СТРЕМЛЕНЬЕ МОТЫЛЬКА К ОГНЮ 6 страница

- ...всегда были сложные отношения с ницшеанством. Достоевский

пытался художественно обосновать его несостоятельность - и сделал это

вполне убедительно. Правда, с некоторой оговоркой: он доказал, что такая

система взглядов не подходит для выдуманного им Родиона Раскольникова. А

Гайдар создал такой же убедительный и такой же художественно правдивый, то

есть не вступающий в противоречие со сформированной самим автором

парадигмой, образ сверхчеловека. Сережа абсолютно аморален, и это

неудивительно, потому что любая мораль или то, что ее заменяет, во всех

культурах вносится в детскую душу с помощью особого леденца, выработанного

из красоты жизни. На месте пошловатого фашистского государства "Судьбы

барабанщика" сережины голубые глаза видят бескрайний романтический

простор, он населен возвышенными исполинами, занятыми мистической борьбой,

природа которой чуть приоткрывается, когда Сережа спрашивает у старшего

сверхчеловека, майора НКВД Герчакова, каким силам служил убитый на днях

взрослый. "Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из

своей кривой трубки (sic!), сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в

ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце."

Прижимаясь к быстро надувающемуся и твердеющему брюшку Сэма, уже

багровому, Наташа сжала его всеми шестью лапками.

- Oh, - шептала она, - it's getting so big... So big and hard...

- Yeah, baby, - нечленораздельно отвечал Сэм. - You smell good. And

you taste good.

- Итак, - сказала женщина за ширмой, - что написал Гайдар, мы более

или менее выяснили. Теперь подумаем, почему. Зачем бритый наголо мужчина в

гимнастерке и папахе на ста страницах убеждает кого-то, что мир прекрасен,

а убийство, совершенное ребенком, - никакой не грех, потому что дети

безгрешны в силу своей природы? Пожалуй, по-настоящему близок Гайдару по

духу только Юкио Мисима. Мисиму можно было бы назвать японским Гайдаром,

застрели он действительно из лука хоть одного из святых себастьянов своего

прифронтового детства. Но Мисима идет от вымысла к делу, если, конечно,

считать делом ритуальное самоубийство после того, как его фотография в

позе Святого Себастьяна украсила несколько журнальных статей о

нарождающемся японском культуризме, а Гайдар идет от дела к вымыслу, если,

конечно, считать вымыслом точные снимки переживаний детской души,

перенесенные из памяти в физиологический раствор художественного текста.

"Многие записи в его дневниках не поддаются прочтению, - пишет один из

исследователей. - Гайдар пользовался специально разработанным шифром.

Иногда он отмечал, что его снова мучили повторяющиеся сны "по схеме N_1"

или "по схеме N_2". И вдруг открытым текстом, как вырвавшийся крик:

"Снились люди, убитые мной в детстве..."

Голос за ширмой замолчал.

- Чего это она? - спросил Сэм.

- Уснула, - ответила Наташа.

Сэм нежно погладил колючий кончик ее брюшка и откинулся на диван.

Наташа тихонько сглотнула. Сэм подтянул к себе стоящий на полу кейс,

раскрыл его, вынул маленькую стеклянную баночку, сплюнул в нее красным,

завинтил и кинул обратно - вся эта операция заняла у него несколько

секунд.

- Знаешь, Наташа, - сказал он. - По-моему, все мы, насекомые, живем

ради нескольких таких моментов.

Наташа уронила побледневшее лицо на надувшийся темный живот Сэма,

закрыла глаза, и по ее щекам побежали быстрые слезы.

- Что ты, милая? - нежно спросил Сэм.

- Сэм, - сказала Наташа, - вот ты уедешь, а я здесь останусь. Ты хоть

знаешь, что меня ждет? Ты вообще знаешь, как я живу?

- Как? - спросил Сэм.

- Смотри, - сказала Наташа и показала овальный шрам на своем плече,

похожий на увеличенный в несколько раз след от оспяной прививки.

- Что это? - спросил Сэм.

- Это от ДДТ. А на ноге такой же от раствора формалина.

- Тебя что, хотели убить?

- Нас всех, - сказала Наташа, - кто здесь живет, убить хотят.

- Кто? - спросил Сэм.

Вместо ответа Наташа всхлипнула.

- Но ведь есть же права насекомых, наконец...

- Какие там права, - махнула лапкой Наташа. - А ты знаешь, что такое

цианамид кальция? Двести грамм на коровник? Или когда в закрытом

навозохранилище распыляют железный купорос, а улететь уже поздно? У меня

две подруги так погибли. А третью, Машеньку, хлористой известью залили. С

вертолета. Французский учила, дура... Права насекомых, говоришь? А про

серно-карболовую смесь слышал? Одна часть неочищенной серной кислоты на

три части сырой карболки - вот и все наши права. Никаких прав ни у кого

тут не было никогда и не будет, просто этим, - Наташа кивнула вверх, -

валюта нужна. На теннисные ракетки и колготки для жен. Сэм, здесь страшно

жить, понимаешь?

Сэм погладил наташину голову, поглядел на украшенный плакатом

холодильник и вспомнил Сильвестра Сталлоне, уже раздетого неумолимым

стечением обстоятельств до маленьких плавок и оказавшегося на берегу

желтоватой вьетнамской реки рядом с вооруженной косоглазой девушкой. "Ты

возьмешь меня с собой?" - спросила та.

- Ты возьмешь меня с собой? - спросила Наташа.

Рэмбо секунду подумал. "Возьму", - сказал Рэмбо.

Сэм секунду подумал.

- Видишь ли, Наташа, - начал он и вдруг оглушительно чихнул.

За ширмой что-то большое пошевелилось, вздохнуло, и оттуда монотонно

понеслось:

- Закрывая "Судьбу барабанщика", мы знаем, что шептал маленькому

вооруженному Гайдару описанный им теплый и ласковый голос. Но почему же

именно этот юный стрелок, которого даже красное командование наказывало за

жестокость, повзрослев, оставил нам такие чарующие и безупречные описания

детства? Связано ли одно с другим? В чем состоит подлинная судьба

барабанщика? И кто он на самом деле? Наверное, уже настала пора ответить

на этот вопрос. Среди бесчисленного количества насекомых, живущих на

просторах нашей необъятной страны, есть и такое - муравьиный лев. Сначала

это отвратительное существо, похожее на бесхвостого скорпиона, которое

сидит на дне песчаной воронки и поедает скатывающихся туда муравьев. Потом

что-то происходит, и монстр со страшными клешнями покрывается оболочкой,

из которой через неделю-две вылупляется удивительной красоты стрекоза с

четырьмя широкими крыльями и зеленоватым узким брюшком. И когда она

улетает в сторону багрового вечернего солнца, на которое в прошлой жизни

могла только коситься со дна своей воронки, она, наверное, не помнит уже о

съеденных когда-то муравьях. Так, может... снятся иногда. Да и с ней ли

это было? Майор Е. Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений

магаданской флотилии десантных ледоколов...

 

КОЛОДЕЦ

 

 

Стебли травы сгибались под собственной тяжестью, образуя множество

ворот, а вверху в зеленое ночное небо уходили светло-коричневые колонны

огромных деревьев - собственно, их смыкающиеся кроны и были этим небом.

Митя летел между стеблями, все время меняя направление, и перед ним

возникали новые и новые коридоры покачивающихся триумфальных арок, каждая

из которых отличалась от других и была, видимо, посвящена одному из его

многочисленных подвигов. К сожалению, природа этих подвигов тоже все время

менялась из-за ветра, шевелившего траву, и собственное величие делалось

крайне зыбким. Трава светилась в темноте, когда ее сгибал ветер, или это

сияние появлялось из воздуха всякий раз, когда в нем перемещался один из

стеблей, словно качающаяся трава выцарапывала свет из темноты.

Внизу делала свои однообразные движения жизнь - мириады разноцветных

насекомых ползли по земле, и каждое из них толкало перед собой навозный

шар. Некоторые раскрывали крылья и пытались взлететь, но удавалось это

немногим, да и они почти сразу падали на землю под тяжестью шара. Большая

часть насекомых двигалась в одном направлении, к залитой светом поляне,

которая иногда мелькала в просветах между стеблями. Митя полетел в ту же

сторону и вскоре увидел впереди большой пень неизвестного южного дерева -

он был совершенно гнилой и светился в темноте. Вся поляна перед ним была

покрыта шевелящимся пестрым ковром насекомых; они завороженно глядели на

пень, от которого исходили харизматические волны, превращавшие его в

несомненный и единственный источник смысла и света во вселенной. Каким-то

образом Митя понял, что эти волны были просто вниманием, отраженным

вниманием всех тех, кто собрался на поляне.

Подлетев чуть ближе, он разглядел небольшую кучку насекомых, стоявших

по периметру пня, повернувшись к поляне. Они были самыми разными - среди

них были очень красивые древесные клопы с мозаиками на хитиновых панцирях,

черные богомолы с молитвенно сложенными лапками, осы, сверкающие скарабеи,

множество стрекоз и бабочек с цветными крыльями; за их спинами виднелось

несколько строго-серых пауков, которые, впрочем, не очень лезли на глаза

собравшимся внизу насекомым. Что происходило в самом центре пня, не было

видно, и от этого возникало ощущение темной тайны - казалось, там сидит

очень грозное и могущественное насекомое, настолько могущественное, что

видеть его не положено никому, и очень хотелось думать, что оно в глубине

души хорошее и доброе. Насекомые на краю пенька легонько дирижировали

лапками, как бы следуя беззвучной музыке, и в такт их движениям

покачивалась собравшаяся внизу огромная толпа. Ее движения словно

следовали неслышному мотиву, и так четко, что он был почти слышен -

казалось, на далеком органе играют мелодию, которая была бы даже

величественной, если бы ее время от времени не прерывало непонятное

"умпс-умпс". Но стоило перестать смотреть на пенек и ритмично

покачивающуюся вокруг толпу насекомых, и сразу становилось ясно, что

вокруг тишина.

Митя поднялся довольно высоко, скоро пень оказался под ним - теперь

он мог посмотреть, что находится в самом его центре, и от этой возможности

стало чуть не по себе, особенно когда вспомнились разоблачения

многочисленных тайн этого пня в газетах, которые продают муравьи в самых

глубоких и темных переходах прорытого ими метрополитена. Митя опустил

взгляд и вздрогнул.

В центре пня была лужа, в которой плавало несколько похожих на

соленые огурцы гнилушек. Точнее, даже не в центре - пень был настолько

гнилым, что от него осталась только кора, а сразу за ней начиналась

трухлявая яма, полная гнилой воды.

Митя представил себе, что случится, когда кора треснет и вода хлынет

на живой ковер, покачивающийся вокруг пня, и ему стало страшно. И тут он

заметил, что исходящий от пня свет странно мерцает - как будто кто-то со

страшной скоростью гасит его и зажигает опять, выхватывая из темноты

неподвижную толпу крошечных гипсовых насекомых, почти такую же, как миг

назад, но все же немного иную.

Внизу непрерывным потоком ползли спешащие к пню насекомые, напирали

на тех, кто прополз по этому же пути раньше, и втаптывали их в землю -

словно живой разноцветный ковер стягивался к пню и подворачивался сам под

себя. Насекомые прыгали на пень, и большая их часть срывалась вниз,

попадая под лапки, шипы и рога наползающей со всех сторон смены, но

некоторым удавалось подняться вверх, к тем, кто стоял на зеленовато

светящемся краю; они очень проворно залезали туда, сразу же поворачивались

таким образом, чтобы ни в коем случае не увидеть, что находится в центре

пня, и принимались дирижировать, поддерживая и возобновляя неизвестно кем

и когда выдуманную мелодию.

Митя полетел прочь. Было некому рассказать, что этот пенек вместе со

всеми теми, кто на нем собрался, - еще далеко не все, что есть в мире, и

от этого делалось грустно, а еще грустнее было от того, что и сам Митя в

этом не был вполне уверен. Но, долетев до границы поляны, он увидел

рассеянный свет, излучаемый не то травой, не то трущимся о нее ветром,

вспомнил, что с ним было до того, как он попал на поляну с гнилым пнем, и

успокоился. Над ним опять понеслись триумфальные арки согнутых стеблей, и

чем дальше от поляны он улетал, тем меньше внизу оставалось спешащих к ней

насекомых. Скоро их не осталось совсем, и тогда вокруг стали появляться

цветы. Они казались разноцветными посадочными площадками необычных форм,

но испускали такой одуряющий запах, что Митя предпочитал любоваться ими на

расстоянии, тем более что на иных цветах копошились ушедшие от мира пчелы,

уединения которых Митя не хотел нарушать.

В траве впереди мелькнул красный огонек, и Митя автоматически

повернул к нему. Когда он оказался так близко, что на всем вокруг появился

слабый красноватый отблеск, Митя полетел крадучись, подолгу зависая за

широкими стеблями и незаметно перелетая от одного к другому. После

нескольких таких маневров он выглянул из-за стебля и увидел рядом, прямо

перед собой, двух очень странных, ни на кого не похожих красных жуков. На

головах у них были большие желтые выросты, похожие на широкополые

соломенные шляпы, а низ брюшка был, насколько Митя мог разглядеть, цвета

хаки. Они сидели на стебле в полной неподвижности и задумчиво смотрели

вдаль, чуть покачиваясь вместе с растением.

- Я думаю, - сказал один из жуков, - что нет ничего выше нашего

одиночества.

- Если не считать эвкалиптов, - сказал второй.

- И платанов, - подумав, добавил первый.

- И еще дерева чикле, - сказал второй.

- Дерева чикле?

- Да, - повторил второй, - дерева чикле, которое растет в

юго-восточной части Юкатана.

- Пожалуй, - согласился первый, - но уж этот гнилой пенек на соседней

поляне никак не выше нашего одиночества.

- Это точно, - сказал второй.

Красные жуки опять задумчиво уставились вдаль.

- Что нового в твоих снах? - спросил через несколько минут первый.

- Много чего, - сказал второй. - Вот сегодня, например, я обнаружил

далекий и очень странный мир, откуда нас тоже кто-то увидел.

- Неужели? - спросил первый.

- Да, - ответил второй. - Но тот, кто нас увидел, принял нас за две

красные лампы на вершине горы, стоящей у моря.

- И что мы сделали в твоем сне? - спросил первый.

Второй выдержал драматическую паузу.

- Мы светились, - сказал он с индейской торжественностью, - пока не

выключили электричество.

- Да, - сказал первый, - наш дух действительно безупречен.

- Ну так, - отозвался второй. - Но самое интересное, что тот, кто нас

заметил, прилетел прямо сюда и прячется сейчас за соседним стеблем.

- В самом деле? - спросил первый.

- Конечно, - сказал второй. - Да ты ведь и сам знаешь.

- И что он собирается делать? - спросил первый.

- Он, - сказал первый, - собирается прыгнуть в колодец номер один.

- Интересно, - сказал второй, - а почему в колодец номер один? Он

ведь точно так же может прыгнуть в колодец номер три.

- Да, - подумав, сказал первый, - или в колодец номер девять.

- Или в колодец номер четырнадцать, - сказал второй.

- Но лучше всего, - сказал первый, - это прыгнуть в колодец номер

сорок восемь.

Митя вжался в стебель, слушая, как в нескольких метрах от него

стремительно нарастают числительные, и тут ему на плечо легла чья-то рука

и сильно его тряхнула.

Повернув голову, Митя увидел склонившегося над ним Диму. Вокруг была

площадка на вершине горы, над которой поднималась мачта с двумя красными

фонарями (сейчас они уже не горели), рядом стояли две складные табуретки,

а сам он лежал под кустом.

- Вставай, - сказал Дима. - У нас мало времени.

Митя поднялся, помотал головой, пытаясь вспомнить только что

снившийся сон, но тот уже улетучился и оставил после себя только неясное

ощущение.

Дима пошел по узкой тропинке, ведущей прочь от шеста с двумя красными

лампами. Митя поплелся следом, еще позевывая, но через несколько десятков

метров, когда тропинка превратилась в узкий карниз, под которым не было

ничего, кроме стометровой пустоты и моря, остатки сна слетели с него

окончательно. Тропинка нырнула в щель между скалами, прошла под низкой

каменной аркой (тут у Мити мелькнуло неясное воспоминание, связанное со

сном) и вывела в небольшую расщелину, заросшую темными кустами. Митя

сорвал несколько холодных ягод терновника, кинул их в рот и сразу же

выплюнул, увидев яркий белый череп, лежащий под кустом. Череп был

маленький и узкий, наподобие собачьего, только меньше и тоньше.

- Там, - сказал Дима, показывая на кусты.

- Что? - спросил Митя.

- Колодец.

- Какой колодец? - спросил Митя.

- Колодец, в который ты должен заглянуть.

- Зачем?

- Это единственный вход и выход, - сказал Дима.

- Куда?

- Для того, чтобы на это ответить, - сказал Дима, - надо заглянуть в

колодец. Сам все увидишь.

- Да что это такое?

- По-моему, - сказал Дима, - ты сам знаешь, что такое колодец.

- Знаю. Приспособление для подъема воды.

- А еще? Помнишь, ты мне сам говорил про города и про колодец? Города

меняют, а колодец остается одним и тем же.

- Помню. Это сорок восьмая гексаграмма, - сказал Митя и опять

подумал, что очень похожее только что было с ним во сне. - Она так и

называется - колодец. "Меняют города, но не меняют колодец. Ничего не

утратишь, но и ничего не приобретешь. Уйдешь и придешь, но колодец

останется колодцем... Если почти достигнешь воды, но не хватит веревки, и

если разобьешь бадью, - несчастье!"

- Откуда это? - спросил Дима.

- Книга перемен.

- Ты ее что, наизусть знаешь?

- Нет, - с некоторым неудовольствием признался Митя. - Просто эта

гексаграмма мне пять раз выпадала.

- Как интересно. И о чем она?

- О колодце. О том, что существует некий колодец, которым можно

пользоваться. Точнее, сначала им нельзя пользоваться, потому что на первой

позиции в нем нет воды, на второй ее нельзя зачерпнуть, а на третьей ее

некому пить. Зато потом все приходит в норму. Если я не путаю. А смысл

примерно в том, что мы носим в себе источник всего, что только может быть,

но поскольку первая, вторая и третья позиции символизируют недостаточно

высокие уровни развития, то на них этот источник еще не доступен. Вообще,

символично, что к этой гексаграмме мы переходим от гексаграммы

"истощение", на пятой позиции которой...

- Хватит, - перебил Дима. - Помнишь песню, что мы слышали на

набережной? Насчет того, где найти себя? Та, кто ее пела, совершенно не

понимала, о чем она поет. И ты точно так же не понимаешь, о чем сейчас

говоришь. А чтобы понять, что ты только что сказал, тебе надо заглянуть в

колодец.

- А если я не пойду?

- Не пойти ты просто не можешь.

- Почему? - спросил Митя.

Дима посмотрел на его руки. Митя проследил за взглядом, уставился на

свои ладони и понял, что они больше не светятся в темноте. Еще несколько

минут назад, когда они начинали дорогу к этому месту, ладони сияли - не

таким ярким, как вчера, но чистым и ясным голубым светом.

- Вот именно поэтому, - сказал Дима. - Иначе все, что ты понял,

исчезнет. И в лучшем случае ты успеешь написать еще пару идиотских

стихотворений с непонятным тебе самому смыслом. Если, конечно, допустить,

что он в них вообще есть.

Митя покраснел - хорошо, что этого не было видно в темноте.

- Меня иногда поражает твой апломб, - сказал он. - Стихи не

обязательно должны содержать смысл. Ты просто не знаешь, что такое

постмодернизм.

- Вот только этого не хватало - чтобы я знал, что это такое, - сказал

Дима, выделив интонацией слово "знал".

Он развернул Митю на месте и слегка толкнул его.

Кусты были густыми и колючими; прикрывая пальцами глаза, Митя сделал

несколько шагов, поскользнулся и полетел вниз.

Он падал спиной вперед, хватаясь руками за рыхлые стены, падал очень

долго, но вместо того, чтобы упасть на дно, впал в задумчивость. Время не

то исчезло, не то растянулось - все, что он видел, менялось не меняясь,

каким-то образом постоянно оказываясь новым, а его пальцы все пытались

уцепиться за тот же самый участок стены, что и в начале падения. Как и

вчера, он чувствовал, что смотрит на что-то странное, что-то такое, на что

не смотрел никогда в жизни и вместе с тем смотрел всегда. Когда он

попытался понять, что он видит, и найти в своей памяти нечто похожее, ему

вспомнился обрывок виденного по телевизору фильма, где несколько ученых в

белых халатах были заняты очень странным делом - вырезали из картона круги

с небольшими выступами и насаживали их на сверкающий металлический штырь,

словно чеки в магазине; картонные круги становились все меньше и меньше, и

в конце концов на штыре оказалась человеческая голова, составленная из

тонких листов картона; ее обмазали синим пластилином, и на этом фильм

кончился.

То, что видел Митя, больше всего напоминало эти картонные круги:

последним, самым верхним кругом был испуг от падения в колодец,

предпоследним - опасение, что колючая ветка куста хлестнет по глазам, до

этого была досада, что так быстро исчез приснившийся мир, где на длинной

травинке беседовали два красных жука; еще раньше - страх перед летучей

мышью, наслаждение полетом над залитыми луной камнями, озадаченность

непонятным вопросом Димы, тоска от стука доминошных костей над пустой

набережной и от того, главным образом, что в собственной голове сразу

стала видна компания внутренних доминошников, и так - ниже и ниже, за один

миг - сквозь всю жизнь, сквозь все сплющившиеся и затвердевшие чувства,

которые он когда-либо испытал.

Сначала Митя решил, что видит самого себя, но сразу же понял: все

находящееся в колодце на самом деле не имеет к нему никакого отношения. Он

не был этим колодцем, он был тем, кто падал в него, одновременно оставаясь

на месте. Может быть, он был пластилином, скрепляющим тончайшие слои

наложенных друг на друга чувств. Но главное другое. Пройдя сквозь

бесчисленные снимки жизни к точке рождения, оказавшись в ней и заглянув

еще глубже, чтобы увидеть начало, он понял, что смотрит в бесконечность.

У колодца не существовало дна. Никакого начала никогда не

существовало.

И тут же Митя увидел еще одно - все, что было в колодце под точкой, с

которой он привык начинать свой личный отсчет, вовсе не было пугающим,

за-или догробным (догробный мир, подумал он, надо же), таинственным или

неизвестным. Оно всегда существовало рядом, даже ближе, чем рядом, а не

помнил он про это потому, что оно и было тем, что помнило.

- Эй, - услышал он далекий голос. - Вылезай! Хватит. Не разбей бадью.

Он почувствовал, что его тянут за руку, потом по лицу прошлась ветка

с острыми шипами, перед глазами мелькнули черные листья, и он увидел перед

собой Диму.

- Пошли отсюда, - сказал Дима.

- Что это было? - спросил Митя.

- Колодец, - сказал Дима таким тоном, словно открывал большую тайну.

- А я в него не упаду опять?

Дима остановился и с недоумением посмотрел на него.

- Мы не можем упасть в колодец, в котором и так находились целую

вечность. Мы можем только выйти из него.

- А теперь я из него вышел?

- Не теперь, а тогда. Ты сейчас опять в нем. А когда ты его видел, ты

высунул голову. Жизнь очень странно устроена. Чтобы вылезти из колодца,

надо в него упасть.

- А зачем?

- Из каждого колодца ты можешь что-нибудь вынести. Они содержат

бесценные сокровища. Точнее, сами по себе они ничего не содержат, и ты

выходишь оттуда таким же, как вошел. Но в них ты можешь заметить то, что

есть у тебя самого.

Митя погрузился в размышления и остаток пути шел молча.

- Я никаких сокровищ там не заметил, - сказал он, когда оба вернулись

на площадку под маяком. - Я просто за один миг увидел свою жизнь. И даже

больше.

- Вся жизнь, - ответил Дима, - и, как ты выразился, даже больше,

существует один миг. Вот именно тот, который происходит сейчас. Это и есть

бесценное сокровище, которое ты нашел. И теперь ты сможешь поместить в

один миг все что хочешь - и свою жизнь, и чужую.

- Но я не вижу того, что я нашел, - сказал Митя.

- Потому что ты нашел то, что видит, - ответил Дима. - Закрой глаза и

посмотри.

- Куда?

- Куда хочешь.

Митя закрыл глаза и увидел в образовавшейся темноте - про себя он

называл ее предвечной, потому как в детстве считал, что тонкие сияющие

линии и мерцание возникают перед веками - ярко-синюю точку. Она была

неподвижной, но ее можно было странным образом направить на что угодно.

Митя услышал треск цикады, направил синюю точку на него и вспомнил

далекий вечер, когда он встал на ноги, - а произошло это очень рано, сразу

же после того, как он вылупился из яйца и упал на землю с дерева, в ветке

которого началось его существование.

 

PARADISE

 

 

Сережа не помнил своих родителей. Он встал на ноги очень рано, сразу

же после того, как вылупился из яйца и упал на землю с дерева, в ветке

которого началось его существование. Это произошло на фоне удивительно

красивого заката, в безветренный летний вечер, озвученный тихим плеском

моря и многоголосым пением цикад, одной из которых он тоже мог

когда-нибудь стать. Но эта перспектива маячила так далеко, что он даже не

обдумывал ее, понимая: если ему и суждено будет протрещать горловыми

пластинками свою песню, то сделает это все равно уже не он, или не совсем

он, потому что эти пластинки вырастают только у немногих, у тех, кто

прошел многолетний путь под землей и сумел в конце концов выбраться на

поверхность, забраться на дерево и окончательно вылупиться. Отчего-то он

был уверен, что если это и случится с ним, то это будет тоже в летний

вечер, такой же тихий и теплый.

Сережа вгрызся в землю, стараясь сразу приучить себя к тому, что это

всерьез и надолго. Он знал - шансов выбиться наружу мало и помочь ему

могут только трезвость и собранность, только способность прокопать дальше,

чем другие, а мысль о том, что другие понимают то же самое, придавала

дополнительные силы. Но детство есть детство, и первые несколько лет он

провел, бесцельно разглядывая попадающиеся в земле предметы - некоторые из

них можно было вынуть и повертеть в руках, а другие приходилось

рассматривать прямо в почве. Особенно Сережа любил находить окна -

погрузив в землю пальцы, он осторожно ощупывал их холодную твердую

поверхность и расчищал ее, стараясь угадать, что увидит за стеклом.

Опыт всех этих лет, заполненных копошением в мягком российском

суглинке (который однажды утром неожиданно оказался благодатным черноземом

Украины), слился для него в одном обобщающем воспоминании - как он,

поеживаясь от мороза, смотрит в только что расчищенное окно, за которым

видны черные зимние сумерки вокруг ярко освещенной детской площадки, а в

центре, в пятне света, стоит снежная баба с воткнутым в голову частоколом

морковок, очень похожая на статую Свободы, которую он увидел в откопанном

неподалеку от окна журнале. Стекло было разрисовано морозом, и узор на нем

сильно напоминал маленькую пальмовую рощу; казалось, эти пальмы качаются

от его дыхания. В окно нельзя было пролезть, и Сережа долго стоял возле

него, тоскуя о непонятном, а потом стал рыть ход дальше, затаив в сердце

нерасшифрованную мечту.

К тому времени, когда он стал задумываться, все ли делает верно, его

жизнь стала рутинной и состояла большей частью из очень похожих событий,

повторяющихся в однообразной последовательности.

Перед ним, прямо перед головогрудью и лапами, был круг темной твердой

земли. Сзади, за спиной, оставался прорытый к этому времени тоннель, но