ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!

«Бабушка? Прием?» — «Что, лапонька? Прием?» — «Если дедушка был такой хороший, почему он тогда от тебя ушел? Прием». Она сделала полшага назад и пропала из вида. «Он не хотел уходить. Ему просто пришлось. Прием». — «Но почему пришлось? Прием». — «Я не знаю. Прием». — «И ты не сердишься? Прием». — «На него? За то, что он ушел? Прием». — «На себя. За то, что не знаешь, почему. Прием». — «Нет. Прием». — «И не расстраиваешься? Прием». — «Очень расстраиваюсь. Прием». — «Не отключайся», — сказал я, и подбежал к своему походному набору, и схватил дедушкин фотик. Я подошел с ним к окну и щелкнул ее окно. Вспышка осветила улицу, которая нас разделяла.

10. Уолт

9. Аинди

8. Алиша

Бабушка сказала: «Я только надеюсь, что ты никого не будешь любить так же сильно, как я тебя. Прием».

7. Фарлей

6. Минч/Тюбик (поровну)

5. Стэн

Я услышал, как она поцеловала кончики своих пальцев, а потом подула на них.

4. Бакминстер

3. Мама

Я тоже послал ей воздушный поцелуй. 2. Бабушка

«Отбой», — сказал кто-то из нас.

1. Папа

Нам нужны карманы побольше, размышлял я уже в постели, поджидая, когда истекут семь минут, необходимых нормальному человеку, чтобы заснуть. Нам нужны громаднейшие карманы — такие, чтобы в них умещались наши семьи, и наши друзья, и даже люди, которых нет в наших списках, незнакомые, которых мы все равно хотим защитить. Нам нужны карманы для муниципальных округов и целых городов, карманы, способные вместить всю Вселенную.

Восемь минут тридцать две секунды…

Но я знал, что карманы не бывают такими большими. В конце концов все потеряют всех. Нет такого изобретения, чтобы это предотвратить, и поэтому в ту ночь я чувствовал cебя, как та самая последняя черепаха, на которой держались все остальные.

Двадцать одна минута, одиннадцать секунд…

Ну, а ключ я повесил на веревочку рядом с ключом от квартиры и носил, как колье.

Ну, а сам я не мог заснуть еще долго-долго. Бакминстер свернулся рядышком, и я поспрягал немного, чтобы не думать о другом.

Ночью я проснулся только один раз, потому что Бакминстер положил мне лапы на веки. Он, наверное, почувствовал, что мне снятся кошмары.

МОИ ЧУВСТВА [26]

12 сентября 2003 года

Дорогой Оскар!

Я пишу из аэропорта.

Мне так много нужно тебе сказать. Я хочу начать сначала, потому что другого ты не заслуживаешь. Я хочу рассказать тебе все, не пропуская ни одной мелочи. Но где начало? И что значит все?

Сейчас я старая, а когда-то была девчонка. Это правда. Я была, как ты. В мои обязанности входило доставать из почтового ящика почту. Однажды там оказалась записка. На ней был наш адрес, но не было имени адресата. Значит, она и мне, подумала я. Я ее развернула. Многие слова были вымараны из текста цензором.

14 января 1921 года

Получателю этого письма:

Меня зовут ХХХХХХХ ХХХХХХХХХ, и я ХХХХХХХХ в турецком исправительно-трудовом лагере, барак XX. Я знаю, что мне повезло XX ХХХХХХХ, что я вообще жив. Я решил написать тебе, не зная, кто ты. Мои родители ХХХХХХХ XXX. Мои братья и сестры ХХХХХ ХХХХ, но главное ХХХХХХ XX ХХХХХХХХ! Я пишу XXX XX ХХХХХ ХХХХХХХ каждый день с тех пор, как я здесь. Я обмениваю хлеб на марки, но ответа пока не получил. Я утешаю себя тем, что наши письма просто не отправляются.

XXX XX ХХХХХХ, или хотя бы XXX ХХХХХХХХХ?

XX XXXXX X XX на протяжении ХХХХХ XX. XXX XXX XX ХХХХХ и ХХХХХ XX ХХХХХ XX XXX, но ни разу XXX XX ХХХХХХ, XXX ХХХХХХХХ XXX ХХХХХ кошмаре?

XXX XXX, XX ХХХХХ XX ХХХХХ XX! ХХХХХ XX XXX XX XXX XX ХХХХХХ написать мне пару слов, я буду признателен до небес. Некоторые из ХХХХХХ ХХХХ получают почту, поэтому я знаю, что XX XX ХХХХХХХХ. Пожалуйста, вложи свое фото и напиши, как тебя зовут. Ничего не забудь.

С огромной надеждой

Искренне твой,

ХХХХХХХХ ХХХХХХХХХ

Я примчалась с письмом к себе в комнату. Я спрятала его под матрас. Я никогда не сказала о нем ни отцу, ни матери. Много ночей подряд я не могла уснуть, строя догадки. За что его отправили в турецкий исправительно-трудовой лагерь? Почему письмо пришло через пятнадцать лет после того, как он его написал? Где оно находилось все эти годы? Почему никто ему не ответил? Он ведь сказал, что другие получают почту. Почему он отправил письмо нам? Откуда он знает название моей улицы? Откуда он знает про Дрезден? Где он выучил немецкий? Что с ним стало потом?

Я попробовала составить его портрет по письму. Слова были совсем простые. Хлеб всегда значит хлеб. Почта есть почта. Огромная надежда — это огромная надежда, и ничего больше. Но еще был почерк.

И вот я попросила отца, твоего прадеда, которого считала самым лучшим, самым добрым человеком на свете, написать мне письмо. Я сказала, что неважно, о чем оно будет. Только напиши, — сказала я. Что угодно.

Родная моя!

Ты хотела, чтобы я написал тебе письмо, и вот я пишу тебе письмо. Я понятия не имею, ни зачем его пишу, ни о чем мне следует написать, но это все равно, потому что я слишком тебя люблю и уверен, что ты попросила из лучших побуждений. Надеюсь, что когда-нибудь и тебе доведет-ся узнать, как приятно сделать для любимого то, чего сам не понимаешь.

Твой отец

Ничего, кроме этого письма, у меня от отца не осталось.

Даже фотографии.

Дальше я пошла в тюрьму. Мой дядя был там охранником. Мне удалось заполучить образец почерка убийцы. Дядя попросил его написать ходатайство о досрочном освобождении. Это была злая шутка.

В Тюремное управление:

Меня зовут Курт Шлютер. Я заключенный номер 24922. Сюда в тюрьму меня поместили несколько лет назад. Когда точно, не знаю. Календарей у нас нет. Я рисую на стене линии мелом. Но во время дождя дождь попадает в окно, когда я сплю. И когда я встаю, линий нет. Поэтому я точно не знаю, сколько прошло. Я убил брата. Раскроил ему голову лопатой. Потом, после, той же лопатой я закопал его в саду. Земля была красная. Над тем местом в траве, над ним, лез сорняк. Я часто вставал по ночам на колени и выдирал его, чтобы никто не узнал.

Я сделал страшную вещь. Я верю в загробную жизнь. Я знаю, что сделанного не воротишь. Жаль, что прожитые дни нельзя смыть так же просто, как меловые линии прожитых дней.

Я постарался исправиться. Я помогаю другим заключенным выполнять их обязанности. Я теперь терпелив. Вам это, может, и все равно, но у брата был роман с моей женой. Жену я не убил. Я хочу к ней вернуться, потому что простил ее.

Если вы меня освободите, я буду добропорядочным, тихим и неприметным.

Прошу вас рассмотреть мое ходатайство.

Курт Шлютер, заключенный № 24922

Позднее дядя сказал мне, что этот заключенный пробыл в тюрьме больше сорока лет. Он вошел в нее юношей. А когда писал мне письмо, был старым и сломленным. Его жена вторично вышла замуж. У нее были дети и внуки. Хоть он мне этого и не говорил, я догадалась, что дядя дружил с заключенным. Он тоже потерял жену и тоже был в тюрьме. Он мне этого не говорил, но я поняла по голосу, что он заботится о заключенном. Они охраняли друг друга. И когда через несколько лет я спросила у дяди, что стало с тем заключенным, дядя сказал, что он все еще в тюрьме. Он продолжал писать письма в управление. Он продолжал казнить себя и прощать жену, не подозревая, что пишет в пустоту. Дядя брал письма, обещая, что они будут доставлены. Но они оставались у него. Все ящики его комода были ими забиты. Помню, я однажды подумала, что одно это способно толкнуть человека на самоубийство. Я оказалась права. Мой дядя, твой двоюродный прадед, покончил с собой. Конечно, я допускаю, что заключенный не имел к этому никакого отношения. Три письма уже можно было сравнить. Я, по крайней мере, увидела, что почерк осужденного на принудительные работы больше похож на почерк моего отца, чем на почерк убийцы. Но я поняла, что мне понадобятся еще письма. Чем больше, тем лучше.

Тогда я пошла к своему учителю музыки. Мне всегда хотелось его поцеловать, но я боялась, что он меня засмеет. Я попросила его написать письмо.

А потом попросила сестру моей матери. Она любила танцевальную музыку, но терпеть не могла танцевать.

Я попросила свою одноклассницу Мэри написать мне письмо. Она была смешная и неуемная. Когда родителей не было, ей нравилось носиться по всему дому раздетой даже и в более старшем возрасте. Ее ничто не смущало. Я ей так завидовала, потому что сама все время смущалась и страдала от этого. Она обожала скакать на постели. Она скакала столько лет, что однажды на моих глазах на матрасе разошлись швы. Небольшая комната заполнилась перьями. Наш смех не давал им осесть. Я подумала про птиц. Смогли бы они летать, если бы никто нигде не смеялся?

Я пошла к бабушке, твоей прапрабабушке, и попросила написать мне письмо. Это была мамина мама. Мать матери матери твоего отца. Я ее почти не знала. Мне и не хотелось ее знать. Кому нужно прошлое, думала я, как всякий ребенок. Я не предполагала, что прошлому могу быть нужна я.

Какого рода письмо? — спросила бабушка.

Я сказала, чтобы она написала все, что захочет.

Ты хочешь от меня письмо? — спросила она.

Я сказала да.

Дай тебе Бог здоровья, — сказала она.

Письмо, которое она мне дала, было на шестидесяти семи страницах. Это была история ее жизни. Мою просьбу к ней она превратила в свою просьбу ко мне. Слушай меня.

Я столько всего для себя открыла. В юности она пела. Девочкой побывала в Америке. Я об этом не знала. Она так часто влюблялась, что начала сомневаться, влюбляется ли вообще или с ней происходит что-то более прозаическое. Я узнала, что она так и не научилась плавать и поэтому всегда любила реки и озера. Она попросила отца, моего прадеда, твоего прапрапрадеда, купить ей голубку. А он купил ей косынку. Тогда она представила, что косынка — это голубка. Она даже убедила себя, что косынка умеет летать, но не летает, чтобы никто не узнал, кто она на самом деле. Вот как она любила своего отца.

Письмо погибло, но его заключительные строчки навсегда остались со мной.

Она написала: я бы хотела снова стать девочкой, и чтобы вся жизнь снова была впереди. Я страдала чаще, чем следовало. А радости, которые мне выпали, не всегда радовали. Теперь я бы прожила иначе. Когда я была в твоем возрасте, дедушка купил мне рубиновый браслет. Он был большой и болтался на запястье. Не браслет, а целое ожерелье. Позднее дедушка признавался, что специально просил ювелира сделать его таким. Он хотел, чтобы размер браслета был символом его любви. Больше рубинов — больше любви. Но носить его было мукой. Я вообще его не носила. И вот главное, что я хочу тебе сказать. Если я решу подарить тебе браслет, я сперва дважды измерю твое запястье.

С любовью

Твоя бабушка

У меня были письма от всех моих знакомых. Я разложила их на полу своей спальни и попробовала систематизировать. Ровно сто писем. Я постоянно перекладывала их из одной стопки в другую, отыскивая связи. Я хотела понять.

Через семь лет вновь возник один знакомый из детства, и как раз когда я больше всего в нем нуждалась. Я была в Америке всего пару месяцев. Жила на пособие агентства, но скоро предстояло начать зарабатывать самой. Я понятия не имела, чем буду зарабатывать. Целыми днями читала газеты и журналы. Хотела выучить идиомы. Хотела стать настоящей американкой. Перемывать кости. Выпускать пар. Без пяти минут в яблочко. Всплывать в памяти. Наверное, я звучала нелепо. А хотелось звучать естественно. Я махнула на это рукой. Я его не видела с тех пор, как все потеряла. Я о нем не вспоминала. Он дружил с моей старшей сестрой Анной. Однажды я случайно увидела, как они целуются в поле за сараем на задворках нашего дома. Я так возбудилась. Показалось, что это я с ним целуюсь. Я еще никогда не целовалась. Но возбудилась больше, чем если бы целовалась сама. Дом у нас был небольшой. Мы с Анной спали в одной постели. Ночью я ей обо всем рассказала. Она взяла с меня слово никому об этом не говорить. Я обещала.

Она сказала: Почему я должна тебе верить?

Я хотела сказать: Потому что это перестанет быть только моим, если я кому-нибудь расскажу. Я сказала: Потому что я твоя сестра.

Спасибо.

Можно я буду смотреть, как вы целуетесь?

Можно ты будешь смотреть, как мы целуемся?

Ты мне заранее говори, где вы собираетесь целоваться, а я буду там прятаться и смотреть. Ее смех удержал бы в небе целую стаю птиц. Так она сказала мне да.

Иногда это происходило в поле за сараем на задворках нашего дома. Иногда за каменной оградой во дворе школы. Всегда за чем-нибудь.

Я гадала, сказала ли она ему. Я гадала, чувствует ли она, как я на них смотрю, возбуждает ли ее это.

Почему я напросилась смотреть? Почему она согласилась?

Я и к нему обращалась, когда пыталась разузнать про осужденного на принудительные работы. Я ко всем обращалась.

Прелестной младшей сестричке Анны:

Вот письмо, о котором ты просила. Во мне почти два метра роста. У меня карие глаза. Многие считают, что у меня громадные руки. Я хочу быть скульптором и хочу жениться на твоей сестре. Других желаний у меня нет. Я могу написать еще, но это самое важное.

Твой друг Томас

Через семь лет я вошла в булочную — а там он. У его ног лежали собаки, а сбоку стояла клетка с какой-то птицей. Эти семь лет были не как семь лет. Но и не как семьсот лет. Их протяженность не измерить годами, как океаном не объяснить путь, который мы проделали, как всех мертвых не сосчитать. Мне захотелось убежать от него и захотелось подойти к нему. Я подошла.

Ты Томас? — спросила я.

Он покачал головой — нет.

Томас, — сказала я. Я уверена.

Он покачал головой — нет.

Из Дрездена.

Он показал мне правую ладонь с татуировкой НЕТ.

Я тебя помню. Я подсматривала, как ты целуешься с моей сестрой.

Он достал маленькую книжицу и написал: Я не говорю. Прости.

Я расплакалась. Он утер мне слезы. Но так и не признал, что он — это он. Никогда не признал.

Мы провели вместе вечер. Все время хотелось к нему прикоснуться. Я так давно его не видела, и он пробудил во мне такую жалость. Семь лет назад он был великаном, а теперь казался маленьким. Я хотела отдать ему деньги, которые мне дали в агентстве. Я не спешила рассказывать о себе, но жаждала знать о нем. Мне хотелось оберегать его, и я была уверена, что смогу, хотя сама была беззащитной.

Я спросила: Ты стал скульптором, как мечтал? Он показал мне правую ладонь, и наступило молчание.

Нам столько нужно было друг другу сказать, но мы не знали, как.

Он написал: Ты в порядке?

Я сказала: У меня глаза паршивят.

Он написал: Но ты в порядке?

Я сказала: Это очень сложный вопрос.

Он написал: Это очень простой ответ.

Я спросила: Ты в порядке?

Он написал: Бывают дни, когда я просыпаюсь с чувством благодарности.

Мы еще долго говорили, но лишь снова и снова повторяли одно и то же.

Наши чашки опустели.

День опустел.

Я ощущала одиночество сильнее, чем если бы была одна. Мы собирались разойтись в разные стороны. Мы ничего другого не умели.

Уже поздно, — сказала я.

Он показал мне левую ладонь с татуировкой ДА.

Я сказала: Мне, наверное, пора.

Он отлистнул назад несколько страниц в своей книжице и указал на: Ты в порядке?

Я кивнула, что да.

Я направилась к выходу. Я решила идти к Гудзону и идти дальше. По пути я бы подобрала камень потяжелее — и пусть вода заполнит мне легкие.

Вдруг я услышала, как он хлопнул в ладоши у меня за спиной.

Я обернулась, и он жестом подозвал меня к себе.

Мне захотелось убежать от него и захотелось подойти к нему.

Я подошла.

Он спросил, могу ли я ему попозировать. Он написал свой вопрос по-немецки, и я только тогда осознала, что все это время он писал по-английски, и я говорила по-английски. Да, — сказала я по-немецки. Да. Мы договорились на завтра.

Его квартира была как зоопарк. Повсюду звери. Собаки и кошки. Дюжина птичьих клеток. Аквариум. Стеклянный куб со змеями, ящерицами и насекомыми. Мыши в клетках, чтобы их не съели коты. Просто Ноев ковчег. Но в одном углу была чистота и порядок.

Он сказал, что он специально отделил это место.

Для чего?

Для скульптур.

Я хотела спросить, от чего или от кого он его отделил, но не спросила.

Он провел меня за руку. Полчаса мы обсуждали его замысел. Я сказала, что готова на все.

Мы выпили кофе.

Он написал, что еще не делал скульптур в Америке.

Почему не делал?

Не мог.

Почему не мог?

Мы никогда не говорили о прошлом.

Он открыл задвижку дымохода — я не знала, зачем.

В соседней комнате щебетали птицы.

Я сняла одежду.

Я легла на диван.

Он стал на меня смотреть. Я впервые была обнаженной перед мужчиной. Интересно, знал ли он об этом?

Он подошел и стал двигать мое тело, как будто я была куклой. Он заложил мне руки за голову. Он слегка согнул в колене мою правую ногу. Я решила, что его руки огрубели от скульптур, которые он лепил раньше. Он опустил мой подбородок. Он развернул мои кисти ладонями вверх. Его взгляд залатал дыру в самом центре моего существа.

На следующий день я пришла опять. И на следующий.

Я перестала искать работу. Его взгляд — единственное, что имело значение. Ради него я всем была готова пожертвовать.

Каждый раз все повторялось.

Он говорил о своем замысле.

Я говорила, что сделаю все, что он скажет.

Мы пили кофе.

Мы никогда не говорили о прошлом.

Он открывал задвижку дымохода.

В соседней комнате щебетали птицы.

Я раздевалась.

Он придавал мне позу.

Он меня лепил.

Порой я думаю о тех ста письмах, что остались разложенными на полу моей спальни. Если бы не они, может, наш дом не горел бы так ярко?

По окончании сеансов я смотрела на скульптуру. Он уходил кормить животных. Он давал мне возможность побыть с ней наедине, хотя я никогда не просила его об этом. Он понимал.

Почти сразу стало очевидно, что он лепит Анну. Он пытался воспроизвести ту девочку семилетней давности. Он лепил, глядя на меня, а видел ее.

Поиск позы занимал все больше и больше времени. Он трогал меня везде. Он меня перекладывал. Он потратил целых десять минут, сгибая и разгибая мое колено. Он складывал и выпрямлял мои руки.

Надеюсь, это тебя не смущает, — написал он по-немецки в своей книжице.

Нет, — сказала я по-немецки. — Нет.

Он сложил мою руку. Он распрямил мою руку. На следующей неделе он возился с моей прической — не то пять, не то пятьдесят минут.

Он написал: Я ищу приемлемый компромисс.

Как он не умер в тот вечер, хотела бы я знать.

Он коснулся моих грудей, разведя их в стороны.

Мне кажется, так хорошо, — написал он.

Что хорошо, хотела бы я знать. И чем это лучше?

Его руки были повсюду. Я рассказываю тебе об этих вещах, потому что я их не стесняюсь, потому что они для меня важны. И я не сомневаюсь, что ты меня поймешь.

Ты единственный, в ком я не сомневаюсь, Оскар.

Поиск позы и был лепкой. Он лепил меня. Он пытался сделать меня той, которую смог бы любить.

Он раздвинул мне ноги. Его ладони прижались к моим бедрам изнутри. Мои бедра прижались к его ладоням снаружи. Он надавил.

В соседней комнате щебетали птицы.

Мы искали приемлемый компромисс.

На следующей неделе он размял тыльные стороны моих ног, а еще через неделю лег сзади. Я впервые занималась любовью. Интересно, знал ли он об этом? Это было все равно как плакать. Я подумала: Зачем люди вообще занимаются любовью?

Я смотрела на недолепленную скульптуру своей сестры, а недолепленная девочка смотрела на меня.

Зачем люди вообще занимаются любовью?

Мы вместе дошли до булочной, в которой первый раз встретились.

Вместе, но порознь.

Мы сели за столик. По одну сторону, лицом к окнам.

Меня не волновало, сможет ли он меня полюбить.

Меня волновало, сможет ли он во мне нуждаться.

Я нашла в его книжице чистую страницу и написала: Пожалуйста, женись на мне.

Он посмотрел на свои руки.

ДА и НЕТ.

Зачем люди вообще занимаются любовью?

Он взял ручку и написал на следующей и последней странице: Никаких детей.

Это было наше первое правило.

Поняла, — сказала я по-английски.

Больше мы по-немецки не говорили.

На другой день мы с твоим дедушкой поженились.

ЕДИНСТВЕННОЕ ЖИВОТНОЕ

Я прочел первую главу «Краткой истории времени», когда папа был еще жив, и у меня возникли запредельно тяжелые гири на сердце от того, как, в сущности, мало значит человеческая жизнь и как в сравнении со Вселенной и в сравнении с вечностью вообще не важно, что я существую. Когда в ту ночь папа укладывал меня спать и мы обсуждали книгу, я спросил, знает ли он решение этой задачи. «Какой задачи?» — «Того, что наша жизнь так мало значит». Он сказал: «Ну, смотри: что будет, если самолет сбросит тебя посреди пустыни Сахара, и ты возьмешь пинцетом одну песчинку и сдвинешь ее на один миллиметр?» — «Вероятно, я умру от обезвоживания». Он сказал: «Я имею в виду, в тот момент, когда ты сдвинешь песчинку. Что это будет означать?» Я сказал: «Без понятия, а что?» Он сказал: «Подумай». Я подумал. «Ну, типа, что я сдвинул песчинку». — «Из чего следует?» — «Из чего следует, что я сдвинул песчинку». — «Из чего следует, что ты изменил Сахару». — «И что?» — «Что? А то, что Сахара — громаднейшая пустыня. Она существует десятки миллионов лет. А ты ее изменил!» — «Вот это да! — сказал я, садясь на кровати. — Я изменил Сахару». — «Из чего следует?» — сказал он. «Что? Ну, скажи». — «И я ведь не говорю о том, чтобы нарисовать «Мону Лизу» или найти лекарство от рака. Я говорю всего лишь о том, чтобы сдвинуть одну песчинку на один миллиметр». — «Ага?» — «Если бы ты этого не сделал, история человечества пошла бы по одному пути…» — «Угу?» — «Но ты этосделал, и поэтому…» Я встал во весь рост, указал пальцами на фальшивые звезды и крикнул: «Я изменил ход истории человечества!» — «Вот именно». — «Я изменил Вселенную!» — «Точно». — «Я Бог!» — «Ты атеист». — «Меня не существует!» Я плюхнулся обратно в кровать, к нему в охапку, и мы вместе раскололись.

Что-то типа этого я почувствовал, когда решил обойти всех жителей Нью-Йорка с фамилией Блэк. Может, в сравнении с вечностью и Вселенной это было ничто, но для меня это была задача, а задача мне необходима, как акулам, которые умирают, если не плавают, о чем мне известно.

Ладно.

Я решил, что пойду по именам в алфавитном порядке, от Аарона к Яне, хотя ясно, что ходить по географическим зонам было бы эффективнее. Что я еще решил, так это изо всех сил скрывать правду о своем намерении дома, и не скрывать ее не дома, потому что так надо. Поэтому, если мама спросит: «Куда ты и когда вернешься?», я буду отвечать: «По делам, позже». Но если какой-нибудь Блэк захочет что-нибудь узнать, я расскажу ему все. У меня были еще правила: не быть сексистом, или расистом, или гомофобом, или плаксой, не дискриминировать против пожилых, инвалидов и дегенераторов и не обманывать без повода, чем я занимался постоянно. Я приготовил специальный походный набор, куда вошли вещи первой необходимости, типа карманный фонарик «Магнум», «Чапстик», несколько печений «Фиг Ньютонз», [27] целлофановые пакеты для мусора и важных вещественных доказательств, мобильник, инсценировка «Гамлета» (чтобы заучивать ремарки по дороге из одного места в другое, потому что у меня роль без слов), топографическая карта Нью-Йорка, ампулы с йодом на случай грязной бомбы, мои белые перчатки — само собой, две упаковки сока «Джюси Джюс», [28] увеличительное стекло, «Карманный словарь Ларусса» и еще куча всего полезного. Пора было идти.

Когда я выходил, Стэн сказал: «День-то какой!» Я сказал: «Ага». Он спросил: «Какие планы?» Я показал ему ключ. Он сказал «Скважные?» Я сказал «Очень остроумно». Он покачал головой и сказал: «Не мог удержаться. Так какие все-таки планы?» — «Квинс и Гринвич Вилидж». — «Ты хотел сказать Грэ-нич Вилидж? [29] » Это было первое разочарование экспедиции: я-то думал, что Greenwich произносится фонетически и, значит, в нем есть «green», [30] потому что тогда это был бы обалденный ключ. «Ну, типа».

На то, чтобы дойти до Аарона Блэка, у меня ушло три часа и сорок одна минута, потому что общественный транспорт меня напрягает, хотя и переходить мосты — тоже. Папа говорил, что иногда приходится выбирать, что тебя напрягает меньше, и это был один из таких разов. Я пересек Амстердам авеню, Коламбус авеню, Центральный парк, Пятую авеню, Мэдисон авеню, Парк авеню, Лексингтон авеню, Третью авеню и Вторую авеню. Когда я был ровно посередине Моста Пятьдесят девятой улицы, [31] я подумал о том, как всего в миллиметре за мной Манхэттен, а всего в миллиметре передо мной — Квинс. А как называются части Нью-Йорка — ровно на полпути через Мидтаунский тоннель, [32] ровно на полпути через Бруклинский мост, [33] в самом центре Статенайлендского парома, [34] когда он ровно посередине между Манхэттеном и Статен Айлендом, — которые не относятся ни к какому округу?

Я сделал шаг вперед — и впервые оказался в Квинсе.

Я прошел через Лонг Айленд Сити, Вудсайд, Элмхерст и Джексон Хайтс.[35] Я все время тряс тамбурином, потому что это помогало мне не забыть, что хоть районы вокруг и разные, иду по ним прежний я. Когда я, наконец, дошел до нужного дома, то никак не мог понять, куда подевался швейцар. Сначала я подумал, что он отлучился за кофе, но прошло несколько минут, а его все не было. Я заглянул внутрь сквозь стеклянную дверь и увидел, что в парадном нет его стойки. Я подумал:Странно.

Я попробовал вставить мой ключ в замочную скважину, но вставился только самый кончик. Я увидел устройство с кнопками для квартир и нажал на кнопку квартиры А. Блэка с номером 9Е. Никто не ответил. Я снова нажал. Ничего. Я нажал на кнопку и держал ее пятнадцать секунд. Опять ничего. Я сел на пол и подумал, что вряд ли буду считаться плаксой, если немного пореву в подъезде жилого дома в Короне. [36] «Ну, ладно, ладно, — сказал голос из динамика. — Раззвонились». Я аж подпрыгнул. «Здравствуйте, — сказал я, — меня зовут Оскар Шелл». — «Что ты хочешь?» Голос звучал раздраженно, хотя я ничего плохого не сделал. «Вы знали Томаса Шелла?» — «Нет». — «Вы уверены?» — «Да». — «Вы знаете что-нибудь про ключ?» — «Что ты хочешь?» — «Я ничего плохого не сделал». — «Что ты хочешь?» — «Я нашел ключ, — сказал я. — И он был в конверте с вашим именем». — «Аарон Блэк?» — «Нет, просто Блэк». — «Это расхожая фамилия». — «Я знаю». — «И к тому же цвет». — «Само собой». — «Всего хорошего», — произнес голос. «Но я только хочу узнать про ключ». — «Всего хорошего». — «Но…» — «Всего хорошего». Разочарование № 2.

Я сел на пол и заревел в подъезде жилого дома в Короне. Мне захотелось нажать сразу на все кнопки и обругать всех, кто жил в этом дебильном доме. Мне захотелось наставить себе синяков. Я встал и снова нажал на 9Е. На этот раз голос отозвался мгновенно. «Что. Ты. Хочешь?» Я сказал: «Томас Шелл был моим папой». — «И что?» — «Был. Не есть. Он мертв». Голос ничего не сказал, но я знал, что наверху продолжают жать на кнопку «Говорите», потому что оттуда доносились гудки, и стекла позвякивали от ветра, который и меня обдувал. Он спросил: «Сколько тебе лет?» Я сказал семь, потому что хотел получше его разжалобить, чтобы он мне помог. Ложь № 34. «Мой папа мертв», — сказал я. «Мертв?» — «Бездыханен». Он ничего не сказал. Я опять услышал гудки. Мы стояли лицом к лицу, только с разницей в девять этажей. Наконец, он сказал: «Он, должно быть, молодым умер». — «Ага». — «Сколько ему было?» — «Сорок». — «Совсем молодой» — «Да». — «Могу я спросить, от чего?» Мне не хотелось об этом говорить, но я вспомнил данное себе обещание и поэтому рассказал все. Я опять услышал гудки и удивился, как у него не устает палец. Он сказал: «Если ты поднимешься, я посмотрю на этот ключ». — «Я не могу подняться». — «Почему не можешь?» — «Потому что вы на девятом этаже, а я так высоко не поднимаюсь». — «Почему нет?» — «Это небезопасно». — «Здесь совершенно безопасно». — «Пока что-нибудь не произойдет». — «Ничего тут с тобой не произойдет». — «Это правило». — «Я бы и сам спустился, — сказал он, — но не могу». — «Почему не можете?» — «Я очень болен». — «А мой папа мертв». — «Я подключен к аппаратам. До домофона — и то с трудом добрался». Если бы можно было все повторить, я бы все повторил по-другому. Но ничего повторить нельзя. Я слышал, как голос говорит: «Алло? Алло? Пожалуйста». Я просунул под дверь подъезда свою визитку и припустил со всех ног.

Абби Блэк жила в квартире № I особнячка на улице Бедфорд. На то, чтобы до него дойти, у меня ушло два часа и двадцать три минуты, и рука, которой я тряс тамбурин, буквально отваливалась. Небольшая табличка над входной дверью извещала, что раньше в этом доме проживал поэт Эдна Сент-Винсент Миллей и что это был самый узкий дом в Нью-Йорке. Я не знал, был ли Эдна Сент-Винсент Миллей поэт-мужчина или поэт-женщина. Я попробовал вставить в скважину ключ, и он вошел наполовину, но потом застрял. Я постучал. Никто не ответил, хотя я слышал, что за дверью разговаривают, и понимал, что квартира № I должна быть на первом этаже, поэтому постучал снова. Придется их доставать, раз это необходимо.

Женщина приоткрыла дверь и сказала: «Я тебя слушаю». Она была запредельно красивая, и лицо, как у мамы (казалось, что оно улыбается, хоть она и не улыбалась), и громадные сиськи. Мне особенно понравилось, как ее сережки иногда стукаются о шею. Я вдруг даже пожалел, что не принес ей никакого изобретения и что поэтому у нее нет повода меня полюбить. Пусть бы даже какую-нибудь чепуху, вроде фосфористой брошки.

«Здрасьте». — «Здравствуй». — «Вы Абби Блэк?» — «Да». — «Я Оскар Шелл». — «Здравствуй». — «Здрасьте». Я сказал: «Вам, конечно, постоянно об этом говорят, но если посмотреть в словаре на слово «запредельная красота», там будет ваше фото». Она немного раскололась и сказала: «Мне никогда об этом не говорят». — «Спорим, что говорят». Она раскололась сильнее. «Не говорят». — «Значит, вы с кем-то не тем общаетесь». — «Тут ты, похоже, прав». — «Потому что вы запредельно красивая».

Она приоткрыла дверь пошире. Я спросил: «Вы знали Томаса Шелла?» — «Кого?» — «Томаса Шелла?» Она задумалась. Я задумался, почему ей понадобилось задуматься. «Нет». — «Вы уверены?» — «Да». В том, как она сказала, что уверена, была какая-то неуверенность, и я подумал, что, возможно, она хочет что-то скрыть. Интересно, что? Я протянул ей конверт и сказал: «Вам это ни о чем не напоминает?» Она на него долго смотрела. «Кажется, нет. А должно?» — «Только если напоминает», — сказал я. «Нет», — сказала она Я ей не поверил.

«Ничего, если я войду?» — спросил я. «Сейчас это не очень кстати». — «Почему нет?» — «Мне нужно кое-что доделать». — «Что доделать?» — «Разве я обязана давать тебе отчет?» — «Это риторический вопрос?» — «Да». — «Вы работаете?» — «Да». — «Кем?» — «Я эпидемиолог». — «Изучаете болезни». — «Да». — «Обалдеть». — «Послушай, я не знаю, зачем ты пришел, но если из-за конверта, то совершенно точно не смогу тебе помочь». — «Я жутко пить хочу», — сказал я, дотрагиваясь до горла, потому что это универсальный знак жажды. «Здесь прямо за углом магазин». — «Вообще-то, у меня диабет, и мне сахар нужен до зарезу». Ложь № 35. «Ты хочешь сказать позарез». — «Ну, типа».

Я врал не потому, что хотел, и не потому, что верил, будто про будущее можно узнать до того, как оно произойдет, — мне просто приспичило попасть к ней в квартиру. Чтобы искупить обман, я дал себе слово, что как только получу прибавку к своим карманным расходам, тут же сделаю взнос на нужды тех, кто по-настоящему страдает диабетом Она шумно вздохнула — ну, типа, запредельно раздражена, — но, с другой стороны, не сказала, чтобы я уходил Мужской голос прокричал что-то изнутри квартиры. «Апельсиновый сок будешь?» — спросила она «А кофе у вас есть?» — «Идем», — сказала она и пошла внутрь. «А немолочные сливки?»

Я шел и осматривался по дороге, и всюду была чистота и порядок. На стенах висели чумовые фотки, и на одной была афроамериканка с голой ПЗ, отчего я закомплексовал. «А где подушки от этого дивана?» — «Он без подушек». — «А это что?» — «Ты про картину?» — «У вас чем-то вкусненьким пахнет». Мужчина в другой комнате опять позвал, на этот раз жутко громко, почти отчаянно, но она не прореагировала, как будто не слышала, или ей было все равно.

Я потрогал разные вещи у нее на кухне, и от этого мне почему-то стало спокойнее. Я провел пальцем по верху ее микроволновки, и он стал серым «С'est sale», — сказал я, показывая ей палец и раскалываясь. Ее это жутко напрягло. «Какой позор», — сказала она. «Вы моей лаборатории не видели», — сказал я. «Откуда только берется», — сказала она. «Вещи пачкаются». — «Я слежу за чистотой. У меня женщина каждую неделю убирается. Я ей миллион раз говорила всюду вытирать. Специально на это место показывала». Я спросил, почему она так расстраивается из-за пустяка. Она сказала: «Для меня это не пустяк», и я подумал про песчинку, передвинутую на один миллиметр. Я вынул влажную салфетку из своего походного набора и протер микроволновку. «Вот вы эпидемиолог, — сказал я, — а знаете, что домашняя пыль на семьдесят процентов состоит из мельчайших частиц нашего эпидермиса?» — «Нет, — сказала она, — не знаю». — «Я эпидемиолог-любитель». — «Это большая редкость». — «Ага. И я провел один довольно-таки обалденный эксперимент, попросив Фелиза весь год собирать пыль из нашей квартиры в отдельный пакет. Потом я его взвесил. Он весил 51 килограмм. Потом я подсчитал, что семьдесят процентов от 51 килограмма — это 35,7 килограмма. Я вешу 34,5 килограмма, или 35,3, если в мокрой одежде. Это, конечно, ничего не доказывает, но прикольно. Куда это можно выбросить?» — «Сюда», — сказала она, забирая у меня влажную салфетку. Я спросил: «Почему вы грустная?» — «Что?» — «Вы грустная. Почему?»

Забулькала кофеварка. Она открыла шкафчик и достала кружку. «Тебе с сахаром?» Я сказал да, потому что папа всегда пил с сахаром. Не успела она сесть, как тут же встала и вынула из холодильника вазочку с виноградом. Еще она достала печенье и положила его на тарелку. «Ты любишь клубнику?» — спросила она. «Да, — сказал я, — только я не голоден». Она достала немного клубники. Мне показалось странным, что на ее холодильнике нет ни меню, ни магниток, ни детских фото. Из фенечек во всей кухне была только фотка слона на стене рядом с телефоном. «Обожаю», — сказал я, и не только потому, что хотел ей понравиться. «Что обожаешь?» — спросила она. Я показал на фотку. «Спасибо, — сказала она. — Я тоже ее люблю». — «Я сказал, не люблю, а обожаю». — «Да. И я обожаю».

«Вы много знаете про слонов?» — «Не очень». — «Не очень — в смысле мало? Или в смысле ничего?» — «Почти ничего». — «Например, вы знаете, что раньше ученые думали, что у слонов есть эсв». — «Ты хочешь сказать Э.С.В.? [37] » — «Ну, типа. Слоны могут договариваться о встречах на огромных расстояниях, и всегда знают, где находятся их друзья, а где — враги, и безошибочно выходят к воде, хотя понятия не имеют о геологии. Никто не мог понять, как им это удается. Какой механизм?» — «Я не знаю». — «Как им это удается?» — «Что именно?» — «Договариваться о встречах без Э.С.В.?» — «Ты меня спрашиваешь?» — «Да». — «Я не знаю». — «А хотите узнать?» — «Конечно». — «Очень?» — «Очень». — «Они издают низкие-пренизкие позывные, намного ниже тех, что могут расслышать люди. Они разговаривают друг с другом Скажите, клево?» — «Клево». Я съел клубничину.

«Есть одна женщина, которая года два прожила в Конго или типа того. Она записывала эти позывные на пленку и составила из них громаднейший архив. В прошлом году она начала их проигрывать». — «Проигрывать?» — «Слонам». — «Зачем?» Мне понравилось, что она спросила, зачем. «Как вы, очевидно, знаете, память у слонов намного лучше, чем у других млекопитающих». — «Да. Я об этом слышала». — «Так вот эта женщина хотела проверить, насколько она лучше. Она проигрывала позывные врага, которые были записаны за несколько лет до этого, — слоны их слышали всего один раз в жизни, — и это их так напрягало, что иногда они даже разбегались. Они помнили сотни позывных. Тысячи. Может, и еще больше. Обалдеть, да?» — «Действительно». — «Но еще обалденнее, как она проиграла позывные мертвого слона его родне». — «А они?» — «Они их узнали». — «И какая была реакция?» — «Они подошли к динамику».

«Интересно, что они почувствовали». — «В каком смысле?» — «С каким чувством пошли на джип, когда услышали позывные мертвеца. С любовью? Или со страхом? Или с яростью?» — «Я не помню». — «Упрекали?» — «Не помню». — «Плакали?» — «Только люди плачут со слезами. Вы об этом знаете?» — «А кажется, что слон на этом фото плачет». Я подошел жутко близко к фото — она была права. «Небось, подрисовали в «Фотошопе», — сказал я. — Но можно я его на всякий случай щелкну?» Она кивнула и сказала: «Мне кажется, я где-то читала, что из всех животных слоны — единственные, кто хоронит своих мертвецов». — «Нет, — сказал я, наводя фокус дедушкиного фотика, — вы такого прочесть не могли. Они всего лишь собирают кости. Только люди хоронят своих мертвецов». — «Интересно, верят ли слоны в привидения». Тут я немного раскололся. «Вы ведь ученый». — «А ты что скажешь?» — «Я ученый-любитель». — «Ну, и что ты скажешь?» Я щелкнул фотиком «Скажу, что они запутались».

Тут она заплакала со слезами.

Я подумал: Вообще-то плакать полагается мне.

«Не плачьте», — сказал я. «Почему нет?» — спросила она. «Потому», — сказал я. «Что потому?» — спросила она. Поскольку я не знал, из-за чего она плачет, мне трудно было придумать причину. Плакала ли она из-за слонов? Или я что-нибудь не так сказал? Или из-за криков в соседней комнате? Или из-за чего-нибудь, о чем я вообще не знал? Я сказал: «Я очень ранимый». Она сказала: «Прости». Я сказал: «Я написал письмо ученой, которая записывает слонов. Спросил, можно ли мне быть ее ассистентом. Я предложил следить за тем, чтобы у нее всегда были наготове чистые кассеты, или кипятить воду, чтобы ее было безопасно пить, или просто носить оборудование. Мне ответил ее ассистент, который сказал, что ассистент у нее, само собой, уже есть, но, возможно, в будущем появится проект, на котором мы сможем работать вместе». — «Здорово. Есть к чему стремиться». — «Ага».

Кто-то подошел к дверям кухни, и я решил, что это тот самый человек, который кричал из соседней комнаты. Он жутко быстро просунул голову, сказал что-то, чего я не разобрал, и тут же исчез. Абби сделала вид, что ничего не заметила, но я не стал делать вид. «Кто это был?» — «Мой муж». — «Ему что-то нужно?» — «Мне все равно». — «Но ведь это ваш муж, и, мне кажется, ему что-то нужно». Она опять заплакала со слезами. Я подошел ближе и положил руку ей на плечо, как делал папа, когда я плакал. Я спросил, чем она расстроена, потому что он бы обязательно это спросил. «Ты, наверное, думаешь, что все это очень странно», — сказала она. «Я так про многое в жизни думаю», — сказал я. Она спросила: «Сколько тебе лет?» Я сказал двенадцать (ложь № 59), потому что хотел быть взрослее, чтобы ей было легче меня полюбить. «Кто же в двенадцать лет ходит по квартирам незнакомых?» — «Я ищу замок. А сколько вам?» — «Сорок восемь». — «Бабай. По виду не скажешь». Она раскололась сквозь плач и сказала: «Спасибо». — «Кто же в сорок восемь лет приглашает незнакомых на кухню?» — «Сама не знаю». — «Я вас достал», — сказал я. «Ты меня не достал», — сказала она, но когда так говорят, в это жутко трудно поверить.

Я спросил: «Вы уверены, что не знали Томаса Шелла?» Она сказала: «Я не знала Томаса Шелла», но почему-то я по-прежнему ей не верил. «Может, вы знаете еще кого-нибудь по имени Томас? Или кого-нибудь по фамилии Шелл?» — «Нет». Мне продолжало казаться, что она мне что-то недоговаривает. Я снова показал ей конверт. «Но ведь это ваша фамилия, да?» Она посмотрела, и стало ясно, что надпись ей чем-то знакома. Или это только мне стало ясно. Она сказала: «Прости. Я тебе вряд ли смогу помочь» — «Ну а ключ?» — «Какой ключ?» Я сообразил, что до сих пор его не показывал. Сколько разговоров — про пыль, про слонов, — а до главного мы так и не добрались. Я вытащил ключ из-под рубашки и вложил в ее руку. Ключ был на веревочке, а веревочка — у меня на шее, и когда она наклонилась его рассмотреть, наши лица оказались запредельно близко. Так мы и застыли надолго. Будто время замерло. Я подумал про падающее тело.

«Жаль», — сказала она. «Что жаль?» — «Жаль, что я ничего не знаю про ключ». Разочарование № 3. «И мне жаль».

Наши лица были запредельно близко.

Я сказал: «Мы ставим «Гамлета» в конце четверти, если вам интересно. Я Йорик. У нас будет настоящий фонтан. Если надумаете прийти, премьера через двенадцать недель. Будет суперски». Она сказала: «Я постараюсь», и я почувствовал на лице дыхание от ее слов. Я спросил: «Мы можем немного поцеловаться?»

«Это еще что?» — сказала она, хотя, с другой стороны, и не отстранилась. «Просто вы мне нравитесь и, мне кажется, я вам тоже». Она сказала: «Не думаю, что это хорошая мысль». Разочарование № 4. Я спросил, почему нет. Она сказала: «Потому что мне сорок восемь, а тебе двенадцать». — «Ну и что?» — «И я замужем». — «Ну и что?» — «И я тебя почти не знаю». — «А вам разве не кажется, что знаете?» Она ничего не ответила. Я сказал: «Из всех животных

люди — единственные, кто краснеет, смеется, верит в Бога, объявляет войну и целуется губами. Следовательно, чем больше мы целуемся губами, тем больше в нас человеческого». — «И чем чаще объявляем войну?» Тут уже мне пришлось промолчать. Она сказала: «Ты очень сладкий ребенок». Я сказал: «Юноша». — «Но я не думаю, что это хорошая мысль». — «А обязательно должна быть хорошая?» — «По-моему, да». — «Тогда можно я вас хотя бы сфотографирую?» Она сказала: «Это пожалуйста». Но когда я начал наводить фокус на дедушкином фотике, она почему-то закрыла лицо ладонью. Я не стал допытываться, почему, а решил просто щелкнуть ее иначе, что было даже правдивее. «Вот моя визитка, — сказал я, когда на объективе снова была крышечка, — вдруг вспомните что-нибудь про ключ или просто захотите поболтать».

Вернувшись, я пошел не домой, а к бабушке, что почти всегда делал ближе к вечеру, потому что по субботам (а иногда и по воскресеньям) мама работала, а ее напрягало, когда я оставался один. Подходя к ее дому, я задрал голову и увидел, что бабушка не высматривает меня из окна, как это обычно бывало. Я спросил у Фарлея, дома ли она, и он сказал, что вроде бы дома, и я поднялся по семидесяти двум ступенькам

Я нажал на звонок. Она не ответила, и тогда я открыл дверь сам, потому что она ее никогда не запирает, хотя я считаю, что это небезопасно, потому что иногда люди, о которых думаешь хорошо, на поверку оказываются не такими хорошими, как хотелось бы. Я входил, а она еще только шла к двери. Было похоже, что она плакала, хотя я знал, что это невозможно, потому что она сама мне когда-то сказала, что после ухода дедушки выплакала все слезы. На это я ей сказал, что слезы каждый раз образуются заново. Она сказала: «Все равно». Иногда меня подмывает узнать, плачет ли она, когда никто не видит.

«Оскар!» — сказала она и подхватила меня в объятия. «Я в порядке», — сказал я. «Оскар!» — повторила она и снова подхватила. «Я в порядке», — повторил я и потом спросил, где она была. «В гостиной, разговаривала с жильцом».

Пока я был малыш, бабушка нянчилась со мной целыми днями. Папа уверял, что она купала меня в раковине, а ногти на руках и ногах обкусывала зубами, потому что боялась поранить ножницами. Потом, когда я стал мыться в ванне и узнал про пенис, мошонку и всякое такое, я попросил ее выходить из комнаты. «Это еще почему?» — «Я стесняюсь». — «Стесняешься? Меня?» Мне не хотелось ее обижать, потому что не обижать ее — еще один из моих raisonsd'etre. «Вообще стесняюсь», — сказал я. Она положила руки на живот и сказала: «Меня?» Она согласилась оставаться снаружи, но лишь при условии, что у меня в руках будет клубок шерсти и чтобы его нить уходила под дверь ванной и соединялась с шарфом, который она вязала. Каждые несколько секунд она подергивала за нить, и я должен был тут же тянуть обратно, распуская ее последнюю петлю и тем подтверждая, что я в порядке.

Однажды меня оставили с ней, когда мне было четыре, и она гонялась за мной по квартире, типа как чудовище, и я рассек верхнюю губу об угол журнального столика, и пришлось ехать в больницу. Бабушка верит в Бога, но не верит в такси, поэтому я залил кровью рубашку, пока мы были в автобусе. Папа сказал, что у нее после этого были запредельно тяжелые гири на сердце, хотя мне наложили всего два шва, и что она сто раз ему повторила: «Это все из-за меня. Не оставляй его больше со мной». Когда мы снова с ней увиделись, она сказала: «Видишь, я изображала чудовище — и стала чудовищем».

После папиной смерти бабушка пробыла у нас всю неделю, потому что мама ходила по Манхэттену, расклеивая объявления. Мы с ней устроили чемпионат по борьбе на пальцах из тысячи схваток, и в каждой я победил, даже когда не старался. Мы смотрели документальные фильмы, одобренные для моего возраста, и пекли виганские кексы, и ходили гулять в парк. Однажды я от нее убежал и спрятался. Мне нравилось, когда меня ищут, кричат, зовут. «Оскар! Оскар!» А может, и не нравилось — просто вдруг захотелось.

Я шел за ней по пятам и видел, что она запредельно напрягается. «Оскар!» Она плакала и на все опиралась, но я не откликался: мне казалось, что то, как мы потом с ней вместе расколемся, все оправдает. Я смотрел, как она идет к дому, где, конечно, усядется на ступеньки у входа и будет ждать возвращения мамы. Ей придется сказать маме, что я пропал и что она за мной не уследила, и это навсегда, и нет больше Шеллов. Я ее обогнал, промчавшись вниз по Восемьдесят второй улице и вверх по Восемьдесят третьей, и когда она подошла к дому, выскочил из-за двери. «А пиццу я не заказывал!» — сказал я, расколовшись так, что у меня чуть шея от смеха не треснула.

Она начала что-то говорить, но потом осеклась. Стэн взял ее за руку и сказал: «Бабушке сейчас лучше присесть». Она сказала: «Не трогай меня» таким голосом, которого я никогда от нее не слышал. Потом она повернулась и пошла через дорогу к себе домой. В тот вечер я посмотрел в бинокль на ее окна, и там была записка со словами: «Не уходи».

С того дня, отправляясь гулять, мы с ней играем в игру, типа Марко Поло: [38] она меня зовет, а я должен откликнуться, чтобы она знала, что я в порядке.

«Оскар».

«Я в порядке».

«Оскар».

«Я в порядке».

Я никогда не знаю, играем ли мы в игру или она меня зовет по-настоящему, поэтому всегда отвечаю, что я в порядке. Через несколько месяцев после папиной смерти мы с мамой поехали в вещехранилище в Нью-Джерси, где папа держал вещи, которыми он не пользовался сейчас, но мог начать пользоваться в будущем, типа на пенсии. Мы взяли машину напрокат, но потратили на дорогу больше двух часов, хоть это и недалеко, потому что мама все время куда-нибудь сворачивала, чтобы умыться. Вещехранилище оказалось путаным и жутко темным, поэтому у нас ушло много времени на поиск крошечной папиной комнаты. Мы поссорились из-за его бритвы, потому что мама сказала, что ее место в куче «это выбрасываем», а я сказал, что ее место в куче «это оставляем». Она сказала: «Для чего оставляем?» Я сказал: «Неважно для чего». Она сказала: «Не понимаю, зачем он вообще притащил сюда это копеечное барахло». Я сказал: «Неважно зачем». Она сказала: «Мы не можем оставить все». Я сказал: «Значит, нормально, если я выкину все твои вещи и забуду про тебя, когда ты умрешь?» Слова еще недовылетели, а я уже хотел, чтобы они влетели обратно. Но она сказала, что извиняется, и я подумал, что это странно.

Две вещи, которые мы нашли, остались от времени, когда я только родился, — портативные рации. Одну рацию родители клали в мою кроватку, чтобы знать, когда я заплачу, а в другую папа мне что-нибудь нашептывал, если не хотел подходить, и это меня усыпляло. Я спросил маму, для чего он их оставил. Она сказала: «Наверное, для твоих будущих детей». — «Ты чё?» — «В этом он весь». Тут до меня дошло, что целая куча вещей, типа коробки с «Лего», набор книг «Как это устроено», даже пустые фотоальбомы, — все это, он, наверное, хранил для моих будущих детей. Не знаю почему, но почему-то меня это взбесило.

В общем, я заменил в рациях батарейки и подумал, что по ним будет клево разговаривать с бабушкой. Я дал ей ту, которую клали в мою кроватку, чтобы ей не надо было ни на что нажимать, и вышло суперски. Просыпаясь, я говорил ей «доброе утро». И перед тем, как лечь, мы с ней часто болтали. Она всегда откликалась, когда я ее вызывал. Не знаю, как ей это удавалось. Может, просто весь день ждала моего вызова.

«Бабушка? Как слышишь меня?» — «Оскар?» — «Я в порядке. Прием». — «Как ты спал, лапонька? Прием». — «Что? Не расслышал. Прием». — «Я спросила, как ты спал. Прием». — «Нормально, — скажу я, глядя на нее через улицу, подбородок на ладони. — Без плохих снов. Прием». — «Сто долларов. Прием». Говорить нам особенно не о чем Она мне рассказывает одни и те же истории про дедушку, как у него руки огрубели от скульптур, которые он раньше лепил, и как он умел разговаривать с животными. «Ты ко мне зайдешь вечерком? Прием». — «Ага. Наверное. Прием». — «Постарайся, ладно? Прием». — «Постараюсь. Прием и отбой».

Иногда я шел спать вместе с рацией и клал ее с той стороны подушки, где не было Бакминстера, чтобы слышать, что творится у нее в спальне. Иногда она меня будила посреди ночи. Ее кошмары ложились гирями на мое сердце, потому что я не знал, что ей снится, а значит, ничем не мог ей помочь. От ее вскриков я, само собой, просыпался, и поэтому мой сон зависел от ее сна, и поэтому, говоря: «Без плохих снов», я говорил про нее.

Бабушка вязала мне белые свитера, белые варежки и белые шапочки. Она знала, как я обожаю сухое мороженое, которое было одним из моих единственных отступлений от виганизма, потому что астронавты едят его на десерт, и специально ходила за ним в планетарий Гайдена. Она подбирала для меня всякие зыкинские камушки, хотя ей нельзя поднимать тяжести, тем более что почти все они были обычным манхэттенским сланцем. Через несколько дней после наихудшего дня, идя на свою первую встречу с доктором Файном, я увидел бабушку, которая переходила Бродвей с булыжником в руках. Булыжник был размером с грудного младенца и весил, наверное, целую тонну. Она мне его не отдала и ни разу о нем не упомянула.

«Оскар».

«Я в порядке».

Как-то я сказал бабушке, что подумываю начать коллекционировать марки, и на другой день она подарила мне три кляссера и плюс к ним («потому что я люблю тебя до боли и потому что хочу, чтобы у твоей прекрасной коллекции было прекрасное начало») блок марок с выдающимися американскими изобретателями.

«Тут тебе и Томас Эдисон, — сказала она, показывая на одну марку, — и Бен Франклин, и Генри Форд, и Эли Уитни, и Александр Грэхем Белл, и Джордж Вашингтон Карвер, и Никола Тесла — Бог его знает, кто такой, — и братья Райт, и Джей Роберт Оппенгеймер…» — «А он кто?» — «Он изобрел бомбу». — «Какую бомбу?» — «Ту самую». — «Тогда он не выдающийся изобретатель?!» Она сказала: «Выдающийся не значит хороший».

«Бабушка?» — «Да, лапонька?» — «А где же тут серийный штамп?» — «Серийный что?» — «Ну, такая штука сбоку с номером». — «С номером». — «Ага». — «Я ее оторвала». — «Что ты сделала?» — «Оторвала. Не надо было?» Я понял, что меня начинает корежить, хотя изо всех сил этому сопротивлялся. «Они же ничего не стоят без серийного штампа!» — «Что?» — «Серийный штамп! Без него. Эти марки. Не стоят. Ни цента!» Она смотрела на меня несколько секунд. «Ну, да, — сказала она. — Кажется, я про это слышала. Завтра же снова зайду в филателию и куплю тебе другой блок. А эти марки пустим на конверты». — «Не надо другой», — сказал я, потому что уже хотел взять все сказанное назад и попробовать заново, как воспитанный и хороший внук или хотя бы как молчаливый. «Надо, Оскар». — «Я в порядке».

Мы проводили вместе кучу времени. Мне кажется, не было никого, с кем бы я проводил больше времени, чем с ней, по крайней мере, после папиной смерти, если только не считать Бакминстера. Но про многих людей я знал больше. Например, я ничего не знал о том, как она жила, когда была маленькой, или как встретила дедушку, или про их свадьбу, или почему он ушел. Если бы мне понадобилось написать историю ее жизни, я бы только и смог сказать, что ее муж умел разговаривать с животными и что мне никого не следует любить так же сильно, как она меня. Вот я и спрашиваю: на что мы угрохали всю эту кучу времени, если ничего друг про друга не узнали?

«Ты сегодня делал что-нибудь особенное?» — спросила она вечером того дня, когда я начал свой поиск. Вспоминая обо всем, что произошло с момента, когда мы опускали в могилу гроб, до момента, когда я его выкопал, я всегда думаю, как в тот вечер мог бы сказать ей правду. Еще не поздно было вернуться, потому что я не достиг рубежа, после которого не возвращаются. Пусть бы она меня не поняла, но я бы хотя бы выговорился. «Ага, — сказал я. — Доделал ароматизированные сережки для ярмарки. Еще наколол на булавку Тигрового парусника, которого Стэн нашел мертвым возле подъезда. И письма пописал, потому что много накопилось». — «Кому ты пишешь?» — спросила она, и по-прежнему было еще не поздно. «Кофи Аннану, Зигфриду Рою, Жаку Шираку, И.О. Уилсону, Верду Аль Янковичу, Биллу Гейтсу, Владимиру Путину и еще там». Она спросила: «Почему бы тебе не написать кому-нибудь из тех, кого ты знаешь?» Я сказал: «Я никого не знаю» — ив этот момент что-то услышал. Или мне показалось, что я что-то услышал. В квартире был звук, типа как кто-то ходит. «Что это?» — спросил я. «У меня уши не на сто долларов», — сказала она. «Но у тебя дома кто-то есть. Может, это жилец?» — «Нет, — сказала она — Он еще утром ушел в музей». — «В какой музей?» — «Откуда мне знать, в какой. Он сказал, что вернется ночью». — «Но я кого-то слышу». — «Нет, не слышишь», — сказала она. Я сказал: «Уверен на девяносто девять процентов». Она сказала: «У тебя просто богатая фантазия». Я достиг рубежа, после которого не возвращаются. Спасибо за Ваше письмо. Ввиду огромного количества получаемой корреспонденции, я не в состоянии вести личную переписку. Но знайте, что я прочитываю и сохраняю все письма в надежде, что когда-нибудь смогу ответить на каждое так, как автор того заслуживает. До той поры

искренне Ваш

Стивен Хокинг

В тот вечер я долго не ложился, разрабатывая дизайн новых ювелирных изделий. Я разработал дизайн браслета на щиколотку «Пешая прогулка», который оставляет на земле ярко-желтый след во время ходьбы, чтобы, если заблудишься, идти по нему назад. Еще я разработал дизайн спаренных обручальных колец, чтобы каждое кольцо измеряло пульс тому, на кого надето, и посылало сигнал другому кольцу, которое бы загоралось красным в такт, синхронизируя сердцебиения. Еще я разработал дизайн обалденнейшего браслета из резинки: натягиваешь ее на любимый томик стихов, а через год снимаешь и носишь.

Не знаю почему, но за работой я продолжал думать о дне, когда мы с мамой ездили в вещехранилище в Нью-Джерси. Я возвращался туда, как лососи, про которых я знаю. Мама останавливалась и ходила умываться не меньше десяти раз. Там было темно и тихо, и из людей — только мы. Какие напитки стояли в кока-коловом автомате? Каким шрифтом были написаны вывески? У себя в мозгу я еще раз перебрал все коробки. Я достал старый клевенький кинопроектор. Какой фильм стал для папы последним? Был ли в нем я? Я перебрал несколько нераспакованных зубных щеток, и три бейсбольных мяча, которые папа поймал на матчах, — на каждом он поставил число. Какие это были числа? Мой мозг открыл коробку со старыми атласами (там было две Германии и одна Югославия) и сувенирами из его командировок, типа русских кукол, внутри которых куклы, внутри которых куклы, внутри которых куклы… Какие из этих вещей папа хранил для моих будущих детей?

Было 2:36 утра. Я пошел в мамину комнату. Мама, само собой, спала. Я посмотрел, как дышат простыни, когда она дышит, и вспомнил, как папа меня учил, что деревья вдыхают, когда люди выдыхают, — тогда я был еще слишком мал, чтобы понять суть биологического процесса. Я видел, что маме снится сон, но не хотел знать, какой, потому что кошмаров мне и своих хватало, а если бы ей снилось что-нибудь радостное, я бы рассердился, что она радуется во сне. Я запредельно нежно ее потрогал. Она подскочила и сказала: «Что, что?» Я сказал: «Все нормально». Она схватила меня за плечи и сказала: «Что случилось?» Она меня здорово стиснула, даже плечам стало больно, но я не показал виду. «Помнишь, когда мы ездили в вещехранилище в Нью-Джерси?» Она разжала пальцы и снова легла. «И?» — «Где папины вещи. Помнишь?» — «Сейчас ночь, Оскар». — «Как оно называлось?» — «Оскар». — «Нет, ну, просто мне нужно его название». Она потянулась за очками на ночном столике, и я бы отдал все свои коллекции, и все ювелирные изделия, которые когда-либо изготовил, и все мои будущие подарки ко дню рождения и Рождеству, лишь бы только услышать «Хранилище Блэка». Или «Хранилище Блэквела». Или Блэкмена. Или хотя бы «Полуночное хранилище». Или «Темное хранилище». Или «Радуга».

Она сделала такое лицо, как будто ей кисло, и сказала: «Храни Еще».

Я потерял счет разочарованиям.