Чиновник для особых поручений 4 страница

– Говорит Богоматерь, завтра чуть свет приходи в сад Нескучной. Рой землю под старым дубом, что поназади беседки каменной. Там рой, где дуб мохом порос. Будет тебе, раб Божий, ответ. – Юродивый тихо добавил. – Приходи туда, Самсон. И я тож приду.

– Эн нет! – встрепенулся Еропкин. – Нашел дурака! Ты, братец, со мной поедешь. Возьми-ка его, Кузьма. Ничего, переночуешь в «чертоге каменном», не растаешь. А ежели надул – пеняй на себя. Мои червонцы у тебя из глотки полезут.

Момус тихонько, не поднимаясь с коленок, отполз назад, распрямился и юркнул в охотнорядский лабиринт.

Развязал кошель, сунул руку. Империалов было негусто – всего тридцать. Пожадничал Самсон Харитоныч, поскаредничал много дать Богородице. Ну да ничего, зато она, Матушка, для раба своего верного не поскупится.

 

Еще затемно, как следует утеплившись и прихватив фляжечку с коньяком, Момус пристроился на заранее облюбованном месте: в кустиках, с хорошим видом на старый дуб. В сумерках смутно белела колоннами стройная ротонда. По рассветному времени не было в Нескучном саду ни единой души.

Боевая позиция была как следует обустроена и подготовлена. Момус скушал сандвич с бужениной (ну его, Пост Великий), отпил из крышечки «шустовского», а там по аллее и еропкинские сани подкатили.

Первым вылез немой Кузьма, настороженно позыркал по сторонам (Момус пригнулся), походил вокруг дуба, махнул рукой. Подошел Самсон Харитоныч, крепко держа за руку блаженного Паисия. На облучке остались сидеть еще двое.

Отрок подошел к дубу, поклонился ему в пояс, ткнул в условленное место:

– Тут копайте.

– Берите лопаты! – крикнул Еропкин, обернувшись к саням.

Подошли двое молодцов, поплевали на руки и давай долбить мерзлую землю. Земля поддавалась на диво легко, и очень скоро что-то там лязгнуло (поленился Момус глубоко закапывать).

– Есть, Самсон Харитоныч!

– Что есть?

– Чугунок какой-то.

Еропкин бухнулся на коленки, стал руками комья разгребать.

С трудом, кряхтя, вытянул из земли медный, зеленый от времени сосуд (это была старая, видно, еще допожарного времени кастрюля – куплена у старьевщика за полтинник). В полумраке, подхватив свет от санного фонаря, качнулось тусклое сияние.

– Золото! – ахнул Еропкин. – Много!

Сыпанул тяжелых кругляшков на ладонь, поднес к самым глазам.

– Не мои червонцы! Кузя, спичку зажги!

Прочел вслух:

– «Ан-на им-пе-ратри-ца само-дер-жица…» Клад старинный! Да тут золотых не мене тыщи!

Хотел Момус что-нибудь позаковыристей достать, с еврейскими буквами или хотя бы с арабской вязью, но больно дорого на круг выходило. Купил аннинских золотых двухрублевиков и екатерининских «лобанчиков», по двадцати целковых за штуку. Ну, тыщу не тыщу, но много купил, благо добра этого по сухаревским антикварным лавкам навалом. После пересчитает Самсон Харитоныч монеты, это уж беспременно, а число-то неслучайное, особенное, оно после сыграет.

– Плохи твои дела, Самсон, – всхлипнул отрок. – Не прощает тя Богородица, откупается.

– А? – переспросил одуревший от сияния Еропкин.

Отличная штука – когда сразу много золотых монет. На ассигнации не такая уж астрономическая сумма выходит, а завораживает. Жадного человека и вовсе разумения лишает. Момус уж не раз этим странным свойством золотишка пользовался. Сейчас главное было – не давать Еропкину передыха. Чтоб у него, живоглота, голова кругом пошла, мозга за мозгу заехала. Давай, Мими, твой бенефис!

– То ли сызнова мало дал, то ли нет тебе вобче прощения, – жалостливо произнес юродивый. – Гнить те, сироте убогому, заживо.

– Как это нет прощения? – забеспокоился Еропкин, и даже из кустов, за пять сажен, было видно, как на лбу у него заблестели капли. – Мало – дам еще. У меня денег без счета. Сколько дать-то, ты скажи!

Паисий не отвечал, раскачивался из стороны в сторону.

– Вижу. Вижу камору темну. Иконы по стенам, лампадка горит. Вижу перину пухову, подушки лебяжьи, много подушек… Под постелей темно, мрак египетский. Телец там золотой… Куль рогожный, весь бумажками набитый. От него все зло!

Немой Кузьма и мужики с лопатами придвинулись вплотную, лица у них были одурелые, а у Еропкина бритый подбородок заходил ходуном.

– Не надо Ма-атушке твоих де-енег, – странным, с подвываниями голосом пропел Божий человек (это она из «Баядерки» модуляции подпускает, сообразил Момус). – Надо ей, Заступнице, чтоб очи-истился ты. Чтоб деньги твои очистились. Грязные они, Самсон, вот и нет тебе от них счастья. Праведник их должен благословить, ручкой своей безгрешной осенить, и очистятся они. Праведник великий, человек святой, на один глаз кривой, на одну руку сухой, на одну ногу хромой.

– Где ж мне такого сыскать? – жалобно спросил Еропкин и тряхнул Паисия за тонкие плечи. – Где такой праведник?

Отрок наклонил голову, к чему-то прислушался и тихонько проговорил:

– Голос… Голос те будет… из земли… Его слушай.

А дальше Мими выкинула штуку – вдруг взяла и обычным своим сопрано затянула французскую шансонетку из оперетты «Секрет Жужу». Момус схватился за голову – увлеклась, заигралась, чертовка. Все испортила!

– Голосом ангельским запел! – ахнул один из мужиков и мелко закрестился. – На неземном языке поет, ангельском!

– По-французски это, дурак, – прохрипел Еропкин. – Я слыхал, бывает такое, что блаженные начинают на иноземных наречиях говорить, которых отродясь не знали. – И тоже перекрестился.

Паисий вдруг рухнул на землю и забился в конвульсиях, изо рта, пузырясь, полезла обильная пена.

– Эй! – испугался Самсон Харитоныч, нагибаясь. – Ты погоди с припадком-то! Что за голос? И в каком смысле святой мои деньги «очистит»? Пропадут деньги-то? Или опять вернутся с прибавкой?

Но отрок только выгибался дугой и бил ногами по холодной земле, выкрикивал:

– Голос… из земли… голос!

Еропкин обернулся к своим архаровцам, потрясенно сообщил:

– И вправду запах от него благостный, райский!

Еще бы не райский, усмехнулся Момус. Мыло парижское, «Л'аром дю паради»,[5] по полтора рубля вот такусенький брикетик.

Однако паузу тянуть было нельзя – пора исполнять приготовленный аттракцион. Даром, что ли, вчера вечером битый час садовый шланг под палой листвой налаживал и землей сверху присыпал. Один конец с раструбом был сейчас у Момуса в руке, другой, тоже с раструбом, но пошире, располагался аккурат меж корней дуба. Для конспирации прикрыт сеточкой, на сеточке – мох. Система надежная, экспериментально проверенная, надо только побольше воздуху в грудь набрать.

И Момус расстарался – надулся, прижал трубку плотно к губам, загудел:

– В полночь… Приходи… В Варсонофьевскую часовню-ю-ю…

Убедительно получилось, эффектно, даже чересчур. От чрезмерного эффекта и вышла незадача. Когда из-под земли замогильно воззвал глухой голос, Еропкин взвизгнул и подпрыгнул, его подручные тоже шарахнулись, и самое главное было не слышно – куда деньги нести.

– …Близ Новопименовской обители-и-и, – прогудел Момус для ясности, но одуревший Еропкин, пень тугоухий, опять недослышал.

– А? Какой обители? – боязливо спросил он у земли. Посмотрел вокруг, даже в дупло нос сунул.

Ну что ты будешь делать! Не станет же ему, глухарю, Высшая Сила по десять раз повторять. Это уж комедия какая-то получится. Момус был в затруднении.

Выручила Мими. Приподнялась с земли и тихо пролепетала:

– Варсонофьевская часовня, близ Новопименовской обители. Святой отшельник там. Ему мешок и неси. Нынче в полночь.

* * *

Про Варсонофьевскую часовню на Москве говорили нехорошее. Тому семь лет в малую завратную церковку близ въезда в Новопименовский монастырь ударила молния – крест святой своротила и колокол расколола. Ну что это, спрашивается, за храм Божий, ежели его молния поражает?

Заколотили часовню, стали обходить ее стороной и братия, и богомольцы, и просто обыватели. По ночам доносились из-за толстых стен крики и стоны жуткие, нечеловеческие. То ли кошки блудили, а каменное, подсводное эхо их визг множило, то ли происходило в часовне что похуже. Отец настоятель молебен отслужил и водой святой покропил – не помогло, только страшнее стало.

Момус это славное местечко еще перед Рождеством присмотрел, все думал – авось пригодится. И пригодилось, в самый раз.

Продумал декорацию, подготовил сценические эффекты. Гранд-Операсьон приближалась к финалу, и он обещал стать сногсшибательным.

«„Пиковый валет“ превзошёл сам себя!» – вот как написали бы завтра все газеты, если б в России была настоящая гласность и свобода слова.

 

Когда малый колокол в монастыре глухо звякнул, отбивая полночь, за дверями часовни раздались осторожные шаги.

Момус представил, как Еропкин крестится и нерешительно тянет руку к заколоченной двери. Гвозди из досок вынуты, потяни – и дверь, душераздирающе заскрипев, откроется.

Вот она и открылась, но внутрь заглянул не Самсон Харитоныч, а немой Кузьма. Трусливый паук послал вперед своего преданного раба.

Чернобородый разинул рот, с плеча дохлой змеей соскользнул витой кнут.

Что ж, сказать без ложной скромности, тут было от чего рот разинуть.

Посреди четырехугольного помещения стоял грубый дощатый стол. На нем по углам, чуть подрагивая пламенем, горели четыре свечи. А на стуле, склонившись над старинной книгой в толстом кожаном переплете («Travels Into Several Remote Nations Of The World. In Four Parts. By Lemuel Gulliver, First A Surgeon, And Then A Captain Of Several Ships»,[6] бристольское издание 1726 года – куплено на книжном развале за толщину и солидный вид) сидел старец в белой хламиде с длинной седой бородой и белыми, шелковистыми волосами, по лбу перехваченными вервием. Один глаз у отшельника был закрыт черной повязкой, левая рука на перевязи. Вошедшего старец будто и не заметил.

Кузьма замычал, оборачиваясь, и из-за его широченного плеча выглянула бледная физиономия Еропкина.

Тогда святой отшельник, не поднимая глаз, сказал голосом звучным и ясным:

– Иди-ка сюда, Самсон. Жду тебя. В тайной книге про тебя написано. – И ткнул пальцем в гравюру, изображавшую Гулливера в окружении гуигнгнмов.

Сторожко ступая, в часовню вошла вся честная компания: почтеннейший Самсон Харитоныч, крепко держащий за руку отрока Паисия, Кузьма и два давешних мужика, которые тащили пухлый рогожный мешок.

Старец пронзил Еропкина грозным взглядом единственного глаза из-под всклокоченной брови и вскинул десницу. Одна из свечей, повинуясь этому жесту, внезапно шикнула и погасла. Паук охнул и руку отрока выпустил – что и требовалось.

Со свечой трюк был простой, но впечатляющий. Момус сам его когда-то изобрел на случай затруднений при карточной игре: свечи с виду обычные, но фитилек внутри воска свободно скользит. Необычный фитилек, длинный, и внизу через щель стола продет. Левой рукой незаметно под столом дернешь, свеча и гаснет (на перевязи у Момуса, понятное дело, «кукла» висела).

– Знаю, знаю, кто ты и каков ты, – сказал отшельник с недоброй усмешкой. – Давай сюда мешок свой, кровью и слезами наполненный, клади… Да не на стол, не на книгу волшебную! – прикрикнул он на мужиков. – Под стол кидайте, чтоб я ногой хромою его попрал.

Тихонько потолкал мешок ногой – тяжелый, черт. Поди, все рублишки да трешницы. Пуда на полтора, не меньше. Но ничего, своя ноша не тянет.

Суеверен Еропкин и умом не больно востер, но мешок за здорово живешь не отдаст. Тут одних чудес мало. Психология нужна: натиск, скорость, неожиданные повороты. Не давать очухаться, задуматься, приглядеться. Эх, залетные!

Старец погрозил Еропкину пальцем, и тут же погасла вторая свеча.

Самсон Харитоныч перекрестился.

– Ты мне тут не крестись! – страшным голосом гаркнул на него Момус. – Руки отсохнут! Или не ведаешь, к кому пришел, дурень?

– Be… ведаю, отче, – просипел Еропкин. – К отшельнику святому.

Момус, запрокинув голову, зловеще расхохотался – точь-в-точь Мефистофель в исполнении Джузеппе Бардини.

– Глуп ты, Самсон Еропкин. Ты монеты в кладе сосчитал?

– Сосчитал…

– И сколько их было?

– Шестьсот шестьдесят шесть.

– А голос тебе откуда был?

– Из-под земли…

– Кто из-под земли-то говорит, а? Не знаешь?

Еропкин в ужасе присел – видно, ноги подкосились. Хотел перекреститься, но побоялся, проворно спрятал руку за спину, да еще на мужиков оглянулся – не крестятся ли. Те не крестились, тоже тряслись.

– Нужен ты мне, Самсон. – Момус перешел на задушевный тон и чуть-чуть придвинул мешок ногой. – Мой будешь. Мне станешь служить.

Он хрустко щелкнул пальцами, погасла третья свеча, и сразу сгустилась тьма под мрачными сводами.

Еропкин попятился.

– Куда?! В камень превращу! – рыкнул Момус и опять, работая на контраст, перешел к вкрадчивости. – Да ты меня, Самсон, не бойся. Мне такие, как ты, нужны. Хочешь денег немерянных, против которых твой паршивый мешок – горстка праха? – Презрительно пнул рогожу ногой. – Мешок твой с тобой останется, не трясись. А я тебе сто таких дам, хочешь? Или мало тебе? Хочешь больше? Хочешь власти над человеками?

Еропкин сглотнул, но ничего не сказал.

– Произнеси слова Великой клятвы, и навсегда будешь мой! Согласен?!

Последнее слово Момус рявкнул так, чтоб оно как следует пометалось меж древних стен. Еропкин вжал голову в плечи и кивнул.

– Ты, Азаэль, стань от меня по левую руку, – приказал старец отроку, и тот перебежал за стол, встал рядышком.

– Как погаснет четвертая свеча, повторяйте за мной слово в слово, – наказал таинственный старец. – Да не на меня пяльтесь, вверх смотрите!

Убедившись, что все четверо будущих слуг Лукавого послушно задрали головы, Момус загасил последнюю свечу, зажмурился и толкнул Мими в бок: не смотри!

Еще раз ухнул из темноты:

– Вверх! Вверх!

Одной рукой подтянул к себе мешок, другой приготовился нажать на кнопочку.

Сверху, куда свет свечей не достигал, даже когда они еще горели, установил Момус магнезиевый «Блицлихт», новейшее германское изобретение для фотографирования. Как шандарахнет оно в кромешной тьме нестерпимым белым сиянием, так Еропкин и его головорезы минут на пять вчистую ослепнут. А тем временем веселая троица – Момочка, Мимочка и Мешочек – выскользнут в заднюю, заранее смазанную дверку.

А за ней саночки-американка, и резвый конек уж, поди, застоялся. Как рванут санки с места – ищи потом, Самсон Харитоныч, ветра в поле.

Не операция, а произведение искусства.

Пора!

Момус нажал кнопку. Что-то пшикнуло, но из-за зажмуренных век никакой вспышки не угляделось.

Надо же, чтобы именно в такой момент осечка! Вот он, хваленый технический прогресс! На репетиции все было идеально, а на премьере конфуз!

Мысленно чертыхнувшись, Момус приподнял мешок, дернул Мими за рукав. Стараясь не шуметь, попятились к выходу.

И тут треклятый «Блицлихт» проснулся: зашипел, неярко полыхнул, исторг облако белого дыма, и внутренность часовни озарилась слабеньким, подрагивающим светом. Явственно можно было разглядеть четыре застывшие фигуры по одну сторону стола, две крадущиеся по другую.

– Стой! Куда? – взвизгнул фистулой Еропкин. – Отдай мешок! Держи их, ребята, это фармазонщики! Ах, паскуды!

Момус рванулся к двери, благо и свет померк, но тут в воздухе что-то свистнуло, и тугая петля стянула горло. Чертов Кузьма со своим гнусным кнутом! Момус выпустил мешок, схватился за горло, захрипел.

– Момчик, ты что? – вцепилась в него ничего не понимающая Мими. – Бежим!

Но было поздно, грубые руки из темноты схватили за шиворот, швырнули на пол. От ужаса и невозможности глотнуть воздух Момус лишился чувств.

 

Когда вернулось сознание, первое, что увидел – багровые тени, мечущиеся по черному потолку, по закопченным фрескам. На полу, помигивая, горел фонарь, должно быть, принесенный из саней.

Момус сообразил, что лежит на полу, руки стянуты за спиной. Повертел головой туда-сюда, оценил обстановку. Обстановка была паршивая, хуже некуда.

Сжавшаяся в комок Мими сидела на корточках, над ней горой возвышался немой урод Кузьма, любовно поглаживал свой кнут, от одного вида которого Момуса передернуло. Саднила содранная кожа на горле.

Сам Еропкин сидел на стуле весь багровый, потный. Видно, сильно пошумел его превосходительство, пока Момус в блаженном забвении пребывал. Двое шестерок стояли на столе и что-то там прилаживали, приподнявшись на цыпочки. Момус пригляделся, усмотрел две свисающие веревки, и очень это приспособление ему не понравилось.

– Что, голуби, – душевно сказал Самсон Харитоныч, видя, что Момус очнулся, – самого Еропкина обчистить задумали? Хитры, бестии, хитры. Только Еропкин ловчее. На посмешище всей Москве меня хотели выставить? Ничего-о, – смачно протянул он. – Щас вы у меня посмеетесь. Кто на Еропкина пасть скалит, того лютая судьба ждет, страшная. Чтоб другим неповадно было.

– Что за мелодрама, ваше превосходительство, – храбрясь, оскалился Момус. – Вам как-то даже и не к лицу. Действительный статский советник, столп благочестия. Есть ведь суд, полиция. Пусть они карают, что ж вам-то пачкаться? Да и потом, вы ведь, любезнейший, не в убытке. Кольцо старинное, золотое, вам досталось? Досталось. Клад опять же. Оставьте себе, в виде, так сказать, компенсации за обиду.

– Я те дам компенсацию, – улыбнулся Самсон Харитоныч одними губами. Глаза у него блестели неживым, пугающим блеском. – Ну что, готово? – крикнул он мужичкам.

Те спрыгнули на пол.

– Готово, Самсон Харитоныч.

– Ну так давайте, подвешивайте.

– Позвольте, в каком смысле «подвешивайте»? – возмутился Момус, когда его подняли с пола вверх ногами. – Это переходит все… Караул! Помогите! Полиция!

– Покричи, покричи, – разрешил Еропкин. – Если кто среди ночи и проходит мимо, то перекрестится да припустит со всех ног.

Мими вдруг пронзительно заверещала:

– Пожар! Горим! Люди добрые, горим!

Это она правильно рассудила – от такого крика прохожий не напугается, а на помощь прибежит или в монастырь кинется, чтоб в набат ударили. И Момус подхватил:

– Пожар! Горим! Пожар!

Но долго покричать не довелось. Мимочку чернобородый легонько стукнул кулачищем по темечку, и она, ласточка, обмякла, ткнулась лицом в пол. А Момусу вокруг горла снова обвилась обжигающая змея кнута, и вопль перешел в хрип.

Мучители подхватили связанного, заволокли на стол. Одну щиколотку привязали к одной веревке, другую к другой, потянули, и через минуту Момус буквой Y заболтался над стругаными досками. Седая борода свесилась, щекоча лицо, хламида сползла вниз, обнажив ноги в узких чикчирах и сапогах со шпорами. Собирался Момус на улице сорвать седину, скинуть рубище и преобразиться в лихого гусара – поди-ка распознай в таком «отшельника».

Сидеть бы сейчас в троечке, чтоб Мимочка с одной стороны, а мешок с большими деньжищами с другой, но вместо этого, погубленный подлым германским изобретением, болтался он теперь лицом к близкой, но, увы, недосягаемой дверке, за которой были снежная ночь, спасительные санки, фортуна и жизнь.

Сзади донесся голос Еропкина:

– А скажи-ка, Кузя, за сколько ударов ты можешь его надвое развалить?

Момус завертелся на веревках, потому что ответ на этот вопрос его тоже интересовал. Извернулся и увидел, как немой показывает четыре пальца. Подумав, добавляет пятый.

– Ну, в пять-то не надо, – высказал пожелание Самсон Харитоныч. – Нам поспешать некуда. Лучше полегоньку, по чуть-чуть.

– Право слово, ваше превосходительство, – зачастил Момус. – Я уже усвоил урок и здорово напуган, честное слово. У меня есть кое-какие сбережения. Двадцать девять тысяч. Охотно внесу в виде штрафа. Вы же деловой человек. К чему отдаваться эмоциям?

– А с мальцом я после разберусь, – задумчиво и с явным удовольствием произнес Еропкин, как бы разговаривая сам с собой.

Момус содрогнулся, поняв, что участь Мими будет еще ужасней его собственной.

– Семьдесят четыре тысячи! – крикнул он, ибо ровно столько у него на самом деле и оставалось от предыдущих московских операций. – А мальчишка не виноват, он малахольный!

– Давай-ка, покажи мастерство, – велел Навуходоносор.

Хищно свистнул кнут. Момус истошно завопил, потому что между растянутых ног что-то лопнуло и хрустнуло. Но боли не было.

– Ловко портки распорол, – одобрил Еропкин. – Теперь давай малость поглубже. На полвершочка. Чтоб взвыл. И дальше валяй по стольку же, покуда на веревках две половинки не заболтаются.

Самую уязвимую, деликатную часть тела обдавало холодом, и Момус понял, что Кузьма первым, виртуозным ударом рассек рейтузы по шву, не задев тела.

Господи, если Ты есть, взмолился отроду не молившийся человек, которого когда-то звали Митенькой Саввиным. Пошли архангела или хотя бы самого захудалого ангела. Спаси, Господи. Клянусь, что впредь буду потрошить только гадов подколодных вроде Еропкина, и боле никого. Честное благородное слово, Господи.

Тут дверца отворилась. В проеме Момус сначала увидел ночь с косой штриховкой мокрого снегопада. Потом ночь отодвинулась и стала фоном – ее заслонил стройный силуэт в длинной приталенной шубе, в высоком цилиндре, с тросточкой.