новаторы Густав Малер и Рихард Штраус. Обеим линиям развития было суждено снова соединиться в смелой музыке Арнольда Шёнберга. Правда, Вагнер пользовался благосклонностью сильных мира сего — баварского короля Людвига II, а потом и Вильгельма II, охотно видевшего в себе нового Лоэнгрина. Напротив, Рихарда Штрауса он не осилил. «Для меня это не музыка!» — заявили их величество и в 1910 г. возмущенно покинули еще до окончания спектакля берлинскую премьеру оперы «Кавалер розы».

 

Столкновение традиции и современности происходило повсеместно. Такие драматурги, как Герхарт Гауптман или Георг Кайзер, вторглись на сцену театра классического репертуара. В области литературы противостояли друг другу, словно разделенные столетиями, такие фигуры, как крайне консервативный Теодор Фонтане и экспрессионистски настроенный, еще студентом погибший в результате несчастного случая, поэт Георг Хайм. Подъем и упадок уравновешивали друг друга, но эпохе было свойственно глубоко укоренившееся ощущение того, что мир и общество полностью изменятся в течение самого короткого времени. Ощущение это болезненно подрывало буржуазное благополучие вильгельмовского государства. Карл Маркс и Фридрих Энгельс, а вслед за ними крупные и менее выдающиеся мыслители-социалисты пророчили социальную революцию, «большой крах» (Вильгельм Либкнехт) еще при жизни поколения. Фридрих Ницше постулировал «переоценку всех ценностей» и предсказал появление «сверхчеловека», действующего вне зависимости от морали, ведомого «волей к власти», в то время как Артур Шопенгауэр проповедовал буржуазии своего столетия, верившей в прогресс, бессмысленность мировой истории. Позитивистская вера в разум подвергалась атаке и с другой стороны; в героических, антибуржуазных видениях будущего, созданных Рихардом Вагнером и в не меньшей степени в результате открытия Зигмундом Фрейдом подсознательного и инстинктивного как единственного человеческого свойства.

 

Среди буржуазной молодежи, воспринимавшей belle epoque[41] как время мещанской пресыщенности, бездуховной мании величия, новые пророки нашли массу последователей, В отличие от поколения родителей, пережившего основание империи и теперь взиравшего на политические и материальные успехи Германии, преисполнясь гордости и повторяя вслед за императором «Достигнуто!», большая часть молодежи ни в чем не была убеждена так, как в пустоте и лживости вильгельмовского государственного строя. То, что происходило в умах и душах этого поколения, абстрактно можно описать как ответ на насильственные общественные и технические изменения индустриальной эпохи, Шок, вызванный ими, наступил с опозданием, и реакцией стала паника, отчуждение, «утрата баланса равновесия» (Verlust der Mitte) (Ханс Зедльмайр). Поиск серьезных альтернатив вел к радикальным выводам. Намечался резкий отход от ценностей родителей — либеральность, умеренность, формы общественного бытия, вера в разум и добро, буржуазную цивилизацию подвергались полному отрицанию, Родители были консерваторами, национал-либералами или свободомыслящими, сыновья и дочери становились националистами, социалистами или нигилистами, а то и примыкали к различным молодежным движениям, например к «Перелетным птицам»[42] (образовано в гимназии берлинского района Штеглиц). Совершая бегство от мрачной действительности, молодежь демонстрировала презрение к политике вообще вместе с относящейся к ней культурой. Эксперименты с антибуржуазной культурой расцвели пышным цветом: возникали колонии и коммуны, причем друг друга уравновешивали антимеркантильное воодушевление искусством, требование общности, характерное для молодежного движения, и аграрно-романтические черты. От Монте-Верита под Асконой до Ворпсведе[43] и Эмсланда расцветали сообщества, в которых предполагалось возобновить прежнее единение между человеком и природой. Анархистские, проникнутые идеями реформ повседневной жизни, и антропософические оазисы соперничали друг с другом за создание нового человека, и все это имело полнокровный, живой характер. Цивилизационное пресыщение, ожидание чего-то совершенно нового — такая почва, формировавшая духовную позицию, должна была облегчить буржуазной молодежи в августе 1914 г. выступление в поход, движение в ожидаемый апокалипсис.

 

Академической живописи Антона фон Вернера или Вильгельма Блайбтроя» которую ценило и поддерживало государство, противостояли новые художественные течения, получавшие стимулы для развития г прежде всего из Франции, например символизм, импрессионизм, модерн. Основанные в 1892 г. в Мюнхене и в 1898 г. в Берлине «Сецессионы» были союзами художников, в которые входили такие представители модерна, как Ловис Коринт, Франц фон Штук и Макс Либерман. Выполненные ими выставочные плакаты в своей стилизованной простоте представляли собой осознанный контраст с «вильгельминизмом».

 

 

Развитие немецкой тяжелой промышленности создало основу для экономического подъема Германии после 1871 г. По добыче угля Германии никогда не удавалось догнать своего экономического соперника Англию, но по темпам роста она сумела сравняться с США. Немецкая черная металлургия была обязана своим ростом как запасам угля, так и железной руде Лотарингии. В 1910 г. Германия, выплавив 14,8 млн. т стали, обогнала своих европейских конкурентов; производство стали в Англии составило в том же году 10,2 млн. т.

 

В основном это была та же молодежь, которая заполняла аудитории университетов и высших технических школ, которая могла претендовать на никогда прежде не наблюдавшееся мировое признание. А численность студентов росла непрерывно. Рост прекратился к 1860 г., но затем вновь взметнулся с 11 тыс. около 1860 г. до 60 тыс. накануне Первой мировой войны. В числе студентов было около 4 тыс. девушек, которых, правда, стали принимать в высшие учебные заведения на регулярной основе только с 1908 г. Образование, прежде всего высшее, было, как и прежде, входным билетом, обеспечивавшим доступ к привилегированным, более доходным и престижным в социальном отношении профессиям. Государство содействовало наблюдавшейся тенденции, ибо университеты, прежде всего расширявшиеся юридические факультеты, поставляли способных чиновников, а высшие технические школы — кадры, обеспечивавшие экономический подъем, который стал основой все возраставшей мощи и международного значения Германской империи.

 

«Знание — сила» — данное положение имело важное значение как для государства, так и для индивида. Оно было хорошо воспринято рабочими массами, для которых общественное освобождение вырастало из собственных образовательных усилий. Рабочие просветительные союзы представляли собой народные высшие школы в истинном смысле слова. Однако государство организовывало не только школы и высшие школы, содействовало им, но также инициировало создание самых современных, крупных научно-исследовательских институтов, которые занимались проблемами естественных наук, чтобы превзойти английскую, французскую и американскую науку. Основанное в 1911 г. в Берлине Общество кайзера Вильгельма, финансировавшееся отчасти государством, отчасти крупными промышленниками, проводило фундаментальные и прикладные исследования в не виданных до сих пор масштабах. До 1918 г. из его институтов вышли пять лауреатов Нобелевской премии: Альберт Эйнштейн, Макс Планк, Эмиль Фишер, Фриц Хабер и Макс фон Лауэ. Вильгельм II не упустил случая лично открыть первый институт. Романтик в кирасе и каске с орлом, мечтавший о средневековом великолепии императора и оказывавший покровительство big science[44], воплощал всю противоречивость эпохи. Маленькая Центральная Европа казалась слишком тесной для огромной экономической и политической динамики. Ограничение в развитии, связанном только собственным внутренним пространством, воспринималось немецкой буржуазией как унижение, а по сравнению с европейскими соседями и как дискриминация. До сих пор национальной политикой считалось осуществление объединения Германии, а вслед за тем внутренняя консолидация империи. Но с 90-х годов германская политика выходит за рамки империи, становясь мировой политикой (Weltpolitik). «Мы должны понять, что объединение Германии было юношеской сумасбродной выходкой, совершенной нацией в память о своем прошлом и от которой из-за ее дороговизны следовало бы лучше воздержаться, если ей суждено стать завершением, а не исходным пунктом проведения немецкой политики создания мировой державы» — эти слова произнес Макс Вебер в 1895 г. по случаю вступления в должность профессора во Фрейбурге. Таким образом, стремление к созданию мировой державы представлялось завершением и осуществлением национального единства. То был решительный разрыв с политикой Бисмарка, означавшей строгое самоограничение Центральной Европой. За рывком к империалистическим авантюрам стоял отнюдь не старый прусский высший слой, казавшийся иностранным наблюдателям столь нецивилизованным и пугающим, а на самом деле поглощенный защитой своих все более подрывавшихся социальных и внутриполитических позиций и не имеющий ни малейших внешнеполитических амбиций. Напротив, за подобного рода рывком стояла либеральная и имущая буржуазия, наследница немецкого национального движения, которая теперь, по мере роста своего экономического могущества, стремилась к экспансии и обретению значимости в мире. При этом сложно разграничить, что представляло собой экономико-политический расчет, а что — компенсацию неудовлетворенного национального чувства, связанного с империалистическим расширением пределов государств-соседей: Франции, Англии и России.

 

Бисмарк довольно сдержанно, даже с неохотой реагировал на требование о приобретении немецких колоний и расширении сфер влияния. Это было время колониальных авантюристов вроде Карла Петерса и Густава Нахтигаля, которые водрузили германский флаг над Восточной Африкой и Камеруном, а затем с помощью прессы, давления массовых колониальных организаций и экономических союзов в какой-то степени вынудили империю установить протекторат над этими странами. Такая позиция изменилась при преемниках Бисмарка. Под давлением массовых организаций нового типа, вроде основанного в 1887 г. Германского колониального общества, но прежде всего Пангерманского союза, образованного в 1891 г., немецкие колонии в Африке и Океании превратились в официальную составную часть германской внешней политики. Юго-западная Африка (ныне Намибия), Восточная Африка (ныне Танзания), Того и Камерун стали немецкими протекторатами, так же как и китайский Циндао и часть Новой Гвинеи. О разделе мира еще можно было по-джентльменски договариваться с европейскими соседями. Об этом свидетельствовал принятый на Международной конференции в Берлине в 1885 г. Акт о Конго, германо-британский договор о Занзибаре 1891 г. и, наконец, Альхесирасский договор 1906 г., с помощью которого был урегулирован марокканский вопрос.

 

Опаснее были, однако, два других элемента германской мировой политики. Это, во-первых, продление немецкой оси влияния через Вену и Юго-восточную Европу во владения Османской империи вплоть до Месопотамии. Кульминацией действий на данном направлении стало строительство Багдадской железной дороги в 1899 г., а также поездка Вильгельма II на Восток, помпезная и провоцировавшая как Россию, так и Англию. Тем самым были затронуты как русские амбиции на Балканах и Босфоре, так и английская позиция на Среднем Востоке и в Индии. Каждый конфликт в этих невралгических узлах мировой политики должен был повлиять на мир в Центральной Европе. Во-вторых, речь шла о политике наращивания потенциала Германии. С того момента, как в 1897 г. немецкую внешнюю политику возглавил Бернхард фон Бюлов и почти одновременно во главе морского ведомства встал адмирал Альфред фон Тирпиц, началось ускоренное строительство немецкого военного флота, который мог бы дать отпор самой мощной тогда морской державе — Великобритании. При этом имела место не четко просчитанная силовая политика, а волна национального воодушевления, подлинно массового движения и стремления к самоутверждению, — волна, связанная с попыткой компенсировать глубоко укоренившийся комплекс неполноценности по отношению к «английскому кузену», во многом превосходившему Германию. На гребне этой волны был прежде всего Германский флотский союз, самое сильное немецкое пропагандистское объединение, насчитывавшее более миллиона членов. В общественной дискуссии того времени совершенно не играл роли тот факт, что проведение такой политики толкало Англию на сторону европейских фланговых держав — России и Франции. Как когда-то, перед объединением Германии, так и теперь господствовало всеобщее настроение, подогретое эмоциями и темными чувствами масс, направленное против аргументов, оправдывавших европейское равновесие. Правда, на сей раз такое движение имело представителей и в политическом руководстве, прежде всего в лице императора, не упускавшего возможности провоцировать и беспокоить британских политиков своими воинственными выступлениями и плохо продуманными речами.

* * *

 

ГЕРМАНСКАЯ ВОСТОЧНАЯ АФРИКА

 

«Вся колониальная история — это, конечно, надувательство, но она нужна нам для выборов», — утверждал Бисмарк в 1884 г. Он нехотя проявил готовность уступить давлению общественности и передать под защиту Германской империи африканские территории, приобретенные купцами и авантюристами. Бисмарк считал, что сумеет сделать колониальную пропаганду полезной для государства, преемники же Бисмарка все более склонялись к тому, чтобы поставить государство на службу колониалистским и националистическим массовым организациям. Немецкая общественность воспринимала заморские владения в качестве залога немецкого «мирового значения», окутанного романтически-авантюрным флёром. Гора Килиманджаро в Германской Восточной Африке, высотой 5895 м, считалась «высочайшей немецкой горой».

 

Итак стрелки были переведены в сторону именно такого формирования европейских союзов, которое виделось Бисмарку в его кошмарных снах. В 1904 г. Великобритания и Франция урегулировали свои колониальные разногласия и заключили далеко идущий союз, entente cordiale[45]. После того как в 1905 г. закончилась неудачей попытка Вильгельма II возобновить прежний германо-российский союз, через два года последовало заключение англо-российского договора, покончившего с двусторонним соперничеством на Среднем Востоке. Германия увидела себя окруженной и политически изолированной, если не считать австрийского союзника, который, однако, представлял собой скорее обузу из-за своей длительной вовлеченности в балканские проблемы.

 

Ощущение того, что Германия попала в окружение, породило упрямое настроение, формулируемое как «именно теперь». Начался подъем массового невротического национализма, развернувшего свою деятельность в усиленной агитации Пангерманского союза. С этой ситуацией связывалось военное планирование. Начальник Генерального штаба граф Альфред фон Шлифен с 1905 г. разработал план на случай войны — считая ее неизбежной, — план развертывания войск на два фронта. Так как военный потенциал Германии был недостаточен для ведения войны одновременно против России и Франции, основную массу немецких войск следовало сосредоточить на Западе в расчете на медлительность России в мобилизации армии. Немецкой армии предстояло в течение нескольких недель в ходе молниеносной войны под кодовым названием «Канны»[46] окружить и уничтожить французскую армию широким охватывающим маневром вокруг оси у Меца, пройдя через нейтральную Бельгию и Северную Францию. Затем предполагалось повернуть войска против русской армии. План, не согласованный ни с командованием флота, ни с внешнеполитическим руководством, содержал ряд моментов, возымевших роковые последствия. Это, во-первых, автоматизм, с самого начала делавший при осложнении отношений с Россией неизбежной войну с Францией, и, во-вторых, запланированное нарушение нейтралитета Бельгии, гарантированного Великобританией, что просто вынуждало Англию вступить в войну против Германии.

 

И внешнеполитический и внутриполитический горизонт заволакивало тучами. Социальный мир утрачивал стабильность. Социал-демократия усиливалась от выборов к выборам, нарастание забастовок свидетельствовало о растущем самосознании профсоюзов. Объектом открытой и безнаказанной критики как в печати, так и с парламентских трибун становились даже основы существовавшего порядка. Феодальные власти вызывали возмущение, равно как и состав офицерского корпуса. Предпочтение, оказывавшееся дворянству, официальное двуличие в дуэльном кодексе — ситуация, когда господа могли доводить свой поединок до смертельного исхода, не боясь судебного преследования его участников за убийство, были скандальными. И все это стало лишь первым ощущением взрыва общественного гнева, когда в ноябре 1913 г. произошел известный Цабернский инцидент, в ходе которого военная каста показала гражданской Германии, «кто в доме хозяин». Прусские военные, исполненные заносчивого чувства превосходства, позволили себе злоупотребления по отношению к населению эльзасского города Цаберн (Саверн) и не только не были наказаны военным и политическим руководством, но, напротив, взяты под защиту и оправданы.

 

Атмосфера внутреннего напряжения в обществе все более сгущалась, и сообщение об убийстве австро-венгерского престолонаследника — эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве 28 июня 1914 г. подействовало буквально как очищающая гроза. В условиях быстро обострявшегося международного кризиса и военной опасности немецкий народ снова обрел единство. «Дух 1914 года», воодушевление, с которыми немцы, включая и социал-демократов, приветствовали начало войны, были прежде всего объяснимой с точки зрения социальной психологии реакцией как на невыносимое внешнеполитическое давление, так и на утрату внутреннего единства в предшествующие годы. Губительными и трагическими аспектами немецкой истории является то, что «внутренняя консолидация» бисмарковскои империи в мирное время все отдалялась и смогла стать реальностью только в пору войны, да и то на короткое время. С поражением в войне проигранным оказывалось внутреннее единство государства, и поэтому подлинной истиной Веймарской республики должна была стать гражданская война.