ТРИ ЧУВСТВА МОЛОДОЙ МАТЕРИ

 

 

Доедая последнюю мятую сливу, Марина совершенно не волновалась насчет

будущего - она была уверена, что ночью найдет все необходимое на рынке. Но

когда она решила вылезти и посмотреть, не ночь ли на дворе, и сползла с

кучи слежавшегося под ее тяжестью сена, она увидела, что выхода на рынок

нет, и вспомнила, что Николай заделал его почти сразу после своего

появления. Сделал он все настолько аккуратно, что не осталось никаких

следов, и Марина даже не могла вспомнить, где этот выход был. Она отчаянно

огляделась: из черной дыры, перед которой лежал сплетенный Николаем

половичок, тянуло ледяным ветром, а остальные три стены были совершенно

одинаковыми - черными и сырыми. Начинать рыть ход заново нечего было и

думать - не хватило бы сил, и Марина, бессильно зарыдав, упала на сено. В

фильме, который она стала вспоминать, возможность такого поворота событий

не предусматривалась, и Марина совершенно не представляла, что делать.

Наплакавшись, она несколько успокоилась - во-первых, ей не особенно

хотелось есть, а во-вторых, еще оставались два тяжелых свертка, с которыми

она вышла из театра. Решив перетащить их в камеру, Марина протиснулась в

черную дыру и поползла по узкому и кривому лазу, в который намело довольно

много снега. Через несколько метров она ощутила, что ползти ей очень

трудно - бока все время цеплялись за стены. Ощупав себя руками, она с

ужасом поняла, что за те несколько дней, что она пролежала на сене,

приходя в себя после шока от гибели Николая, она невероятно растолстела;

особенно раздалась талия и места, где раньше росли крылья - теперь там

были настоящие мешки жира. В одном особенно узком участке коридора Марина

застряла и даже решила, что теперь ей отсюда не выбраться, но все же после

долгих усилий ей удалось доползти до выхода наружу. Баян и свертки лежали

на том же месте, где она их и оставила, только были занесены снегом.

Подумав, Марина решила не тащить с собой баян и взяла назад только

свертки, а баяном изнутри подперла крышку, закрывавшую вход в нору.

Кое-как вернувшись на место, Марина устало поглядела на серую

газетную бумагу свертков. Она догадывалась, что найдет внутри, и поэтому

не очень спешила их разворачивать. На бумаге крупным псевдославянским

шрифтом было напечатано: "Магаданский муравей", а сверху был подчеркнутый

девиз "За наш магаданский муравейник!", набранный готическим курсивом.

Ниже была фотография, но что именно на ней изображено, Марина не поняла

из-за корки засохшей крови, которой была покрыта нижняя часть свертка;

единственное, что она разобрала из подзаголовков, это что номер воскресный

и посвящен в основном вопросам культуры. Марину томило незнакомое

физическое ощущение, и, чтобы развеяться, она решила немного почитать.

Осторожно отвернув начало листа, она увидела с другой его стороны столбцы

текста.

Первой шла статья майора Бугаева "Материнство". Увидев перед собой

это слово, Марина ощутила, как у нее екнуло в груди. Со всем вниманием, на

которое она была способна, она стала читать.

"Приходя в эту жизнь, - писал майор, - мы не задумываемся над тем,

откуда мы взялись и кем мы были раньше. Мы не размышляем о том, почему это

произошло - мы просто ползем себе по набережной, поглядывая по сторонам, и

слушаем тихий плеск моря."

Марина вздохнула и подумала, что майор знает жизнь.

"Но наступает день, - стала она читать дальше, - и мы узнаем, как

устроен мир, и понимаем, что наша первая обязанность перед природой и

обществом - дать жизнь новым поколениям муравьев, которые продолжат

начатое нами великое дело и впишут новые славные страницы в нашу

многовековую историю. В этой связи считаю необходимым остановиться на

чувствах молодой матери. Во-первых, ей свойственна глубокая и нежная

забота о снесенных яйцах, которая находит выражение в постоянном

попечении. Во-вторых, ее не оставляет легкая печаль, являющаяся следствием

непрестанных размышлений о судьбе потомства, часто непредсказуемой в наше

неспокойное время. И в-третьих, ее не покидает радостная гордость от

сознания..."

Последнее слово упиралось в ссохшуюся коричневую корку, и Марина,

хмурясь от нахлынувших на нее незнакомых чувств, перевела взгляд на

соседний столбец.

"Для коммунистической партии Латвии я оказался чем-то вроде

Кассандры", - прочла она и отбросила газету.

- А ведь я беременна, - сказала она вслух.

 

 

Первое яйцо Марина снесла незаметно для себя, во сне. Ей снилось, что

она опять стала молоденькой самочкой и строит снеговика во дворе

магаданского оперного театра. Сначала она слепила маленький снежок, потом

стала катать его по снегу, и постепенно он становился все больше и больше,

но почему-то был не круглым, а сильно вытянутым, и как Марина ни

старалась, она не могла придать ему круглую форму.

Когда она проснулась, она увидела, что во сне сбросила с себя штору

и, разметавшись, лежит на сене, а на полу возле постели - в том месте, где

раньше стояли сапоги Николая, - белеет предмет, точь-в-точь повторяющий

странный снежный ком из ее сна. Марина пошевелилась, и на пол скатилось

еще одно яйцо. Она испуганно вскочила, и ее тело начало содрогаться в

неудержимых, но практически безболезненных спазмах. На пол упало еще

несколько яиц. Они были одинаковые, белые и холодные, покрытые мутной

упругой кожурой, а по форме напоминали дыни средних размеров; всего их

было семь.

"Что ж теперь делать?" - озабоченно подумала Марина, и тут же ей

стало ясно что - надо было первым делом вырыть для яиц нишу.

Привычно откидывая совком землю, Марина прислушивалась к своим

чувствам и с недоумением замечала, что совсем не испытывает радости

материнства, так подробно описанной майором Бугаевым. Единственными ее

ощущениями были озабоченность, что ниша выйдет слишком холодной, и легкое

отвращение к снесенным яйцам.

Видно, роды отобрали у нее слишком много сил, и, закончив работу, она

ощутила усталость и голод. Есть можно было только то, что было в свертке,

и Марина решилась.

- Я ведь это не для себя, - сказала она, обращаясь к кубу темного

пространства, в центре которого она сидела на четвереньках. - Я для детей.

В первом свертке оказалась ляжка Николая в заскорузлой от крови

зеленой военной штанине. Своими острыми жвалами Марина распорола штанину

вдоль красного лампаса и стянула ее как колбасную шкурку. На ляжке у

Николая оказалась татуировка - веселые красные муравьи с картами в лапках

сидели за столом, на котором стояла бутылка с длинным узким горлышком.

Марина подумала, что ничего, в сущности, не успела узнать про своего мужа,

и откусила от ляжки небольшой кусок.

На вкус Николай оказался таким же меланхолично-основательным, каким

был и при жизни, и Марина заплакала. Она вспомнила его сильные и упругие

передние лапки, поросшие редкой рыжей щетиной, и их прикосновения к ее

телу, раньше вызывавшие только скуку и недоумение, теперь показались ей

исполненными тепла и нежности. Чтобы прогнать тоску, Марина стала читать

клочки газеты, лежавшие перед ней на полу.

"Для негодования уже не остается сил, - писал неизвестный автор, -

можно только поражаться бесстыдству масонов из печально знаменитой ложи

П-4 ("психоанализ-четыре"), уже много десятилетий измывающихся над

международной общественностью и простерших свою изуверскую наглость до

того, что в центре мировой научной полемики благодаря их усилиям оказались

два самых гнусных ругательства древнекоптского языка, которым масоны

пользуются для оплевывания чужих национальных святынь. Речь в данном

случае идет о выражениях "sigmund freud" и "eric bern", в переводе

означающих, соответственно, "вонючий козел" и "эректированный волчий

пенис". Когда же магаданская наука, последняя из нордических наук,

стряхнет с себя многолетнее оцепенение и распрямит свою могучую спину?"

Марина не понимала, о чем идет речь, но догадывалась, что за газетным

обрывком стоит неведомый ей мир науки и искусства, который она мимоходом

видела на старом расписном щите возле моря: мир, населенный улыбающимися

широкоплечими мужчинами с логарифмическими линейками и книгами в руках,

детьми, мечтательно глядящими в неведомую взрослым даль, и небывалой

красоты женщинами, замершими у весенних роялей и кульманов в тревожном

ожидании счастья. Марине стало горько от того, что она никогда уже не

попадет на этот фанерный щит, но это еще могло произойти с ее детьми, и

она ощутила беспокойство за лежащие в нише яйца. Она подползла к ним

поближе и стала внимательно их изучать.

Мутная пелена на их поверхности успела рассосаться, и стали видны

зародыши. Они совершенно не походили на муравьев и скорее напоминали

толстых червяков, но следы их будущего строения были уже различимы. Пять

из них были бесполыми рабочими насекомыми, а шестой и седьмой имели

крылышки, и Марина с радостным испугом увидела, что один из них - мальчик,

а другой - девочка. Она вернулась к кровати, надергала сена и тщательно

обложила им яйца, потом накрыла их снятой с себя шторой и зарылась в

остатки сена. Оно неприятно кололо голое тело, но Марина старалась не

обращать внимания на это неудобство. Некоторое время она с нежностью

глядела на получившееся гнездышко, а потом ее глаза закрылись и ей начала

сниться магаданская наука, распрямляющая спину под черным небом ледовитого

океана.

На следующее утро она заметила, что хоть уже долгое время ничего не

ела, но растолстела до такой степени, что не только потеряла возможность

вылезти в коридор, но и в самой камере помещается лишь потому, что лежит

по диагонали, головой к кладке яиц. Ей трудно было представить, что раньше

она протискивалась в крохотный квадратный лаз, отверстие которого чернело

на стене. Из-за складок жира на шее она даже не могла толком повернуть

голову, чтобы посмотреть, какой она стала, но чувствовала, что там, за

шеей, течет по своим законам жизнь большого самодостаточного тела, которое

уже не совсем Марина - Мариной оставалась только голова с немногими

мыслями и пара еще подчиняющихся этой голове лапок (остальные были

намертво придавлены брюхом к полу.) В теле бродили соки, в его недрах

раздавались странные завораживающие звуки, и оно, совершенно не спрашивая

у Марины ни разрешения, ни совета, иногда начинало медленно сокращаться

или переваливалось с боку на бок. Марина думала, что дело тут в генах: за

все время с тех пор, как она стала матерью, она съела только ляжку

Николая, и то не потому, что сильно хотелось есть, а чтобы та не

испортилась.

Шли дни. Но однажды она проснулась с чувством голода, который не

походил ни на что из испытанного ею раньше: сейчас голодна была не

худенькая девушка из прошлого, а огромная масса живых клеток, каждая из

которых пищала тоненьким голосом о том, как ей хочется есть. Решившись,

Марина подтянула к себе оставшийся сверток, развернула его и увидела

бутылку шампанского. Сначала она обрадовалась, потому что так и не

попробовала шампанского в театре и часто думала, какое оно на вкус, но

потом поняла, что осталась совсем без еды. Тогда она протянула лапки к

яичной кладке, выбрала яйцо, в котором медленно дозревал бесполый рабочий

муравей, подтянула его и, не давая себе опомниться, вонзила жвалы в

хрустнувшую полупрозрачную оболочку. Яйцо оказалось вкусным и очень

сытным, и Марина, до того как пришла в себя и вновь обрела контроль над

своими действиями, съела целых три.

"Ну и что, - подумала она, чувствуя, как к горлу подступает сытая

отрыжка, - пусть хоть кто-то останется. А то все вместе..."

Сильно захотелось шампанского, и Марина стала открывать бутылку.

Шампанское хлопнуло, и не меньше трети содержимого белой пеной

выплеснулось на пол. Марина расстроилась, но потом вспомнила, что точно

так же было в фильме, и успокоилась. Шампанское ей не очень понравилось,

потому что в рот из бутылки попадала только пузырящаяся пена, которую

трудно было глотать, но все же она допила его до конца, отбросила пустую

бутылку в угол и стала изучать газету, в которую та была упакована. Это

тоже был номер "Магаданского муравья", но не такой интересный, как

прошлый. Почти весь его объем занимал репортаж с магаданской конференции

сексуальных меньшинств; это ей было скучно читать, но зато на большой

групповой фотографии она нашла автора статьи о материнстве майора Бугаева

- он был, как следовало из подписи, пятый сверху.

Отложив газету, Марина прислушалась к ощущениям от собственного тела.

Не верилось, что все это толстое и огромное и есть она. Или, наоборот,

этому огромному и толстому уже не верилось, что оно - это Марина.

"А вот начну с завтрашнего дня спортом заниматься, - чувствуя, как из

живота медленно поднимается пузырящаяся надежда, подумала Марина, -

похудею, опять пророю ход на юг, к морю... И найду того генерала, который

Николая хвалил. Он на мне женится, и..."

Дальше Марина боялась даже думать. Но она ощутила, что она еще

молода, еще полна сил, и, если не сдаваться обстоятельствам, вполне можно

начать все сначала. Потом она задремала и спала очень долго, без

сновидений.

Разбудили ее чавкающие звуки. Марина открыла глаза и обомлела. Из

угла на нее смотрели два больших ничего не выражающих глаза. Сразу под

глазами были острые сильные челюсти, которые быстро что-то перетирали, а

ниже располагалось небольшое червеобразное тельце белого цвета, покрытое

короткими и упругими чешуйками.

- Ты кто? - испуганно спросила Марина.

- Я твоя дочь Наташа, - ответило существо.

- А что это ты ешь? - спросила Марина.

- Яйца, - невинно прошамкала Наташа.

- А...

Марина поглядела на нишу с яйцами, увидела, что та совершенно пуста,

и подняла полные укора глаза на Наташу.

- А что делать, мам, - сквозь набитый рот ответила та, - жизнь такая.

Если б Андрюшка быстрее вылупился, он бы сам меня слопал.

- Какой Андрюшка?

- Братишка, - ответила Наташа. - Он мне говорит, значит, давай маму

разбудим. Прямо из яйца еще говорит. Я тогда говорю - а ты, если б первый

кожуру прорвал, стал бы маму будить? Он молчит. Ну, я и...

- Ой, Наташа, ну разве так можно, - прошептала Марина, покачивая

головой и разглядывая Наташу. Она уже не думала о яйцах - все остальные

чувства отступили перед удивлением, что это странное существо, запросто

двигающееся и разговаривающее, - ее родная дочь. Марина вспомнила фанерный

щит у видеобара, изображавший недостижимо прекрасную жизнь, и попыталась в

своем воображении поместить на него Наташу. Наташа молча на нее глядела,

потом спросила:

- Ты чего, мам?

- Так, - сказала Марина. - Знаешь что, Наташа, сползай-ка в коридор.

Там баян стоит. Принеси его сюда, только осторожней, смотри, чтобы крышка

вниз не упала. Снегу наметет.

Через несколько минут Наташа вернулась с источающей холод черной

коробкой.

- Теперь послушай, Наташа, - сказала Марина. - У меня была тяжелая и

страшная судьба. У твоего покойного папы - тоже. И я хочу, чтобы с тобой

все было иначе. А жизнь - очень непростая вещь.

Марина задумалась, пытаясь в несколько слов сжать весь свой горький

опыт, все посещавшие ее долгими магаданскими ночами мысли, чтобы передать

Наташе главный итог своих раздумий.

- Жизнь, - сказала она, отчетливо вспомнив торжествующую улыбку на

лице завернутой в лимонного цвета штору сраной уродины, - это борьба. В

этой борьбе побеждает сильнейший. И я хочу, Наташа, чтобы победила ты. С

сегодняшнего дня ты будешь учиться играть на баяне твоего отца.

- Зачем? - спросила Наташа.

- Ты станешь работником искусства, - объяснила Марина, кивая на

черную дыру в стене, - и пойдешь работать в магаданский военный оперный

театр. Это прекрасная жизнь, чистая и радостная (Марина вспомнила генерала

со сточенными жвалами и парализованными мышцами лица), полная встреч с

самыми удивительными людьми. Хочешь ты так жить? Поехать во Францию?

- Да, - тихо ответила Наташа.

- Ну вот, - сказала Марина, - тогда начнем прямо сейчас.

 

 

Успехи Наташи были удивительными. За несколько дней она так здорово

выучилась играть, что Марина про себя решила - все дело в отцовской

наследственности. Единственной нотной записью, которую они с Наташей нашли

в "Магаданском муравье", оказалась музыка песни "Стража на Зее",

приведенная там в качестве примера истинно магаданского искусства. Наташа

стала играть сразу же, прямо с листа, и Марина потрясенно вслушивалась в

рев морских волн и завывание ветра, которые сливались в гимн непреклонной

воле одолевшего все это муравья, и размышляла о том, какая судьба ждет ее

дочь.

- Вот такие песни, - шептала она, глядя на быстро скачущие по

клавишам пальцы Наташи.

Как-то Марина подумала о мелодии из французского фильма и напела

дочке то, что смогла. Наташа сразу же подхватила мотив, сыграла его

несколько раз, а потом поразмышляла и сыграла его несколько иначе, и

Марина вспомнила, что именно так в фильме и было. После этого она

окончательно поверила в свою дочь, и когда Наташа засыпала рядом, Марина

заботливо накрывала шторой беззащитную белую колбаску ее тельца, словно

Наташа была еще яйцом.

Иногда по вечерам они начинали мечтать, как Наташа станет известной

артисткой и Марина придет к ней на концерт, сядет в первый ряд и даст

наконец волю гордым материнским слезам. Наташа очень любила играть в такие

концерты - она садилась перед матерью на фанерную коробку, прижимала баян

к груди и исполняла то "Стражу на Зее", то "Подмосковные вечера"; Марина в

самый неожиданный момент прерывала ее игру тоненьким криком "браво" и

начинала истово бить друг о друга двумя последними действующими лапками.

Тогда Наташа вставала и кланялась; выходило это у нее так, словно всю свою

жизнь перед этим она ничего другого не делала, и Марине оставалось только

клоком сена размазывать по лицу сладкие слезы. Она чувствовала, что живет

уже не сама, а через Наташу, и все, что ей теперь нужно от жизни, - это

счастья для дочери.

Но шли дни, и Марина стала замечать в дочери странную вялость. Иногда

Наташа замирала, баян в ее руках смолкал, и она надолго уставлялась в

стену.

- Что с тобой, девочка? - спрашивала Марина.

- Ничего, - отвечала Наташа и принималась играть вновь.

Иногда она бросала баян и уползала в ту часть камеры, которой Марина

не могла видеть, и не отвечала на вопросы, занимаясь там непонятным.

Иногда к ней приходили друзья и подруги, но Марина не видела их, а слышала

только молодые самоуверенные голоса. Однажды Наташа спросила ее:

- Мама, а кто лучше живет - муравьи или мухи?

- Мухи-то лучше, - ответила Марина, - но до поры до времени.

- А после поры да времени?

- Ну как тебе сказать, - задумалась Марина. - Жизнь у них, конечно,

неплохая, но очень неосновательная и, главное, без всякой уверенности в

будущем.

- А у тебя она есть?

- У меня? Конечно. Куда я отсюда денусь.

Наташа задумалась.

- А в моем будущем у тебя уверенность есть? - спросила она.

- Есть, - ответила Марина, - не волнуйся, милая.

- А ты можешь так сделать, чтобы ее у тебя больше не было?

- Что? - не поняла Марина.

- Ну, можешь ты так сделать, чтобы не быть насчет меня ни в чем

уверенной?

- А почему ты этого хочешь?

- Почему, почему. Да потому что пока у тебя будет уверенность в моем

будущем, я отсюда тоже никуда не денусь.

- Ах ты дрянь неблагодарная, - рассердилась Марина. - Я тебе все

отдала, всю жизнь тебе посвятила, а ты...

Она замахнулась на Наташу, но та быстро уползла в угол камеры, где

Марина не могла ее даже видеть.

- Наташа, - через некоторое время позвала Марина, - слышишь, Наташа!

Но Наташа не отвечала. Марина решила, что дочь обиделась на нее, и

решила больше ее не трогать. Опустив голову, она задремала. Утром на

следующий день она очень удивилась, не нащупав рядом маленького упругого

наташиного тельца.

- Наташа! - позвала она.

Никто не отозвался.

- Наташа! - повторила Марина и беспокойно заерзала на месте.

Наташа не отзывалась, и Марина испытала самую настоящую панику. Она

попробовала повернуться, но огромное жирное тело совершенно ей не

подчинялось. У Марины мелькнула мысль, что оно, может быть, еще в

состоянии двигаться, но просто не понимает, чего Марина от него хочет, или

не в состоянии расшифровать сигналы, идущие от мозга к его мышцам. Марина

сделала колоссальное волевое усилие, но единственным ответом тела было

раздавшееся в его недрах тихое урчание. Марина попыталась еще раз, и ее

голова немного повернулась вбок. Стал виден другой угол камеры, и Марина,

изо всех сил выворачивая глаз, рассмотрела висящий под потолком небольшой

серебристый кокон, состоящий, как ей показалось, из множества рядов тонких

шелковых нитей.

- Наташа, - опять позвала она.

- Ну что, мам? - долетел из кокона тихий-тихий голос.

- Ты что это? - спросила Марина.

- Известно что, - ответила Наташа. - Окуклилась. Пора уже.

- Окуклилась? - переспросила Марина и заплакала. - Что ж ты меня не

позвала? Совсем уже взрослая стала, выходит?

- Выходит так, - ответила Наташа. - Своим умом теперь жить буду.

- И что ты делать хочешь, когда вылупишься? - спросила Марина.

- А в мухи пойду, - ответила Наташа из-под потолка.

- Шутишь?

- И ничего не шучу. Не хочу так, как ты, жить, понятно?

- Наташенька, - запричитала Марина, - цветик! Опомнись! В нашей семье

такого позора отроду не было!

- Значит, будет, - спокойно ответила Наташа.

 

 

На следующее утро Марина проснулась от скрипа. Висящий под потолком

кокон слегка покачивался, и Марина поняла, что Наташа готова вылупиться.

- Наташа, - стараясь говорить спокойно, начала Марина, - пойми. Чтобы

пробиться к свободе и солнечному свету, надо всю жизнь старательно

работать. Иначе это просто невозможно. То, что ты собираешься сделать, -

это прямая дорога на дно жизни, откуда уже нет спасенья. Понимаешь?

Кокон треснул по всей длине, и из появившегося в его верхней части

отверстия высунулась голова - это была Наташа, но совсем не та девочка, с

которой Марина долгими вечерами играла в магаданские концерты.

- А мы, по-твоему, где живем? На потолке, что ли? - грубо отозвалась

она.

- Смотри, - с угрозой сказала Марина, еле удерживая взгляд на коконе,

- вернешься вся ободранная, яиц в подоле принесешь - на порог тебя не

пущу.

- Ну и не надо, - отвечала Наташа.

Она уже разорвала стенку кокона, и вместо скромного муравьиного

тельца с четырьмя длинными крыльями Марина увидела типичную молодую муху в

блядском коротеньком платьице зеленого цвета с металлическими блестками.

Наташа была, конечно, красива - но совсем не целомудренной и

быстрорастворимой красотой муравьиной самки. Она выглядела крайне

вульгарно, но в этой вульгарности было нечто завораживающее и

притягательное, и Марина поняла, что мордастый мужчина из французского

фильма, случись ему выбирать между Мариной, какой она была в молодости, и

Наташей, выбрал бы, несомненно, Наташу.

- Проститутка! - выпалила Марина, чувствуя, как к оскорбленным

родительским чувствам примешивается женская ревность.

- Сама проститутка, - не оборачиваясь, отозвалась Наташа, занятая

своей прической.

- Ты... Ах ты... - зашипела Марина, - на мать... Прочь из моего дома!

Слышишь, прочь!

- Сейчас сама уйду, - сказала, заканчивая туалет, Наташа. - Больно

надо.

- Немедленно! - закричала Марина. - Какими словами на мать! Прочь

отсюда!

- И баян мне твой надоел, старая дура, - бросила Наташа. - Сама на

нем играй, пока не подохнешь.

Марина уронила голову на сено и в голос зарыдала. Она ожидала, что

через несколько минут Наташа опомнится и приползет извиняться, и даже

решила не извинять ее сразу, а некоторое время помучить, но вдруг услышала

звяканье врезающегося в землю совка.

- Наташа, - закричала она, чудовищным усилием поворачивая голову, -

что ты делаешь!

- Ничего, - ответила Наташа, - наружу выбираюсь.

- Так вон ведь выход! Ты что, хочешь все разрушить, что мы с отцом

построили?

Наташа не ответила - она продолжала сосредоточенно копать и, какие бы

материнские проклятия ни обрушивала на ее голову Марина, даже не

оборачивалась. Тогда Марина, как могла, приблизила голову к черной дыре в

стене и завопила:

- Помогите! Люди добрые! Милиция!

Но ответом ей было только далекое завывание ледяного ветра.

- Спасите! - опять заорала Марина.

- Да чего ты орешь, - тихо сказала из-под потолка Наташа, -

во-первых, добрых людей там нет, а во-вторых, все равно никто не услышит.

Марина поняла, что дочь права, и впала в оцепенение. Под потолком

мерно позвякивал совок, так продолжалось час или два, а потом в камеру

упал солнечный луч и ворвался полный забытых запахов свежий воздух; Марина

вдохнула его и неожиданно поняла, что тот мир, который она считала

навсегда ушедшим в прошлое вместе с собственной юностью, на самом деле

совсем рядом и там началась осень, но еще долго будет тепло и сухо.

- Пока, мама, - сказала Наташа.

"Улетает", - поняла наконец Марина и закричала:

- Наташа! Сумку хоть возьми!

- Спасибо! - крикнула сверху Наташа, - я взяла!

Она чем-то прикрыла прорытую наверх дыру, и в камере опять стало

темно и холодно, но тех нескольких секунд, пока светило солнце, хватило

Марине, чтобы вспомнить, как все было на самом деле в тот далекий полдень,

когда она шла по набережной и жизнь тысячью тихих голосов, доносящихся от

моря, из шуршащей листвы, с неба и из-за горизонта, обещала ей что-то

чудесное.

Марина поглядела на стопку газет и с грустью поняла, что это все, что

у нее осталось, - точнее, все, что осталось для нее у жизни. Ее обида на

дочь прошла, и единственное, чего она хотела, - это чтобы Наташе повезло

на набережной больше, чем ей. Марина знала, что дочь еще вернется, но

знала и то, что теперь, как бы близко к ней ни оказалась Наташа, между

ними всегда будет тонкая, но непрозрачная стена - словно то пространство,

где они когда-то играли в магаданские концерты, вдруг разделила доходящая

до потолка комнаты глухая желтая ширма.

 

ВТОРОЙ МИР

 

 

- ...избавиться от ощущения, - говорил Митя, стоя с закрытыми глазами

в центре площадки под шестом маяка, - что он копает крыльями пустоту, и из

последних сил удерживая себя от догадки, что всю предшествовавшую жизнь он

занимался именно этим. Пока вместе с сотнями других цикад он летел к

далекой горе, второй раз в жизни видя мир таким, как он есть, вокруг

стемнело и ему стало казаться, что он потерял дорогу - хотя куда именно он

летит, он твердо не знал, - но тут он вспомнил, что стоит между черными

кустами терновника и торчащими из земли выветренными скалами причудливой

формы, которые с того места, где он находился, казались просто участками

неба без звезд...

Он несколько раз моргнул и слегка надавил на веки пальцами. За ними

разлилось слабое голубоватое сияние, но яркой точки, которая сияла там

несколько минут назад, уже не было.

- Все. Больше ничего не вижу, - сказал он. - И сколько все это

продолжалось?

Дима пожал плечами.

- Хотя да, - сказал Митя. - Конечно.

- Цикады - наши близкие родственники, - сказал Дима. - Но они живут в

совершенно другом мире. Я бы сказал, что это подземные мотыльки. Там все

так же, как у нас, но совсем нет света.

Он повернулся и пошел вверх по тропинке. Митя пошел следом, и через

минуту или две они вышли на плоскую площадку между скалами, один край

которой обрывался в пустоту. Отсюда было видно море с широкой лунной

дорогой - даже не дорогой, а целой взлетно-посадочной полосой - и еще были

видно дрожащее сияние на берегу.

- Странно, - сказал Митя. - Как будто все то, к чему мы с таким

трудом пытаемся всю жизнь вернуться, на самом деле никуда и не исчезало.

Как будто кто-то завязывает нам глаза, и мы перестаем это видеть.

- Хочешь узнать, кто?

- Хочу, - сказал Митя.

- Это хорошо, что ты хочешь, - сказал Дима, - потому что в любом

случае придется.

Митя вздрогнул.

- Что значит придется?

- Видишь ли, - печально сказал Дима, - своими недавними действиями ты

растревожил одно очень могущественное существо. Ему все это ужасно не

понравилось. И сейчас оно явится за тобой.

- А какое ему до меня дело? - спросил Митя.

- Оно считает, что ты находишься в его полной власти. Принадлежишь

ему. А то, что ты пытаешься делать, этой власти угрожает. И это существо

нападет на тебя с минуты на минуту.

- Кто это?

- Труп, - сказал Дима как нечто само собой разумеющееся.

- Чей труп?

- Твой, - сказал Дима, - чей же еще.

- Ты хочешь сказать, что я умру?

- В каком-то смысле, - ответил Дима. - Когда я говорю "труп", я имею

в виду, что тебя ждет тот, кто сейчас живет вместо тебя. На мой взгляд,

самое худшее, что с тобой может произойти, - это то, что он и дальше будет

жить вместо тебя. А если умрет он, вместо него будешь жить ты.

- Кто это живет вместо меня? - спросил Митя. - И как труп может

умереть?

- Хорошо, - сказал Дима, - не живет, а мертвеет. Это все слова.

Неважно. Все равно бесполезно говорить. Иди и сам все увидишь.

- А ты? - спросил Митя.

- С ним можешь встретиться только ты сам, - сказал Дима. - И все, что

случится дальше, тоже зависит только от тебя.

- Опять в кусты идти? - спросил Митя. - Сколько можно.

- Я не знаю, где он тебя найдет. Но он уже здесь. Совсем рядом.

- Где? - испуганно спросил Митя.

Дима засмеялся и не ответил. Он подошел к краю площадки, почти к

самому обрыву в море, и отвернулся, словно не желая иметь никакого

отношения к тому, что происходит за его спиной.

Митя огляделся по сторонам. Вокруг были скалы самых разных форм; на

некоторых из них росли пучки травы, которую шевелил ветер, из-за чего

казалось, что шевелятся сами камни. Митя посмотрел на Диму. Его застывшая

фигура казалась со спины темным каменным выступом, словно он превратился в

одну из скал.

Больше на площадке ничего не было. Митя подошел к началу тропинки, по

которой они только что прошли, и, цепляясь за кусты и камни, стал

спускаться вниз. Прошлый раз он шел за Димой и даже не заметил, насколько

трудно здесь идти - словно тогда вокруг было светлее. Теперь, когда Луну

закрыл каменный гребень, приходилось нашаривать ногой следующий камень и

ощупью находить ветки, чтобы схватиться за них. Через несколько метров

Мите показалось, что он завис в темной пустоте, держась за несколько

непонятно откуда взявшихся в ней каменных выступов, и нет никакой

гарантии, что впереди окажется хоть какая-то опора. Он замер на месте.

"А куда я иду? - подумал он. - И зачем?"

Он закрыл глаза и попытался прислушаться к своим ощущениям и мыслям,

но их не было. Было просто темно, прохладно и тихо. Можно было продолжить

спуск вниз, а можно было вернуться на площадку, где остался Дима;

казалось, что между этими двумя действиями нет никакой разницы.

Митя попытался сделать еще один шаг, и из под его подошвы вывернулся

камень - он чуть не покатился вслед за этим камнем, но в последний момент

успел схватиться за усеянную шипами ветку, которая глубоко расцарапала ему

кожу на ладони. Камень несколько раз стукнулся о скалы, с шорохом врезался

в листву, и опять стало тихо.

"Что же со мной происходит? - подумал Митя, облизывая кровоточащую

ладонь. - Как это оказалось, что я стою в полной темноте, в непонятном

месте, и дожидаюсь собственного трупа? Это что, я к свету летел, а

прилетел вот сюда? Ведь я же совсем другого искал. Может, я и сам не знаю,

чего, но никак не этого, точно."

Подул ветер, и внизу зашуршали невидимые листья.

"А может, он на мне опыты ставит. Сейчас пойду и скажу ему, что с

меня хватит... Кто он такой вообще и откуда он взялся? С другой стороны,

конечно, бессмысленный вопрос... Оттуда же, откуда и я. И говорит он тоже

правильно. Но ведь я это и без него всегда знал. И еще много другого знал,

кстати... Куда только это делось..."

Митя попытался вспомнить это другое, и перед ним, почти как в

колодце, промелькнуло несколько отрывистых картин, вместе похожих на

фильм, склеенный из разных слайдов. Оказалось, что лучшее связано с очень

простым, таким, о чем никому и не расскажешь. Это были моменты, когда

жизнь неожиданно приобретала смысл и становилось ясно, что она на самом

деле никогда его не теряла, а терял его Митя. Но причина того, что этот

смысл становился виден опять, была непонятна, а картинки на сменяющихся в

его памяти слайдах были самыми обычными - например, проходящие по ночному

потолку полосы света, похожие на лучи зенитных прожекторов, которые никак

не могут поймать люстру, или вид из поезда на длинное вечернее небо,

уходящее в просеку за пыльным окном, или несколько неотшлифованных

бутылочных изумрудов на ладони. Но странное и невыразимое знание,

связанное со всем этим, давно исчезло, а то, что осталось в памяти, было

больше всего похоже на сохранившиеся фантики от конфет, съеденных каким-то

существом, уже давно живущим в нем, постоянно и незаметно присутствующим в

любой мысли (кажется, среди мыслей оно и жило), но все время прячущимся от

прямого взгляда.

А сейчас, сразу же понял Митя, это существо, незаметно жевавшее его

почти всю жизнь и сожравшее его почти целиком, просто не успело

отпрыгнуть. Это и был труп.

Но с ним ничего нельзя было сделать - разве что подобрать камень

побольше и ударить самого себя по голове.

Митя еще раз ощупал ногой темную пустоту внизу, повернулся и стал

карабкаться назад. Лезть вверх было проще, и через минуту он уже был на

ярко освещенной лунным светом площадке.

Дима стоял там же, в той же позе и так же неподвижно, и Митя с

раздражением подумал, что в его поведении, пожалуй, слишком много

мистического пафоса.

- Я все понял, - сказал он. - Понял, о чем ты говорил. Эй.

Он похлопал Диму по плечу, и тот медленно обернулся.

Это был не Дима.

Это было то самое существо, мысль о существовании которого за минуту

перед этим мелькнула в митином сознании. Ошибиться было невозможно, хотя

Митя не мог сказать, откуда у него возникла эта уверенность. Но в тот же

момент, когда он увидел перед собой собственное лицо, только синее и

усталое, он вспомнил место из старой японской книги, где человеку снится

кошмар, в котором он бежит вдоль берега моря от самого себя, вставшего из

гроба. С ним сейчас происходило то же самое, только не было гроба, берег

моря находился далеко внизу, и просыпаться было некуда.

Митя попятился, и труп шагнул за ним. Митя кинулся к ведущей вниз

тропинке, но, представив себе, как он снова повиснет на ветках, а сверху

на него обрушится собственный труп, он затормозил, развернулся, чуть

помешкал, решая, куда бежать, и почувствовал, как за левое плечо его

схватила собственная ладонь.

То есть ладонь принадлежала тому, кто преследовал его, но

одновременно он почувствовал, что сам взял кого-то рукой за плечо. И этот

кто-то тоже был он сам. Митя завыл от ужаса, неловко ударил кулаком в

ничего не выражающее лицо с закрытыми глазами и тотчас почувствовал косой

удар по собственной скуле. Труп медленно и немного карикатурно, в духе

гигиеничных американских ужасов, поднял руки, схватил Митю за горло, и

Митя почувствовал, что тоже кого-то душит. Он изо всех сил сжал пальцы и

понял, что еще секунда - и он задохнется. Тогда он чуть ослабил хватку и

почувствовал, что может сделать вдох. Он убрал руки, и одновременно

разжались пальцы на его горле.

"Понятно", - подумал Митя, повернулся, поднял ногу, чтобы шагнуть, и

почувствовал, что его за левое плечо опять схватила собственная ладонь. Он

испытал мгновенный приступ ярости, лягнул труп ногой и, придя в себя,

обнаружил, что стоит на четвереньках. Он встал, со свистом втягивая воздух

в непослушные легкие. Это было тяжело не только потому, что от удара

перехватило дыхание, а еще и потому, что пальцы трупа опять с тупым

усердием сомкнулись на его шее, и чтобы сделать вдох, ему пришлось

ослабить собственную хватку на холодном синем горле. Митя сделал еще одну

попытку отцепиться от трупа, но хоть его движения были быстрыми и

сильными, а труп двигался крайне медленно и вяло, не успел Митя

повернуться, как на плечо ему опять легла собственная ладонь.

Митя обернулся к трупу, слегка - так, чтобы можно было дышать - сжал

пальцами его горло и сказал:

- Ну что? Долго так стоять будем?

Труп не отвечал. Приглядевшись, Митя заметил, что его веки чуть

приоткрыты и он словно бы смотрит вниз. Труп тихо-тихо дышал и, как

почему-то показалось Мите, пытался о чем-то вспомнить.

- Эй, ты! - позвал Митя.

- Сейчас, - сказал труп и опять тихо задышал.

"А может, - мелькнула у Мити мысль, - просто его задушить надо? А

самому потерпеть чуть-чуть."

Он стал осторожно вдыхать, чтобы набрать в легкие достаточно воздуха,

но почувствовал, что пальцы трупа сдавили его горло и с каждой секундой их

нажим становится сильнее. Митя попытался отодрать холодные пальцы от

своего горла, но это не помогло - труп, кажется, решил задушить его

первым. Митя всерьез испугался, и пальцы трупа на его горле тут же

оторопело разжались.

"Нет, - подумал Митя, - так не выйдет. А может, перекрестить его? На

всякий случай? Хуже ведь не будет".

Вдруг труп высвободил одну руку, торопливо перекрестил Митю и опять

схватил его за горло.

"Не помогает", - подумал Митя и вдруг понял, что все то, что он

думает, думает не он, а труп.

- Эй, - раздался сверху димин голос, - ты еще долго с ним обниматься

будешь?

Митя поднял глаза. Дима, свесив ноги, сидел на высоком камне в

нескольких метрах справа и глядел на вяло текущую внизу схватку.

- Дай ему по яйцам, - посоветовал он. - А потом, когда согнется, -

замком по шее.

- Что с ним делать? - просипел Митя.

- Не знаю, - ответил Дима. - Это ведь не мой труп, а твой. Делай что

хочешь. Все в твоих руках.

Несколько минут Митя стоял напротив трупа, глядя ему в лицо. Ничего

ужасного в этом лице не было - оно было спокойным, усталым и грустным, как

будто труп держался руками не за его горло, а за поручень вагона метро, в

котором возвращался домой с давно обрыдлой работы.

- Если бы это, не дай Бог, происходило со мной, - наконец сказал Дима

со своего камня, - я бы перво-наперво как следует рассмотрел, кто передо

мной стоит.

Митя еще раз поглядел на усталое лицо трупа и заметил на нем почти

неуловимую гримасу легкой грусти и обиды, тень какой-то несбывшейся мечты.

Митя понял, какой именно мечты - его собственной. И вместо отвращения и

страха он испытал к своему трупу искреннюю жалость, а как только это

случилось, холодные пальцы опять сжали его горло. Но на этот раз Митя ясно

чувствовал, что его душит внешняя сила, и никак не мог ослабить хватку на

своем горле. Он изо всех сил пнул ногой голень трупа и только ушиб пальцы

ноги - казалось, он ударил железный столб. Перед его глазами замелькали

разноцветные полосы и точки, он почувствовал, что вот-вот потеряет

сознание, и понял, что, задушив его, труп пойдет домой дочитывать Марка

Аврелия.

И тут его внимание привлекло одно из плясавших перед его глазами

цветных пятен. Точнее, как раз это маленькое голубое пятнышко не плясало,

а оставалось на месте, поэтому Митя его и заметил. Это была та самая

голубая точка, которая пропала после того, как он разглядел с ее помощью

цикаду. Митя понял, что снова может смотреть с помощью этой точки,

направил луч внимания на утомленное синее лицо перед своими глазами и

почувствовал, что его пальцы сжимают уже не горло, а что-то мягкое и чуть

влажное.

Перед ним на земле стоял большой навозный шар, и его руки уходили в

него почти по локоть.

Он вытащил их, несколько раз брезгливо встряхнул и повернулся к Диме,

который спрыгнул с камня и подошел к шару.

- Что это? - спросил Митя.

- А то ты сам не знаешь, - сказал Дима. - Навозный шар.

Это было правдой. Митя знал, что это, и отлично знал, что с этим

делать.

"Сколько ты у меня украл, - подумал он, с ненавистью глядя на шар, -

ведь вообще все, что было, украл..."

Он поднял было ногу, собираясь пнуть его, но понял, что бить некого,

и в этом было самое обидное. Осторожно, чтобы не увязли руки, он нажал на

поверхность шара - тот стронулся с места неожиданно легко, - подкатил его

к обрыву и толкнул вперед.

Шар прокатился несколько метров по крутому склону, оторвался от него

и исчез из виду. А через несколько долгих мгновений снизу долетел громкий

всплеск.

Митя повернулся, медленно дошел до места, где сидел раньше, и сел

прямо на землю, прислонясь спиной к камню.

- Странно, - сказал он после нескольких минут тишины, - но я сейчас

совершенно четко вижу, что эта точка всегда была у меня перед глазами.

Абсолютно все время. Я просто никогда не обращал на нее внимания.

- Ты просто не знал, что можно обратить на нее внимание, - сказал

Дима. - А есть еще очень много такого, на что ты сейчас точно так же не

обращаешь внимания, потому что не знаешь, что это можно сделать.

- Например?

- Ты любишь читать книги. Но в них все время написано о ком-то

другом. Тебе никогда не хотелось прочитать книгу о себе?

- Я ее еще только пишу, - сказал Митя.

- Кто "я"?

Митя показал на себя пальцем, и Дима засмеялся.

- Это сильное преувеличение, - сказал он. - Если ты увидишь эту

книгу, ты это сам поймешь.

- А как ее увидеть?

- Ты же сам только что сказал. Обратить внимание.

Митя закрыл глаза и некоторое время сидел молча.

- Не могу, - сказал он.

- Потому что ты до сих пор считаешь, что эту книгу пишешь ты сам, -

сказал Дима, - хотя тот "ты сам", который так считает, скорее и есть эта

книга.

Он присел на корточки напротив Мити и прошептал:

- Что будет, если голубая точка перед твоими глазами посмотрит сама

на себя?

- Сама на себя?

Митя зажмурился, и его лицо даже перекосилось от напряжения, так что

Дима снова засмеялся.

- Недавно ты упал вниз, - сказал он, - в колодец. Помнишь? А теперь

попробуй упасть прямо вверх.

Вдруг у Мити в ушах громко хлопнуло, и он увидел, что перед ним опять

не Дима. Перед ним был кто-то другой. И сидели они уже не среди каменных

выступов на маленькой земляной площадке, а совсем в другом месте, и не

сидели, а просто находились, потому что сидеть там было не на чем.

Собственно, и не они - Мити уже не было, а был только тот, на кого он

смотрел.

Это была фигура в чем-то вроде длинного сияющего плаща - а может

быть, так выглядели сложенные светящиеся крылья. Ее лицо и руки были

чистым светом, но на них можно было смотреть так же, как на любые другие

руки или лицо. Он знал все про эту фигуру - точнее, она знала все про

него, но это было одно и то же, потому что это и был он сам. Но не тот,

каким он себя знал.

То, что было перед ним, на самом деле не имело ни тела, ни какой-либо

определенной формы. Но чтобы можно было смотреть на это, надо было придать

ему какую-нибудь форму, что, как Митя понял, он и сделал совершенно

автоматически. Ясно было только одно - все лучшее, настоящее, что он

считал главным в себе и всю жизнь охранял от других и даже от самого себя,

было просто кривым и тусклым отражением того, что находилось сейчас перед

ним. Все лучшее в его жизни было просто каплями свободы и счастья, которые

медленно, по одной, просачивались к нему из неизвестного резервуара, из

мира, где ничего, кроме свободы и счастья, не было. А сейчас дверь в этот

мир широко распахнулась.

И Митя понял, что он всегда был просто искаженным и неполным

отражением этого существа, его слабой и бессильной тенью.

И одновременно он понял, что всегда и был этим существом, а то, что

он считал собой раньше, было просто солнечным зайчиком, лучом света,

который упал на какую-то поверхность и образовал множество разноцветных

пятен, так притянувших к себе его внимание, что то ли он стал думать, что

он и есть эти разноцветные движущиеся пятна, то ли пятна стали думать, что

они - это он.

Как будто он был изображением на экране, а сейчас изображение вдруг

повернулось, посмотрело в ту точку, откуда падал свет, и увидело, что оно

и есть эта точка и этот свет. Но что тогда было изображением? Митя

посмотрел на него и увидел, что это тоже он.

У Мити мелькнула мысль, что все дело в экране, но когда он посмотрел

на него, он увидел, что это тоже он сам, после чего стало совершенно

непонятно, как это он смог упасть сам на себя и образовать изображение,

которое тоже он.

Митя попытался назвать собой хоть что-нибудь из всего этого и не

смог. Он был всем этим и абсолютно ничем - просто игрой света и тени, на

которую смотрело то, что было им на самом деле, хотя на самом деле не было

ничего такого, что было бы им - Митей, сидящим на холодной каменной

поверхности огромного и прекрасного мира, прислонясь спиной к неровному

выступу скалы.

Он встал и огляделся. Димы нигде не было видно. Потом он заметил

слабый дрожащий свет, мелькнувший в расщелине между двумя скалами, и

подумал, что Дима там. Дойдя до расщелины, он щелкнул зажигалкой, протянул

ее вперед и шагнул через похожий на порог каменный выступ. Скалы смыкались

над головой, образуя подобие высокой пещеры. Митя увидел впереди слабый

огонек, как будто у Димы в руках догорала спичка, и позвал:

- Дима! Где ты?

Тот не ответил.

- Кто ты такой? - крикнул Митя и пошел вперед.

Огонек тронулся ему навстречу, и через несколько шагов его вытянутая

вперед рука с быстро нагревающейся зажигалкой уперлась в непонятно как

оказавшееся здесь зеркало в тяжелой полукруглой раме из темного дерева.

 

ЭНТОМОПИЛОГ

 

 

- То есть я как хочу сделать, Паш, - тонким тенорком говорил Арнольду

Сэм, - я туда поеду и возьму корыто, а назад своим ходом. Тут я корыто

продам, а продам я его, Паша, круто. Они сейчас дорогие. И тогда у меня с

прибабахом на два новых выйдет.

Они сидели свесив ноги на высоком деревянном заборе в начале

набережной. Пальцы Сэма были вжаты в пластмассовые бока чемоданчика с

такой силой, что их ногти побелели, а лицо было покрыто маленькими

бусинками пота и до крайности сосредоточено; глядел он в сторону моря, но

явно видел на его месте что-то другое.

- Но это, понятно, через баксы, - продолжал он, - а то их все сейчас

продали, вот с рублями, козлы, и остались. Ты ведь понимаешь, Паш, не на

голое место еду. А кстати, тебе охотничий билет нужен?

- Зачем это? - спросил Арнольд.

- А чтоб официально на стене висело. Если придут квартиру грабить -

снимешь и... Ты подумай только, Паш, какая сильная вещь! Я сейчас оформляю

себе - четыре инстанции надо пройти, и везде взятки платишь. Выходит

примерно два с полтиной. И еще у меня одна мысль есть...

Снизу послышался скрип, и Арнольд увидел приближающийся к забору

навозный шар, облепленный зелеными и желтыми листьями.

"Уже осень", - подумал он с грустью.

За шаром бежал маленький мальчик.

- Эй, - крикнул он, - вас зовут! Просили к столикам подойти.

- Кого зовут? - спросил Арнольд. - И кто?

- Не знаю, - ответил мальчик. - Просто просили передать, что с

Наташей плохо. Вы не знаете, где тут пляж? А то в тумане не видно ничего.

- Прямо, - сказал Арнольд и неопределенно махнул рукой.

- Спасибо, - недоверчиво сказал мальчик.

Он толкнул свой шар дальше, и Арнольд некоторое время глядел ему

вслед, прислушиваясь к путаному бормотанию Сэма.

- А если ты хочешь, Паш, - говорил тот, - то поезжай со мной в

Венгрию. Билет шестьдесят долларов, дорогой, но поехать стоит. И насчет

ружья тоже подумай - вещь очень сильная...

Арнольд потряс его за плечо.

- Сэм, - сказал он, - очнитесь.

Сэм встрепенулся, помотал головой и поглядел по сторонам. Потом он

раскрыл чемодан, поплевал красным в стеклянную баночку и спрятал ее назад.

- Это уже интересней, - своим обычным голосом сказал он, - здесь хоть

какая-то перспектива видна. Что случилось?

- Не знаю, - сказал Арнольд. - С Наташей плохо.

- О Господи, - сказал Сэм, - вот оно. Начинается.

Он спрыгнул на газон и стал ждать, пока Арнольд завершит сложные

эволюции с переносом веса, полным оборотом жирного тела на сто восемьдесят

градусов и повисанием на руках.

- Если хотите знать мое мнение, - сказал Арнольд, грузно

приземлившись в траву, - в таких ситуациях надо вести себя жестко с самого

начала. Иначе обоим будет только хуже. Никогда не подавайте никаких

надежд.

Сэм ничего не сказал. Они вышли на набережную и молча пошли в сторону

летнего кафе.

У одного из его столиков собралась небольшая толпа, и уже при первом

взгляде на нее было ясно, что произошло что-то нехорошее. Сэм побледнел и

побежал вперед. Растолкав зрителей, он протиснулся вперед и замер.

Со стола свисал, покачиваясь под ветром, узкий желтый лист липучки. К

нему пристало несколько мелких листьев и бумажек, а в самом его центре,

бессильно склонив голову, висела Наташа. Ее крылья были распластаны по

поверхности листа и уже успели пропитаться ядовитой слизью; одно было

отогнуто в сторону, а другое непристойно задрано вверх. Под ее закрытыми

глазами чернели синяки в пол-лица, а зеленое платьице, когда-то пленившее

Сэма своим веселым блеском, теперь потускнело и покрылось бурыми пятнами.

- Наташа! - вскрикнул Сэм, кидаясь вперед. - Наташа!

Его удержали. Наташа открыла глаза, заметила Сэма и с испугом

поправила челку на лбу. Усилие, видимо, оказалось для нее чрезмерным - ее

рука бессильно упала и впечаталась в ядовитый клей.

- Сэм, - с усилием открывая рот, сказала она, - хорошо, что ты

пришел. Видишь, как...

- Наташа, - прошептал Сэм, - прости.

- Представляешь, Сэм, - тихо заговорила Наташа, - я ведь, как дура,

перед зеркалом тренировалась. Плиз чиз энд пепперони. Думала, уеду с

тобой...

Ветер донес от репродуктора над лодочной станцией еле слышную трель

балалайки.

- Понимаешь, Сэм, не в Америку, а с тобой... Волновалась, как я

там... Помнишь, как мы купаться ходили? А мама, представляешь, из своей

шторы мне новое платье сшила. Я и не знала даже, смотрю - на диване лежит.

Все говорила - Наташенька, поиграй мне еще на баяне, а то уедешь скоро

насовсем... Только ей не говорите... Пусть лучше думает, что я не

попрощавшись уехала...

Наташа опустила голову, и на ее длинных ресницах заблестели маленькие

капельки слез.

- Осторожно, - раздался слева женский бас. - Пропустите-ка.

К столику подошла официантка с багровым лишаем на строгом, как у

судьбы, лице. В ее руке была огромная алюминиевая кастрюля с красной

надписью "III отряд". Официантка поставила кастрюлю на землю, вытряхнула

туда остатки пищи из стоявших на столе тарелок, а потом одним движением

сильной и жестокой ладони сорвала со стола лист липучки с Наташей, смяла

его в маленький желтый комок и кинула следом. Сэма опять удержали на месте

чьи-то руки. Официантка прикрепила к столу свежую липучку, подхватила

кастрюлю и пошла к следующему столу. Граждане стали расходиться, а Сэм все

стоял на месте и глядел на свисающую со стола липкую желтую полоску.

- Пойдемте, Сэм, - услышал он тихий голос Арнольда. - Ей уже все

равно не помочь. Идемте. Вам выпить надо, вот что. Пойдемте к Артуру, он

сейчас в домик к покойному Арчибальду переехал. Две цистерны поставил и

факс. Там тихо, уютно. Не смотрите только на эту липучку, я вас умоляю...

Сэм, дайте человеку пройти...

Сэм шагнул в сторону, и мимо него прошла странная фигура в чем-то

вроде серебристого плаща, край которого волочился по земле - а может быть,

это были сложенные за спиной тяжелые длинные крылья.

 

 

Два крупных навозных шара необычного красноватого отлива раскатились

в стороны, и навстречу поплыла длинная пустынная набережная. Далеко

впереди стоял шезлонг, в котором полулежал еще один навозный шар,

рыжевато-черный. Когда шезлонг оказался ближе, стало видно, что это

толстый рыжий муравей в морской форме; на его бескозырке золотыми буквами

было выведено "Iван Крилов", а на груди блестел такой огород орденских

планок, какой можно вырастить только унавозив нагрудное сукно долгой и

бессмысленной жизнью. Держа в руке открытую консервную банку, он слизывал

рассол с американской гуманитарной сосиски, а на парапете перед ним стоял

переносной телевизор, к антенне которого был прикреплен треугольный белый

флажок. На экране телевизора в лучах нескольких прожекторов пританцовывала

стрекоза.

Налетел холодный ветер, и муравей, подняв ворот бушлата, наклонился

вперед. Стрекоза несколько раз подпрыгнула, расправила красивые длинные

крылья и запела:

 

- Только никому

Я не дам ответа,

Тихо лишь тебе я прошепчу...

 

Рыжий затылок муравья, по которому хлестали болтающиеся на ветру

черные ленточки с выцветшими якорями, стал быстро наливаться темной

кровью.

Дмитрий сунул руки в карманы и пошел дальше. С его крыла сорвалась

чешуйка и, качнувшись под ветром, приземлилась на покрытый облетевшими

листьями бетон. Она была размером примерно с ладонь, с одного края

лиловая, расщепленная на несколько темнеющих к концу хвостов, а с другого

- белая, плавно сходящаяся в сияющую точку.

 

...Завтра улечу

В солнечное лето,

Буду делать все что захочу.