Акутагава Рюноскэ. Избранное 1 страница

 

Ад одиночества[1]

 

 

тот рассказ я слышал от матери. Мать говорила, что слышала его от своего прадеда. Насколько рассказ достоверен, не знаю. Но судя по тому, каким человеком был прадед, я вполне допускаю, что подобное событие могло иметь место. Прадед был страстным поклонником искусства и литературы и имел обширные знакомства среди актеров и писателей последнего десятилетия правления Токугавы[2]. Среди них были такие люди, как Каватакэ Мокуами[3], Рюка Тэйтанэкадзу[4], Дзэндзай Анэйки[5], Тоэй[6], Дандзюро-девятый[7], Удзи Сибун, Мияко Сэнгю, Кэнкон Борюсай[8] и многие другие. Мокуами, например, с прадеда писал Кинокунию Бундзаэмона[9]в своей пьесе «Эдодзакура киёмидзу сэйгэн». Он умер лет пятьдесят назад, но потому, что еще при жизни ему дали прозвище Имакибун («Сегодняшний Кинокуния Бундзаэмон»), возможно, и сейчас есть люди, которые знают о нем хотя бы понаслышке. Фамилия прадеда была Сайки, имя — Тодзиро, литературный псевдоним, которым он подписывал вал свои трехстишья, — Кои, родовое имя Ямасирогасино Цуто.

И вот этот самый Цуто однажды в публичном доме Таманоя в Ёсиваре[10]познакомился с одним монахом. Монах был настоятелем дзэнского храма[11]неподалеку от Хонго, и звали его Дзэнтё. Он тоже постоянно посещал этот публичный дом и близко сошелся с самой известной там куртизанкой по имени Нисикидзи. Происходило это в то время, когда монахам было запрещено не только жениться, но и предаваться плотским наслаждениям, поэтому он одевался так, чтобы нельзя было в нем признать монаха. Он носил дорогое шелковое кимоно, желтое в бежевую полоску, с нашитыми на нем черными гербами, и все называли его доктором. С ним-то совершенно случайно и познакомился прадед матери.

Действительно, это произошло случайно: однажды поздно вечером в июле по лунному календарю, когда, согласно старинному обычаю, на всех чайных домиках Ёсивары вывешивают фонари[12], Цуто шел по галерее второго этажа, возвращаясь из уборной, как вдруг увидел облокотившегося о перила любующегося луной мужчину. Бритоголового, низкорослого, худого мужчину. При лунном свете Цуто показалось, что стоящий к нему спиной мужчина — Тикунай — завсегдатай этого дома, шутник, вырядившийся врачом. Проходя мимо, Цуто слегка потрепал его за ухо. «Посмеюсь над ним, когда он в испуге обернется»,— подумал Цуто.

Но, увидев лицо обернувшегося к нему человека, сам испугался. За исключением бритой головы, он ничуть не был похож на Тикуная. Большой лоб, густые, почти сросшиеся брови. Лицо очень худое, и, видимо, поэтому глаза кажутся огромными. Даже в полутьме резко выделяется на левой щеке большая родинка. И, наконец, тяжелый подбородок. Таким было лицо, которое увидел оторопевший Цуто.

— Что вам нужно? — спросил бритоголовый сердито. Казалось, он чуть-чуть навеселе.

Цуто был не один, я забыл об этом сказать, а с двумя приятелями,— таких в то время называли гейшами. Они, конечно, не остались безучастными, видя оплошность Цуто. Один из них задержался, чтобы извиниться за Цуто перед незнакомцем. А Цуто со вторым приятелем поспешно вернулся в кабинет, где они принялись развлекаться. Как видите, даже страстный поклонник искусств и тот может опростоволоситься. Бритоголовый же, узнав от приятеля Цуто, отчего произошла столь досадная ошибка, сразу пришел в хорошее расположение духа и весело рассмеялся. Нужно ли говорить, что бритоголовый был Дзэнтё?

После всего случившегося Цуто приказал отнести бритоголовому поднос со сладостями и еще раз попросить прощения. Тот, в свою очередь, сочувствуя Цуто, пришел поблагодарить его. Так завязалась их дружба. Хоть я и говорю, что завязалась дружба, но виделись они лишь на втором этаже этого заведения и нигде больше не встречались. Цуто не брал в рот спиртного, а Дзэнтё, наоборот, любил выпить. И одевался, не в пример Цуто, очень изысканно. И женщин любил гораздо больше, чем Цуто. Цуто говорил в шутку, что неизвестно, кто из них на самом деле монах. Полный, обрюзгший, внешне непривлекательный Цуто месяцами не стригся, на шее у него висел амулет в виде крохотного колокольчика на серебряной цепочке, кимоно он носил скромное, подпоясанное куском шелковой материи.

Однажды Цуто встретился с Дзэнтё, когда тот, набросив на плечи парчовую накидку, играл на сямисэне[13]. Дзэнтё никогда не отличался хорошим цветом лица, но в тот день был особенно бледен. Глаза красные, воспаленные. Дряблая кожа в уголках рта время от времени конвульсивно сжималась. Цуто сразу же подумал, что друг его чем-то сильно встревожен. Он дал понять Дзэнтё, что охотно его выслушает, если тот сочтет его достойным собеседником, но Дзэнтё, видимо, никак не мог решиться на откровенность. Напротив, он еще больше замкнулся, а временами вообще терял пить разговора. Цуто подумал было, что Дзэнтё гложет тоска, такая обычная для посетителей публичного дома. Тот, кто от тоски предается разгулу, не может разгулом прогнать тоску. Цуто и Дзэнтё долго беседовали, и беседа их становилась все откровеннее. Вдруг Дзэнтё, будто вспомнив о чем-то, сказал:

— Согласно буддийским верованиям, существуют различные круги ада. Но, в общем, ад можно разделить на три круга: дальний ад, ближний ад и ад одиночества. Помните слова: «Под тем миром, где обитает все живое, на пятьсот ри простирается ад»[14]. Значит, еще издревле люди верили, что ад — преисподняя. И только один из кругов этого ада — ад одиночества — неожиданно возникает в воздушных сферах над горами, полями и лесами. Другими словами, то, что окружает человека, может в мгновение ока превратиться для него в ад мук и страданий. Несколько лет назад я попал в такой ад. Ничто не привлекает меня надолго. Вот почему я постоянно жажду перемен. Но все равно от ада мне не спастись. Если же не менять того, что меня окружает, будет еще горше. Так я и живу, пытаясь в бесконечных переменах забыть горечь следующих чередой дней. Если же и это окажется мне не под силу, останется одно — умереть. Раньше, хотя я и жил этой горестной жизнью, смерть мне была ненавистна. Теперь же...

Последних слов Цуто не расслышал. Дзэнтё произнес их тихим голосом, настраивая сямисэн... С тех пор Дзэнтё больше не бывал в том заведении. И никто не знал, что стало с этим погрязшим в пороке дзэнским монахом. В тот день Дзэнтё, уходя, забыл комментированное издание сутры Кого. И когда Цуто в старости разорился и уехал в провинциальный городок Самукаву, среди книг, лежавших на столе в его кабинете, была и сутра. На обратной стороне обложки Цуто написал трехстишье собственного сочинения: «Сорок лет уж смотрю на росу на фиалках, устилающих поле». Книга не сохранилась. И теперь не осталось никого, кто бы помнил трехстишье прадеда матери.

Рассказанная история относится к четвертому году Ансэй[15]. Мать запомнила ее, видимо, привлеченная словом «ад».

Просиживая целые дни в своем кабинете, я живу в мире совершенно ином, не в том, в котором жили прадед матери и дзэнский монах. Что же до моих интересов, то меня ни капли не привлекают книги и гравюры эпохи Токугавы. Вместе с тем мое внутреннее состояние таково, что слова «ад одиночества» вызывают во мне сочувствие к людям той эпохи. Я не собираюсь этого отрицать. Почему это так? Потому что в некотором смысле я сам жертва ада одиночества.

 

1916, апрель

 

Отец[16]

 

 

стория, которую я собираюсь рассказать, относится к тому времени, когда я учился в четвертом классе средней школы.

В тот год, осенью, проводилась школьная экскурсия — поход из Никко в Асио с тремя ночевками. «Сбор в шесть тридцать утра на вокзале Уэно, отправление в шесть пятьдесят...» — значилось в напечатанном на мимеографе извещении, полученном мной в школе. Утром, наспех позавтракав, я выскочил из дома. До вокзала минут двадцать езды трамваем, и все же на сердце было тревожно. Стоя на остановке у красного столба, я ужасно волновался. «Жаль, что небо в тучах. Неужели гудки бесчисленных заводов, сотрясая серую пелену, превратят ее в моросящий дождь?» — думал я. Под этим унылым небом по виадуку идет поезд. Едет подвода, направляющаяся на военный завод. Открываются двери лавок. На остановке уже собралось несколько человек. Они мрачно трут заспанные лица. Холодно. Наконец подходит первый утренний трамвай. Когда в битком набитом вагоне мне удалось наконец ухватиться за поручень, кто-то ударил меня по плечу. Я обернулся.

— Привет.

Это был Носэ Исоо. Как и на мне, на нем темно-синяя грубошерстная форма, через левое плечо перекинута шинель в скатке, на ногах — полотняные гетры, у пояса — коробка с едой и фляжка.

Мы вместе с Носэ окончили начальную школу и вместе поступили в среднюю. Никаких особо любимых предметов у него не было, не было и не любимых. Зато была у него удивительная способность: стоило ему хоть раз услышать модную песенку, и он сразу же запоминал мелодию. Вечером, в гостинице, где мы останавливались во время школьной экскурсии, он уже самодовольно распевал ее. Он все умел: читать китайские стихи, старинные сказания, разыгрывать комические сценки, рассказывать всякие истории, подражать актерам Кабуки, делать фокусы. Он обладал, кроме того, удивительным даром смешить людей уморительными жестами и мимикой, поэтому пользовался большой популярностью среди соучеников, да и учителя к нему неплохо относились. Мы часто вместе ездили в школу и из школы, хотя особой дружбы между нами не было.

— Что-то ты рано сегодня.

— Я всегда рано.— Говоря это, Носэ высоко вздернул нос.

— Недавно ты, кажется, опоздал.

— Опоздал?

— На урок японского языка.

— А-а, это когда меня ругал Умаба.— У Носэ была привычка называть учителей, опуская вежливое «сэнсэй». — Что ж, и у великого каллиграфа бывают ошибки.

— Он и меня ругал.

— За опоздание?

— Нет, книгу забыл.

— Ох, и зануда же этот Дзинтан! — Дзинтан-Красномордый, было прозвище, которым Носэ наградил учителя Умабу. Так, переговариваясь, мы доехали до вокзала Уэно. Мы с трудом выбрались из вагона, такого же переполненного, как и вначале, когда мы в него садились, и вошли в вокзал,— было еще очень рано и наших одноклассников собралось лишь несколько человек. «Привет»,— поздоровались мы. Затем, толкаясь, сели на скамью в зале ожидания. И, как обычно, стали без умолку болтать. Мы были еще в том возрасте, когда, вместо «ребята», говорят «ребя». И вот из уст тех, кого именовали «ребя», полились оживленные рассуждения и споры о предстоящей экскурсии, мы подтрунивали над товарищами, злословили в адрес учителей.

— Ловчила этот Идзуми. Достал где-то «Чойс»[17]для учителей и теперь дома никогда не готовит чтение.

— Хирано ловчила еще почище. Перед экзаменами выписывает на ногти исторические даты, все до одной.

— А все потому, что и учителя хорошие ловчилы.

— Конечно, ловчилы. Да тот же Хомма. Он и сам-то как следует не знает, что раньше идет в слове «receive», «e» или «i», а берет свой учебник для учителей и учит нас, будто сам все знает.

Единственной нашей темой были ловчилы — ни о чем стоящем мы не говорили. Тут Носэ, бросив взгляд на ботинки сидевшего на соседней скамье с газетой в руках человека, с виду мастерового, вдруг заявил:

— «Кашкинли».— В те годы вошли в моду ботинки нового фасона, называвшиеся «Маккинли», а утратившие блеск ботинки этого человека просили каши — подошва отставала от носка.

— «Кашкинли» — это здорово.— Мы все невольно рассмеялись.

Развеселившись, мы разбирали по косточкам всех входивших в зал ожидания. И на каждого выплескивали такой поток злословия, какой и не снился тому, кто не учился в токийской школе. Среди нас не было ни одного благовоспитанного ученика, который отставал бы в этом от своих товарищей. Но характеристики, которыми награждал входящих Носэ, были самыми злыми и в то же время самыми остроумными и смешными.

— Носэ, Носэ, посмотри вон на того верзилу.

— Ну и физиономия, будто в брюхе у него живая рыба.

— А этот носильщик в красной фуражке тоже на него похож. Правда, Носэ?

— Нет, он вылитый Карл Пятый[18]— у того тоже красная шляпа.

В конце концов в роли насмешника остался один Носэ.

Вдруг кто-то из нас приметил странного человека, который стоял у расписания поездов и внимательно его изучал. На нем был порыжевший пиджак, ноги, тонкие, как палки для спортивных упражнений, обтянуты серыми полосатыми брюками. Судя по торчащим из-под черной старомодной шляпы с широкими полями волосам, уже изрядно поседевшим, он был не первой молодости. На морщинистой шее — щегольской платок в черную и белую клетку, под мышкой — тонкая, как хлыст, бамбуковая палка.

И одеждой, и позой — словом, всем своим обликом он напоминал карикатуру из «Панча»[19], вырезанную и помещенную среди этой толчеи на железнодорожной станции... Тот, кто его приметил, видимо, обрадовался, что нашел новый объект для насмешек, и, трясясь от хохота, схватил Носэ за руку:

— Посмотри вон на этого!

Мы все разом повернулись и увидели довольно странного вида мужчину. Слегка выпятив живот, он вынул из жилетного кармана большие никелированные часы на лиловом шнурке и стал сосредоточенно смотреть то на них, то на расписание. Мне виден был лишь его профиль, но я сразу же узнал отца Носэ.

Остальным это и в голову не могло прийти. Все с нетерпением уставились на Носэ, ожидая от него меткой характеристики этого смешного человека, и в любую минуту готовы были прыснуть со смеху. Четвероклассники еще не способны были понять, что творится в душе Носэ. Я нерешительно произнес было: «Это же отец Носэ».

Но тут вдруг раздался голос Носэ:

— Этот тип? Да это же лондонский нищий.

Нужно ли говорить, как дружно все фыркнули. А некоторые даже стали передразнивать отца Носэ, — выпятив живот, делали вид, будто вынимают из кармана часы. Я невольно опустил голову, у меня не хватало храбрости взглянуть на Носэ.

— До чего же точно ты назвал этого типа.

— Посмотрите, посмотрите, что за шляпа.

— От старьевщика с Хикагэтё[20].

— Нет, такую и на Хикагэтё не найдешь.

— Значит, из музея.

Все снова весело рассмеялись.

В тот пасмурный день на вокзале было сумрачно, словно вечером. Сквозь этот сумрак я внимательно наблюдал за «лондонским нищим».

Но вдруг на какой-то миг выглянуло солнце, и в зал ожидания из слухового окна пролилась узкая струйка света. В нее как раз попал отец Носэ... Вокруг все двигалось. Двигалось и то, что попадало в поле зрения, и то, что не попадало в него. Это движение, в котором трудно было различить отдельные голоса и звуки, точно туманом обволокло огромное здание. Не двигался только отец Носэ. Этот старомодный старик в старомодной одежде, сдвинув на затылок такую же старомодную черную шляпу и держа на ладони карманные часы на лиловом шнурке, неподвижно, точно изваяние, застыл у расписания поездов в головокружительном людском водовороте...

 

Позже я узнал, что отец Носэ, решив по дороге в университетскую аптеку, где он служил, посмотреть, как отправляются на экскурсию школьники, среди которых был его сын, зашел на вокзал, не предупредив его об этом.

Носэ Исоо вскоре после окончания средней школы заболел туберкулезом и умер. На панихиде, которая была в школьной библиотеке, надгробную речь перед портретом Носэ в форменной фуражке читал я. В свою речь я не без умысла вставил фразу: «Помни о своем долге перед родителями».

 

1916, май

 

Барсук[21]

 

 

огласно «Анналам Японии»[22], в первый раз барсук обернулся человеком в деревне Митиноку, и случилось это во второй месяц весны тридцать пятого года правления государыни Суйко[23]. Правда, в другой книге сказано не «обернулся человеком», а «стал похож на человека», но в обеих книгах после этого написано «пел», и, следовательно, можно считать вполне достоверным факт, что, независимо от того, обернулся ли он человеком или стал похож на человека, песни он пел, как настоящий человек.

Еще задолго до этого, как сказано в «Записях о годах правления императора Суйнин»[24], в восемьдесят седьмом году собака, принадлежавшая юноше Макасо из провинции Тамба, загрызла барсука, у которого в брюхе оказалось множество нанизанных на нитку драгоценных камней — магатама[25]. Об этой нитке драгоценных камней и о том, как появилась Яхобикуни мётин[26], написал в своем романе «Восемь псов» Бакин[27]. Но барсук эпохи Суйнин просто прятал в своем брюхо драгоценные камни и не обладал свойствами оборотня, как барсуки более поздних эпох. Таким образом, впервые барсук обернулся человеком во второй месяц весны тридцать пятого года правления государыни Суйко.

Барсуки обитали в японских лесах еще в глубокой древности, со времен восточного похода императора Дзимму[28]. А человеком барсук впервые обернулся лишь в 1288 году со дня основания империи[29].

На первый взгляд это может показаться случайностью. Но не исключено, что все началось вот с чего.

Девушка по имени Сиокуми из деревни Митиноку и юноша по имени Сиояки из той же деревни полюбили друг друга. Девушка жила с матерью, так что им приходилось встречаться тайком от нее, по ночам, поэтому об их встречах никто не знал.

Каждую ночь юноша, перевалив гору Исояма, располагался неподалеку от ее жилища. Девушка, рассчитав время, тайком покидала дом. Но она часто опаздывала, потому что ей приходилось ухаживать за матерью. Однажды она пришла, когда ночь уже была на исходе. В другой раз уже пропели первые петухи, а ее все не было.

Это случилось в одну из таких ночей. Юноша, присев на корточки у отвесной скалы, чтобы скрасить скуку ожидания, громко запел. Он боялся, что шум бьющих о берег волн заглушит песню, и поэтому изо всех сил напрягал пересохшее от нетерпения горло.

Услыхав песню, мать спросила лежавшую рядом с ней дочь, кто поет песню. Девушка притворилась спящей, но когда мать спросила ее во второй, а потом в третий раз, растерялась и соврала, что это не человек поет.

Мать спросила: кто же тогда? Наверно, барсук, ответила девушка, проявив удивительную находчивость... С давних времен любовь учила женщин находчивости.

Утром мать рассказала жившей неподалеку старухе, плетельщице циновок, о том, что слышала пение барсука. Оказалось, что и старуха слышала. «Смотри-ка, удивлялась она,— выходит, барсук поет песни»,— и рассказала про это рубщику тростника.

История передавалась из уст в уста и дошла наконец до монаха, собиравшего подаяния в той деревне, и монах обстоятельно растолковал, почему барсук поет песни... Согласно буддийскому учению, жизнь совершает бесконечный круговорот. Поэтому не исключено, что душа барсука в прошлом была душой человека. Следовательно, барсук может делать все, что делает человек. Что же удивительного, если в лунную ночь он поет песни...

С тех пор в деревне стало появляться все больше я больше людей, слышавших пение барсука. Нашелся даже человек, который утверждал, будто собственными глазами видел поющего барсука. Однажды он собирал яйца чаек и, возвращаясь ночью домой, шел берегом; вдруг в свете, отбрасываемом еще кое-где белевшим снегом, увидел барсука, который бродил у горы Исояма, тихо напевая песню.

Итак, один из жителей деревни собственными глазами увидел поющего барсука. Можно ли удивляться, что после этого почти вся деревня — старые и молодые, мужчины и женщины услышали песню барсука. Иногда она доносилась с гор. Иногда — с моря. А бывало даже, что и с крыш хибарок, разбросанных на берегу между горами и морем. Мало того. Кончилось все это тем, что даже девушку по имени Сиокуми однажды ночью напугал своим пением барсук.

Девушка, разумеется, была твердо уверена, что поет юноша. Прислушавшись к дыханию матери, она решила, что та уже крепко спит; тогда, тихонько встав с постели и приоткрыв дверь, она выглянула наружу. Но ничего не увидела, лишь серп луны в небе да набегавшие на берег волны,— юноши нигде не было. Девушка огляделась и вдруг замерла, прижав ладони к щекам, будто ее вдруг обдало порывом холодного ветра. На песке, у самой двери, она увидела следы барсука...

Эта история, преодолев горы и реки, дошла, наконец, и до столицы. И вот уже оборачивается человеком барсук в Ямасиро. Затем оборачивается человеком барсук в Оми. Потом стали оборачиваться человеком барсуки и в других районах. А в эпоху Токугавы появился барсук-оборотень, в которого настолько поверили, что даже нарекли его как человека — Дандзабуро из Садо[30].

Барсук, разумеется, никогда не оборачивался человеком. «Просто люди уверовали, что оборачивается»,— возможно, скажете вы мне. Но разве такая уж большая разница между тем, что существует, и верой в то, что существует?

Относится это не только к барсуку. Разве все сущее не есть в конце концов лишь то, во что мы верим?!

У Йитса[31]в «Кельтских сумерках» есть рассказ о детях с озера Джиль, которые уверены, что девочка-протестантка, одетая в голубое и белое, и есть богоматерь. И поскольку эта вера тоже живет в сознании людей, богоматерь с озера нисколько не отличается от обитающего в горах барсука.

Мы должны верить в то, что живет в нас, как верили наши предки в барсука, оборачивающегося человеком. И разве не следует нам жить так, как предопределено этой верой?

Именно поэтому никогда не следует насмехаться над барсуком.

 

1917, апрель

 

Безответная любовь[32]

 

 

тот рассказ я услышал от своего близкого университетского товарища, с которым встретился однажды летом в поезде Токио — Иокогама.)

История, которую я хочу рассказать, относится к тому времени, когда я по делам фирмы ездил в И[33]. Однажды меня пригласили там на прием. В ресторане, где он был устроен, в нише кабинета, висела литография генерала Ноги[34],— дело ведь происходило в И.,— а перед ней стояла ваза с пионами. С вечера лил дождь, посетителей было мало, и я получил большее удовольствие, чем ожидал. На втором этаже тоже как будто шел прием, но, к счастью, не особенно шумный, как это бывает обычно. И вдруг, представь себе, среди гейш... Ты, наверно, ее тоже знаешь. В числе официанток, куда в свое время мы частенько ходили выпить, была О-Току. Такая забавная девица с приплюснутым носом и низким лбом. И вот, представляешь, вдруг входит она. В костюме гейши, с бутылочкой сакэ[35]в руках, подчеркнуто серьезная, как и остальные ее подруги. Я было подумал, что обознался, но когда она ко мне подошла, убедился, что это О-Току. Еще с тех времен у нее сохранилась привычка во время разговора вздергивать подбородок. Я остро ощутил, как быстротечна жизнь. Ты ведь помнишь — в нее в те годы был безнадежно влюблен Симура.

Теперь — генерал Симура, а в то время он покупал в баре Аокидо бутылочку мятного ликера и угощал О-Току с величайшей серьезностью: «Выпей, очень сладко». И ликер был приторным, и сам Симура тоже.

И вот эта самая О-Току служит теперь в таком месте. «Каково было бы находящемуся в Чикаго Симуре узнать об этом»,— подумал я и уже хотел было заговорить с ней, но постеснялся... Ведь это была О-Току. Значит, нужно было говорить о том времени, когда она служила на Нихонбаси.

Но неожиданно О-Току сама ко мне обратилась.

— Как давно я вас не встречала. В последний раз мы виделись, когда я служила в U. Вы совсем не изменились,— Она сказала мне что-то в этом роде. Ну и девица эта О-Току, день только начался, а она уже навеселе.

Хотя она и была навеселе, но мы так давно не виделись, да и тема была — Симура, и мы болтали без умолку. Но тут остальная компания подняла страшный шум, делая вид, будто ревнует меня, а устроитель приема заявил, что не даст мне уйти, пока я во всем не признаюсь,— в общем, все это было не очень приятно. Рассказывая им историю с мятным ликером Симуры, я сморозил ужасную глупость: «Мой близкий друг увивался за ней, а она его коленкой под зад». Устроитель приема был человек почтенного возраста, к тому же привел меня на прием родной дядя.

Правда, «коленкой под зад» вырвалось у меня как-то непроизвольно, и остальные гейши принялись дружно поддразнивать О-Току.

Но О-Току не признавала Счастливого дракона... Встретиться со Счастливым драконом, видимо, великое счастье. В комментарии к «Восьми псам»[36]есть такое место: «Счастливым драконом называют счастье, ниспосланное человеку свыше». Странно только, что в большинстве случаев Счастливый дракон не приходит к человеку без стараний с его стороны. Впрочем, об этом можно было и умолчать... Но то, что О-Току не признавала Счастливого дракона, было, в общем-то, вполне логично. «Если Симура-сан, как вы говорите, был безнадежно влюблен в меня, это вовсе не значило, что и я должна была безнадежно влюбиться в него».

И еще она говорила: «Случись это так, я сама чувствовала бы себя гораздо счастливее в те годы».

Это называют грустью безответной любви. Наверно, поэтому О-Току и захотелось рассказать, что с ней произошло. И она поведала мне историю своей странной любви. Ее я и хочу тебе рассказать. Хотя, как всякая любовная история, она не так уж интересна.

Удивительно, правда? Нет более скучного занятия, чем выслушивать пересказы снов или любовных похождений.

(Я ответил на это: «Просто потому, что такая история не может быть интересна никому, кроме тех, кто замешан в ней».— «Верно, даже в романе и то трудно рассказать о снах или любовных похождениях»,— «Скорее всего потому, что сон относится к области чувств. Среди снов, описанных в романах, нет ни одного, который был бы похож на настоящий».— «А любовных романов, которые можно было бы назвать выдающимися произведениями, сколько угодно, ты этого не можешь отрицать».—«Но среди них не менее легко вспомнить великое множество дурацких творений, которые не останутся в памяти людей».)

В общем, если ты представляешь себе, что за историю услышишь от меня, я могу спокойно продолжать. Из всех дурацких творений, какие только можно вообразить, она самое дурацкое. О-Току назвала бы ее «История моей безответной любви».

Слушая, что я рассказываю, имей это в виду.

Человек, в которого безнадежно влюбилась О-Току, был актером. О-Току пристрастилась к театру, еще когда жила с родителями на улице Таварамати, и все время бегала на представления в парк Асакуса, недалеко от дома. Ты, вероятно, думаешь, что это был какой-нибудь актеришка на выходных ролях в театре «Миятодза» или «Токивадза»[37]. Ничего подобного. Прежде всего ты ошибаешься, если полагаешь, что он японец. Представляешь, европеец. На амплуа комических злодеев.

К этому еще нужно добавить, что О-Току не знала ни имени его, ни адреса. Мало того, не знала даже, какой он национальности. И, уж конечно, не знала, холост он или женат. Странно все это, правда? Безответная любовь всегда абсурдна. Посещая театр Вакатакэ, мы могли не знать названия пьесы и имени актера, исполнявшего главную роль, но уж то, что он японец, что его сценическое имя Сёгику — это-то уж нам доподлинно было известно. Я насмешливо сказал об этом О-Току, но она ответила вполне серьезно: «Понимаете, я очень хотела узнать. Но не удалось, ничего не поделаешь. Я встречала его только на полотне».

На полотне — странно. Если бы она сказала на простыне, я бы еще понял. Я стал ее расспрашивать и так и сяк и наконец выяснил, что человек, в которого она влюблена, комик, снимающийся в западном кино. Тут уж я окончательно был сбит с толку. Действительно, на полотне.

Может быть, слова О-Току покажутся кому-нибудь плохим каламбуром. И кто-то, не исключено, даже скажет: «Да она просто насмешничает». Ведь из портового города, так что остра на язык. Но, по-моему, О-Току говорила чистую правду. Во всяком случае, глаза у нее были абсолютно правдивыми.

«Я готова была хоть каждый день бегать в кино, но на это не хватило бы никаких денег. Поэтому ходила всего раз в неделю». Но это ладно, самое потрясающее дальше. «Однажды я долго выпрашивала у мамы деньги, а когда наконец выпросила и прибежала в кино, там было уже полно народу и оставались только крайние места. Оттуда лицо его на экране казалось мне каким-то сплющенным. И так грустно мне стало, так грустно». Она говорила и плакала, прикрыв лицо фартуком. Ей было грустно оттого, что лицо любимого человека на экране было искажено. Я искренне ей посочувствовал.

«Я видела его раз двенадцать — тринадцать в разных ролях. Длинное худое лицо, усики. Обычно он носил строгий черный костюм, вот как у вас». На мне была визитка. «И он был похож на меня?» — спросил я. «Гораздо лучше,— с вызовом ответила она,— гораздо лучше». Не слишком ли это было жестоко? «Ты говоришь, что встречалась с ним только на полотне. Я мог бы тебя понять, если бы ты видела его во плоти и крови, если бы он мог с тобой разговаривать, взглядом выражать свои чувства — а тут просто изображение. Да еще на экране». Она была бессильна отдаться этому человеку, даже если бы и хотела. «Говорят: «желанный»... Но если нежеланный, ни за что не притворишься, что желанный. Возьмите хоть Симуру-сан — он часто угощал меня зеленым вином. Но я все равно не могла притворяться, будто он желанный. Судьба — от нее никуда не уйдешь». Она говорила вполне разумно. Ее слова поразили и в то же время тронули меня. «Потом, когда я стала гейшей, гости часто водили меня в кино, но не знаю почему,— этот человек совсем перестал появляться в фильмах. Сколько я ни ходила в кино, там показывали одну чепуху вроде «Вожделенных денег», «Зигомара»[38], даже смотреть не хотелось. В конце концов я совсем перестала ходить в кино — чего зря ходить. Понимаете...»

В этой компании О-Току не с кем было поговорить, и, понимая это, она буквально вцепилась в меня и говорила, говорила. Чуть не плача.

«Через много лет, уже после того, как я переехала сюда, я пошла однажды вечером в кино и вдруг снова увидала его на экране. В каком-то городе на Западе. Там была мощенная булыжником площадь, посреди площади какие-то деревья, похожие на китайские зонтики. А но обеим сторонам — гостиницы. Только, может быть, потому, что фильм был старый, все выглядело коричневато-тусклым, точно дело происходило под вечер, дома и деревья странно подрагивали,— грустная картина. И вдруг, представляете, с маленькой собачкой, дымя сигаретой, появляется он. В своем черном костюме, с тростью — ну нисколько не изменился с тех пор, как я видела его в детстве...»