ЕЕ ОБЛИК И НРАВ. ПРОГУЛКА.

 

Я сказала, что меня почти все в ней пленяло; однако же кое-что и смущало.

Для начала опишу ее. Она была выше среднего роста, стройная и удивительно грациозная. Только уж очень томная — чересчур томная, подчас даже вялая, хоть с виду вовсе не больная. Румяным и свежим было ее точеное личико, большие темные глаза свер­кали; а когда она распускала по плечам свои длинные густые волосы, мягкие и шелковистые, темно-каштановые с золотистым отливом, я, бывало, взвешивала их на руке и смеялась от изумле­ния. Я любила смотреть, как они ниспадают тяжелой волной, когда подруга моя полулежала в кресле; я слушала ее тихий нежный голос, заплетая и расплетая пышные пряди. Господи! Если б я знала!

Так что же меня все-таки смущало? Доверчивость ее покорила меня в первый же вечер, но потом я заметила, что о себе, о своей матери, о своем детстве — словом, обо всем, что связано с ее жизнью, надеждами, родней, она не проговаривалась ни словом. Конечно, не надо было допытываться, нехорошо это было, раз моему отцу это столь сурово запретила дама в черном бархатном платье. Но ведь любопытство неотвязно, как страсть, и ни с чем не считается: легко ли девушке стерпеть неутоленное любопытство? Я так жаждала узнать о ней побольше — кому какой вред был бы от этого? Что она, считала меня безрассудной или бесчестной? Я же клятвенно обещаю: ни единой живой душе ни слова -— почему она мне не верит?

Не по летам ей, казалось, такое спокойствие и грустное упорст­во, с каким она отказывалась приоткрыть мне хоть краешек своей жизни.

Споров об этом у нас с нею не было: она ни о чем никогда не спорила. Зря я к ней приставала, бессовестно и невежливо, а главное — попусту; но совладать с собой не могла.

И я удрученно подумала, что не знаю о ней ничего. Всего-то я и выведала:

Во-первых, что ее зовут Кармиллой.

Во-вторых, что род ее древний и знатный.

В-третьих, что живут они где-то на западе,

Она скрыла их родовое имя, отказалась описать родовой герб; я не знала, как зовутся их владения, не знала даже, где они, в какой стране.

Не думайте, однако, что я к ней с этим без конца приставала:

лишь при случае, и то скорее намекала. Раз-другой спросила напрямик и наткнулась на ту же стену. Тщетны были упреки и уговоры. Но она избегала ответов с такой грустной укоризной, так нежно ласкалась ко мне, обещая, что со временем я все-все уз­наю — ну разве можно было на нее долго обижаться!

Она обвивала мою шею нежными руками, притягивала меня к себе и, щека к щеке, горячо шептала мне на ухо:

— Милая, твое сердечко ранено; не думай, что я жестокая оттого, что повинуюсь непреложным законам силы моей и слабо­сти; вместе с твоим раненым сердцем кровоточит и мое. Изнемогая от страстного самоунижения, я погружаюсь в твою теплую жизнь, и ты умрешь, так сладостно умрешь, слившись со мною. Что будет, то будет: сейчас тебя влечет ко мне, а ты будешь, в свой черед, привлекать других и узнаешь жестокую негу, с которой любовь нераздельна. Потерпи немного, не допытывайся; доверься мне, слушайся своей влюбленной души.

Так она увещевала меня и трепетно прижимала к себе, и нежные поцелуи обжигали мою щеку.

Не понимала я ни ее речей, ни волненья. Эти жаркие ласки — впрочем, нечастые — меня ужасно смущали, мне хотелось высво­бодиться, однако сил не хватало. Ее вкрадчивый голос убаюкивал, я забывалась и приходила в себя, лишь когда она разжимала объятья.

Да, все это мне не нравилось. Меня томило непонятное вол­ненье, мне было и сладко, и страшно, и немного противно. Я словно бы забывалась — и любовь моя к ней доходила до обожа­ния, чем-то отвратительного. Несуразица, конечно: но разъяснять не стану.

Пишу я через десять с лишним лет, дрожащей рукой записываю сбивчивые, жуткие воспоминания о пережитом. Многое забылось — я ведь не понимала, как испытывает меня судьба, — но главное я помню ярко и отчетливо. Впрочем, это, наверно, у всех так: когда чувства заглушают и замутняют рассудок, потом едва догадываешь­ся, что было на самом деле.

Иногда, пролежав час-другой без движенья, моя скрытная кра­савица-подруга брала меня за руку и сжимала ее все нежнее и крепче; лицо ее розовело, она впивалась в мои глаза томным горящим взором и дышала так часто, что оборки на ее груди трепетали. Это было похоже на любовный пыл; я стыдилась, но противиться не могла; жадные глаза притягивали меня, я поникала в ее объятиях, жаркие влажные губы скользили по моим щекам, и она прерывисто шептала:

— Ой, ты моя, ты будешь моей, мы будем с тобой вместе навечно.

Потом она снова откидывалась в кресле, закрыв глаза малень­кими ладонями, а я не могла унять дрожь.

— Разве мы с тобой кровная родня? — спрашивала я. — О чем ты говоришь? Верно, я напоминаю тебе о возлюбленном — и все же не надо, не надо так говорить и так ласкаться ко мне: я тебя не понимаю и сама себе становлюсь непонятна.

У меня был такой голос, что она горько вздыхала, отворачива­лась и выпускала мою руку

Напрасно я силилась как-то объяснить эти ее порывы — добро бы она притворялась! Нет, ни малейшего притворства: брала свое неподдельная, подавленная страсть. Но может, хоть мать ее и утверждала обратное, она все-таки подвержена галлюцинациям? Или она переодетая, как в одном старом романе? Что если влюб­ленный юноша ищет моей любви в женском обличьи по совету и с помощью ловкой старой сводни? Но уж очень все не сходилось, хоть и льстило моему тщеславию.

Поминутными знаками внимания, какими одаряет мужская лю­бовь, она меня не баловала. Минуты страстной нежности проходи­ли, и она была то спокойная, то веселая, то опечаленная, и тогда мне казалось, что я ей совсем безразлична: правда, порой я ловила взгляд, скорбный и огненный, провожавший меня. Девушка как девушка: лишь приливы таинственного волнения ее меняли. И всегда медлительно томная, мужчины такими не бывают.

Странные у нее были привычки. Вам, городским, может, и покажется, что ничего особенного, но мы-то деревенские. Она спускалась в гостиную очень поздно, обычно далеко за полдень, выпивала чашку шоколада, а есть не ела. Потом мы с ней"» шли гулять, но она быстро уставала, и мы либо возвращались в замок, либо отдыхали в ближнем лесу на скамейке, благо их там хватало. Ум ее как бы противился телесной немощи: говорила она живо и очень умно.

Иногда она мельком упоминала о родном доме, рассказывала какую-нибудь историю, описывала памятное с детства происшест­вие — и вырисовывались люди не здешние, живущие иными обы­чаями, вовсе нам незнакомыми. Должно быть, она приехала изда­лека; поначалу это было непонятно.

Однажды мы так сидели в лесу, и мимо нас потянулась похорон­ная процессия. Хоронили дочку нашего лесника, очень милую девушку, я ее часто видела. Согбенный безутешным горем отец понуро брел за гробом единственного своего ребенка. Крестьяне шли следом по двое и пели погребальную песнь.

Я почтительно встала и присоединилась к тихому песнопению.

Моя подруга вдруг дернула меня за рукав, и я изумленно обернулась к ней. Она сказала сухо и резко:

— Ты что, не слышишь, как они фальшивят?

— Да нет, по-моему, очень стройно поют, — возразила я, оза­даченная и огорченная: не хватало, чтобы заметили наши неумест­ны перекоры!

И снова запела вместе с ними, но Кармилла оборвала меня еще резче.

— Не терзай мне слух! — сердито сказала она и заткнула уши пальчиками. — Да почем ты знаешь, что мы с тобой одной веры? Мне ваши обряды противны, и похороны я ненавижу. Какая дурац­кая суета! Зачем она? Ты тоже умрешь, и все умрут, и чем скорее, тем лучше. Пойдем домой.

— Отец со священником на кладбище. Я думала, ты знаешь, что ее сегодня хоронят.

— Ее? Кого это — ее? Какое мне дело до крестьян! Не знаю, кто она такая.

— Бедненькая, ей тому с полмесяца привиделся призрак; она захворала и вчера умерла.

— Не говори мне о призраках, я спать не буду.

— Минуй нас мор и погибель, но похоже, что не минуют, — продолжала я. — Молодая жена свинопаса умерла неделю назад:

ей померещилось, будто кто-то во сне впился ей в горло, и она чуть не задохнулась. Папа говорит, что в гнилой горячке чудятся всякие ужасы. Накануне она была совсем здорова — и вот, исчахла за неделю.

— Ну, ее-то, надеюсь, уже похоронили, напелись над нею и не будут изводить нас заунывным воем и мужицким наречием. Ох, как я переволновалась. Сядь со мною рядом, поближе, возьми мою руку, сожми ее — крепче — еще крепче.

Мы пошли к замку, и она едва добрела до следующей скамейки, опустилась на нее — и я в страхе оцепенела. Лицо ее стало иссиня-черным; она стиснула зубы и кулаки, насупилась, сжала губы, уставилась в землю и затряслась, как в лихорадке. Изо всех сил старалась она, задыхаясь, подавить этот приступ; наконец у нее вырвался сдавленный мучительный вопль, и она понемногу успоко­илась.

— Ну вот! — проговорила она. — Погребальные песнопения до добра не доводят! Держи, держи мою руку. Прошло, почти прошло.

Потом и совсем прошло; и, наверно, чтоб сгладить тяжелое впечатление, она необыкновенно оживилась и разговорилась.

Впервые я вспомнила слова ее матери о ее хрупком здоровье, и впервые она почти рассердилась. Но через полчаса нездоровья и гнева как не бывало: точно растаяло летнее облачко. Лишь однаж­ды случилось ей вновь прогневаться. Об этом стоит рассказать.

Мы сидели с нею у одного из высоких окон гостиной, когда во двор замка вошел через подъемный мост бродяга, мне хорошо знакомый. Он к нам обычно наведывался раза два в год.

У него было длинное угловатое лицо горбуна с острой черной бородкой и ухмылкой от уха до уха, обнажающей белые клыки. Желтое, черное, красное тряпье облекало его; на перевязях, ремнях и подпоясках болтались всевозможные побрякушки. За спиной у него висел волшебный фонарь и два короба: в одном, я знала, была саламандра, в другом — мандрагора. Отец очень смеялся над этими чудищами, искусно сшитыми из резаных чучел обезьян, попугаев, белок, рыб и ежей. Была при нем скрипка, колдовской ящик, две рапиры и маски у пояса, еще какие-то мешочки и сумки; в руке он держал черный посох с медными ободьями. За ним бежал по пятам приблудный пес; у моста он вдруг замер и жалобно завыл.

Между тем бродяга остановился посреди двора, приподнял свою невиданную шляпу и отвесил нам церемоннейший поклон, рассыпавшись в комплиментах на смехотворном французском игаком же немецком наречиях. Потом он извлек свою скрипку и запиликал на ней, весело припевая вовсе не в такт и отплясывая с такими дурацкими ужимками, что я не могла не рассмеяться, несмотря на заунывный песий вой.

Он, ободренный, подскочил к окну, ухмыляясь и паясничая, со шляпой в левой руке и скрипкой под мышкой, тараторя без умолку:

обещал позабавить нас чудесами проворства и ловкости рук, пред­лагал на выбор диковинки, которых, по его словам, у него было видимо-невидимо.

— Да вот не угодно ли купить амулеты против упыря, который, слышал я, волком рыщет по здешним лесам, — сказал он, обронив шляпу на плиты. — Кругом люди мрут, а мой талисман обережет вас как нельзя лучше: приколите его к подушке и хоть смейтесь упырю в лицо.

Талисманы оказались полосками пергамента с кабалистической цифирью и диаграммами, и мы с Кармиллой тут же ими обзавелись,

Он глядел на нас снизу вверх, а мы улыбались ему; я-то во всяком случае. Его пронзительные черные глаза точно что-то вдруг разглядели, и он раскрыл кожаную сумочку со стальными инст­рументами.

— Изволите видеть, сударыня, — обратился он ко мне, — я ведь еще и зубы врачую. Да чтоб тебя, псина! — прикрикнул он. — Замолкнешь ты или нет? Ишь, развылся — барышням ничего не слышно! У вашей любезной, прекрасной подруги вырос такой длинный острый клык, сущее шило, игла, ха-ха-ха! Глаз у меня верный и зоркий, я снизу увидел и думаю — барышне-то во рту, небось, неудобно, а я вот он, вот у меня напилочек, бородочка, щипчики, я живенько сточу и скруглю этот зубик, с позволения барышни, и будет он не как у рыбки, а под стать молодой красави­це. Э-гей! Неужто барышня обиделась? Я ведь со всем почтением, я — чтобы сделать как лучше!

А барышня и правда, отпрянув от окна, яростно сверкнула глазами.

— Бездельник, негодяй — как он смеет нас оскорблять? Где твой отец? Я этого так не оставлю! Да мой отец велел бы вздеть его на дыбу, исполосовать кнутом и заклеймить на память!

Она отошла шага на два и опустилась в кресло, но едва обидчик исчез из виду, как внезапный гнев ее улетучился, голос стал прежним, и дерзкий горбун с его ужимками был забыт.

Отец вернулся не в духе. Он рассказал нам, что объявилась третья жертва той же загадочной хвори. Сестра молодого крестья­нина из нашего поместья, всего за милю от нас, тяжело занемог­ла — опять-таки после ночного удушья — и вряд ли поправится, ей хуже и хуже.

— Причины тут наверняка самые естественные, — сказал отец. — Но поверья — они как поветрие, вот бедняги и повторяют соседские россказни об ужасных призраках.

— Да это ведь и вправду ужасно, — возразила Кармилла.

— Как так? — удивился отец.

— Ужасно такое воображать; вообразишь — и сбудется.

— Мы в руках Божиих; без воли Его не падет и волос, и для тех, кто возлюбит Eго, все кончится хорошо. Мы — Его творение, и Он не оставит нас своею милостью.

— Творение! Естественные причины! — насмешливо повторила юная девица слова моего доброго отца. — А как же иначе: ведь недуг, поразивший ваши края, входит в состав творенья и, стало быть, имеет естественные причины. И в небесах, и на земле, и под землей все повинуется законам естества — разве нет?

— Сегодня обещал приехать доктор, — сказал отец, помолчав. — Узнаем, что он думает об этом недуге и спросим его совета.

— Я от докторов никогда толку не видела, — сказала Кармилла.

— Ты, значит, была очень больна? — спросила я.

— Была — и ты еще так не болела, — отозвалась она.

— Давно?

— Да, очень давно. Меня поразил этот самый недуг — я помню боль и слабость; но может статься, бывают хвори и пострашнее.

— Это еще совсем в детстве?

— Да, да; не будем говорить об этом. Ты же не хочешь огорчать подругу? — она ласково взглянула мне в глаза, нежно обняла за талию и увела из комнаты. Отец сидел у окна и разбирал какие-то бумаги,

— Зачем твой папа нас пугает? — спросила она со вздохом и легкой дрожью.

— Нет, дорогая Кармилла, он и не думает нас пугать.

— И ты не боишься, милая?

— Конечно, боялась бы, если б думала, что мне грозит участь этих бедняжек.

— Ты боишься смерти?

— Кто же ее не боится?

— Но ведь можно умереть, как влюбленные, — умереть вместе и слиться навеки. В этом мире девушки все равно что гусеницы:

потом они станут бабочками или мотыльками, но сперва надо превратиться в куколку или там в личинку — у всех по-разному, но судьба общая. Так пишет мсье Бюффон в той большой книге, что стоит на полке в соседней зале.

К вечеру приехал доктор, и они уединились с папой. Он был опытный врач, лет шестидесяти с лишним, всегда напудренный и выбритыи глаже некуда. Когда они вышли из комнаты, я услышала, что папа смеется:

-— Ну-ну, — говорил он, — удивили же вы меня, доктор. А как насчет гиппогрифов и драконов?

С улыбкой покачав головой, доктор ответил:

— Не берусь судить; зато жизнь и смерть — непроницаемые загадки, и мы не знаем, что за ними кроется.

Они прошли мимо, и больше я не слышала ни слова. Тогда я не поняла, что имеет в виду доктор; теперь, кажется, догадываюсь.

 

Глава V

УДИВИТЕЛЬНОЕ СХОДСТВО

 

В тот же вечер из Граца приехала повозка, груженная двумя большими ящиками; строгий и смуглолицый сын живописца-реста­вратора привез наши картины. До Граца было тридцать миль, он у нас считался хоть и маленькой, но столицей, и если уж оттуда кто приезжал, то все домочадцы толпой собирались вокруг него — послушать новости.

Словом, в нашем захолустье это был настоящий праздник. Ящи­ки внесли в нижнюю залу, и слуги повели дорогого гостя ужинать. Потом мы собрались в зале; он вооружился молотком, стамеской и отверткой и принялся распаковывать ящики.

Кармилла безучастно глядела, как обновленные картины, боль­шей частью портреты, одна за другой озарялись свечами. Моя мать была из древнего венгерского рода, и почти все эти картины, которые мы хотели развесить, как прежде, достались нам от нее.

Отец читал по списку, а художник извлекал нумерованные кар­тины из ящика. Не знаю, хороши ли они были, но старинные без сомнения, а некоторые приковывали взор тем более, что я впервые могла их разглядеть — раньше они были совсем закопчены и запылены.

— Что-то я не вижу одной картины, — сказал отец. — В ее верхнем углу, помнится, была надпись; насколько я разобрал, «Марция Карнштейн» и дата — 1698-й. Любопытно, как она теперь выглядит.

Художник достал ее и горделиво предъявил. Я ахнула: женщина изумительной прелести, казалось, вот-вот оживет. Это был портрет Кармиллы!

— Кармилла, дорогая, ну и чудеса! Ты же совсем, как живая — улыбаешься, смотришь, сейчас заговоришь. Какая красота, папа! Смотри, даже родинка на горле.

Отец рассмеялся и сказал:

Да, удивительное сходство, — но вроде бы не очень и "ди­вился: почти тут же отвел глаза и продолжал беседу с рестав­ратором, который, видно, был и живописцем, и знатоком живопи­си. Они обсуждали портреты и другие картины, вновь засиявшие красками; а я никак не могла прийти в себя от изумления.

— Папа, можно я повешу этот портрет у себя в спальне? — спросила я.

— Конечно, милая, — с улыбкой сказал он. — Я очень рад, что тебе видится такое дивное сходство. Значит, портрет еще прекрас­нее, чем я думал.

Кармилла не обратила внимания на эту любезность, будто не расслышала ее. Она откинулась в кресле, и ее чудные глаза, зате­ненные длинными ресницами, были устремлены на меня; она бла­женно улыбалась.

— Кстати же, — сказала я, — теперь можно как следует раз­глядеть надпись золотыми буквами в верхнем углу. Имя вовсе не Марция, а Миркалла, графиня Карнштейн; над титулом малень­кая корона, а внизу — Anno Domini 1698. Я ведь и сама из рода Карнштейнов, — это я Кармилле, — ну, с материнской сто­роны.

— А-а! — протянула она. — И я тоже им отдаленная, очень отдаленная родня. А сейчас Карнштейнов в "живых не осталось?

— Род их заглох. Мужчины, кажется, все погибли во время гражданских войн, уже давно, однако развалины замка сохрани­лись, они мили за три от нас.

— Как интересно! — вяло промолвила она. — Ты посмотри, какая луна! — она глядела в приоткрытую дверь залы. — Может, немного погуляем, полюбуемся на дорогу и на реку?

— В такую же лунную ночь ты приехала,— заметила я. Она с улыбкой вздохнула, поднялась, и мы, обняв друг друга за талию, вышли во дворик, медленно, в молчании, миновали подъем­ный мост — и перед нами открылся осиянный луной пейзаж.

— А ты вспоминаешь, как я приехала? — полушепотом спроси­ла она. — И радуешься?

— Не нарадуюсь, дорогая Кармилла, — отвечала я.

— И ты попросила повесить у себя в спальне портрет, будто бы на меня похожий, — проговорила она со вздохом, теснее обняв меня, и уронила прелестную головку мне на плечо.

— Какая ты романтичная, Кармилла, — сказал я. — Могу себе представить, что за повесть ты расскажешь мне когда-нибудь.

Она молча поцеловала меня.

— Ой, Кармилла, наверно, ты была влюблена, да и теперь, должно быть, кого-то любишь всем сердцем.

— Никого я никогда не любила и не полюблю, — прошептала она, — кроме тебя.

Как прекрасна была она в лунном свете! Как робко и жадно она зарылась лицом в мои волосы у затылка; бурные вздохи казались чуть не рыданиями; она трепетно сжимала мою руку. Ее нежная щека пылала.

— Милая, милая, — простонала она. — Я жива тобою; и ты умрешь ради меня, ради моей любви.

Я отпрянула — и встретила ее потухший, невидящий взор; бес­кровное лицо точно увяло.

Холодом повеяло, да? - сонно спросила она. — Меня бьет дрожь; я не задремала? Пойдем домой, пойдем скорее.

— Ты уж не больна ли, Кармилла? Тебе, видно, плохо стало. Глоток вина не повредил бы.

— Да, верно. Мне уже лучше. Через несколько минут я совсем-совсем приду в себя. Ты права — дай мне глоток вина, — отвечала мне Кармилла, когда мы подходили к крыльцу. — Только погоди, давай оглянемся и постоим немного: может, это наше с тобой последнее полнолуние.

— Кармилла, дорогая, ты как себя чувствуешь? Тебе взаправду лучше? — спросила я, насмерть перепугавшись: уж не подхватила ли она здешнюю неведомую хворь?

— Знаешь, как папа огорчится, — прибавила я, — если поду­мает, что ты пусть даже слегка прихворнула, а от нас скрываешь? Тут неподалеку живет очень хороший доктор — вот который сегод­ня приезжал к папе.

— Да, да, верно, он хороший доктор. Я знаю, какие вы добрые:

но, миленькая моя, ведь я вовсе не заболела, просто слабость напала. Это со мной бывает; сил у меня немного, я быстро утом­ляюсь. Трехлетний ребенок и тот пройдет больше меня. Но утом­ляюсь я ненадолго — видишь, я снова такая, как обычно.

В самом деле, она оживилась, и мы болтали без умолку; наваж­дение — как я называла про себя ее страстные речи и взоры, смущавшие и даже пугавшие меня — исчезло.

А наутро... наутро мне было не до наваждений, да и Кармилла точно встрепенулась.

Глава VI

ТАИНСТВЕННАЯ ИСТОМА

 

В тот вечер мы отправились в гостиную, где нас ждали кофе и шоколад, и хотя Кармилла ни к чему не притронулась, но была и правда «такая, как обычно». Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен предложили сыграть в карты, а во время игры подошел и папа, как он говорил, «почаевничать на ночь».

Когда мы доиграли, он сел на диване рядом с Кармиллой и спросил с легкой тревогой в голосе, не было ли хоть какой-нибудь весточки от ее матери.

— Не было, — отвечала она.

Тогда он спросил, не знает ли она, куда бы ей послать письмо.

— Трудно сказать, — ушла она от ответа, — впрочем, ведь я собираюсь вас покинуть, я и так уже злоупотребила вашим госте­приимством и добротою. Я причинила вам столько хлопот... Хоро­шо бы завтра же нанять карету и поехать следом за нею: я знаю, где она в конце концов непременно окажется, хоть и не смею вам это открыть.

— Об этом и думать нечего! — воскликнул мой отец к моему великому облегчению. — Нам горько будет с вами расстаться, да я вас никуда и не отпущу до возвращения матери — иначе я обманул бы оказанное мне огромное доверие. Другое дело, если бы она дала о себе знать и я мог бы с нею посоветоваться: я ведь за вас в ответе, милая вы наша гостья, а нынешние новости насчет этого загадочного недуга очень неутешительны. Я, конечно, приму все меры; и вы ни в коем случае нас не покинете, разве что мать ваша напрямик этого потребует. Только такой ценой мы вас отпустим — и то с превеликой печалью.

— Несказанно благодарна вам, сударь, за ваше гостеприимст­во, — отвечала она, застенчиво улыбаясь. — Вы все так добры ко мне; за всю мою жизнь я не бывала так счастлива, как в вашем чудном дворце, с вашей милой дочерью, под вашим ласковым по­печением.

Тронутый ее словами, он с улыбкой и как-то по-старинному галантно поцеловал ей руку.

Я, как всегда, проводила Кармиллу в ее спальню; она прибира­лась ко сну, и мы разговаривали.

— Ты как все-таки думаешь, — спросила я наконец, — ты когда-нибудь доверишь мне свои тайны?

Она обернулась и молча, с нежной улыбкой глядела на меня.

— Не хочешь отвечать? — сказала я. — Ну да, не можешь сказать ничего хорошего, так молчи. Что же я, право, пристаю к тебе с дурацкими вопросами.

— Спрашивай меня, о чем хочешь. Ты еще не знаешь, как ты мне дорога, а то бы не думала, будто я от тебя хоть что-нибудь скрою. Но я словно под заклятьем, обеты мои крепче монашеских, и пока что я не могу довериться даже тебе. Но время близится, скоро ты все узнаешь. И буду я у тебя жестокая, и буду себялюбивая: но ведь любовь всегда себялюбива, и чем она нежнее, тем себялюбивее. Любя меня, ты пойдешь со мною на смерть; или пойдешь со мною, ненавидя меня — перед смертью и за смертным порогом. Все равно — любовь или ненависть, лишь бы не равнодушие.

— Знаешь, Кармилла, ты опять едва ли не бредишь, — поспеш­но прервала я.

— Да, я глупенькая, я непонятливая, я причудница; хорошо, давай ради тебя я на полчаса поумнею. Ты на балах бывала?

— Нет, что ты. А какие они, балы? Вот уж, наверно...

— Да я и не помню, давно это было. Я рассмеялась.

— Тоже мне, старуха. Свой первый бал не помнит.

— Да нет, я все помню — вернее, с трудом припоминаю. Ну, точно пловец ныряет и смотрит из глубины сквозь зыбкую прозрач­ную толщу. Однажды ночью жизнь замутилась, и поблекли все цвета. Убили меня или нет, не знаю, но ранили, ранили сюда, — она показала на грудь, — и с тех пор я стала другая.

— Ты что — умирала?

— Да, умирала: любовь жестока. Любовь требует жертв. Жерт­вы требуют крови. Что за жертва без крови? Нет, давай лучше спать, я устала. Надо ведь еще встать, запереть за тобою дверь.

Она лежала щекой на подушке, утопив тонкие руки в пышных густых волосах; ее сверкающие глаза следили за мной, и она загадочно улыбалась.

Я медленно вышла из спальни с какой-то тяжестью на сердце.

Я часто задумывалась, молится ли она. Я ее на коленях не видела. Утром мы вчетвером молились задолго до ее появления, и она ни разу не вышла из гостиной на общую вечернюю молитву в нижней зале.

Если бы не случилось мне однажды услышать, что она была крещена, я бы и вообще не знала, христианка она или нет. Никогда ни слова не сказала она о религии. Мне, простушке, было невдо­мек, что религия нынче не в моде, а то бы я не удивлялась.

Боязнь заразительна, и у близких людей непременно появляют­ся общие страхи. Я как-то незаметно переняла привычку Кармиллы запираться от ночных лиходеев и обыскивать спальню — не зата­ились ли где убийцы или грабители.

Оборонившись от страхов, я легла в постель и заснула. В покоях горела свеча, я к этому привыкла с малолетства; с тех самых пор я ни разу не спала в темноте.

Так что можно было спать спокойно. Однако сны легко проника­ют сквозь толстые каменные стены, освещают темные покои или омрачают светлые, и обитатели снов приходят и уходят, когда хотят, запоры им нипочем.

В ту ночь меня посетил страшный сон: он стал началом таинст­венной истомы.

Не назову его кошмаром — я твердо знала, что сплю. И во сне лежала в своей постели, как и наяву. Мне грезилась привычная спальня, и все было как всегда, только темно, и у изножья кровати копошилось какое-то существо. Я пригляделась: оно было угольно черное, вроде громадной кошки, в пять или шесть футов; оно закрывало весь каминный коврик, прохаживаясь по комнате взад-вперед мягко, хищно и неутомимо, как зверь в клетке. Я не могла вскрикнуть, хотя была, конечно, насмерть перепугана. Оно рас­хаживало все быстрее, и комната погружалась в кромешный мрак;

огромные горящие глаза приблизились к моим, и жгучая боль пронизала мне грудь, точно в нее впились две длинные иглы. Я с воплем проснулась. В покое горела свеча, и справа у изножья кровати стояла женщина в темном просторном одеянии; распущен­ные волосы ниспадали ей на плечи. Стояла она неподвижно, как изваяние, неподвижно и мертвенно. Оцепенев, глядела я на нее, а она отдалилась, потом оказалась у двери; дверь медленно приотк­рылась, и она исчезла.

Оцепенение спало. Я подумала, а вдруг это Кармилла зашла ко мне среди ночи в незапертую дверь — напомнить, чтоб я запирала. Я подбежала к двери: она была заперта, как обычно, изнутри. Отпирать ее, выглянуть я не отважилась — очень уж было страшно. Я запрыгнула обратно в постель, укрылась с головой и ни жива ни мертва дожидалась утра.

 

Глава VII

НИСХОЖДЕНИЕ

 

Не стоит описывать ужас, с каким я поныне вспоминаю ту ночь. Страхи, навеянные снами, проходят, а этот становился все мучительнее, и я страшилась комнаты, страшилась даже мебели, среди которой явился призрак.

На другой день я боялась хоть на миг остаться одна. Папе я ничего не сказала: вдруг бы он надо мной посмеялся, а это было бы нестерпимо обидно, или же, напротив, решил бы, что на меня напала здешняя загадочная хворь. Сама я этого ничуть не опаса­лась, но отец был давно уж не слишком здоров, и волновать его не стоило.

Немного успокоили меня мои милые гувернантки — добрая мадам Перродон и бойкая мадемуазель де Лафонтен. Они замети­ли, что я сама не своя, растеряна и перепугана. Наконец я им открылась.

Мадемуазель хохотала, но мадам Перродон, похоже, была встревожена.

— Кстати, — смеялась мадемуазель, — знаете ли, что по липо­вой аллее за окном спальни Кармиллы разгуливает призрак!

— Что за вздор! — воскликнула мадам, которой, видимо, такие байки показались неуместными, — кто это вам сказал, дорогая?

— Мартин говорит, что он там дважды проходил перед рассве­том — чинили садовую калитку — и оба раза видел в аллее женскую фигуру.

—Додумаешь, ужасы! Да просто коровницы под утро ходят доить на приречный луг.

— Конечно, однако же Мартин, олух несчастный, едва не трясся от страха.

— Вы только не обмолвитесь об этом Кармилле, — вмешалась я, — ей же видно эту аллею из окна, а она, пожалуй, трусиха пуще меня.

Кармилла спустилась позже обычного.

— Я так перепугалась ночью, — сказала она, когда мы остались наедине, — еще и не то, наверно, было бы, если б не этот амулет, купленный у бедняжки горбуна, с которым я так грубо обошлась. Мне снилось, будто какая-то черная тварь кружит возле моей кровати, я очнулась в ужасе, и мне померещилась темная фигура у камина, но я нащупала под подушкой амулет, и фигура тотчас исчезла. Я уверена, не будь этого талисмана, появился бы какой-нибудь жуткий призрак и, может статься, задушил бы меня, как всех этих бедных людей.

— А теперь послушай меня, — и я рассказала о своих ночных видениях; она выслушала с явным испугом.

— А талисман был при тебе? — озабоченно спросила она.

— Нет, я его бросила в китайскую вазу в гостиной, но возьму на ночь с собой, раз уж ты так в него веришь.

Теперь я не могу ни объяснить, ни даже понять, как это я одолела страх и осталась вечером одна у себя в спальне. Ясно помню, что приколола амулет к подушке, уснула почти сразу же и спала крепче обычного.

Так же минула и следующая ночь: сон мой был глубокий и безмятежный. Проснулась я, правда, вялая и чем-то опечаленная, но и в том, и в другом была своя прелесть.

— Ну вот, я же говорила тебе, — заметила Кармилла, когда я рассказала ей, как мне спокойно спалось. — Я тоже прекрасно спала; я приколола амулет к сорочке, а то прошлой ночью он был слишком далеко. Все прочее, кроме снов, конечно, выдумки. Я раньше думала, что сны насылают злые духи, но наш доктор сказал, что ничего подобного: это просто к нам подступают разные хвори, не могут проникнуть внутрь и, отлетая, в отместку тревожат нас сновиденьями.

— Тогда зачем же талисман? — спросила я.

— А он обкурен или пропитан каким-то снадобьем от малярии.

— Он, значит, действует только на тело?

— Разумеется; ты думаешь, злых духов можно отпугнуть клоч­ком пергамента или лекарственным запахом? Нет, это болезни бродят около нас, задевают нервы и добираются до мозга, но снадобье вовремя отгоняет их. Вот и вся тайна талисмана. Даже не тайна, а разгадка, тут нет никакого волшебства.

Я хоть и не вполне, а все-таки соглашалась с Кармиллой, старалась соглашаться, и страшное впечатление немного сгладилось.

Ночь за ночью я крепко засыпала; но каждое утро просыпалась истомленная и весь день изнемогала от слабости. Я чувствовала, что я стала совсем другой. Странная печаль овладевала мною, какая-то отрадная печаль. Появилось смутное предвидение смерти, и оно было похоже на манящее ожидание, пусть грустное, однако же и сладостное. Я угасала, и душа моя не противилась этому.

Я не хотела сознаваться, что больна, не хотела ничего говорить папе, и доктор мне был не нужен.

Кармилла прямо-таки лелеяла меня, и приступы томного обо­жания повторялись все чаще. Чем больше слабела я душою и телом, тем жарче был ее нежный пыл. Меня он по-прежнему смущал: казалось, ее охватывало безумие.

Неведомая и небывалая болезнь, которой я не желала замечать, зашла очень далеко. Сперва в ней была сокровенная прелесть, даже и в самом изнеможении. Пленительней и пленительней станови­лась эта прелесть, но постепенно к ней примешалось чувство без­донного ужаса; оно, как вы сейчас узнаете, обесцветило и обес­смыслило всю мою жизнь.

Начиналось нисхождение в преисподнюю; но прежде появилось новое ощущение, странное и довольно приятное. Я засыпала, и внезапно по жилам пробегал холодок, словно я плыла против течения. Но потом меня затягивали нескончаемые сны, такие смут­ные, что в памяти не оставалось ни лиц, ни мест, ни происшествий, лишь томительная жуть; я была так обессилена, точно долго была в опасности и вынесла неимоверное душевное напряжение. Вспо­миналось еще, что в сумраке я говорила с невидимками; и ясно слышался как бы издали медленный женский голос, звучны? и властный, вселявший в меня неописуемый ужас. Иногда я чувствовала на щеке и шее чью-то мягкую руку. Иногда чьи-то теплые губы медлительным, нежным поцелуем добирались до горла. Сердце мое колотилось, я прерывисто дышала всей грудью, потом задыхалась от рыданий и в мучительной судороге обмирала.

Так прошли три недели, и по моему лицу стало видно, чего они мне стоили: я сделалась бледна, как мел, черные тени легли под запавшими глазами. Сказалась и постоянная расслабленность: я еле двигалась.

Отец все время спрашивал, не больна ли я, а я упрямо — теперь сама не знаю, почему, — твердила, что я совершенно здорова. И то сказать: ничего у меня не болело — на что мне было жаловаться? На воображение? На нервы? Мучилась я ужасно, но, видно, мученья мне были желанны, и я с болезненным упорством не хотела никому ничего объяснять.

Это была не та гибельная хворь, которую поселяне называли «упырь»: ведь я мучилась уже три недели, а они отмучивались через три-четыре дня.

Кармилла жаловалась мне на дурные сны, на жар и озноб, но ей, наверно, было полегче моего. А мне приходилось дурно. Если бы я знала, что со мною творится, я бы на коленях просила помощи и совета. Но я была одурманена, и не понимала ничего.

Расскажу теперь про сон, который привел к неожиданным от­крытиям.

В некую ночь я услышала из густого сумрака не тот привычный, медлительный и властный голос, а совсем другой, нежный и ласко­вый, но все равно ужасный, и он произнес: «Мать говорит тебе — берегись убийцы». И вдруг стало светло, и я увидела у изножия кровати Кармиллу в белой ночной сорочке, окровавленной сверху донизу.

Я с криком проснулась, я думала, что Кармиллу убили. Помню, я вскочила с постели, очутилась в коридоре и звала на помощь.

Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен прибежали из своих спален; при свете фонаря, который всегда горел в коридоре, я наскоро объяснила им, в чем дело, и уговорила постучать в дверь Кармиллы. Она не отзывалась. Мы стали ломиться и кричать, звали ее во весь голос — и понапрасну.

Испугались мы не на шутку—дверь-то была заперта! Кинулись обратно ко мне в спальню и подняли отчаянный трезвон. Будь комната отца поблизости, мы бы, конечно, позвали его, но увы! Звонков он не слышал, а добираться до него через весь ночной замок ни у кого из нас смелости не хватало.

Из коридора донеслись голоса подоспевшей прислуги, и мы — все три в пеньюарах и домашних туфлях — выбежали и снова принялись звать Кармиллу; наконец я велела выломать замок. Выломали: мы замерли на пороге, высоко держа свечи, и заглянули в комнату. Опять позвали ее, и опять напрасно. Мы оглядели спальню: когда я прощалась с ней на ночь, все было точно так же. Но теперь не было Кармиллы.

 

Глава VIII

ПОИСКИ

 

Мирное зрелище девичьей спальни, в которую мы вломились, нас немного успокоило, и вскоре мы отпустили мужчин. Маде­муазель подумала, а вдруг Кармиллу напугали крики за дверью, она вскочила с постели и второпях спряталась в шкафу или за занавеской — и, конечно же, не может выйти, пока дворецкий со слугами не уйдут. Мы забегали по просторному темному покою и снова принялись ее звать.

И снова безответно. Мы вконец растерялись и разволновались. Проверили окна — окна были заперты. Я громко умоляла Кармил­лу: если она и вправду прячется, то эта злая шутка зашла слишком далеко, пора и нас пожалеть. Она не откликалась. Я была убеждена, что в спальне ее нет; нет и в смежной гардеробной, запертой на ключ снаружи. Как же это? Может быть, Кармилла нашла потайной ход? Старая экономка говорила, что их в замке немало — только вот где они. Бог весть. Разумеется, все должно было скоро объяс­ниться — но пока что мы не знали, что и думать.

Пробило четыре часа, и я решила скоротать остаток ночи в спальне у мадам. Но рассвет ничего не прояснил.

Утром все домочадцы во главе с моим отцом в несказанной тревоге обыскивали этажи и башни огромного замка. Искали и в саду, но Кармилла пропала бесследно: оставалось обшарить дно реки. Отец был в отчаянии: что он скажет матери бедной девушки? Я тоже чуть с ума не сходила от горя.

Словом, к часу пополудни мы совсем сбились с ног и метались без толку. Зачем-то я взбежала наверх в спальню Кармиллы — и увидела, что она стоит в гардеробной возле туалетного столика. Я была поражена и не верила глазам, а она молча поманила меня пальцем. В лице ее был ужас.

Я кинулась к ней, радостно обняла ее и принялась целовать. Потом изо всех сил зазвонила, чтобы поскорей успокоить отца.

— Кармилла, дорогая, что произошло? Мы тут все голову потеряли! — воскликнула я. — Где ты была? Когда ты вернулась?

— Невероятная ночь, — сказала она.

— Ради всего святого, расскажи.

— В третьем часу, — сказала она, — я, как обычно, улеглась, заперев двери в гардеробную и в коридор. Спала я крепко, снов не помню, а проснулась сейчас только вот на этом диване; дверь в спальню была настежь, а наружная взломана. Как это могло слу­читься, что я не проснулась? Шуму было, наверно, много, а сон у меня чуткий. И как меня, сонную, перенесли сюда — ведь я просы­паюсь, только тронь меня пальцем?

Тем временем явились мадам, мадемуазель и мой отец с гурь­бой слуг. Кармиллу обступили с радостным гомоном и засыпали вопросами. Она повторяла одно и то же и, казалось, меньше всех могла что-нибудь объяснить.

Отец задумчиво прошелся по комнате. Кармилла искоса хитро взглянула на него. Слуг отослали, мадемуазель пошла за валериановыми каплями и нюхательной солью, и в спальне остались лишь Кармилла, мадам и мы с отцом. Он подошел к ней, ласково взял ее за руку, повел к дивану и сел рядом.

— Вы позволите мне, милая, высказать догадку и задать вам один вопрос?

— У кого на это больше права? — сказала она. — Спрашивайте, о чем хотите, я ничего не утаю. Да и нечего мне таить — я сама в недоумении и растерянности. Задавайте любой вопрос — я только маминых запретов нарушить не могу.

— Конечно, конечно, милое мое дитя. Я и не собираюсь пося­гать на ваш зарок молчания. Нам надо всего лишь понять, каким чудом вы, не пробудившись, покинули свою постель и спальню, а окна и двери остались заперты изнутри. Думаю, что чуда здесь никакого нет, и вот мой вопрос.

Кармилла грустно склонилась головкой на руку; мы с мадам слушали, затаив дыхание.

— Никогда не было речи о том, что вы бродите во сне?

— Давным-давно не было.

— Значит, давным-давно речь была?

— Да, в детстве: так мне говорила моя старая няня, Мой отец улыбнулся и кивнул.

— Никаких чудес. Вы встали во сне, отперли дверь, но ключ в замке не оставили, а заперли ее снаружи и взяли с собой ключ. Где уж вы там бродили. Бог знает: только на этом этаже двадцать пять покоев, а есть еще верхний и нижний. Покои, комнатушки, всюду громоздкая мебель и всевозможная рухлядь; да этот замок за неделю не обыщешь. Ну, понятна вам моя разгадка?

— Не совсем, — отвечала она.

— Папа, а как же она оказалась на диване в гардеробной — мы же обыскали обе комнаты?

— Да пришла сюда, не просыпаясь, уже после того, как вы их обыскали. Наконец проснулась — и удивилась не меньше вашего. Ах, Кармилла, — сказал он, смеясь, — если бы все загадки раз­решались так легко и просто, как эта! Порадуемся же, что объясне­ние тут самое естественное — и никто никого не одурманивал, обошлось без грабителей, отравителей, ведьм и упырей: словом, ни Кармилле, и никому другому опасаться нечего.

Кармилла очаровательно зарумянилась, и я, любуясь, подумала, что грациозная томность ей к лицу. Должно быть, отец мой неволь­но сравнивал нас; он вздохнул и сказал:

— Что-то моя бедняжка Лаура выглядит плоховато. Так мне была возвращена моя любимая подруга.

 

Глава IX

ДОКТОР

 

Кармилла и слышать не хотела о том, чтобы кто-нибудь ночевал с нею, и отец велел служанке лечь возле ее дверей, а если ей опять придет охота бродить во сне, перехватить ее на пороге.

Незаметно пролетела ночь; рано утром приехал доктор, за кото­рым отец послал без моего ведома.

Мадам проводила меня в библиотеку; там он дожидался, ма­ленький, строгий, седовласый, в очках (я, впрочем, его уже описы­вала).

Я рассказала ему все без утайки, и лицо его делалось все строже и строже.

Мы стояли друг против друга в глубокой оконной нише. Когда я закончила рассказ, он откинулся назад, плотно прислонившись к стене, и разглядывал меня очень внимательно, с каким-то ужасом в глазах.

Через минуту он подозвал мадам и попросил послать за моим отцом: тот вскоре явился и с улыбкой произнес:

— Угадываю, доктор, что я, старый дурень, зря вас потревожил, простите великодушно.

Но улыбка поблекла, когда доктор, жестом отослав меня, хмуро пригласил его в ту же оконную нишу. Разговор у них, видимо, был очень серьезный и трудный; мы с мадам стояли в другом конце просторной залы, сгорая от любопытства. Но не слышно было ни слова: говорили они вполголоса, а глубокая ниша поглощала все звуки и скрывала говорящих, виднелись только нога и плечо отца.

Наконец показалось его лицо — бледное, угрюмое и озабо­ченное.

— Лаура, милая, иди сюда. Мадам, доктор просит вас немного подождать.

Я приблизилась, немного обеспокоенная, сама не знаю, почему:

ведь я наверняка была здорова, а слабость... мы же всегда думаем, что стоит захотеть — и слабость пройдет.

Отец протянул руку мне навстречу, не сводя глаз с доктора, и сказал:

— Да, это действительно странно и как то не очень понятно. Сюда, сюда, Лаура: слушай доктора Шпильсберга и соберись с мыслями.

— Вы сказали, что у вас было такое ощущение, будто во время первого кошмара две иглы впились пониже горла. Сейчас там не болит?

— Ничуть, — сказала я.

— А вы можете точно показать, где они будто бы впились?

— Вот здесь, над ключицей.

Я была в закрытом домашнем платье.

— Что ж, проверим, — сказал доктор. — Позвольте, ваш отец чуть-чуть приоткроет... Необходимо выяснить, нет ли симптомов. Я позволила: надо было приспустить воротничок дюйма на два.

— Боже мой! В самом деле! — воскликнул отец, побледнев пуще прежнего,

— Убедились своими глазами, — сказал доктор с мрачным удовлетворением.

— Что там такое? — вскрикнула я в испуге.

— Ничего, дорогая фрейлейн, всего-навсего синее пятнышко с кончик вашего мизинца. Итак, — обернулся он к отцу, — сейчас главный вопрос: что во-первых?

— Это опасно? — выспрашивала я, вся дрожа.

— Думаю, что нет, милая фрейлейн, - отвечал доктор. — Полагаю, что вы справитесь с болезнью. Полагаю даже, что вам незамедлительно станет лучше. А ощущение удушья — тоже в этом месте?

— Да, — отозвалась я.

— И еще, припомните как следует — отсюда вас обдает холодом, будто вы — по вашим словам — плывете против течения?

— Может быть; да, пожалуй.

— Ну, вот видите? — он опять обратился к отцу. — Можно переговорить с мадам?

— Разумеется. Он сказал ей:

— Сударыня, меня весьма беспокоит здоровье этой юной осо­бы. Надеюсь, что все обойдется благополучно, но некоторые меры надо принять, я скажу, какие; пока что, мадам, я попросил бы вас, будьте так добры, не оставляйте фрейлейн Лауру одну ни на мину­ту. На первый случай этого достаточно; но это совершенно необ­ходимо.

— Не сомневаюсь, мадам, что мы вполне можем на вас поло­житься, — прибавил мой отец.

Мадам горячо заверила, что да, могут

— И конечно же, ты, Лаура, будешь во всем слушаться доктора. Сударь, — обратился он к нему, — я хотел бы, чтоб вы взглянули на другую пациентку; она могла бы рассказать вам примерно то же, что моя дочь, хотя чувствует себя куда лучше. Это наша юная гостья; и раз уж вы вечером поедете мимо замка, не от­кажитесь поужинать с нами. А то она раньше полудня обычно не просыпается.

— Благодарю за приглашение, — сказал доктор. — Буду к семи вечера.

Доктор повторил, а отец подтвердил предписание мне и мадам ни на миг не разлучаться. Затем они вышли из замка и долю прохаживались по лужайке между рвом и дорогой: видно, у окна было сказано далеко не все.

Доктору подвели лошадь; сидя в седле, он распрощался, поска­кал по восточной дороге и исчез в лесу. В это время со стороны Дранфельда подъехал верховой и, спешившись, вручил отцу мешок с почтой.

Между тем мы с мадам ломали головы, гадая, что имел в виду доктор и почему отец так настоятельно поддержал его. Как позже призналась мне мадам, она решила, что доктор опасается внезап­ного приступа, который, если тут же не оказать помощи, либо убьет меня, либо искалечит.

Я усомнилась. Скорее, думала я (и это успокаивало), доктор просто хочет, чтоб я была под присмотром — не переутомлялась, не объелась незрелыми фруктами... да мало ли что может вытво­рить юная девица во вред подорванному здоровью!

Через полчаса отец вернулся с письмом в руке и сказал;

— Это от генерала Шпильсдорфа; письмо задержалось. Он мог приехать уже вчера, вероятно, будет завтра или, чего доброго, сегодня.

Он передал мне распечатанный конверт: приезд генерала, всегда желанного гостя, его ничуть не обрадовал; напротив, он, видимо, предпочел бы, чтоб тот был за тридевять земель. Какая-то тайная тревога камнем лежала у него на сердце.

— Папа, милый, можно я спрошу? — взмолилась я, робко тронув его за плечо.

— Смотря о чем, — и он слегка взъерошил мне волосы.

— Доктор сказал, что я очень больна?

— Нет, моя хорошая: он полагает, что если принять нужные меры, то ты скоро выздоровеешь, во всяком случае, пойдешь на поправку через день-другой, — отвечал он довольно сухо. — Вот хорошо бы наш добрый друг генерал раздумал приезжать: ну, то есть приехал бы, когда ты совсем поправишься.

— Папа, ну скажи хоть, — настаивала я, — чем, он думает, я больна?

— Ничем; не приставай с вопросами, — раздраженно, как никогда прежде, отрезал он и, заметив, что у меня от обиды глаза полны слез, поцеловал меня и прибавил:

— Все узнаешь завтра или послезавтра, я ведь и сам далеко не все знаю. А покамест выкинь ты это из головы.

Он вышел, но, кажется, очень скоро — я и с мыслями толком не успела собраться — вернулся и объявил, что едет в Карнштейн. Коляску подадут к двенадцати, я и мадам поедем вместе с ним. Ему нужно навестить священника, который живет там неподалеку. Кармилла, наверно, захочет поглядеть на живописные руины, приедет попозже с мадемуазель и припасами, и мы устроим пикник в разрушенном замке.

В полдень, как условились, я была готова к отъезду; мы втроем сели в коляску, миновали горбатый мостик и свернули направо, к безлюдной деревне, к развалинам замка Карнштейнов.

Лесная дорога была восхитительна: она вилась по отлогим холмам, вела сквозь ясные перелески, обходила заросшие лож­бины, а лес был почти нехоженый и благодатно неухоженный. Дорога то и дело петляла, мы ехали краем оврага, съезжали не­страшными кручами, и я не могла налюбоваться живой зеленой красотой.

Свернули еще раз — и встретились с генералом Шпильсдорфом, который ехал к нам, а за ним — верховой слуга. Чемоданы тряслись следом в наемном фургоне, как у нас называют простую повозку.

Поравнявшись с нами, генерал спешился, раскланялся и согласился занять место в коляске; лошадь его со слугой отослали в замок.

 

Глава X

УТРАТА

 

Мы не видели его месяцев десять, но постарел он на много лет. Он исхудал; лицо его, прежде ясное и добродушное, стало страдальчес­ки угрюмым. Его всегда внимательные темно-голубые глаза сурово глядели из-под кустистых седых бровей. Как видно, его переменило не одно лишь горе; его сжигал жестокий и неукротимый гнев.

Вскоре генерал с обычной для него солдатской прямотой сам заговорил о своей утрате — так он выразился, — о смерти любимой племянницы; и сразу же, с яростной горечью, об «адских кознях», сгубивших ее. Пренебрегая благочестием, негодовал он на Небеса, которые попустительствуют чудовищному и мерзостному адскому произволу.

Отец, понимая, что за словами его кроется нечто необычайное, попросил его превозмочь горе и рассказать, как это все случилось, зачем нужно поминать ад и хулить Небеса.

— Охотно рассказал бы, — отозвался генерал, — но вы все равно не поверите.

— Почему же я не поверю? — спросил отец.

— Да потому, — раздраженно ответствовал генерал, — что вы во власти своих представлений и предрассудков. Таков же был и я, но жизнь меня переучила.

— А вы все-таки попробуйте,— сказал мой отец. — Не так уж я ограничен, как вы полагаете. К тому же я знаю, что вы на веру ничего не берете, и вполне полагаюсь на ваш здравый смысл.

— Вы правы, я действительно ни в какие чудеса не верил, пока чудеса не явились на порог; вот мне и пришлось, волей-неволей, снять шоры с глаз. Но тем временем злокозненные силы ада легко одурачили меня.

Хотя папа и положился на здравый смысл генерала, но искоса поглядел на него с большим сомнением. По счастью, генерал этого не заметил. Он с мрачным любопытством озирал поляны и пере­лески.

— А вы куда — к развалинам Карнштейна? — спросил он. — Это очень удачно: я как раз хотел с вами туда съездить, и отнюдь не на прогулку. Там ведь есть, кажется, разрушенная часовня с фамиль­ными гробницами?

— Да, среди прочих достопримечательностей, — подтвердил отец. — А вы, должно быть, претендуете на титул и поместье?

Генерал даже не улыбнулся в ответ на дружескую шутку; напротив, он сверкнул глазами и стиснул зубы. Гнев и ужас исказили его лицо.

— Наоборот, — отрезал он. — Я намерен откопать кое-кого из этих славных мертвецов. Совершить, с вышнего соизволения, бого­угодное святотатство — избавить наши края от смертоносной нечи­сти, чтобы добрые люди могли спокойно спать. Да, странно вам будет слушать меня, дорогой друг; я бы и сам себе не поверил с полгода назад.

Отец опять посмотрел на него, но на этот раз совсем иначе, внимательно и встревоженно.

— Их замок, — сказал он, — пустует больше столетия. Жена моя была с материнской стороны из Карнштейнов, но род их давно исчах, имя и титул в забвении. Замок в развалинах, селенье забро­шено, с полвека не дымит ни одна труба, да и крыш-то нет.

— Знаю, знаю. Я об этом замке и его обитателях наслышан, мог бы и вас удивить. Но давайте уж расскажу все по порядку. Вы помните мою племянницу... мою милую девочку, мое дитя, смею сказать, какая она была прелесть — всего три месяца назад!

— Да, бедняжка! Совершенно очаровательная, — сказал мой отец. — Дорогой друг, я был так потрясен и огорчен — поверьте, я понимаю, что вам пришлось пережить.

Они крепко пожали друг другу руки. Глаза старого солдата были полны слез, и он их не таил.

— Мы с вами давние друзья, — сказал он, — я знаю, что вы поймете горе бездетного вдовца, Я полюбил ее, как дочь, и она отвечала мне нежной приязнью, она оживила мой дом, и я был счастлив. Но это все в прошлом. Жить мне осталось, должно быть, недолго: однако я все же надеюсь принести еще людям пользу напоследок --- и отомстить исчадиям ада за злодейское убийство моей несчастной девочки.

Отец поторопился прервать его:

— Вы, помнится, обещали рассказать все по порядку. Будьте добры — уверяю вас, что я прошу об этом не из любопытства.

Мы проехали развилок: Друнштальская дорога от поместья ге­нерала сливалась с дорогою на Карнштейн.

— Далеко еще? — спросил генерал, напряженно глядя вперед.

— Мили полторы, — отвечал отец. — Рассказывайте, прошу вас.

 

Глава XI

РАССКАЗ ГЕНЕРАЛА

 

— Да, да, — как бы очнулся генерал и, собравшись с мыслями, начал свою удивительную, невероятную повесть.

— Дорогая моя девочка считала дни до отъезда, до обещанной встречи с вашей очаровательной дочерью, — он отвесил мне уч­тивый и грустный поклон. — Между тем мой старинный друг граф Карсфельд — дворец его миль за двадцать к востоку от Карнштейна — пригласил меня к себе на празднества, устроенные, помните, в честь эрцгерцога Карла.

— Роскошные, вероятно, были празднества, — заметил отец.

Царственные! И гостеприимство — тоже. Словно он раз­добыл лампу Аладдина. В ту роковую для меня ночь был велико­лепный маскарад. Огромный разубранный сад, деревья в цветных фонариках и фейерверк такой, какого и в Париже не видывали. И музыка, отрада моей жизни, — дивная музыка! Наверно, лучший в мире струнный оркестр и лучшие певцы, цвет европейской оперы. Идешь по сказочному саду, глядя на озаренный луной и свер­кающий розовым блеском многооконный дворец— а из рощи или с лодки на озере слышатся волшебные голоса. Я смотрел, слушал и вспоминал мечты и восторги юности. А когда кончился фейерверк и начался бал, мы возвратились в пышные чертоги. Бал-маскарад, сами знаете, очень красивое зре­лище, но такого блестящего маскарада я еще не видал. И все высшая знать, один я без роду без племени. Девочка моя, без маски, оживленная, радостная, была еще пре­лестней обычного. Мне показалось, что нарядная юная особа про­вожает ее почти неотрывным взглядом сквозь прорези. Еще до фейерверка она медленно прошла мимо нас в зале; потом появи­лась рядом на террасе под окнами дворца. Ее сопровождала вели­чавая, по-видимому, очень знатная дама в богатом и строгом наряде и тоже в маске. Маски мешали понять, точно ли они наблюдают за нами. Теперь-то я знаю, что наблюдали.

Мы зашли в один из смежных покоев; бедняжка моя натанцевалась и присела отдохнуть в кресло у дверей. Незнакомки последо­вали за нами: девушка села возле моей племянницы, а спутница ее, остановившись рядом со мной, что-то ей вполголоса сказала.

Потом с маскарадной непринужденностью она обратилась ко мне и тоном старого друга, назвав меня по имени, завязала раз­говор более чем любопытный. Она сказала, что мы встречались при дворе и в знатных домах, описала мелкие происшествия, о которых я и думать забыл, но они тут же ярко ожили в памяти.

Любопытство мое разгоралось с каждой минутой: кто же она такая? Я пробовал выяснить — она изящно и находчиво уклонялась. Я ума не мог приложить, откуда она столько обо мне знает — а она с понятным удовольствием поддразнивала меня, потешаясь над моими неловкими догадками.

Тем временем ее юная дочь, которую она два-три раза назвала по имени (и странное это было имя — Милларка), столь же непринужденно беседовала с моей племянницей. Она сказала, что мы с ее матерью давние знакомые и что в маске удобнее это знакомство возобновить; похвалила ее наряд, тонко выразила вос­хищение ее красотой, потом принялась вышучивать некоторых го­стей и весело смеялась вместе с моей милой девочкой. Ее живое, незлобивое остроумие было пленительно. Она опустила полумас­ку, открыв очаровательное личико, вопреки моим надеждам, со­всем незнакомое, зато неотразимо прелестное. Девочка моя сразу поддалась ее обаянию, точно влюбилась с первого взгляда, и чувство это, по-видимому, было взаимное.

Между тем я, в свою очередь пользуясь маскарадной вольно­стью, расспрашивал великолепную даму.

— Сдаюсь, вы загнали меня в угол, — наконец сказал я со смехом. — Не довольно ли с вас? Сделайте милость, снимите маску и поговорим наравне!

— Вот было бы неразумно! — возразила она. — Вы просите даму поступиться преимуществом! Да вы, может статься, меня и не узнаете? Годы меняют людей.

— Как видите, — подтвердил я с поклоном и с улыбкой, должно быть, печальной.

— Как учат нас философы, — поправила она. — И все же: почему вы уверены, что узнаете меня.

— Думаю, что узнал бы, — сказал я. — И напрасно вы притворя­етесь пожилой: фигура вас выдает.

— Много лет протекло с тех пор, как я вас — вернее, как вы меня впервые увидели. Вот моя дочь Милларка: стало быть, по любому счету я уж не молода, А я хочу остаться у вас в памяти прежней. На вас нет маски: что вы можете предложить мне взамен моей?

— Нижайшую просьбу — снимите ее.

— Отвечу на просьбу просьбой — позвольте не снимать.

— В таком случае хотя бы скажите, француженка вы или немка:

вы прекрасно говорите на том и на другом языке.

— Нет, генерал, не скажу вам и этого: вы задумали обходной маневр?

— Хорошо, тогда скажите для удобства беседы, как вас титуло­вать: положим, госпожа графиня?

Она рассмеялась — и нашла бы, конечно, новую уловку: хотя разговор наш, как я понимаю теперь, был во всем предуказан с дьявольским хитроумием.

— Ну, пожалуй, — начала она, но тут ее прервал одетый в черное господин, горделивый и элегантный, но бледный, как мерт­вец. Он, видно, был не из гостей — в простом вечернем костюме. Без улыбки, с учтивым и чересчур глубоким поклоном он сказал:

— Не угодно ли будет госпоже графине выслушать нечто, быть может, небезынтересное для нее?

Дама быстро обернулась и приложила палец к губам, а потом сказала мне:

— Придержите мое кресло, генерал, я сейчас вернусь. С этими небрежно брошенными словами она отошла в сторону и минуту-другую весьма озабоченно беседовала с господином в чер­ном; они медленно пошли к выходу и затерялись в пестрой толпе,

А я ломал голову: кто эта женщина, кто мог сохранить обо мне столько теплых воспоминаний? Я вздумал было вмешаться в раз­говор моей племянницы с дочерью графини, как бы невзначай выведать ее имя, титул, название поместья и замка — и удивить ее по возвращении. Но тут она внезапно вернулась вместе с мертвен­но бледным вестником, который сказал:

— Госпожа графиня, я доложу вам, когда подадут карету.

И удалился с поклоном.

 

Глава XII

ПРОСЬБА

 

— Итак, госпожа графиня нас покидает, но, надеюсь, лишь на несколько часов, — сказал я с низким поклоном.

— Быть может, и на несколько недель. Очень плохо, что or' прямо здесь, в зале, ко мне подошел. Теперь вы меня узнали? Я развел руками.

— Ничего, вспомните, — сказала она, — пусть и не сразу. Мы с вами связаны гораздо прочнее и дольше, чем вы полагаете. Но пока что я не могу вам назваться. Недели через три, проезжая близ вашего чудесного замка (о нем я немало наслышана), я заверну к вам на час-другой, и мы возобновим нашу дружбу, с которой у меня связано столько отрадных воспоминаний. Но сейчас на меня обрушились ужасные известия. Надо ехать немедля и мчаться за сто миль окольным путем. Однако возникают помехи. И хотя я вынуждена скрывать свое имя, все же рискну обратиться к вам с необычной просьбой. Моя бедная девочка очень слаба: недавно на охоте ее лошадь упала, и она еще не оправилась от потрясения. Наш врач говорит, что ей ни в коем случае нельзя переутомляться. Сюда мы ехали очень медленно, не больше восемнадцати миль в сутки, а теперь мне мешкать нельзя ни днем, ни ночью: это дело жизни и смерти. Сколь оно важно и что мне грозит, я объясню вам без утайки через две-три недели, когда мы непременно свидимся.

Она продолжала: по тону ее заметно было, что она привыкла не просить, а повелевать. Впрочем, эта привычка сказывалась бессоз­нательно, а в словах ее звучала мольба. Просила она, чтобы я на эти две-три недели принял к себе в дом ее дочь.

Просьба, конечно, была странная, чтоб не сказать навязчивая. Она обезоружила меня, перечислив все возможные доводы против и полагаясь лишь на мое великодушие. В решительный миг, словно по воле злой судьбы, моя девочка подошла ко мне и вполголоса умоляюще попросила пригласить к нам ее новую подругу Милларку. Та сказала, что будет очень рада, если мама позволит.

В другой раз я предложил бы подождать, пока мы хотя бы не узнаем, кто они. Но решать надо было сию минуту: я взглянул на девушку и должен признаться, что ее тонкое, изящное, невыразимо обаятельное и благородное лицо покорило меня, и я опрометчиво согласился взять на себя заботы о Милларке.

Она подозвала дочь, и та огорченно выслушала известие о внезапной и спешной поездке и о том, что она погостит у меня, давнего и бесценного друга графини.

Я, разумеется, постарался быть как можно любезнее, однако все это мне весьма и весьма не понравилось.

Вестник в черном вернулся и крайне почтительно вывел графи­ню из зала; мне подумалось, что наверняка она не просто графиня, а очень высокопоставленная особа.

На прощанье она взяла с меня слово, что я не буду пытаться что-либо о ней разузнать: пока с меня хватит догадок. Наш досточтимый хозяин (она здесь по его личному приглашению) обо всем оповещен.

— Однако же, — прибавила она, — и мне, и моей дочери здесь грозит смертельная опасность. Около часу назад я на минуту не­осторожно сняла маску и подумала, что вы увидели меня; оттого и решилась с вами заговорить и просить вас поклясться честью, что несколько недель вы обо мне никому не скажете. Верю вам, что не видели и не узнали; но если вы догадаетесь, кто я такая, — а вы, конечно, догадаетесь — я опять-таки прошу вас хранить молчание. И время от времени остерегайте мою дочь, чтобы она невзначай о чем-нибудь не проговорилась.

Она прошептала дочери на ухо несколько слов, дважды тороп­ливо поцеловала ее и удалилась со своим бледным провожатым.

— В той зале, — сказала Милларка, — окна над крыльцом, ri хочу хоть издали проводить маму, помахать ей рукой.

Мы прошли с ней к окну, выглянули и увидели красивую старин­ную карету, форейторов и лакеев. Тощий господин в черном услу­жливо подал графине тяжелый бархатный плащ, опустил капюшон. Она кивнула ему и коснулась его руки. Он поклонился до земли, дверца захлопнулась, и карета покатилась.

— Уехала, — вздохнула Милларка.

— Уехала, — повторил я про себя, как бы опомнившись и горько сожалея о своем безрассудстве.

— И даже не взглянула на меня, — пожаловалась девушка.

— Наверно, графиня сняла маску и опасалась, что ее случайно увидят, — сказал я, — к тому же она и не знала, что вы у окна.

Она снова вздохнула и заглянула мне в лицо. Она была так очаровательна, что я смягчился, укорил себя за неучтивые мысли и решил их искупить делом,

Милларка надела маску, и они с племянницей уговорили меня спуститься в сад: концерт начинался сызнова. Мы прогуливались по галерее под окнами замка. Милларка разговорилась и забавляла нас уморительными рассказами о встречных знатных особах. Мне она с каждой минутой нравилась все больше. Она была чужда злоречия, а я совсем уж позабыл, как и чем живет высший свет, и слушал ее с большим интересом. Слушал и радовался, что она скрасит наши подчас тоскливые домашние вечера.

Бал закончился при лучах рассветного солнца: эрцге