Донской императора Александра III кадетский корпус

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

 

Давно знаю Ивана Дорбу. Знаю как превосходного переводчика с украинского и сербскохорватского языков. Он открыл русскому, а тем самым, через русский язык, и нашему многонациональному читателю страницы неумирающих произведений классиков украинской литературы Михаилы Коцюбинского, Панаса Мирного, Леси Украинки; крупнейших писателей Украины — Юрия Яновского, Петра Панча, Семена Скляренка.

Иван Дорба одним из первых мастеров перевода познакомил советского читателя и с лучшими произведениями югославских классиков: Стевана Сремца, Ива Чипико, Милаша Црнянского, Михаила Лалича, Мирослава Крлежи.

Особенность творческого почерка Дорбы такова, что, выделяя очень тонко, свято храня стилевое и художническое своеобразие того или иного переводимого писателя, он всюду остается и самим собою — приверженцем точности и добросовестности в работе. Ему довериться можно. Прежде чем на чистый лист бумаги начнут ложиться первые строки художественного перевода определенной книги, он изучит все, что относится к жизни, к личности ее автора и к тем событиям, что описаны в книге. Он, Дорба, становится правдивым свидетелем, а порой и как бы непосредственным участником этих событий, добрым знакомым автора. Книг, отделенных от личности писателя, для переводчика Ивана Дорбы не существует, как не вызовет у него желания взяться за перевод и та книга, к событийной ткани которой он равнодушен.

И вот передо мною «Белые тени», роман. Первая не переводческая, а собственная, авторская, писательская работа, роман, отмеченный теми же, органично присущими переводчику Дорбе свойствами и достоинствами — глубинным знанием материала, основательной работой, проделанной по исследованию первоисточников.

Книга построена на реальной основе. Дорба в своем романе приоткрывает читателю завесу над жизнью и политической возней той части белоэмигрантской «публики», которая выпестовала в своих недрах мрачноизвестный НТС («Народно-трудовой союз») — яро антисоветскую и антикоммунистическую организацию.

В художественной литературе тема, разработанная мало. И это не детектив для легкого чтения (хотя роман читается и легко), это очень серьезно.

Не вдаюсь в исторический анализ событий, изображенных в романе, — здесь преимущества историка на стороне Дорбы, — а о литературном воплощении конкретного материала хочу сказать. Написано рукой умелой и уверенной. Как и подобает автору, прошедшему великолепную школу жизни. И школу художественного перевода.

И как и подобает писателю, который не рассказать о том, что переполняет и теснит душу, уже не может, который убежден, что рассказанное им узнать читателю будет полезно. И интересно.

 

Сергей Сартаков

 

 

Пролог

 

В кабинете начальника КРО[1]ОГПУ шло заседание. На повестке стоял вопрос о засылке в Донской кадетский корпус сотрудника ОГПУ Алексея Хованского.

— Стало быть, вы, Сергей Васильевич, считаете целесообразным направить в СХС[2]именно Хованского? — расхаживая по просторному кабинету и поглядывая на снежные узоры на окнах, спросил Артузов.

Пузицкий, раскрывая у себя на коленях объемистую папку, только кивнул головой, но, увидев, что начальник на него не смотрит, буркнул:

— Да, конечно!

— И убеждены в том, что список английских агентов, орудовавших в двадцатом году в юго-восточной Украине, находится у казачьего белогвардейского генерала Кучерова?

— Таковы данные, Артур Христофорович! — Пузицкий поднял с колен папку, словно призывая ее в свидетели. — Как я уже докладывал, Кучеров, по словам воевавшего с ним казака-возвращенца Степана Чепиги, хранит эти документы, представляющие для нас особый интерес, и не видит другого выхода, как передать их нам.

— В чем же дело? Почему он их не передал?

— Это не так просто. Кроме того, Чепига побывал в своей станице только в этом году и там встретился с сестрой Кучерова — Еленой Михайловной. Та показала ему письма брата. В одном из них он передает привет Чепиге, называя его по кличке Рыжим Чертом, и намекает о табакерке, вероятно, в ней-то документы и спрятаны.

— С двойным дном? — спросил Артузов.

— Совершенно точно. То, что документы находятся еще у Кучерова, подтверждает акция польской Двуйки[3], которая недавно направила в Билечу — это городок, где находится кадетский корпус, — двух своих агентов. Мужчину и женщину. Как мужа и жену. Он, знакомая нам птичка, некий Очеретко, прошлой осенью бежал с группой заключенных из лагеря, перешел границу и в ноябре появился в Польше один. Но самое интересное, что в это же время у нас, недалеко от границы, был обнаружен труп бежавшего с ним дружка...

— Того самого, которого я захватил шесть лет тому назад возле станицы Марьянской, бывшего логова английского резидента Блаудиса? — хмуро вставил заведующий Особым отделом.

— Именно! — Пузицкий оглядел присутствующих и продолжал: — С Очеретко-Скачковым — сейчас он Скачков — поехала в Билечу дочь мелкопоместного херсонского помещика Ирен Жабоклицкая. Весьма привлекательная, даже красивая женщина. Она вдова сотрудника Двуйки — Сосновского... Того самого, который ранил нашего пограничника, был сам тяжело ранен и умер у нас в больнице.

— Помню, в сентябре прошлого года, — кивнул головой Артузов.

— Да, двадцать пятый год был урожайный на шпионов, — заметил как бы про себя старший оперуполномоченный Федоров.

— А пока ее муженек вояжировал и лежал в больнице, она развлекалась с сотрудником Интеллидженс сервис...

— Наверняка тот вербовал Жабоклицкую, — снова перебил Пузицкого заведующий Особым отделом. — Значит, тут и английское масло. А куда англичанин сунет нос — жди провокации. Потому не проще ли, Сергей Васильевич, склонить Блаудиса к даче правдивых показаний. Он сидит у нас в тюрьме...

— Заставить заговорить эту прожженную бестию просто невозможно. Молчит. Зачем ему усугублять свою вину? Английская же разведка, если наши предположения верны, очень заинтересована в списках, которые у Кучерова. И мы, полагаю, должны ей помочь получить эти списки, имея, разумеется, их фотокопии.

— Шито белыми нитками! — снова не выдержал Артур Христофорович.

— Почему? Хитрый Альбион, разумеется, будет проверять. Тут многое зависит от Кучерова и дальнейшего его поведения. Потому я и рекомендую послать Хованского. Англичанам же мы предоставим возможность выкрасть эти документы.

— И ехать Хованскому надо под своей фамилией, — вмешался в разговор молчавший до сих пор старший оперуполномоченный Федоров.

— Биография у него вполне подходящая, капитан третьего ранга, служил всю войну[4]в подводном флоте. Большевик-подпольщик. С начала революции секретарь судового комитета. Воевал с белыми. Награжден орденом Красного Знамени. Но об этом мало кто знает. Он работал в подполье в Елисаветграде, в Таганроге, в Севастополе. Знаком с повадками белых... Отец его старый революционер... отбывал каторгу...

Потрогав бородку, Артузов обратился к Федорову:

— Это не тот ли Хованский, что взорвал в Севастополе водокачку во время врангелевской эвакуации?

— Он самый, Артур Христофорович! А орден получил за то, что вырвал из-под расстрела добрую сотню товарищей, которых захватили в Елисаветграде головорезы батьки Григорьева.

— Выдвигая кандидатуру Хованского, — заговорил Пузицкий, — я учитывал все это. Должен добавить, что он смел, находчив, умен, достаточно образован и, наконец, что немаловажно, холост. Знает языки. Специалист-электрик, что весьма существенно, поскольку в кадетском корпусе этой весной собираются налаживать гидростанцию и мы рассчитываем, что ему удастся там устроиться.

— А если не удастся? — спросил Артузов.

— Есть еще варианты. Что касается легенды, она детально разработана, проста и, думается, не должна вызывать подозрения. — Пузицкий вытащил из верхнего кармана френча папиросу, закурил и нерешительно продолжал: — А документы, по которым он будет проживать в Югославии, ему лучше получить на месте, в самом Белграде...

Артузов вопросительно поднял брови.

— Многие русские беженцы, не говоря уж о военных, вовсе не имели документов, и потому сейчас за границей неразбериха страшнейшая. Свидетельства выдают в так называемом русском посольстве: посол — штатским, военный агент — военным. С этими справками идут к уполномоченному по делам русских беженцев, и он выдает нансеновские паспорта. Эдакую зеленоватую бумажку, в которой на нескольких языках занесено: имярек, родился там-то и тогда-то, прозывается так-то и является русским беженцем; по-сербски звучит здорово: «избеглица»! С этой бумажкой идут в полицию. У югославов в русских делах тоже сплошная путаница. — Пузицкий заглянул в папку, перелистал с конца несколько страниц и сказал: — А теперь разрешите прочесть, выборочно конечно, легенду. Артузов кивнул головой.

— «Алексей Алексеевич Хованский родился в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году в городе Воронеже. Учился в реальном, а затем мореходном Севастопольском училищах. Службу нес на подлодке «Буревестник» как второй помощник капитана, в чине капитана третьего ранга. После аварии как специалист-электрик направлен в Николаевскую верфь». — Пузицкий оторвал взгляд от бумаг и улыбнулся. — До сих пор все соответствует действительности, дальше идет легенда: «Служил в частях Добровольческой армии генерала Деникина и русской армии генерала Врангеля. В двадцатом году тяжело контужен... Страдает выпадением памяти... Эвакуировался из Евпатории вместе с донским резервом... Попал в Сан-стефанский лагерь... В феврале двадцать первого года подписал контракт на три, а потом еще на три года с англо-бразильской кофейной фирмой «Мигуэль и К°» и уехал на плантации в штат Мату-Гросу, что на реке Аринус, недалеко от города Позу-Алегри... — Пузицкий откашлялся, положил папку на стол и продолжал рассказ: — Ну а дальше, не выдержав тяжелых, фактически рабских условий труда, совершает побег, добирается, где пешком, где на попутных машинах, до порта Сантус, устраивается матросом на шведском лайнере «Стелла поларис» и, когда «Стелла» заходит в югославский порт Сплит, берет расчет и едет в Белград. Знакомых Хованский пока никого не встретил, из документов у него остался только офицерский послужной список царского времени. Все это он доложит военному агенту — подробности я упускаю, — попросит выдать удостоверение, денежную помощь и устроить на работу... Хованский отлично знает географию Южной Америки и сбить себя не даст, к тому же я подготовил ему материал. — И Пузицкий похлопал ладонью по толстой папке.

Артузов задумчиво поглаживал бородку. Все молчали.

— И как долго вы собираетесь держать там Хованского? — спросил он наконец.

Пузицкий пожал плечами.

— Право, не знаю! Если операция пройдет удачно, ему придется задержаться на два-три месяца и еще два-три месяца потребуется на подготовку. Всего полгода. Но хотелось бы, и он полностью согласен...

— С чем согласен? Что хотелось бы? — быстро спросил Артузов.

— Была думка оставить его на более продолжительный срок. Хованский считает, что среди нового поколения эмиграции найдется немало юношей, лояльно настроенных к Советскому Союзу, и таких следует склонять на свою сторону, вовлечь в работу на нас. Пусть послужат на благо покинутой ими Родины!..

— Яблоко от яблоньки недалеко падает, — заметил угрюмо Федоров, и глаза его недобро блеснули. — В этом вы, Сергей Васильевич, заблуждаетесь...

— Эмиграция сейчас деморализована и не представляет серьезной силы, более того — она продажна, беспринципна и осуждена на медленное вымирание, — вмешался в спор Артузов, он поднял предостерегающе палец: — Пожалуй, Сергей Васильевич прав. Белая эмиграция может в случае войны сыграть ту или иную роль. И какова будет эта роль, зависит в некоторой степени от нас, большевиков. Не забывайте, что во время гражданской войны многие нынешние эмигранты остались по ту сторону баррикад случайно, не каждый дворянин, князь или граф является обязательно врагом советского строя. Что касается молодежи, то подрастающее поколение белой эмиграции через десяток лет станет единственной колыбелью, где наши враги будут пестовать своих птенцов, единственным очагом заразы, осиным гнездом, если хотите. Этого забывать нам не следует. И пренебрегать этим тоже не следует! Поэтому я считаю целесообразным, если операция, пусть она идет под кодом «Чепига», пройдет гладко, оставить Хованского там на длительный срок, дать ему возможность ближе познакомиться с российской эмиграцией и поработать с молодой порослью.

Артузов умолк и задумчиво поглядел в окно, потом окинул взглядом присутствующих.

Все согласно закивали головами. Пузицкий широко улыбнулся и крякнул.

— Разрешите тогда готовить Хованского? — спросил он.

— Разумеется! Надеюсь, месяца вам хватит. А каков план его переброски?

— Сначала выедет в Варшаву под чужой фамилией. Из Варшавы направится в Бухарест с тем, чтобы в начале апреля нелегально перейти границу у небольшого городка Бела-Црква. — Сергей Васильевич подошел к висящей на стене большой карте и ткнул в нее пальцем. — Вот тут, Артур Христофорович! В этом городе полно русских: Крымский кадетский корпус, Донской женский институт, немало тут и офицеров, оставшихся после расформирования Николаевского кавалерийского училища. Думаю, никто не обратит внимание на появление еще одного русского капитана-моряка.

Федоров одобрительно хлопнул в ладони:

— Это точно!

— Хованский проживет недели две или три на частной квартире. Никаких трудностей это не представит. В Бела-Цркве на каждом шагу висят объявления о сдаче комнаты.

— Стан за самца! — произнес Федоров, фыркнул и тут же виновато улыбнулся.

Артузов посмотрел на него удивленно:

— Почему за самца?

— «Стан за самца» — на сербском языке означает: квартира для одинокого. Вероятно, происходит от слова «сам», — объяснил Федоров.

— Мы считаем, — продолжал Пузицкий, — прежде чем встретиться с русским военным агентом, Хованский должен осмотреться, пожить в провинции, посидеть за стаканом вина с живыми белогвардейцами, уточнить и отшлифовать свою легенду. Пусть узнает, чем живет в данный момент эмиграция, ознакомится с историей Крымского и Донского кадетских корпусов, а потом уже едет в Белград. Там мы устроим ему свидание с Иваном Абросимовичем, а Иван выпустит его в широкие воды. Вот, собственно, и все! — Пузицкий отошел от карты и уселся в кресло.

— У кого-нибудь есть замечания? — Артузов осмотрел присутствующих. — Нет! Хорошо. Сергей Васильевич, пришлите ко мне Хованского перед отъездом.

На том заседание закончилось.

 

Алексей Хованский вошел в залитый апрельским солнцем кабинет начальника КРО ОГПУ и остановился у двери. Артузов поднялся из-за стола, поздоровался.

— Ну как, Алексей Алексеевич, подготовились к операции? К долгому пребыванию на чужбине?

В это время большие часы в углу заговорщически шикнули и весело отзвонили одиннадцать. Артузов, чуть склонив голову, считал удары.

— Подготовился, Артур Христофорович, ко всему подготовился. И постараюсь оправдать доверие. — Хованский вытянулся, щелкнул каблуками.

Артузов внимательно оглядел Алексея. Ему понравились его серые глаза, нерусский, с горбинкой, нос, волевая нижняя челюсть, сильное, складное тело и какая-то внутренняя уверенность, которая всегда присуща сильным людям.

— Ну, хватит щелкать каблуками, садитесь, — он указал рукой на кресло.

— Я ведь кадровый офицер. Тянул лямку с двенадцати лет, — улыбнулся Алексей, осмотревшись, сел в кресло возле стола.

— Трудная перед вами стоит задача, дорогой товарищ, — сказал Артузов, выходя из-за стола и занимая кресло рядом с Хованским. — Много ума и воли надо приложить разведчику, чтобы добиться своего. Много такта, умения и, если хотите, веры, фанатичной веры в наше правое дело... Да вы закуривайте!

— Не курю, Артур Христофорович! Не позволяет спорт.

— Отлично, отлично... — добродушно сказал Артузов и задумался, видимо, собираясь с мыслями. — Едете в чужой, враждебный нам мир, будете жить бок о бок с эмигрантами, с белой сволочью. Мы здесь смеемся над беляками и твердим, что они-де ничему не научились и ничего не забыли. А вам с ними жить. Их новое поколение в отличие от отцов уже приспосабливается к новым жизненным условиям. Лет через десять в мире зазвучат новые песни и каковы они будут, зависит во многом от нас, а в какой-то, пусть ничтожной, степени и от этих самых беляков. В Европе идет разжигание ненависти против нас и вражды между нациями. В надвигающемся экономическом мировом кризисе, который грозит безработицей и разорением мелкого буржуа, западные пророки видят «призрак коммунизма». Белая эмиграция, а вслед за ней мировая печать, радио, кино, за небольшим исключением, представляют большевиков грабителями и убийцами. С ножами в зубах видит нас перепуганный обыватель... Уже накапливаются против нас серьезные силы, вынашивается новая идеология. В Португалии и в Италии утвердился фашизм. Умы немецких бюргеров тревожат бредовые идеи Ницше, национал-социализм и расизм. Людей беленой дурманит проповедь культа силы, иррационализм и мечта о реванше.

Артузов встал, подошел к окну и распахнул его. В кабинет вместе с шумом машин ворвалась свежая струя воздуха.

Алексею показалось, будто начальнику стало душно от сказанных слов. И вопрос, готовый сорваться с языка, остался незаданным. Артузов, словно уловив мысль Хованского, вернулся на место:

— Сталкиваясь с враждебными нам философскими течениями, мы отмечаем лишь их уязвимые стороны, так сказать, обвиняем без защитника и последнего слова подсудимого. Мы оберегаем наших людей от тлетворного влияния псевдонаучного философствования. Наши враги поступают примерно так же. Но для того чтобы успешно бороться с врагом, необходимо знать в первую голову его сильные стороны. Знать его историю. Вы едете в Донской кадетский корпус. Спросите себя, что вам о нем известно? «Наша обязанность — вскрывать классовые корни всех партий, которые выступают на историческую сцену», — учит нас Владимир Ильич. Трудное дело увлечь за собой бывших лютых врагов.

Артузов встал, протянул Алексею руку и с теплотой в голосе сказал:

— В добрый час, Алексей Алексеевич! И помни: мы с тобой и в беде и в радости! До свидания! Не до скорого, но до свидания!

Алексей крепко пожал Артузову руку, пожал как доброму другу, и в этом пожатии и взгляде, которым они обменялись, было сказано больше, чем за время всего свидания.

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава первая

«Рука Москвы»

 

 

Алексей Хованский знал, что небольшой придунайский городок Югославии Бела-Црква славится виноделием, шелкопрядством, торговлей хлебом и... карнавалами; знал, что, по данным статистики 1918 года, в нем насчитывалось 9239 граждан, из коих сербов 2670, румын 627, словенцев 33, немцев 5194, венгров 370, чехов 345; знал и то, что в 1921 году население городка вдруг увеличилось на две тысячи. И хотя эти люди не имели гражданства, они изменили лицо города и размеренный ток жизни. Обосновавшись в казармах бывшего кавалерийского полка бывшей Австро-Венгерской империи, эти русские гусары, уланы и кирасиры за неимением лошадей разгуливали, позвякивая шпорами, по пыльным улицам, строили куры дебелым немкам и любвеобильным венгеркам, пьянствовали, затевали драки и нарушали ночной покой мирных граждан. Но затем училище закрыли, и в городе стало тише.

Спустя два года прибыл Крымский кадетский корпус и Донской Мариинский институт. Город — эта разноплеменная община, которую сербы называли Бела-Црква, венгры — Фехтемплом, немцы — Вейскирхен — снова зажил веселее.

Русские эмигранты называли город Белой Церковью. «И неудивительно», — думал Алексей Хованский, — родной язык звучит в ушах всегда приятней!» — он не мог выговорить «Белая Церковь» иначе, чем через букву «е». Однако об этом его новые знакомые не догадывались и охотно делились, сидя за стаканом вина, всем тем, что наболело на сердце, тревожило ум и не давало спать.

В первые же дни Алексей убедился, что Белая Церковь прежде всего — море вина. Легкого, приятного на вкус. Оно льется здесь без удержу, стоит гроши, продается почти в любом из двух тысяч девятисот домов, насчитывающихся в городе. Оно веселит душу и развязывает язык. Потому, вероятно, жители городка веселые, приятные люди. Пьют здесь и стар и мал.

Пьют и русские эмигранты, жадно заливают внутренний огонь, словно состязаются, кто выпьет больше. Алексей узнал, что в чемпионах ходит огромный пузатый епископ Гавриил. Остальным до него далеко, в том числе и директору кадетского корпуса Римскому-Корсакову, хотя по своей корпуленции генерал-лейтенант почти не уступает его преосвященству.

Пьют кадеты первой роты. И хотя это запрещено, начальство смотрит на их загулы сквозь пальцы.

Алексею нетрудно в такой обстановке заводить знакомства, особенно с состоящими на службе у Бахуса. Он несколько раз заходил в русский кабачок. Но эти знакомства для него малоинтересны. А вот сегодня ему повезло. Едва он вошел в небольшой зал пообедать, как тут же появились двое: высокий, статный гвардейский полковник с «Владимиром» на груди и коренастый, войсковой старшина в серой черкеске. Первый, тараща серовато-водянистые глаза на портрет Врангеля в красном углу, промаршивал к соседнему от Алексея столику; второй, напоминавший своей бородой, приплюснутым носом, безвольным ртом Деникина, любезно поприветствовал стоящую за стойкой хозяйку и, легко ступая в своих мягких чувяках, последовал за полковником, оглядывая по дороге немногочисленных гостей.

Ответив на поклон Алексея, они уселись, заказали подошедшей официантке графин вина, марципан и продолжили, видимо, давно уже начатую беседу.

Из отрывочных фраз, многозначительных недомолвок и далеко не тонких намеков Алексей понял, что познакомились они недавно, что оба еще прощупывают друг друга, что низенький, Николай Александрович, после какого-то скандала в Донском кадетском корпусе был вызван в Белград и сейчас заехал в Белую Церковь за полковником Иваном Ивановичем по поручению какого-то Александра Павловича. По тому, как войсковой старшина внушительно произносил: «Александр Павлович лично вас просил! Александр Павлович надеется, что вы не откажете заняться Петром Михайловичем», Алексей сразу же понял, что речь идет о каких-то больших чинах.

«Похоже, они оба связаны с разведкой, — заключил Алексей. — То, что мне и нужно. Они меня, конечно, заметили. Черт побери! Как мы встретимся в Билече?»

Тем временем войсковой старшина завел речь о новом директоре и смене персонала в Донском кадетском корпусе.

Когда был заказан новый графин, беседа стала шумнее, лица собеседников покраснели, Алексей поднялся, подошел к их столику, щелкнул каблуками:

— Простите великодушно, господа, за вторжение! Невольно услышал, что вы из Донского кадетского корпуса. Я собираюсь в Билечу, слыхал, там требуется инженер-электрик налаживать гидростанцию. Разрешите представиться: капитан третьего ранга Хованский, — отчеканил Алексей.

— Павский! — поднимаясь и вытягиваясь, процедил сквозь зубы Иван Иванович и уставился своими рыбьими глазами на Алексея.

— Очень приятно! Николай Александрович Мальцев. Садитесь, князь! Как прикажете вас величать? — спросил второй собеседник.

— Алексеем, и батюшка мой Алексей. Но мы не...

— Садитесь! Нам нужно электричество. Карбидными лампами освещаемся. Отрава! Ищем толкового инженера, — развязно продолжал Мальцев.

— Сначала выправить документы нужно, потом как-то оформиться у военного агента, полковника Базаревича. От него многое зависит, — посетовал Хованский, не торопясь садиться за стол.

— Вы из Бизерты, что ли? — покосился Павский.

— Нет! Из Бразилии. Бежал с кофейных плантаций!

— Ха-ха-ха! Князь Хованский попался на удочку! Меня на Лемносе в Перу вербовали. Да садитесь же вы! — и Мальцев жестом указал на стул. — Выпейте с нами стакан вина.

— С удовольствием. Но прежде всего — я не князь. Мы воронежские дворяне.

— А-а-а! — разочарованно скорчил гримасу Мальцев.

— Хованские — славный дворянский род. Служил один в моем Измайловском полку. — И Павский одобрительно закивал головой. — Но были в старину бунтарями.

— Ха-ха-ха! Только вы, Алексей Алексеевич, в Донском корпусе не бунтуйте. — Мальцев погрозил пальцем и, нахмурясь, снова деланно засмеялся. — Тут идет наше разложение. Недавно кадет усмиряли. Одни за самостийную Казакию ратуют, другие... от других попахивает большевистским душком... Третьи тянут черт знает куда!...

— Николай Александрович, все станет на свои места, это попросту бурлит молодая кровь и у донских кадет, и у крымских. Смешанный состав, великовозрастность и время. Мы и сами порой не знаем, куда податься. В Крымском корпусе тоже неблагополучно...

Алексей уже знал, что Крымский корпус представлял собой весьма противоестественное соединение двух кадетских корпусов — Полтавского и Владикавказского. В 1918 году старшие классы пошли воевать против большевиков. Кто был убит, кто ранен, кто изувечен. Оставшихся после разгрома Врангеля погрузили на пароход и эвакуировали сначала в Константинополь, потом в Королевство СХС, в старый австрийский лагерь для русских военнопленных Стернище при Птуе, близ железнодорожной станции со звучным названием «Свет Ловренс на Дравском полю». Обосновавшись кое-как в обитых толем дощатых бараках, они принялись за учение. Однако его наладить было не так просто, тем более установить дисциплину. Головы кадет и преподавателей были заняты другим. Все ждали, что вот-вот, через день, через месяц падет Советская власть и они вернутся домой.

— Тут неблагополучно, — вздохнул Павский и пьяно посмотрел на Алексея.

— Я ничего не знаю о судьбе наших кадетских корпусов, — признался Хованский.

— Донской кадетский корпус, верней его младшие классы, был эвакуирован в девятнадцатом году из Новочеркасска в Новороссийск. Не в обиду вам будет сказано, Николай Александрович, — Павский поклонился в сторону Мальцева, — но ваши казаки отступали столь стремительно, что едва не позабыли о своих кадрах. Кадетиков посадили на пароход, уходящих в Турцию, в последний момент, а оттуда англичане вывезли их в Каир...

— В Александрию, — поправил его Мальцев. — Верней, под Александрию, в палаточный городок. И собрали туда всех ребят: и отроков и юношей. И назвали сие смешение Донским Александра Третьего кадетским корпусом! Хе-хе! Чудненько! А? То-то! Корпусом, куда принимали в отличие от прочих корпусов, не только детей потомственных дворян, но и простых казаков. Поэтому можно себе представить, как там ладил, скажем, Санжа Цуглинов, сын калмыцких степей, с лощеным чадом основателя Московского лицея Иваном Катковым или с изнеженным отпрыском славного рода графов Кановницыных, когда после изнурительного дневного зноя им приходилось всю ночь дежурить под завывание шакалов у денежного ящика. Они даже песенку сочинили. — Мальцев наклонился к Алексею и тихонько фальцетом запел:

 

В добрый час... В добрый час...

Спите, бо-о-ог не спит за вас...

 

Потом отхлебнул вина и начал свертывать цигарку.

— А что было со старшими кадетами? — спросил Алексей.

— Их эвакуировали из Евпатории и после долгих мытарств направили в Словению, в бывший австрийский лагерь для русских военнопленных Стернище. По соседству с крымцами. И сделали глупо.

— Почему? — удивился, Алексей, подливая войсковому старшине вина.

— Начались раздоры! Полтавцы впитали в себя все отвратительные обычаи школы гвардейских кавалерийских, я подчеркиваю, Иван Иванович, кавалерийских юнкеров, переименованной потом в Николаевское кавалерийское училище. Они видели себя эдакими лихими гусарскими корнетами, которым все нипочем, все трын-трава! Они, начиная с директора и кончая последним воспитателем, были искренно убеждены, что «Звериада» — это собрание куплетов о «зверях ада», что она дошла до них такой, какой написал ее Лермонтов[5]. И переняли роняющий человеческое достоинство «цук», в силу которого младший кадет, то есть «сугубый», должен беспрекословно подчиняться выпускнику — «корнету». «Сугубого» можно заставить ходить гусиным шагом или вертеться волчком. «Сугубому» можно в виде наказания дать «на честное слово» сто приседаний, приказать являться с дурацким рапортом каждые четыре часа. Несогласные, видимо, с творцом «Полтавы», что «В одну телегу впрячь неможно коня и трепетную лань», полтавцы, которых было большинство, старались навязать «цук» владикавказцам — этим вольным казакам, привыкшим относиться к «иногородним» пренебрежительно. Возникали драки, переходившие в настоящие побоища. Вот в чем был раздор!

— А при чем же тут донцы? — спросил Алексей.

— Донцы? — вытаращился полковник. — Это они подзуживали и поддерживали владикавказцев. Стоило начаться драке, как они, не заставляя себя долго ждать и запыхавшись от стремительного бега, набрасывались с дикой злобой на «полтавских галушек».

— И «полтавский бой» заканчивался в их пользу, не так ли? Ну а фонари под глазами, распухшие губы и носы и выбитые зубы в расчет принимались? Вроде кулачных боев? — пошутил Алексей, вовлекаясь в беседу, про себя успевая отмечать: «Вы деретесь между собой от злобы к нам, большевикам, вас терзает тоска, что никогда уже не будет согласия между желаемым и действительным, прошлым и настоящим».

— Да, большие беспорядки, — продолжал Мальцев. — По вечерам становилось опасным пересечь неписаную границу между корпусами. Все чаще разливистый подголосок хора донских кадет или берущая за душу украинская песня звучали под аккомпанемент жужжащих и визжащих железок, пущенных из пращей, или под глухие удары камней о дощатые стены бараков.

Павский, слушая, налил себе полный стакан вина, выпил его залпом и уставился в окно. В небе догорала вечерняя заря.

«Он пьян», — отметил Алексей.

— Дальше пошло хуже, — заговорил хмельно Павский. — Последовала серия самоубийств. Следствие каждый раз заходило в тупик. Застрелившийся оставлял после себя записку: «В смерти прошу никого не винить. Причина — тоска по Родине». Наконец, по оставленному кадетом письму выяснилось, что среди полтавцев действует группа, именующая себя «Клубом самоубийц», которая вербует неустойчивых юношей. Члены клуба регулярно собираются и тянут жребий, кому пришел черед... Кадет в душераздирающем послании обращался к корпусному начальству и к товарищам: «Честь, — писал он, — не позволяет мне остаться в живых, не позволяет и выдать членов клуба, но я хочу предупредить, что через десять дней будет новая жертва». Все вокруг заволновалось. Надо было принимать экстренные меры. Из Белграда приехала комиссия. Выяснилось, в конце концов, что группа кадет сначала «щекотала себе нервы»: каждый из членов клуба, чтобы доказать свое бесстрашие, должен был вставить в наган патрон, повернуть, не глядя, барабан и, приставив дуло к виску, спустить курок. Потом показалось этого мало и они решили перейти к самоубийствам. Комиссия и следственные органы ничего толком не выяснили. Мнения разделились, одни утверждали: «Дело рук Москвы!»; другие: «У кадет из-за вечных драк сдали нервы»; третьи: «Пошатнулась вера в вождей, обещавших скорое возвращение на родину!» — и так далее. Я полагаю, что тут скорей всего тяжкие условия жизни, неудовлетворенность, неопределенное будущее и попустительство... — Полковник посмотрел на войскового старшину, который сидел с закрытыми глазами, но настороженно слушал рассказ, в такт его словам ударяя указательным пальцем по кромке стола.

Он открыл глаза, улыбнулся Алексею и, словно только и ждал, подхватил последнее слово Павского:

— ...попустительство корпусного начальства! Хе-хе! Не правда ли, Иван Иванович? Потому-то комиссия и сменила воспитательский состав. И пошла писать губерния! Решили вывезти корпуса из Стернища в разные города, улучшить питание, одеть и обуть. Донцам предложили обмундирование бывшего австро-венгерского кадетского корпуса в Мариборе, повезли их туда, в древний штирийский город у подножия Альп, который славится яблоками и красивыми девушками. И когда великовозрастные, широкоплечие и мосластые сыны Дона стали натягивать на себя куцые мундирчики и узкие брючки, сшитые на щуплых и худосочных отпрысков австро-венгерской знати, те трещали по всем швам! Черные же лакированные каскетки с большими золотыми орлами и белым плюмажем наши черти, хе-хе, употребили в виде разовых ночных, простите, «генералов».

Павский, сдерживая смех, выговорил:

— И поставили этих «генералов» перед дверями воспитателей, командиров сотен и директора! И перед вашими тоже.

— Точно! Я бы на их месте тоже так сделал. Ха-ха-ха! — и Мальцев принялся наливать всем вина. Отпив немного, он продолжал: — Кое-как одели вторую и третью сотни, а первая так и осталась голая и босая. Только и слышишь во время переклички: «Агеев?» — «Без ботинок!» — «Губарев?» — «Болен!» — «Журавлев?» — «Без ботинок!» — «Карпов?» — «Сдал в починку обмундирование!» Чудненько, а? В двадцать третьем году Стернище опустело. Крымцы уехали в Белую Церковь первыми. Туда же переводили и Донской Мариинский институт, эвакуировавшийся в 1919 году в полном составе во главе с директрисой, вдовой застрелившегося атамана Каледина. А обиженных до глубины души донцов отвезли в юго-восточную Герцеговину, в бывшую австрийскую крепость, неподалеку от границы с Черногорией, близ населенного турками городка Билечи!

«Надоела их болтовня, — отметил про себя Алексей. — Ни слова не говорят при мне о генерале Кучерове».

— Извините, Николай Александрович! Должен вас прервать. Было очень интересно! Но мне пора, — и Павский, поднимаясь, постучал пальцем по циферблату наручных часов. — Надо отдать последние визиты. А вы беседуйте. Вы мои гости. Наденька, — обратился он нетрезво к близстоящей официантке, — они мои гости! Принесите им еще вина. Честь имею! До завтра, Николай Александрович, а с вами, Алексей Алексеевич, увидимся, наверное, в Билече. — Чопорно поклонившись, он звякнул шпорами и, стараясь твердо печатать шаг, направился к выходу.

— Мне полковник показался несколько суховатым, даже холодным и, пожалуй, высокомерным, — сказал Хованский; теперь его уже занимало: кто такой Александр Павлович, который послал за Павским этого сидящего перед ним за столом войскового старшину.

— Я мало с ним знаком. Иван Иванович был адъютантом Корнилова, работал в ОСВАГе[6], подвизался без успеха не то у Раевского, не то у Богнара. Ну-с... Там, дорогой князь, бишь, Алексей Алексеевич, работают люди с железными нервами и живым умом, а Иван Иванович... Это не то... Он возглавил комиссию по расследованию «Клуба самоубийц» и тут окончательно потерпел фиаско и был назначен воспитателем в Крымский кадетский корпус. Теперь его переводят в Донской, преподавать французский язык в младших классах. Чудненько, а? — В словах Мальцева звучала досада. — Связи у человека в верхах...

— А кто это, Богнар и Раневский? — спросил Алексей, хотя отлично знал, что полковники Богнар и Раевский ведали врангелевской контрразведкой и разведкой. «Для чего он все это мне рассказывает? Уж не думает ли вербовать? Или просто не привык к этому банатскому вину, которое развязывает язык?»

— Не Раневский, а Раевский! Богнар и Раевский, собственно, заплечных дел мастера, «охранка» Врангеля, если хотите, «Тайная канцелярия». Страшные люди, не к ночи будь помянуты! — и Мальцев засмеялся. Потом с сожалением посмотрел на опустевший графин, нерешительно взглянул на официантку, махнул рукой, взял стакан, небольшими глотками выпил вино до дна, вытер усы и встал:

— Ну-с, молодой человек, не довольно ли? Это чертово вино действует...

— Как «рука Москвы», — подмигнул Алексей.

— Да, нагнали страху на нас большевики после дела Савинкова[7]! Все в штаны наклали! — Мальцев неверными шагами двинулся к выходу.

Алексей понял, что сам войсковой старшина вряд ли доберется до гостиницы, взял его под руку.

 

 

На другой день Алексей просидел добрых два часа в городском саду, обдумывая дальнейший план своих действий, и все более приходил к убеждению, что из Белой Церкви ему срочно надо ехать в Белград. Вчерашний разговор полковника Павского с Мальцевым страшно его заинтриговал. Конечно, поверить в то, что случайно сразу напал на след готовившейся операции, связанной с документами, находящимися у Кучерова, он не мог. Мальцев был сильно пьян, Алексей проводил его до гостиницы, намереваясь еще и там продолжить беседу, но Николай Александрович умел держать язык за зубами. И все-таки на вопрос: «Будет ли Александр Павлович в Белграде?» — Мальцев, ничего не заподозрив, ответил: «Нет, генерал Кутепов выехал в Париж». И Хованский даже вздрогнул: Кутепов — это же начальник разведки РОВСа[8]. А ведь Петром Михайловичем зовут Кучерова! Затем Мальцев сказался занятым, признался, что его скоро в гостинице навестит Павский, с которым они поедут в Белград.

В Белой Церкви у Хованского возникло удивительное чувство: городок напомнил ему родной Воронеж, детство, юность... Вот за воротами сада проходит парами класс институток в белых пелеринах с чопорной классной дамой в какой-то невероятной шляпе. Институтки исподтишка бросают на него любопытные взгляды с лукавинкой. «Что за офицер сидит на скамейке?» Проходит в черной рясе монах, смиренно опустив долу глаза. Продефилировали две дамы, эдакие «старые барыни на вате». Одна из них бесцеремонно оглядела его в лорнет.

Сегодня воскресенье, и в городе много кадет. Они разгуливают по улицам группами и парами. Вот по аллее сада идут три кадета. Они увлечены разговором. Один из них, среднего роста, с «Георгием» на груди, сутулый шатен, его узкое, похожее на щучью морду лицо, вытянутый нос с горбинкой и колючие зеленоватые глазки до боли напоминают кого-то из далекой юности. Алексей мучительно напрягает память. Тем временем один из кадет хлопает «щучью морду» по плечу и говорит:

— Пошли выпьем по стаканчику, тряхни мошной!

— И в самом деле, Околов, не будь сквалыгой! — берет его под руку другой.

— Нету монеты! — блеет тот, как козел, и тут же, заметив сидящего на скамейке офицера в морской форме, показывает глазами на него товарищам. И они, поправив пояса и одернув рубахи, лихо откозырнув, проходят мимо.

«Черт! Каким образом? Да, несомненно, сын Околова, жандармского ротмистра Сергея Околова! Человека из той страшной ночи...» Хованский смотрит вслед удаляющимся трем кадетам, а перед глазами живо встают картины из далекой юности.

...Снежная, на редкость лютая зима 1905/06 года. Сугробы в Воронеже достигали крыш. Свирепые бураны выли как волки, крутили мелкий снег. Серые дни сменялись беспросветными сумерками, а за ними полз мрак. В городе шли аресты. Реакция торжествовала.

Алексей, в ту пору Лешка, приехал домой на каникулы. В новенькой форме. Неуклюжий подросток, ученик Севастопольского мореходного училища. Старался говорить басом, хоть и часто давал петуха, выставлял вперед грудь, разворачивал плечи, задирал нос и щеголял, иногда невпопад, морскими терминами.

На богоявление впервые за много дней проглянуло в морозной утренней дымке зимнее солнышко. Низовок сдул за ночь со скованной льдом реки снег. И с высоты Хазарских урочищ река казалась среди белой долины ультрамариновой лентой, а сверкающие всеми цветами радуги ледяные кресты и голубцы у Иорданской черной проруби напоминали большую агатовую брошь в алмазной оправе.

Дождавшись конца службы, Лешка пошел домой, как вдруг увидел отца. Тот подавал рукой знак какому-то высокому мужчине в суконном кафтане, смазных сапогах и теплом картузе. Получив ответный знак, отец повернулся и быстро зашагал прочь.

Лешка растерялся. Отец, преподаватель словесности воронежской гимназии, в бога не верил и никогда в церковь не ходил, а тут явился на водосвятие. И потом этот явный признак волнения — вытянутая шея отца. А мужчина в суконном кафтане, с виду рабочий, потоптавшись с минутку на месте, двинулся вслед за отцом. Здоровенный мордастый парень поглядел воровато вслед рабочему и вдруг подморгнул стоящему в пяти шагах от него еще одному человеку, кивнул головою в сторону шедшего отца и направился следом. И мордастый парень, и его приятель были одеты одинаково. Оба в длинных пальто с мерлушковым воротом и таких же шапках. И даже лица, верней, их выражения, были такие же. Оба напоминали ищеек. Их цепкие взгляды, словно принюхивающиеся к чему-то носы, настороженные уши вызывали в Лешке чувство гадливости, он угадал, что они следят за отцом и опасны для него. Это и заставило его пойти за ними.

Так они и шли: впереди — Хованский-старший, за ним рабочий, потом два шпика, а следом незаметно продвигается Лешка.

У ворот Митрофановского кладбища рабочий свернул в сторону, за ним последовал один из шпиков, а отец, второй шпик и он, Лешка, вошли в ворота на территорию кладбища.

Отец остановился у могилы Кольцова. Лешка как-то приходил сюда летом. Тогда было зелено, пели птицы. На цоколе из серого мрамора лежал небольшой венок из красных маков и васильков.

Теперь кругом бело и голо. Тишину нарушал лишь перезвон монастырских колоколов да скрип снега под ногами.

У памятника Кольцову отец прислонился к стволу плакучей березы. Мордастый спрятался шагах в пятидесяти за можжевеловый куст. Лешка тоже остановился и присел за оградой, и вдруг отчетливо понял: «Надо выручать отца!» И когда за поворотом показался мужчина в шубе, он выбежал на середину дороги и громко крикнул прячущемуся за кустом шпику:

— Эй, дядя, чего там делаешь? Сейчас сторожа позову! — И, сложив рупором ладони, повернулся и заорал во все горло: — Дядя Андрей! Тут вор прячется! — и кинулся в сторону домика кладбищенского сторожа.

Человек в шубе с поднятым воротником и в надвинутой на глаза меховой шапке резко повернулся и зашагал прочь, все ускоряя шаг...

Радостный и возбужденный Лешка побежал домой. Вскоре пришел отец. Раздевшись, он обнял сына и повел в кабинет.

— Ты спас это! — Отец вынул из кармана пакет и положил в ночной столик...

В тот вечер Лешка долго лежал в постели, не смыкая глаз прислушивался, как завывает в трубе ветер и хлещет ветками ивы по стеклам окна, как заливисто с хрипотцой лает собака. Во сне ему не давал покоя мордастый шпик. И вдруг его будто кто-то толкнул. Он в тот же миг проснулся и сел. Была глухая ночь. Ник злобно лаял у крыльца. Тревога охватило все существо Лешки, перерождаясь в липкий, отвратительный страх. Лешка не выдержал и тихо позвал мать. Никто не откликнулся. Тогда он вскочил, босиком, в одной рубашке кинулся в спальню матери. Кровать была пуста.

«Что-то случилось! Не трусь! Возьми себя в руки!» И Лешка неторопливо, осторожно направился к спальне отца. Его тоже не было. Из-под закрытой двери в кабинет пробивалась полоска света. Лешка подошел, взялся за ручку и услышал чей-то неприятный блеющий голос:

— Ну вот, милостивый государь, доказательства налицо! Как только вам не стыдно. Почтенный отец семейства, бывший офицер, преподаватель гимназии и занимаетесь такой мерзостью!.. В революцию играете! Марксистом заделались... Позор!

— Мне, господин Околов, быть марксистом и, как вы изволили выразиться, играть в революцию не стыдно. Увы, не сгорают от стыда и душители этой революции...

— Погодите-ка меня пропагандировать, господин Хованский! Эй! — позвал он кого-то из другой комнаты.

— Что прикажете, ваше благородие? — рявкнул зычный голос из гостиной.

— Возьми двух понятых и обыщи остальные помещения.

Лешку словно жаром обдало: «Пакет! Большой полотняный конверт лежит в ночном столике!» Он кинулся к столику, схватил конверт, сунул его под рубаху и побежал к себе, юркнул под одеяло. Сердце учащенно билось, отдавая в виски. Леша закрыл глаза и постарался успокоиться.

Вскоре он услышал шаги, разговор в отцовской спальне. Еще несколько томительных минут, и голоса переместились в комнату матери.

— Если вы настаиваете на обыске комнаты сына, то я разбужу Алешу, — сказала мать.

— Таков наш тяжелый долг. Благодарите мужа. А мальчика можно и не будить. Мы тихо...

Они вошли на цыпочках. Кто-то, тяжело ступая, приблизился к его кровати и грубо сорвал одеяло. Лешка невольно вскрикнул и сел, и тут же, ослепленный фонарем, прикрыл рукою глаза.

— Как вы смеете его пугать! — гневно крикнула мать и, оттолкнув жандарма, заслонила Лешу своим телом. — Вставай, Алеша, к нам пришли не разбойники, а просто невежливые люди. Они что-то ищут. Оденься, сядь в сторонку и не отвечай на их вопросы...

— Помолчите, мадам, не то я прикажу вас вывести, — проблеял, входя в спальню, жандармский ротмистр.

«Как козел! — подумал Лешка, натягивая кальсоны. Пакет под рубашкой сполз на живот и пришлось его спрятать за пояс. — Если заметят, выгонят из училища, или посадят в тюрьму для малолетних, или отправят в Вольский корпус».

Тем временем в комнатах дома шел обыск. Бесцеремонно выбрасывали из шкафа вещи. Заглянули в тумбочку. Разрыли постель. Обстучали стены.

В форме ученика мореходного училища Леша стоял перед жандармским ротмистром. Тот оглядел его с ног до головы:

— Вы Алексей Хованский?

— Так точно! — рявкнул Лешка, тараща на ротмистра глаза.

— Потрудитесь точно ответить на мои вопросы!

— Есть ответить на вопросы!

Мать удивленно посмотрела на сына. В ее глазах проглянула грусть.

— Кто бывал в последнее время у вас в доме?

— Не могу знать!

— Вы не видели отца в обществе человека с крючковатым носом, карими глазами и черными усами? — спросил Околов.

— Не могу знать! — гаркнул Лешка, догадываясь, что его спрашивают о рабочем, которого он видел на кладбище.

— А что вы знаете? — заорал, в свою очередь, Околов.

— Не могу знать! — в тон ему проревел Лешка.

— Довольно... Можете идти в гостиную. И вы, мадам, тоже. — Ротмистр отвернулся и позвал своих помощников.

— Эй, Стоянков, Мокрятин, и вы, понятые, проходите в следующую комнату.

Взяв под руку мать, Лешка направился с ней в гостиную. Там в кресле сидел отец. Взглянув на сына, он невесело улыбнулся.

Лешка приблизился к нему, поцеловал в щеку и прошептал на ухо:

— Пакет у меня под рубахой. Что с ним делать?

Хованский-старший удивленно посмотрел на сына, и в глазах его вспыхнула радость.

— Сожги его, Лешенька, и позабудь...

...Хованский поднялся со скамьи. Голоса веселых парней удалились за деревья. «Околов... Околов... Неужели здесь, в Белой Церкви, находится тот самый жандармский ротмистр, по вине которого преждевременно погиб отец? Пока судьба свела меня здесь только с его сыном».

Алексей медленно двинулся по аллее сада к выходу на улицу. Там по тротуару шли неторопливо люди. Если остаться в городке, то можно встретить и еще кого-нибудь из старых знакомых, а то и нарваться на неприятность. Мальцев по поручению Кутепова приехал за Павским. Они оба разведчики. Но что заставило интересоваться Кучеровым? Значит, генерал на подозрении. И вполне вероятно, что действия английской разведки уже замечены «внутренней линией» белоэмигрантской армии. Мысль перекинулась на Ирен Жабоклицкую и Скачкова. Скорее всего, охотясь за документами Кучерова, эта парочка действовала неосторожно. Надо спешить! Случай — великий комедиант!

Размышляя на ходу, он направился по главной улице, свернул в проулок и зашагал к небольшому одноэтажному домику за палисадом, чтобы распрощаться с хозяйкой, у которой пробыл всего лишь неделю. Алексей знал, что поезд на Белград отходит вечером.

 

 

В Белград Алексей приехал рано утром. Весь день он знакомился с городом, и вот к вечеру поднялся на западную стену древней, некогда грозной крепости — Калемегдан. Здесь согласно инструкции он должен встретиться с товарищем Иваном на последней или предпоследней скамье. Сегодня двадцатое апреля, первый день, когда на встречу выйдет товарищ Иван. Он должен быть в плаще, на голове у него будет тирольская шляпа с пером. Алексей узнает его по суковатой трости с серебряным набалдашником.

Алексей пришел сюда на час раньше, хоть делать этого нельзя: запрещено инструкцией. Огненно-красное заходящее солнце нависло над самой Савой, ее мутные воды смешиваются с темной синькой Дуная, чуть тронутой золотом у правого берега. Но вот все медленно блекнет, чтобы наконец слиться с наступающими с востока сумерками. Далеко за излучиной Дуная краснеют черепичные крыши Земуна.

Алексей стоит у парапета. Кругом ни души. И вдруг его ухо улавливает ритмичное позвякивание железа. Кто-то идет, ударяя наконечником трости о камни. Скоро к нему приближается человек небольшого роста, худощавый, на лбу шрам... — точно такой, каким должен быть по приметам «товарищ Иван».

— Вы позволите? — Он приподнимает шляпу с широкими полями и занимает место на скамейке.

— Пожалуйста! Дунаем и Савой можно любоваться и днем и ночью, — говорит Алексей слова пароля.

— Ночью ничего не увидишь! — отвечает незнакомец и протягивает для пожатия руку. — Будем знакомы... Я товарищ Иван.

— А, Иван Абросимович!

— Ну а теперь рассказывай! — говорит товарищ Иван.

— О чем? — удивляется Алексей.

— О чем хочешь! Все для меня интересно. Я здесь не первый год, изголодался по новостям с Родины...

Просидели они часа два. Никто не мешал их беседе. И чего только не коснулись в разговоре!

Алексей подробно изложил, как в кафе Белой Церкви невзначай подслушал беседу Павского с Мальцевым, и высказал Ивану Абросимовичу свое предположение:

— Мне кажется, Павский охотится за списками генерала Кучерова...

Иван задумался.

— Случая упускать нельзя, — проговорил он тихо. — Придется тебе немедленно ехать в Билечу вслед за Павским... Подробности твоего поведения еще обсудим.

— Генерал Кучеров там? — поинтересовался Хованский.

— Должен быть...

— Значит так, — резюмировал товарищ Иван, — завтра утром идешь к военному агенту, расскажешь свою легенду. Сошлешься на свое знакомство в Белой Церкви с полковником Павским, от которого ты узнал о том, что в Донском кадетском корпусе собираются налаживать старую австро-венгерскую гидростанцию, попросишь направить тебя в Билечу. А теперь пойдем. — Он посмотрел на часы. — Покажу тебе ночной Белград.

Была теплая весенняя ночь. Иван Абросимович снял плащ.

На улице Князя Михаила корсо было людно. Они двинулись с потоком гуляющих в сторону Теразии и очутились на площади возле оперного театра. Здесь шумно и весело. Часть площади занята столиками. Бегают как угорелые официанты, разносят лимонад, бозу, халву. Тут много учащейся молодежи, потому что близко университет.

— А рядом «Албания» — знаменитая кафана-ресторан, — рассказывает Иван Абросимович, — место, куда приходят писатели, купцы-тузы. Тут все чинно, спокойно. Но иногда кто-нибудь из толстосумов кутит с приятелями...

Алексей с любопытством смотрит на нарядных гуляющих. В ярко освещенных витринах ресторанов, кафе, кабачков выставлены огромные лангусты и омары в окружении салатов, в окна видно, как жарят на вертелах поросят, ягнят; прямо на улице на мангалах потрескивают над рдеющими углями чеванпчичи и ражничи. В просторных залах плачут надрывно скрипки венгерских и цыганских капелл, гремят тарелки, ухают барабаны оркестров, и под этот грохот на подмостках завывают полуголые певички. На улицу из открытых дверей и окон вылетают пьяные выкрики, веселый смех и громкая перебранка.

— Вон гостиница «Москва», — Абросимович кивает в сторону высокого шестиэтажного здания, облицованного зеленым и желтым кафелем и крытого какой-то необычной черепицей, — это излюбленное место «мышиных жеребчиков», то есть приезжих коммерсантов, в ресторане собираются шпики и шпионы всех мастей. Они не горланят, не напиваются и не объедаются, а спокойно сидят за кружкой пива или за чашкой кофе и поглядывают на проходящих по улице женщин, тихо перекидываясь словами. Одни сидят, точно на вокзале, и ждут, другие прислушиваются к разговору соседей, третьи будто за кем-то следят...

Миновали «Москву». Толпа поредела. Абросимович берет Алексея под руку:

— Если завтра военный агент даст тебе удостоверение и рекомендацию в Донской кадетский корпус, тотчас пойдешь к уполномоченному по русским делам, а от него в полицию, к Губареву: он ведает русским отделом. Завтра же вечером уедешь в Билечу, с тем чтобы в субботу быть в Требинье. Дело в том, что в Билече есть небольшая, но активная коммунистическая организация, ее возглавляет черногорец Васо Хранич. Я никогда его не видел. Говорят, большой чудак, отпрыск древнего рода. Мать у него русская, из семьи декабриста. Он может тебе пригодиться, поскольку дружит с каким-то грузином-генералом, которого в кадетском корпусе очень уважают. В пятницу и субботу у них конференция: готовятся к Первому мая, к маевкам или демонстрации...

— Ясно! А где я его найду? И каков он собой?

— Завтра я все уточню, а сейчас смотри: налево, где у будки стоит гвардеец-часовой, королевский дворец, а напротив, в этом сером одноэтажном здании, живет бывший царский посол Штрандман и военный агент, полковник Базаревич.

Серый обшарпанный дом с высокими темными окнами; над старинным парадным крыльцом на флагштоке полощется трехцветный флаг русской империи, которой уже нет. За высокими решетчатыми воротами, среди мрачного сада, спускающегося вниз, виднеется небольшой флигелек.

— В этом флигеле резиденция четвертого отдела РОВСа, так называемого русского общевоинского союза. Его начальник — генерал Барбович, а секретарь ротмистр Комаровский. Запомнил? Придется все изучать!

— Запомнил! Память у меня неплохая.

— В Югославии зарегистрировано в полиции сто тридцать шесть белоэмигрантских организаций. Ясно? Сто тридцать шесть «вождей»! Сто тридцать шесть рецептов, гарантирующих свержение советского строя! Нас, большевиков! Так-то.

— И как только мы до сих пор уцелели? — расхохотался Алексей. — Сто тридцать шесть?!

— Не бойся, ты будешь иметь дело не со всеми. После дела Кучерова займешься молодежью. Мы поможем тебе найти друзей, но ты и сам отыщешь их среди здешних рабочих и крестьян! Запомни это крепко.

 

На другой день, закончив успешно все дела, Алексей Хованский с новеньким нансеновским паспортом и рекомендацией военного агента директору Донского кадетского корпуса отбыл вечерним поездом в Билечу.

 

Глава вторая

Донской императора Александра III кадетский корпус

 

 

 

Черный, закоптелый паровозик притащил по узкоколейке пять вагончиков до маленькой, освещенной фонарями станции, затормозил, выбросил из высокой трубы в темную ночь сноп кроваво-красных змеек, запыхтел, как страдающий одышкой старичок, и под звон и скрежет буферов остановился. Пассажиры поспешно высыпали на перрон и тут же растворились в темноте. Выйдя из вагона, Алексей двинулся к небольшому зданию вокзала, но, подумав, вернулся к вагону и спросил у кондуктора, как ему пройти в центр. Кондуктор что-то невнятно буркнул, махнул влево фонарем и отвернулся.

«Не очень-то здесь любят «братьев русов», — отметил Алексей, выходя на тускло освещенную привокзальную площадь и сворачивая на мощенную крупным булыжником безлюдную улицу.

После душного, прокуренного вагона свежий воздух южной ночи вливался в легкие, и Алексей вскоре почувствовал себя совсем бодро, хотя и был в пути трое суток, и слонялся на пересадках в ожидании поезда сначала по Сараеву, потом по Мостару, и, наконец, проторчал несколько часов в Хуме.

Он шел, с любопытством осматривая при слабом свете фонарей то крытый черепицей дом с высоко поднятыми над землей зарешеченными окнами, то стрельчатую каменную башенку, напоминающую минарет, то дворик, обнесенный невысокой стеной с чернеющей в ней узкой, кованной железом калиткой.

Темные узкие улочки одной стороны, где всходила луна, казалось, круто поднимаются к небу, а с другой стороны проваливаются в черную бездну. Шаги гулко отдавались в тишине. Городок словно вымер. Нигде ни души. Не слышно даже собачьего лая. Пройдя несколько кварталов и заметив полосу света в конце ступенчатого переулка, Алексей зашагал вверх по склону.

Из распахнутых дверей, откуда вырывался яркий сноп света, на крыльцо вышла веселая и шумная компания молодых людей, за ними солидный господин в феске и, наконец, огромного роста черногорец в национальном костюме и с большим револьвером за широким цветным поясом. Потом дверь захлопнулась, переулок погрузился в темноту, и только теперь Алексей увидел тусклый свет красного фонаря над дверью дома.

«Вот черт! — выругался он про себя. — Хороша гостиница. Эк куда меня занесло! Такие заведения бывают только на окраинах». — И подошел к черногорцу.

Черногорец на весьма сносном русском языке сказал, что брат рус забрел не туда, что ходить здесь по ночам одному небезопасно и, поскольку ему по пути, он проводит его до самого отеля.

— Не подумайте, что я тут развлекался, — продолжал черногорец уже на ходу. — Гостил неподалеку, в Ластве, потому и пришел в Требинье, думал, застану дома, а он как в воду канул. Такая нынче пошла молодежь! Все злачные места обошел, заглянул и сюда! Будь он неладен! Это я про племянника своего, приказчиком в магазине служит. Убей его бог и святой Василий! Шалопай! — И с силой ударил железным наконечником тяжелой трости по мостовой. — А вы в Билечу, наверно?

— В Билечу, — согласился Алексей.

— Так чего вам ждать? Караван пойдет завтра вечером. Вещей у вас немного. Вы, наверное, здесь впервые?

— Да. Какой караван? — заинтересовался Хованский.

— По воскресеньям и четвергам из Требинье в Билечу выходит караван, обоз, десять-двадцать турецких подвод. Тут комиты[9]шалят. А три года тому назад, в двадцать третьем, что тут было! Вас-то не тронут: православная вера! И меня, конечно, — черногорец приосанился. — Мы из древнего рода Храничей. Вся округа знает. А кличут меня чика Васо.

«Вот так-так, — подумал Алексей, — Сразу я попал на вожака партийной организации».

— Меня Алексеем Алексеевичем Хованским! — представился Алексей, но про себя решил: «Хоть он и внушает доверие, но открываться нельзя». — До Билечи далеко?

— Часа три, — черногорец оценивающе взглянул на Алексея, — а то и четыре ходу. А до крепости на полчаса меньше.

Тем временем они вышли на широкую улицу, судя по названию — Краля Петра — главную. «Раньше она, вероятно, называлась улицей Франца-Иосифа, еще раньше Абдул-Гамида, и никто не знает, как она будет называться через двадцать или пятьдесят лет», — думал Алексей.

— Ну вот и отель, — Хранич остановился, кивнул Алексею. — Зайдем выпьем по чашечке кофе? Просил меня кум встретить приезжего инженера, электростанцию будет налаживать. Поджидаю его.

— По чашечке кофе выпьем, а приезжего инженера вы уже встретили! — смеясь, сказал Алексей.

— Очень рад! — весело отозвался Хранич.

Не прошло и получаса, как они очутились за городом и зашагали по шоссе. Яркая луна своим бледным сиянием заливала долину и склоны гор. Вскоре серебром засверкала река и зачернели арки моста.

— Мост Арсланагича, гордость Требинье, — сказал чика Васо. — Построен при Мехмед-паше Соколовиче, в шестнадцатом веке. Три моста в ту пору было создано, три красавца — в Вишеграде на Дрине, в Мостаре на Неретве и этот на Требишнице, и в каждом, как говорит предание, замурован человек.

Мост в призрачном лунном свете казался суровым, величественным и, подобно многим монументам, вписывался единым целым в общий ландшафт. А высокий седовласый черногорец, который, остановившись, смотрел на него, откинув чуть назад голову, как бы с орлиной высоты, напоминал атамана разбойников из XVI века.

За мостом белело шоссе, лента его, поднимаясь и опускаясь, подбегала к реке и удалялась от нее, вилась и петляла по пустынной, поросшей чахлым кустарником гористой местности до самого Гацко.

Чика Васо шагал легко и быстро и, видимо, мог бы идти еще быстрее. С гор, особенно на перевалах, прямо в лицо дул свирепый весенний «северац». Шли молча. Каждый погрузился в свои мысли.

— Скажите, — стараясь перекричать завывание ветра, спросил Алексей, — приехал ли полковник Павский? Высокий такой...

— С рыбьими глазами? — Хранич остановился и повернулся спиной к ветру. — Извините, если это ваш друг!

— Нет, я познакомился с ним в Белой Церкви. А глаза, точно, рыбьи!

— Приехал! Говорят, он был адъютантом у Корнилова. Я познакомился с ним у генерала Гатуа. Не понравился мне этот Павский. Странный он какой-то. Кадеты его Семимесячным прозвали. — И, пытливо поглядев на Алексея, снова зашагал по шоссе, которое спускалось почти к самой реке.

За поворотом стояли ряды тополей, метавшие под ветром высокие кроны; потом показался черный сад и на его фоне белый дом под черепицей. И Алексею показалось, что он спешит на пасхальные каникулы к матери, шагая по пыльному тракту в Симферополь.

Часа через два они вышли на плоскогорье. Луна ярко освещала белые стены большого караван-сарая, закрытые ставни окон, массивную, окованную железом дверь, глухие высокие ворота и обнесенные каменной оградой приземистые пристройки.

Кругом, казалось, все вымерло, только пучок сена, привязанный к шесту у ворот, шевелился на ветру как живой.

Поднявшись на крыльцо, чика Васо забарабанил в дверь. Первыми отозвались во дворе собаки, с бешеным лаем подбежавшие к воротам, потом начались переговоры через дверь со слугой, и наконец разбуженный хозяин, узнав, что пришел свояк, выругав слугу, впустил озябших путников в дом.

Зевая, и почесываясь, и перебрасываясь короткими фразами со свояком, хозяин, прихрамывая, зашел за стойку, налил из бутылки три шкалика, проворчав «живели!», первый опрокинул можжевеловую водку себе в рот и жестом пригласил гостей последовать его примеру. Потом он налил в большой графин густого красного вина и выставил на стол, принес на тарелке кусок домашнего сыра и пучок зеленого лука, на другой посудине — круглую лепешку и ломоть кукурузного хлеба; поставив все это перед гостями, направился к очагу. Он достал длинной кочергой из дымохода копченую баранью ногу, настрогал целую миску пахнущих дымком, тонких красноватых полосок мяса и хриплым голосом сказал:

— Ешьте. Что понадобится, кликните. Прости, чика Васо, устал я нынче, поздно лег! — Он ушел за дверь, закрыл ее за собою.

— Вы на Драгутина не обижайтесь, — отпив глоток вина и причмокнув от удовольствия, проговорил Хранич. — Не любит он русских белоэмигрантов. Мы с ним в коммунистической партии состояли, пока власти ее не разогнали. А Драгутин еще в России воевал на стороне красных. Далматинец он. — Хранич опять долил в стаканы вина и продолжал:

— А я тут с вашими генералами воюю!

— Что у вас с ними за сражения? — не понял Хованский, про себя думая, как бы ему хоть что-то узнать о Кучерове.

— Ох, воюю! — продолжал Хранич. — Но есть у меня среди них и союзники.

— Белые генералы, что ли? — рассмеялся Алексей. — Такого, чика Васо, я еще не слышал. Да чего на свете не бывает...

— Тут есть один грузин, генерал-лейтенант Гатуа, умный человек, философ в своем роде, здраво смотрит на вещи и во многом со мной согласен. Вы, белоэмигранты, слепые, ненависть ваша слепа...

— У меня, чика Васо, ни к нашему народу, ни к большевикам ненависти нет, — сказал Алексей, — потому, хоть я и не генерал, но, наверно, буду вашим союзником. Белые сами во всем виноваты!

— Вот и генерал Кучеров называет белое движение роковой ошибкой. Пошли, дескать, против народа, разорили страну, довели до разрухи, до голода, а теперь на судьбу сетуем! А кто тут виноват? Одним судьба досталась черная — каракисмет ее у нас называют, другим — белая, бияз-кисмет... Вот так!

— У коммунистов, насколько я знаю, иной взгляд, — заметил Алексей, — это Ганди и Толстой учили, что в мире нет виноватых. А о судьбе есть и другая пословица: «Человек — кузнец своего счастья». Но дело не только в личном счастье.