Михаил, каково положение маркиза де Сада и его книг во французской литературе? 11 страница

Эта лента бумаги была написана за двадцать вечеров, с семи до десяти часов, и закончена сегодня 12 сентября. 1785 года. Остальное читайте на оборотной стороне ленты. То, что следует, составляет продолжение конца оборотной ленты.

«Спустя два дня настала моя очередь. Меня предупредили, чтобы я терпела в течение тридцати шести часов. Моим героем был старый королевский священник, страдающий подагрой, как и предыдущий. К нему надо было подходить только нагой, но низ живота и грудь должны были быть очень тщательно прикрыты; меня предупредили об этом условии со всей определенностью, уверяя, что, если хотя бы слегка покажется одна из этих частей, мне никогда не удастся заставить его кончить. Я подхожу к нему, он внимательно разглядывает мой зад, спрашивает меня о возрасте, правда ли, что я сильно хочу какать, какого вида мое дерьмо, мягкое или крутое, и еще тысячу других вопросов, которые, как мне показалось, возбуждали его, поскольку во время беседы член его встал, и он показал его мне. Этот член, приблизительно дюйма четыре в длину на два-три дюйма в окружности, имел, несмотря на весь свой блеск, такой несчастный и жалкий вид, что надо было глядеть в подзорную трубу, чтобы заподозрить о его существовании. Я по просьбе моего героя взялась за него; видя, что мои толчки достаточно хорошо возбуждают его желания, он приготовился проглотить жертвоприношение. «Дитя мое, – сказал он мне, – мы и вправду хотите какать, как вы это сказали? Мне не и раните я, когда меня обманывают. Посмотрим, посмотрим-ка, у вас есть дерьмо в попке?» И говоря так, он засовывает мне в зад средний палец правой руки, а левой тем временем поддерживает эрекцию, которую я вызывала в его члене. Этому пальцу, исследовавшему глубины, не требовалось проникать слишком далеко, чтобы убедиться в той нужде, в коей я уверяла его. Стоило ему коснуться содержимого, как он пришел в неописуемый восторг: «Ах, черт подери! – сказал он. – Она не обманывает меня; курочка скоро будет нестись, я только что почувствовал яйцо». Обрадовавшись, развратник целует мне зад и, видя, что я больше не могу терпеть, заставляет меня подняться на особого рода устройство, похожее на то, которое есть, господа, в вашей часовне; мой зад, полностью представленный его взору, мог сделать свое дело в горшок, помещенный ниже, на расстоянии двух-трех пальцев от его носа, устройство было сделано специально для него, он довольно част о пользовался им, поскольку не проходило и дня без того, чтобы он не пришел к госпоже Фурнье для подобного отправления, как с посторонними девицами, так с девицами из этого дома. Кресло, поставленное под кругом, на котором помещался мой зад, было настоящим троном для этого типа. Как только он видит, что я пристроилась, он сам садится и приказывает мне начинать. Несколько пуков в качестве введения; он вдыхает их. Наконец, появляется какашка: он млеет: «Какай, крошка, какай, ангел мой! – кричит он, пылая огнем. – Дай мне полюбоваться как какашка вылезает из твоей прекрасной попки». И он помогал ей; его пальцы терли анус, облегчали вылет; он тряс себе член, наблюдал, был опьянен сладострастием, и, когда, наконец, в крайнем наслаждении пришел в совершенное неистовство, его крики, вздохи, касания, – все убедило меня в том, что он переживает последний момент наслаждения; я окончательно уверилась в этом, повернув голову и увидев, как его миниатюрное орудие выплескивает несколько капель спермы в горшок, который я только что наполнила. Затем он спокойно ушел и даже заверил меня, что окажет мне честь – снова придет ко мне, хотя я была убеждена в обратном, прекрасно зная, что он никогда не приходил дважды к одной и той же девице.»

«Я понимаю это, – сказал Председатель, целуя зад Алины, своей подруги по канапе, – нужно быть в таком состоянии, в каком бываем мм, чтобы заставлять чью-то жопу какать для тебя больше одного раза.» – «Господин Председатель, – сказал Епископ, – ваш голос как-то по-особому прерывается; это говорит мне о том, что вы возбуждаетесь». – «Ах, ни слова больше, – подхватил Кюрваль, – я целую ягодицы вашей уважаемой дочери, которая отказывает мне в любезности выпустить один жалкий пук».

«Значит, я удачливее вас, – сказал Епископ, – поскольку ваша уважаемая жена наложила мне прекрасную большую кучу…»

«Ну, тише же, господа, тише! – сказал Герцог, голос которого звучал приглушенно: что-то покрывало ему голову. – Тише же, черт вас подери! Мы находимся здесь, чтобы слушать, а не для того, чтобы действовать». – «Можно подумать, что ты ничего не делаешь», – отвечал ему Епископ. – Значит, ты только что валялся под тремя-четырьмя задницами для того чтобы слушать?» «Ну, ладно, ладно, он прав. Продолжай, Дюкло. Для нас будет разумнее послушать о глупостях, чем самим делать их; надо поберечься.»

Дюкло уже собиралась продолжить, как послышались обычные вопли и привычные проклятья, сопровождавшие разрядки Герцога: окружении своего катрена он сладострастно проливал сперму, возбужденный рукой Огюстин, которая нежно «осквернила» его в то время, как он проделывал с Софи, Зефиром и Житоном множество мелких глупостей, очень похожих на те, о которых рассказывали. «Ах, черт подери! – сказал Кюрваль, – я не могу вынести этих дурных примеров. Я не знаю ничего, что может заставить кончить, кроме самой разрядки: к примеру, эта маленькая потаскушка, – сказал он, показывая на Алину, – совсем недавно ничего не могла сделать, теперь же делает все, что угодно… Неважно, я выдержу. Эй, напрасно ты срешь, девка, напрасно! Я не стану кончать!» – «Я прекрасно понимаю, господа, – сказала Дюкло, – что после того, как я вас совратила этим сюжетом, я же должна вас образумить; чтобы добиться этого, не ожидая ваших приказов, продолжу свой рассказ.»

«Ну уж нет! – сказал Епископ, – я не такой бесстрастный, как господин Председатель; сперма жалит меня, и надо, чтобы она вышла». Говоря это, он вытворял перед всеми такие вещи, о которых нам пока еще не позволяет говорить тот порядок, о котором мы договорились, но похотливость которых заставляла очень быстро пролиться сперму, жжение которой стало стеснять яйца. Что касается Дюрсе, то он, всецело поглощенный задницей Терезы, не издавал ни звука; судя по всему, природа отказывала ему в том, что она предоставляла двум другим, поскольку обычно он не оставался нем, когда она одаривала его своими милостями. Госпожа Дюкло, видя, что все успокоились, продолжила свой рассказ о развратных приключениях:

«Спустя месяц я увидела человека, которого надо было почти насиловать для действия, достаточно похожего на то, о котором я вам только что рассказала. Я какаю в тарелку и подношу ему под нос; он сидит в кресле, погруженный в чтение и, кажется, не замечает меня. Он бранит меня, спрашивает, как я осмеливаюсь быть такой нахальной, чтобы совершать подобные вещи перед ним, но в конце концов нюхает какашки, разглядывает их, трогает рукой. Я прошу у него прошения за эту вольность; он продолжает говорить мне глупости и кончает, держа какашки у себя под носом, обещая найти меня в будущем.

Четвертый использовал для подобных «пиршеств» лишь семидесятилетних женщин. Я видела, как он действовал с одной из них, которой было никак не меньше восьмидесяти. Он лежит на канапе, матрона, сидя над ним на корточках, вываливала ему старое дерьмо на живот, тряся его старый сморщенный член, который почт не получал разрядки. В доме у госпожи Фурнье была еще одна особенная конструкция: своего рода стул с дыркой; человек мог помещаться таким образом, что его тело находилось в другой комнате, а голова – на месте горшка. Я устраивалась со сторож тела и, встав на колени у него между ног, старательно сосала его член во время всей операции. Итак, эта особая церемония заключалась в том, что какой-нибудь простолюдин, специально нанятый для этого, не слишком вдаваясь в подробности того, что ему предстоит делать, входил с той стороны, где было сиденье стула, садился на него и отправлял туда свой кал, падавший прямо на лицо пациента, которого я обхаживала. Исполнитель должен был непременно быть грубой деревенщиной, страшнее и отвратительней жабы; кроме того, было необходимо, чтобы он был старым и некрасивым. Сначала его показывали гостю, если он был лишен всех этих качеств, то не годился. Я ничего не видела, но все слышала: настоящим шоком стал для меня миг разрядки этого человека; его сперма устремлялась мне в глотку, по мере того, как говно покрывало ему лицо; я видела, как он выходил оттуда, будучи в таком состоянии; его прекрасно обслужили. После окончания этой операции я встретила того любезного человека, который только что оказал ему эту услугу: это был добродушный и честный овернец, работавший подручным у каменщиков, очень довольный тем, что заполучил мелкую монету за работу, которая заставляла его освободиться от тяжести в кишках и была для него намного приятнее, чем таскать ручные носилки. Он выглядел пугалом из-за своего уродства, и, судя по всему, ему было больше сорока».

«К черту Бога, – сказал Дюрсе, – вот как это надо проделывать». И он прошел в свой кабинет с самыми старыми шлюхами, Терезой и Ла Дегранж; спустя несколько минут все услышали его крики, но, вернувшись, он не пожелал рассказать компании о тех эксцессах, которым только что предавался. Подали ужин, который был не развратнее обычного; друзьям в голову пришла мысль провести время после ужина, запершись – каждый в своем углу – вместо того, чтобы забавляться всем вместе, как они обычно делали; Герцог занял будуар в глубине с Эркюлем, госпожой Ла Мартен, своей дочерью Юлией, Зельмир, Эбе, Зеламиром, Купидоном и Мари. Кюрваль захватил себе гостиную для рассказов, устроившись там с Констанс, которая каждый раз дрожала от страха, когда ей приходилось оставаться с ним, и которую он совершенно не собирался успокаивать, а также с Фаншон, Ла Дегранж, «Разорванным-Задом», Огюстин, Фанни, Нарциссом и Зефиром. Епископ прошел в гостиную собраний с госпожой Дюкло, изменившей в тот вечер Герцогу (мстя за его измену, которую он совершил), уведя с собой Алину, «Струю-В-Небо», Терезу, Софи, очаровательную крошку Коломб, Селадона и Адониса. Что касается Дюрсе, то он остался в столовой, где убрали остатки ужина и разбросали ковры и подушки. Итак, он уперся там с Аделаидой, своей дорогой супругой, Антиноем, Луизон, мадам Шамвиль, Мишеттой, Розеттой, Гиацинтом и Житоном. Эти действия были продиктованы скорее усилением похоти, чем какой-либо другой причиной: головы так разгорячились в тот вечер, что, по единодушному мнению, никто не пошел спать, а, напротив, в каждой комнате было совершено столько гнусностей и мерзостей, что невозможно себе представить. К рассвету все захотели снова сесть за стол, хотя много пили в течение ночи. Сели вперемешку, не соблюдая различий; кухарки, которых разбудили, отправили к столу взбитые яйца, луковый суп и омлеты. Все выпили еще, но Констанс была очень печальной, ничто не могло успокоить ее. Ненависть Кюрваля росла одновременно с ее несчастным животом. Она только что ощутила ее на себе во время оргий этой ночью, где было все, кроме ударов: договорились, что дадут подрасти ее «груше»; итак, она ощутила на себе самые скверные приемы, которые только можно себе представить. Она хотела пожаловаться на это Дюрсе и Герцогу, своему отцу и своему мужу, которые послали ее ко всем чертям и сказали, что в ней несомненно есть какой-то недостаток, который они сами не замечали, если она может так не нравиться и самому добропорядочному и честному человеку: вот и все, чего она смогла добиться. Затем все отправились спать.

 

Одиннадцатый день.

 

Встали очень поздно; полностью отменив в этот день обычные церемонии, сели за стол сразу же после того, как поднялись с постели. За кофе, который подавали Житон, Гиацинт, Огюстин и Фанни, было достаточно спокойно. Однако Дюрсе хотел непременно заставить пукать Огюстин, а Герцог – направить в рот Фанни. Итак, поскольку от желания до исполнения был только шаг, все получили удовлетворение. К счастью, Огюстин была подготовлена; она отпустила около дюжины пуков в рот финансиста, которые уже было возбудили его. Что касается Кюрваля и Епископа, то они ограничились прикосновениями к ягодицами двух маленьких мальчиков, и все прошли в гостиную для рассказов.

«Взгляни-ка, – сказала мне однажды крошка Евгения, которая начинала осваиваться с нами и после шести месяцев пребывания в борделе стала еще красивее, – взгляни, Дюкло, – сказала она мне, задирая на себе юбку, – вот таким мадам Фурнье хочет ни деть мой зад весь день». Говоря это, она показала мне слой говна толщиной в дюйм, который полностью закрывал ее хорошенькую маленькую дырочку в попке. – «И что она хочет, чтобы ты делала с этим?» – спросила я ее. – «Это готовится для одного пожилого господина, который придет сегодня вечером, – отвечала Евгения, – она хочет, чтобы у меня непременно было дерьмо в заднице». – «Ну что же, – сказала я, – он будет доволен, поскольку невозможно там иметь его больше». Евгения сказала мне, что после того, как она справила нужду, госпожа Фурнье специально так ее вымазала. Мне было любопытно увидеть эту сцену, и, как только позвали это маленькое хорошенькое создание к гостю, я со всех ног бросилась к дырке в стене. Гостем был один монах, из тех, кого называют «шишками»; он был из ордена де Сито, толстый, высокого роста, крепкий, лет около шестидесяти. Он ласкает девочку, целует ее в губы и, спросив ее, все ли у нее чисто поднимает юбку, чтобы самолично проверить безукоризненную чистоту, в которой его заверяла Евгения, хотя ей было отлично известно обратное; впрочем, ей было приказано говорить ему именно так. «Как, маленькая плутовка? – сказал монах, увидев, как все было на деле. – Как? Вы осмеливаетесь говорить мне, что вы чисты, имея при этом такую грязную попку? Похоже, что вы уже недели две не подтирали ее. Это меня огорчает; поскольку мне так хочется видеть ее чистой, мне самому придется позаботиться об этом». Говоря это, он заставил девочку опереться о кровать, встал на колени у ее ягодиц, разведя их двумя руками. Сначала можно было подумать, что он разглядывает и, кажется, удивлен; понемногу он привыкает к картине, язык его приближается, он отхватывает куски, чувства воспламеняются, член встает, его нос, рот, язык, – все, кажется, работает одновременно, его восторг кажется таким сладострастным, что он едва может говорить; наконец сперма поднимается: он хватает свой член, трясет его и, получая разрядку, заканчивает чистить, да так тщательно, что не верится, что всего лишь мгновение тому назад зад мог быть грязным. Распутник не останавливается на этом: похотливое пристрастие было для него предварением главного. Он поднимается, еще раз целует девочку, подставляет ей здоровый отвратительный грязный зад, которым приказывает сотрясать; эти действия вновь возбуждают его, он добирается до зада моей товарки, осыпает новой порцией поцелуев, а поскольку то, что он сделал затем, не входит в мою компетенцию и не помещается в рамках этих рассказов, позвольте мне передать Ла Мартен право рассказать вам о распущенности одного злодея, которого она очень хорошо знала и от которого, чтобы избежать любых вопросов с вашей стороны, господа (поскольку мне по вашим же законам не позволено отвечать), я перейду к другой подробности.»

«Только одно слово, Дюкло, – сказал Герцог. – Я буду говорить в завуалированной форме: таким образом, твои ответы нисколько не нарушат наших законов. Хобот у монаха был большим, и Евгения в первый раз…?»

– «Да, сударь, это было в первый раз, и у монаха он был большой, как у вас». – «Ах, черт подери! – сказал Дюрсе. – Какая прекрасная сцена и как бы мне хотелось увидеть это».

«Возможно, вы проявите такое же любопытство, – сказала Дюкло, продолжая свой рассказ, – к тому человеку, который несколькими днями позже прошел через мои руки. Он пришел с горшком в руках, содержавшим восемь-десять кучек дерьма, взятых со всех сторон, «авторы» которых его меньше всего интересовали; я своими руками натерла его всего зловонной мазью. Он не щадил ничего, даже лица; а когда я дошла до члена, который одновременно ему трясла, этот мерзкий боров с наслаждением разглядывал себя в таком виде в зеркале и оставил в моей руке доказательства своей жалкой мужественности.

Вот мы и пришли, господа: наконец, мы воздадим почести подлинному храму. Меня предупредили быть наготове и я сдерживалась два дня. Это был мальтийский командор, который для подобных действий встречался каждый раз с новой девицей; именно с ним произошла эта сцена. «Какие прекрасные ягодицы! – сказал он мне, целуя зад. – Но, дитя мое, – прибавил он, – недостаточно иметь красивую попку, надо, чтобы эта красивая попка еще и какала. Вы хотите сделать это?» – «До смерти, сударь», – ответила я ему. – «Ах, черт подери, как это прекрасно, – сказал командор, – именно это и называется – как нельзя лучше служить своему миру; не угодно ли будет вам, моя крошка, покакать в тот горшок, который вам сейчас поднесу?» «Честное слово, сударь», – ответила я ему, – я готова какать куда угодно, так сильно мое желание, даже вам в рот…» – «Ах! Прямо мне в рот! Как она мила! Ну что ж, именно это и есть единственный горшок, который я могу вам предложить». – «Ну что ж! Дайте же его, сударь, дайте мне его поскорее, – ответила я, – поскольку я больше не могу терпеть». Он устраивается, я на корточках взбираюсь на него; делая свое дело, я трясу ему член; он поддерживает меня руками за бедра, возвращая кусок за куском все, что я выкладываю ему в пасть. Тем временем ом впадает в экстаз; моей ладони едва хватает, чтобы заставить выплеснуться потоки семени, которые он проливает; я трясу его член, заканчиваю какать, наш герой на вершине блаженства; я ухожу от него; он доволен мной так, что любезно просил передать это госпоже Фурнье, прося ее прислать ему другую девицу на следующий день.

Тот, кто появился за ним, к тем же самым эпизодам прибавил лишь то, что подольше задерживал куски у себя во рту. Он добирался, чтобы они стали жидкими, подолгу полоскал ими рот и возвращал их уже в виде воды.

У пятого было еще более странное пристрастие. Он хотел найти у горшке со стулом четыре кучи дерьма без единой капли мочи. Его закрывали одного в комнате, где находилось сокровище; он никогда не брал с собой девиц; надо было тщательно следить за тем, чтобы все было хорошо закрыто и за ним не могли подглядывать ни с какой стороны. Тогда он действовал; но как, этого я не могу вам сказать: никто и никогда его за работой не видел. Известно лишь, что, когда кто-нибудь входил в ту комнату после него, горшок был совершенно пуст и очень чист: что он делал с этими четырьмя кучками, вам, судя по всему, и сам дьявол едва ли мог бы сказать. Он мог с легкостью выбросить их куда-нибудь, но, возможно, он делал с ними кое-что другое. Заботу о подготовке четырех кучек он всецело возлагал на госпожу Фурнье, никогда не интересуясь, от кого они были, и никогда не давая никаких рекомендаций по этому поводу. Однажды, чтобы посмотреть, взволнует ли его то, что мы скажем, поскольку эта тревога могла бы немного прояснить нам участь кучек дерьма, – мы сказали ему, что то, что давал ему в тот день, были нездоровы и поражены сифилисом. Он посмеялся над этим вместе с нами, нисколько не рассердившись; так что, кажется правдоподобным, что он, употребив кучки для другого дела, выбрасывал их. Когда мы несколько раз пытались подробнее расспросить его, он заставлял нас замолчать, и мы так и не смогли ничего добиться.

Вот и все, что я собиралась рассказать вам сегодня вечером, – сказал Дюкло. – А завтра я начну говорить о другом порядке вещей, по крайней мере, относящихся к моей жизни; поскольку это касается прелестного вкуса, который вы обожествляете, мне остается, господа, еще по меньшей мере два-три дня иметь честь рассказывать вам об этом.»

Мнения о судьбе кучек дерьма, о которых только что было рассказано, разделились; каждый приводил свои доводы; было приказано проверить некоторые из них; Герцог, который хотел, чтобы все видели пристрастие, которое он питал к госпоже Дюкло, показал всем собравшимся распутный способ, которым он забавлялся с ней, и удовольствие, ловкость, быстроту, сопровождаемые самыми прекрасными предложениями, которые она умела удовлетворять с удивительным мастерством. Ужин и оргии были достаточно спокойными, и, поскольку затем не произошло никакого заметною события вплоть до следующего вечера, то мы начнем историю двенадцатого дня с тех рассказов, коими оживила его Дюкло.

 

Двенадцатый день.

 

«Новое состояние, в котором я собираюсь пребывать, – сказала госпожа Дюкло, – заставляет меня, господа, ненадолго привлечь ваше внимание к одной подробности моей личности. Лучше всего представить себе описываемые наслаждения, когда известен объект, доставляющий их. Мне только что минул двадцать первый год. Я была брюнеткой, но кожа моя, несмотря на это, отличалась, очень приятной белизной. Копна волос, покрывающая мою голову, естественными волнами кудрей спадала до самого низа ляжек. Глаза у меня были такие, как вы видите; все находили их прекрасными. Я была немного полновата, хотя и высокого роста, гибкая и тонкая в талии. Что касается моего зада, этой части, так интересующей нынешних распутников, то он был, по общему мнению, лучшим из всего, что можно было видеть подобного рола; мало у кого из женщин в Париже он был такой приятной формы: полный, круглый, очень мясистый, с выпуклыми ягодицами; излишняя полнота нисколько не уменьшала его изящества; самое легкое движение тотчас же открывало маленькую розочку, которую вы так нежно любите, господа, и которая, я совершенно согласна в этом с вами, является самой притягательной в женщине. Хотя я довольно долго вела развратную жизнь, невозможно бы сохраниться более свежей; и из-за неуемного темперамента данного мне природой, и из-за моего крайнего благоразумия в отношении наслаждений, которые могли бы нарушить спою свежесть ими повредить темпераменту. Я очень мало любила мужчин; в жизни моей была одна-единственная привязанность. Во мне не было ничего, кроме распутной головы, но она была чрезвычайно распутна, и после того, как я вам подробно описала свои привлекательные черты, будет справедливо, если я вам расскажу немного о своих пороках. Мне нравились женщины, господа, и я этого совсем и о скрываю. Конечно, не до такой степени, как моей дорогой приятельнице мадам Шамвиль, которая несомненно признается вам. что она разорилась из-за них; в своих наслаждениях я всегда прел почитала женщин мужчинам, и удовольствия наслаждения, которые они доставляли мне, имели над моими чувствами гораздо более могущественную власть, чем мужские страсти. Кроме того, у меня было прочное пристрастие к воровству: я до неслыханной степени развила в себе эту манию. Совершенно убежденная в том, что все богатства должны быть распределены поровну на земле и что лишь сила и жестокость противостоят этому равенству, первому закону природы, я попыталась исправить такое положение вещей и установить равновесие самым наилучшим образом, как только могла. Не будь у меня проклятой мании, я, возможно, была бы еще с тем простым смертным благодетелем, о котором сейчас вам расскажу».

«А ты много крала в своей жизни?» – спросил Дюрсе. – «Удивительно много, сударь; если бы я не тратила постоянно все то, что я тащила, теперь бы я была очень богатой.» – «Но были ли у тебя при этом какие-то отягчающие обстоятельства? Ломала ли ты двери, злоупотребляла ли доверием, обманывала ли наглым образом?» – «Чего там только не было, – отвечала Дюкло, – не думаю, что мне следует задерживаться на этих подробностях, чтобы не нарушать ход повествования; но поскольку вижу, что это может вас позабавить, в дальнейшем я непременно расскажу вам об этом. Кроме этого недостатка, меня всегда упрекали еще в одном: в недобром сердце; но разве в том моя вина? Разве наши пороки и наши совершенства даны нам не от природы; могу ли я заставить быть более нежным сердце, которое природа сотворила бесчувственным? Мне кажется, я ни разу в жизни не плакала ни о своих несчастьях, тем более – о несчастьях других. Я любила свою сестру, но, потеряв се, не испытывала ни малейшей боли: вы были свидетелями того, с каким равнодушием я только что узнала о ее кончине. Даже если, не дай Бог, я увижу гибель Вселенной, я не пролью над этим ни слезинки». – «Вот каким надо быть, – сказал Герцог, – сочувствие – это добродетель глупцов, и, хорошенько присмотревшись к себе, можно обнаружить, что лишь оно заставляло нас растрачивать понапрасну страсти. Но с подобным пороком ты непременно должна была совершать преступления, поскольку бесчувственность прямо ведет к этому?» – «Сударь, – Сказала Дюкло, – те правила, которые вы установили для наших рассказов, не позволяют мне рассказать вам о многих вещах; вы возложили заботу об этом на моих товарок. Скажу вам лишь одно: когда они покажутся вам в ваших глазах настоящими злодейками, будьте абсолютно уверены, что я никогда не была лучше их». – «Вот то, что называют «воздавать себе должное», – сказал Герцог. – Ну же, продолжай: надо довольствоваться тем, что ты нам скажешь, поскольку мы сами ограничили тебя; но помни, что наедине я не дам тебе пощады за твои мелкие неповторимые гнусности.»

«Я ничего не скрою от вас, сударь. Не угодно ли будет вам после того, как вы меня выслушали, не слишком раскаиваться из-за того, что вы проявили немного благосклонности по отношению к такому скверному человеку. Итак, я продолжаю. Несмотря на все пороки и более всего тот, который заключался в полном непризнании чувства благодарности, которое казалось мне унизительным, и которое я воспринимала лишь как оскорбительный ненужный груз для человечества, лишающий нас гордости, данной нам от природы, – так вот, несмотря на все эти недостатки, мои варки любили меня, и из всех нас мужчины чаще всего предпочитали меня. Таково было мое положение, когда один откупщик налогов по имени д'Окур пришел провести время в доме у госпожи Фурнье. Он был одним из ее постоянных клиентов, хотя чаще имел дело с посторонними девицами, а не с девицами дома; к нему относились с большим почтением; мадам, которая непременно хотела познакомить меня с ним, за два дня до визита предупредила меня о том, чтобы я приберегла для него, сами знаете что, и что он любил так сильно, как никто другой из тех, кого мне довелось встречать; вы увидите это сами – во всех подробностях. Приходит д'Окур и, оглядев меня с головы до ног, бранит мадам Фурнье за то, что она не предоставила ему пораньше такое очаровательное создание. Я благодарю его за любезность, и мы поднимаемся и комнату. Д'Окур был человеком лет пятидесяти, огромным, толстым, однако с приятным лицом, не лишенным чувства юмора, и, что больше всего мне нравилось в нем, так это нежность и природная вежливость, которые очаровали меня с первой же минуты. «У вас должна быть самая очаровательная попка в мире, – говорит мне д'Окур, привлекая меня к себе и засовывая мне под юбки руку, которую тут же направил к заду. – Я – знаток, а девицы такого типа как вы, почти всегда имеют очень красивую попку. Ну как! Разве я был не прав? – прибавил он, быстро ощупав ее. – Как она свежа, как кругла!» И ловко повернув меня, приподнимая одной рукой мне юбки выше пояса и щупая другой, он стал пристально разглядывать тот алтарь, к которому обращал свои желания. «Черт подери! – вскричал он. – Это действительно одну из самых красивых попок, какие только мне довелось видеть нею мою жизнь, а я, тем не менее, немало их повидал на своем веку… Раздвиньте ножки… Поглядите-ка на эту клубничку… нот я сейчас ее пососу… вот я сейчас ее проглочу… Это и вправду великолепный зад, честное слово… А скажите-ка мне, моя кротка, вас обо всем предупредили?» – «Да, сударь, все в полном порядке». – «Все дело в том, что я захожу слишком далеко, – прибавил он, – а если вы не совсем здоровы, то я рискую». – «Сударь, – сказала я ему, – вы можете делать абсолютно все, что вам вздумается. Я ручаюсь вам за себя, как за новорожденного младенца; вы можете действовать совершенно спокойно». После такого вступления д'Окур заставляет меня наклониться к нему, по-прежнему разводя руками ягодицы; припав ртом к моим губам, он сосал мою слюну на протяжении четверти часа. Он отрывался ненадолго, чтобы извергнуть несколько «черт подери!», и тотчас же снова любовно принимался выкачивать из меня слюну. «Плюйте, плюйте же мне в рот, – говорил он мне время от времени, – наполните его хорошенько слюной». Я почувствовала, как его язык крутился вокруг моих десен, погружаясь как можно глубже и собирая все, что он находил на своем пути. «Ну же, – сказал он, – я уже достаточно возбужден, теперь за дело». И вот он снова принимается разглядывать мои ягодицы, приказывая мне дать подъем своему орудию. Я извлекаю его, толщиной в три пальца, гладкое, длиной около пяти дюймов, которое было очень крепким и яростно сильным. «Скиньте свои юбки, – сказал мне д'Окур, – а я сниму свои штаны; нужно, чтобы ягодицы со всех сторон чувствовали себя свободно для церемонии, которую мы сейчас совершим». Потом, как только это было исполнено, прибавил: «Подоткните получше свою рубашку под корсет и полностью обнажите зад… Ложитесь на живот на кровать». После этого он садится на стул и опять начинает ласкать мои ягодицы, вид которых опьянил его. В какой-то миг он раздвинул их, и я почувствовала, как глубоко погрузился его язык для того, как он говорил, чтобы окончательно убедиться в том, что «курочка хочет снести яичко» (я говорю вам его словами). Однако, я сама его не касалась; он слегка теребил сам маленький сухой член, который я обнажила. «Ну же дитя мое, —сказал он, – давай приниматься за дело; говно наготове, я учуял его, но не забывайте, что вы должны какать постепенно и всегда пережидать, пока я проглочу один кусок, прежде чем выпустить другой. Эта операция займет много времени, но не торопите се. Легкий удар по попке будет означать, что вы должны тужиться, но это должно идти равномерно». Разместившись затем как можно удобнее относительно предмета своего поклонения, он припадает к нему ртом, и я почти тотчас же выдаю ему кусок кала величиной с небольшое яйцо. Он сосет его, тысячу раз переворачивает языком во рту, жует, смакует и спустя две-три минуты я отчетливо вижу, как он его глотает. Я снова тужусь: та же самая церемония, а поскольку желание мое было огромным, то десять раз подряд его рот Наполнялся и опустошался, но выглядел он все же по-прежнему неудовлетворенным. «все, сударь, – сказала я ему в конце, – мне уже бесполезно тужиться». – «Да, моя крошка, – сказал он, значит, это все? Ну что же, пора мне кончить; я кончу, подчищая эту прелестную попку. Ох, черт подери!»