Слушайте историю его любви и милосердия. 14 страница

Но с полудня и до пяти часов утра он работал внизу. И весь день в воскресенье. Дело перестало приносить прибыль. В ресторане часами бывало пусто. Однако в обед и по вечерам набиралось много народу, и, стоя за кассой, он каждый день видел сотни знакомых лиц.

– О чем вы постоянно думаете? – спросил его Джейк Блаунт. – Вид у вас как у еврея, попавшего в лапы к немцам.

– А во мне одна восьмая еврейской крови, – сказал Биф. – Дед матери был евреем из Амстердама. Но вся остальная родня, насколько я знаю, шотландско-ирландская.

Разговор происходил в воскресенье утром. Посетители, развалясь, сидели за столиками. Пахло табачным дымом, шуршали газеты. Какая-то компания в угловой кабинке играла в кости, но без шума.

– Где Сингер? – спросил Биф. – Вы сегодня к нему не пойдете?

Лицо Блаунта потемнело; он насупился и выпятил подбородок. Неужели эти двое поссорились? Да, но как может поссориться немой? Однако с усачом это уже бывало. Блаунт иногда болтался здесь с таким видом, будто хотел что-то в себе побороть. Но потом все же уходил, в конце концов всегда уходил, после чего они с Сингером возвращались и Блаунт говорил без умолку.

– Хорошая у вас жизнь. Стоите за кассой, загребаете деньгу, и горя вам мало.

Биф не обиделся. Он тяжело оперся на локти и прищурил глаза.

– Давайте как-нибудь поговорим серьезно. Чего вы, в сущности, хотите?

Блаунт хлопнул ладонью по стойке. Руки у него были теплые, мясистые и шершавые.

– Пива. И вон тот пакетик крекера с сыром и фисташковой начинкой.

– Да я не о том, – сказал Биф. – Ладно. Отложим этот разговор.

Человек этот был для него загадкой. Он то и дело менялся. Блаунт по-прежнему насасывался, как губка, но спиртное не валило его с ног, как некоторых. Веки у него часто бывали красные, и он то и дело пугливо озирался через плечо. Голова на худой шее выглядела огромной, увесистой. Он был из той породы людей, над которыми потешается детвора и которых норовят искусать собаки. Но когда над ним смеялись, он обижался всерьез и крикливо отругивался, как рыжий в цирке. Он вечно подозревал, что его хотят поднять на смех.

Биф задумчиво покачал головой.

– Послушайте, чего вы держитесь за этот ваш балаган? – сказал он. – Не можете найти работу получше? Хотите, я вас найму на полдня?

– Господи Иисусе! Вот еще! Стану я торчать тут за кассой! Хоть посулите мне всю вашу вонючую забегаловку со всеми ее потрохами.

Ну и тип! Терпежу никакого с ним не хватит. Недаром у него нет друзей: никто с ним не может ужиться.

– Не валяйте дурака, – сказал Биф. – Я говорю серьезно.

Подошел посетитель, протянул чек. Биф дал ему сдачу. В ресторане было по-прежнему тихо. Блаунту не сиделось на месте. Биф чувствовал, что этого оглашенного куда-то тянет, но хотел его удержать. Он достал с полки за баром две первосортные сигары и предложил Блаунту покурить. Из осторожности он избегал задавать ему вопросы, но в конце концов все же спросил:

– Если бы вы могли выбрать эпоху, когда родиться, какую бы вы выбрали?

Блаунт широким влажным языком облизнул усы.

– Если бы у вас был выбор – околеть или никогда больше не задавать вопросов, что бы вы предпочли?

– Нет, правда, – настаивал Биф. – Над этим стоит подумать.

Склонив голову набок, он поглядел вниз вдоль своего длинного носа. Он любил разговоры на эту тему. Лично его привлекала эпоха Древней Греции. Бродить в сандалиях по берегу синего Эгейского моря. В свободных одеждах, перепоясанных на талии. Дети. Мраморные бани и созерцание в храмах…

– Может быть, у инков. В Перу.

Биф окинул его взглядом, словно раздевая донага. Он представил себе Блаунта цветущим, красновато-коричневым от загара, с молодым, безволосым лицом и золотым браслетом, украшенным драгоценными камнями, выше локтя. Стоило ему закрыть глаза, и Блаунт превратился в настоящего инка. Но когда он снова на него поглядел, инк сразу исчез. Мешали нервно вздрагивающие усы, нелепые на этом лице, манера дергать плечом, адамово яблоко на худой шее, мешковатые штаны. Да и многое другое.

– А может, что-нибудь около 1775 года.

– Да, в то время хорошо было жить, – согласился Биф.

Блаунт стал неловко переступать с ноги на ногу. Лицо у него было грубое и тоскливое. Ему не терпелось уйти. Но Биф был настороже и его задержал.

– Скажите, чего ради вы вообще приехали в этот город?

Он тут же понял, что задал бестактный вопрос, и выругал себя. Однако и в самом деле чудно, как этот человек мог осесть в таком городе.

– Клянусь богом, не знаю.

Они молча постояли вдвоем, облокотясь на стойку. В углу бросили играть в кости. Первый заказанный обед – утку по-лонгайлендски – подали управляющему универмагом. Радио не было настроено и передавало сразу церковную проповедь и джаз.

Блаунт вдруг нагнулся к Бифу и потянул ноздрями воздух.

– Духи?

– Лосьон для бритья, – с достоинством объяснил Биф.

Дольше удерживать Блаунта он не мог. Парень торопился уйти. Позже он появится с Сингером. Так бывало всегда. Ему хотелось вызвать Блаунта на откровенный разговор, тогда он, может, поймет то, что сейчас для него загадка. Но Блаунт не желал разговаривать по душам ни с кем, кроме немого. Даже странно.

– Спасибо за сигару, – сказал Блаунт. – Еще увидимся. Пока.

Биф поглядел, как Блаунт направляется к выходу своей раскачивающейся, матросской походкой. А потом принялся за неотложные дела. Осмотрел выставку в витрине. На стекло было наклеено сегодняшнее меню, а под ним для привлечения посетителей поставили дежурный обед со всем, что к нему полагалось. Выглядело все это прескверно. Даже противно было смотреть. Утиное сало натекло в клюквенный соус, а в сладкое попала муха.

– Эй, Луис! – крикнул Биф. – Убери-ка это все из окна. И принеси мне красную глиняную миску и фрукты.

Он постарался разложить фрукты покрасивее, подбирая их по цвету и по форме.

В конце концов он остался доволен убранством витрины. Потом зашел на кухню и побеседовал с поваром. Приподнял крышки кастрюль и понюхал пищу, правда без особого интереса. Эту часть работы раньше выполняла Алиса. Заходить на кухню он не любил. Нос у него вытянулся, когда он заметил сальную раковину с не убранными из нее отбросами. Он выписал меню и заказы на следующий день, с облегчением вышел из кухни и снова занял свой пост за кассой.

По воскресеньям к нему приходили обедать Люсиль и Бэби. Девочка очень подурнела. На голове у нее все еще была повязка, и доктор запретил снимать ее весь месяц. Марлевый бинт вместо золотых кудрей придавал ее головке какой-то общипанный вид.

– Поздоровайся с дядей Бифом, деточка, – подтолкнула ее Люсиль.

Бэби вдруг раскапризничалась.

– Поздоровайся с дядей Бифом, деточка! – передразнила она мать.

Когда Люсиль захотела снять с нее нарядное пальтишко, она стала отбиваться.

– Будь паинькой, – уговаривала Люсиль. – Надо снять пальто, не то схватишь воспаление легких, когда мы выйдем. Будь паинькой…

Биф вмешался в спор. Он отвлек Бэби шариком сладкой жевательной резинки и снял с нее пальто. Ее платьице смялось во время борьбы с Люсиль. Биф одернул его так, чтобы кокетка ровно лежала на груди. Перевязал пояс и расправил бант. Потом похлопал Бэби по попке.

– А у нас сегодня клубничное мороженое, – сообщил он.

– Бартоломью, из тебя бы вышла прекрасная мать.

– Спасибо. Вот это комплимент, – сказал Биф.

– Мы с ней сейчас были в воскресной школе. Бэби, прочти дяде Бифу стих из Библии, который ты для него выучила.

Ребенок дулся.

– Иисус плакал, – в конце концов проронила она. Презрение, которое она вложила в эти два слова, делало поведение Иисуса крайне предосудительным.

– Хочешь повидать Луиса? – спросил Биф. – Он там, на кухне.

– Хочу Вилли! Хочу слушать, как Вилли играет на гармонике.

– Бэби, детка, ты нарочно себя изводишь, – оборвала ее Люсиль. – Сама знаешь, что Вилли нет. Вилли посадили в тюрьму.

– Но Луис тоже умеет играть на гармонике, – вмешался Биф. – Ступай скажи ему, чтобы достал мороженое и сыграл тебе что-нибудь.

Бэби отправилась на кухню, слегка волоча ножку. Люсиль положила шляпу на стойку. В глазах у нее стояли слезы.

– Ты ведь знаешь, я всегда говорю: если ребенок чистый, ухоженный, хорошенький, тогда он и ласковый, и способный. Но если ребенок грязный и уродливый, ничего хорошего от него не жди. Я вот к чему: Бэби стыдится, что потеряла свои кудри, и этой повязки на голове и потому выкамаривает почем зря. Не хочет учиться декламации и вообще ничего делать не желает. Так переживает, так переживает, просто сладу с ней нет.

– Если ты не будешь к ней постоянно цепляться, она придет в себя.

Наконец он усадил их в кабинку возле окна. Люсиль ела утку, а Бэби подали тонко нарезанную грудку цыпленка с морковью и манную кашу со сливками. Девочка нехотя ковыряла еду и пролила молоко на платьице. Биф посидел с ними, пока в ресторан не повалил народ. Тогда ему пришлось встать на свое место и следить за порядком.

Люди едят. Широко раскрывают рты и заталкивают туда пищу. Как там было сказано? Он недавно прочел фразу: «Жизнь – это только приобретение, питание и воспроизводство». В зале было полно. По радио передавали джазовую музыку.

Наконец вошли те двое, кого он ждал. Первым переступил порог Сингер – очень прямой и элегантный в своем сшитом на заказ выходном костюме. Сзади, чуть не вплотную, следовал Блаунт. Что-то в том, как они шли, поразило Бифа. Они уселись за столик. Блаунт сразу накинулся на еду, не переставая с жаром что-то рассказывать, а Сингер лишь вежливо за ним следил. Пообедав, оба на несколько минут задержались у кассы. Но потом, когда они направились к двери, то, как они шли, опять заставило Бифа задуматься. Что бы это могло значить? Внезапное озарение из самых глубин памяти заставило его вздрогнуть. Тучный глухонемой кретин – с ним Сингер иногда вместе ходил на работу. Неряха грек, который готовил сладости для Чарльза Паркера. Грек всегда шел впереди, а Сингер – сзади. Биф не обращал на них особого внимания, потому что в ресторан они никогда не ходили. Но как же он мог о нем забыть? Без конца ломать себе голову и упустить такую подробность. Углядеть букашку, а слона и не приметить. Ну а в сущности, какое это имеет значение?

Биф сощурил глаза. Кем Сингер был раньше, не играет роли. Важно, что Блаунт и Мик сделали из него нечто вроде доморощенного божка. Пользуясь тем, что он немой, они с легкостью наделяют его всеми нужными им качествами. Все это так. Но как же могла произойти такая поразительная вещь? И почему?

Вошел однорукий человек, и Биф угостил его виски за счет заведения. Но разговаривать ему ни с кем не хотелось. Воскресный обед всегда носил семейный характер. Люди, пившие в будние дни пиво в одиночку, по воскресеньям приводили жен и детишек. Часто приходилось вытаскивать высокий стульчик, стоявший про запас в чулане. В половине третьего обед подходил к концу, хотя многие столики были еще заняты. Биф стоял на ногах уже четыре часа и чувствовал усталость. Раньше он свободно простаивал и по четырнадцать часов кряду. Но, видно, он постарел. И порядком. Никакого сомнения тут нет. А можно выразиться и так: он стал вполне пожилым человеком. Еще не стариком, покуда еще нет. Шум в зале то накатывал волнами в уши, то стихал. Да, он уже человек пожилой. У него резало глаза, и будто от лихорадки все вокруг стало ослепительно ярким.

Биф окликнул одну из официанток:

– Замените меня, пожалуйста. Мне надо выйти.

Воскресная улица была пустынной. Солнце светило ярко, но не давало тепла. Биф поднял воротник пиджака. Оказавшись один на улице, он почувствовал себя каким-то потерянным. От реки веяло холодом. Надо вернуться назад в ресторан, там его место. Куда и зачем его несет? Вот уже четыре воскресенья с ним происходит одно и то же. Бродит по тем улицам, где может встретить Мик. В этом есть что-то не совсем приличное. Вот именно. Дурное.

Он медленно шел по тротуару мимо дома, где она жила. В прошлое воскресенье она читала на крыльце комиксы. Но на этот раз, окинув взглядом дом, он увидел, что ее нет. Биф надвинул на глаза фетровую шляпу. Может, она попозже придет в ресторан. По воскресеньям после ужина она часто заходила выпить горячего какао и всегда задерживалась возле столика, где сидел Сингер. По воскресеньям она не носила синей юбки и свитера, как в обычные дни. Она надевала платье – темно-красное, шелковое, с кружевным воротничком не первой свежести. Как-то раз на ней даже были чулки со спущенными петлями. Ему так хотелось что-нибудь для нее сделать, что-нибудь ей подарить. И не пломбир, не просто лакомство, а что-то стоящее. Вот и все, что ему было надо, – право дарить. Губы у Бифа сурово сжались. Он не делал ничего дурного, но в душе ощущал странное чувство вины. Почему? Безотчетное чувство вины живет во всяком мужчине, – неизмеримой и не имеющей названья вины.

По дороге домой Биф нашел в канаве среди мусора пенни. Он бережно поднял монетку, обтер носовым платком и спрятал в свой черный кошелек. Было уже четыре часа дня, когда он вернулся в ресторан. Там царил полный застой. В зале не было ни одного посетителя.

Часам к пяти дела пошли на поправку. Парень, которого он недавно нанял на неполный рабочий день, появился сегодня рано. Его звали Гарри Миновиц. Жил он по соседству с Мик и Бэби. На объявление Бифа в газете явилось одиннадцать претендентов, но Гарри показался ему самым подходящим. Он был рослым для своих лет и аккуратным. Пока они беседовали, Биф обратил внимание на его зубы. Зубы всегда верный показатель. У этого малого зубы крупные, очень белые, чистые. Гарри носит очки, но в работе они не помеха. Его мать зарабатывает десять долларов в неделю – берет на дом шитье у портного с их улицы, а кроме Гарри, детей у нее нет.

– Ну как, Гарри? Вот ты работаешь у меня уже неделю, – сказал Биф. – Тебе тут нравится?

– Конечно, сэр. Конечно, нравится.

Биф повертел на пальце кольцо.

– Скажи мне вот что. Когда ты кончаешь занятия в школе?

– В три часа, сэр.

– Что ж, у тебя остается на уроки и отдых часа два в день. Ты же здесь с шести до десяти. Успеваешь выспаться?

– Вполне. Зачем мне так много спать?

– В твоем возрасте, сынок, на сон нужно девять с половиной часов. На здоровый, беспробудный сон.

Он вдруг сконфузился. А вдруг Гарри подумает, что он лезет не в свое дело? И будет, в сущности, прав. Биф отвернулся. Но в голову ему пришла новая мысль.

– Ты ходишь в профессиональное училище?

Гарри кивнул и потер очки о рукав.

– Постой-ка… Я там знаю много ребят. Альву Ричардс – я знаком с ее отцом. Мэгги Генри… И еще одну девочку, ее зовут Мик Келли… – Ему показалось, что у него вспыхнули уши. Он понимал, что ведет себя как последний дурак. Ему хотелось повернуться и уйти, но он продолжал стоять, улыбаясь и потирая большим пальцем нос. – Ты с ней знаком? – еле слышно спросил он.

– Конечно, мы с ней соседи. Но в школе я в старшем классе, а она – в младшем.

Биф приберег эти небогатые сведения для дальнейших размышлений в одиночестве.

– Дела тут пока идут тихо, – поспешно сказал он. – Я все оставляю на тебя. Ты уже знаешь, как распорядиться. Только смотри за посетителями, которые пьют пиво, и запоминай, сколько кто выпил, чтобы потом не пришлось спрашивать и брать их слова на веру. Не торопись, давая сдачу, и присматривай за всем.

Биф заперся в каморке внизу. Тут он хранил подшивки газет. В комнате было только одно окошко, выходившее на боковую улочку; воздух в ней стоял холодный и затхлый. Толстые кипы газет были навалены до потолка. Одну стену занимал кустарно сбитый шкаф для картотеки. У двери стояли старомодная качалка и столик, на котором лежали большие ножницы, словарь и мандолина. Все было так завалено газетами, что нельзя было ступить больше двух шагов в любую сторону.

Биф покачивался в качалке, лениво пощипывая струны мандолины. Прикрыв глаза, он запел жалобным голосом:

 

Я пошел на птичий рынок.

Были птички там и звери,

А старый бабуин при лунном свете

Рыжий свой чесал вихор.

 

Биф закончил песню струнным аккордом, и он, дрожа, замер в холодном воздухе.

Усыновить парочку детишек. Мальчика и девочку. Не старше трех-четырех лет, чтобы они полюбили его, как родного отца. Их папа. Наш отец. Девочку, похожую на Мик (или на Бэби?) в эти годы. Круглые щечки, серые глаза и льняные волосики. Он ей сошьет платьице – розовое крепдешиновое платьице с изящной оборочкой на кокетке и рукавчиках. Купит шелковые носки и белые замшевые туфельки. Красную бархатную шубку, капор и муфту на зиму. А мальчик будет смуглый, черноволосый. Станет ходить за ним следом, подражать всему, что он делает. Летом они все втроем поедут на дачу к морю; он оденет ребят в купальные костюмчики и осторожно поведет в зеленую мелкую воду. Они будут цвести, пока он будет стареть. «Наш отец». И приходить к нему со всеми своими вопросами, а он будет отвечать на них.

Биф снова взял мандолину.

 

Там-ти-там, ти-тин, тай-ти.

Крашеная куколка пошла под венец…

 

Мандолина, дразня, вторила припеву. Он спел все строфы песни с начала до конца, покачивая в такт ногой. Потом сыграл «К-к-кэти» и «Старую нежную песню любви». Эти песни были вроде цветочной воды – они будили воспоминания. Обо всем. Весь первый год он был счастлив, и казалось, даже она была счастлива. Дважды за три месяца под ними сломалась кровать, и он не знал, что все это время ее голова занята тем, как сэкономить лишний медяк или выжать еще десять центов. А потом он с Рио и с другими девушками из того места, откуда она. Джин, Маделайн и Лу. И позже, когда он вдруг все это потерял. Когда он уже больше не мог спать с женщиной. Матерь божия! Поначалу ему казалось, что вообще все потеряно.

Люсиль всегда понимала, как у них обстоят дела. Она знала, что представляет собой Алиса. А может, знала и про него. Люсиль даже уговаривала их развестись. И делала все, чтобы уладить их ссоры.

Биф передернулся и скинул руку со струн мандолины так резко, что оборвал музыкальную фразу. Он весь сжался. А потом тихо рассмеялся себе под нос. Чего ради он об этом вспомнил? Ах ты господи, господи… У него был день рождения – ему исполнилось двадцать девять лет, – и Люсиль попросила его забежать к ней после зубного врача, к которому он был записан. Он знал, что получит маленький подарок: блюдо пирожных с вишнями или нарядную рубашку. Она встретила его у дверей и завязала ему глаза, не дав даже переступить порог. Потом сказала, что сейчас вернется. Он прислушивался к ее шагам в тишине и, когда она дошла до кухни, шумно выпустил газы. Стоя посреди комнаты с завязанными глазами, он громко портил воздух. И вдруг с ужасом понял, что он не один. Сначала послышалось хихиканье, потом его оглушили громовые раскаты смеха. Тут вернулась Люсиль и развязала ему глаза. Она несла на блюде торт с кремом. Комната была полна гостей. Сидел Лерой со своей бражкой и, конечно, Алиса. Ему хотелось провалиться сквозь землю. Он стоял перед ними понурившись, сгорая от стыда. Его совсем задразнили, и целый час он чувствовал себя не лучше, чем тогда, когда умерла мать, – так ему было тяжко. В тот вечер он выпил целый литр виски. И целые недели потом… О господи!

Биф хмыкнул. Он взял несколько аккордов и запел разухабистую ковбойскую песню. У него был глуховатый тенор, и он когда пел, то прикрывал глаза. В комнате было почти темно. Сырость и холод пробрали его до костей, и ноги у него заныли от ревматизма.

Наконец он отложил мандолину и стал медленно покачиваться в темноте. Смерть. Временами он просто чувствовал ее рядом с собой в комнате. Он раскачивался в качалке. Понял ли он что-нибудь в жизни? Ничего. Куда он идет? Никуда. Чего он хочет? Знать. Что знать? Смысл существования. Зачем? Непонятно.

В его мозгу мелькали образы, словно разрозненные части головоломки. Алиса мылится в ванной. Рожа Муссолини. Мик тянет в повозочке ребенка. Жареная индейка в витрине. Рот Блаунта. Лицо Сингера. Ему казалось, что он чего-то ждет. В комнате стало совсем темно. Из кухни доносилось пение Луиса.

Биф встал и рукой остановил качалку. Когда он отворил дверь в коридор, оттуда хлынули свет и тепло. Он подумал, что сейчас может прийти Мик. Одернув пиджак, он пригладил волосы. Ему стало теплее, и он оживился. В ресторане стоял гам. Там пили пиво и подавали воскресный ужин. Биф добродушно улыбнулся молодому Гарри и занял место за кассой. Он быстро обвел взглядом зал, словно накинул на него лассо. В ресторане было людно, слышался гул голосов. Ваза с фруктами в окне выглядела изысканно и очень живописно. Биф следил за дверью, в то же время оглядывая наметанным глазом зал. Он был насторожен и полон нетерпения. Наконец появился Сингер и написал серебряным карандашиком, что сегодня он возьмет только суп и виски – у него простуда. Но Мик так и не пришла.

 

 

Теперь у нее никогда не бывало в кармане даже пяти центов. Так они обеднели. Деньги стали главной заботой в доме. Только и слышно было: деньги, деньги, деньги. Им пришлось платить втридорога за отдельную палату для Бэби Уилсон и за отдельную сиделку. Но это составило только малую часть их расходов. Стоило им за что-нибудь расплатиться, как тут же появлялись новые счета. Они задолжали около двухсот долларов, которые необходимо было немедленно отдать. Дом им уже не принадлежал. Папа передал банку закладную и получил за это сто долларов. Потом он занял еще пятьдесят долларов, и мистер Сингер подписал вместе с ним обязательство. И теперь их уже каждый месяц мучила тревога. Но уже не из-за налогов, а из-за арендной платы за дом. Они стали почти такими же бедными, как фабричные. Правда, перед ними никто не смел задирать нос.

Билл получил работу на бутылочной фабрике и зарабатывал десять долларов в неделю. Хейзел работала помощницей косметички и получала восемь долларов в неделю. Этта за пять долларов продавала билеты в кино. Все они отдавали половину заработка в семью на свое содержание. В доме было шестеро жильцов с пансионом по пять долларов с брата. И мистер Сингер, аккуратно плативший за комнату без пансиона. Вместе с тем, что удавалось подработать папе, семейные доходы составляли около двухсот долларов в месяц, а на эти деньги им надо было прилично кормить шестерых пансионеров, хоть как-то кормить семью, вносить плату за аренду дома и выплачивать взносы за мебель. Ни она, ни Джордж больше не получали денег на завтраки. Ей пришлось прекратить уроки музыки. Порция кормила их после школы остатками от обеда. Ели они теперь всегда на кухне. Билл, Хейзел и Этта либо тоже ели на кухне, либо садились за стол с жильцами – это зависело от того, сколько в доме бывало еды. На кухне за завтраком давали овсянку, жир, грудинку и кофе. За ужином то же самое – с добавкой того, что оставалось от постояльцев. Взрослые дети ворчали, когда им приходилось есть на кухне. А они с Джорджем иногда просто ходили голодные по два и по три дня.

Но все это затрагивало только ее внешнюю жизнь. И не имело отношения ни к музыке, ни к путешествиям по чужим странам, ни к планам на будущее. Зима выдалась холодная. На стеклах лежала изморозь. По вечерам в гостиной жарко потрескивал огонь. Вся семья сидела у камина вместе с жильцами, и Мик могла побыть в средней спальне одна. Она надевала два свитера и вельветовые штаны Билла, из которых он вырос. Однако она была так поглощена своим делом, что забывала о холоде. Вытаскивала из-под кровати свою коробку и, сидя на полу, принималась за работу.

В большой коробке хранились картины, которые она рисовала на бесплатных курсах живописи. Она унесла их из комнаты Билла. Кроме них, там лежали три детективных романа, подаренные папой, прессованная пудра, коробочка с колесиками от часов, ожерелье из фальшивых бриллиантов, молоток и тетради. Одна из тетрадок была сверху надписана красным карандашом: «Личное. Не трогать. Личное» – и перевязана веревочкой.

В этой тетрадке она всю зиму занималась музыкой. Она перестала готовить по вечерам уроки, чтобы больше времени оставалось на музыку. Записывала она большей частью мелодии – песни без всяких слов и даже без басовых нот к ним. Мелодии были очень короткие. Но даже если они занимали всего полстраницы, она давала всем им название и выводила внизу свои инициалы. В этой тетради не было ни одной целой вещи или законченного сочинения. Это были просто песни, которые рождались у нее в голове и которые ей хотелось запомнить. Она давала им названия по тому, что, они ей напоминали: «Африка», «Большая драка», «Снежная буря».

Она не умела записывать мотив так, как он звучал у нее в голове. Ей приходилось сводить все к нескольким нотам: иначе она совсем запутывалась. Ведь она так мало знает о том, как пишут музыку. Но, может, когда она научится быстро записывать эти простенькие напевы, она постепенно сумеет занести на бумагу и всю ту музыку, которую слышит.

В январе она начала сочинять замечательную вещь под названием «Чего хочу, сама не знаю». Это была потрясающая песня – очень медленная и нежная. Сначала она вздумала сама написать к ней стихи, но не смогла сочинить к такой музыке ничего подходящего. И очень трудно было найти слово для третьей строки, которое рифмовалось бы с «знаю». От этой новой песни ей было и грустно, и как-то, тревожно, и в то же время весело. Но над такой музыкой вовсе не легко работать. Всякий мотив надо уметь записать. У нее уходила чуть не целая неделя, чтобы записать в тетрадку то, что она могла напеть себе под нос за какие-нибудь две минуты. Ведь надо было найти тональность, размер, а потом подходящие ноты.

Ей приходилось отчаянно напрягать внимание и чуть не сто раз напевать мелодию. Голос у нее всегда был хриплый. Папа говорил, что это потому, что она здорово орала в детстве. Папе приходилось каждую ночь вставать и носить ее на руках, когда она была такая, как Ральф. Унималась она, по его словам, только когда он пел «Дикси», отбивая такт кочергой по угольному ведерку.

Она лежала плашмя на холодном полу и думала. Скоро, когда ей будет двадцать, она станет самым знаменитым в мире композитором. У нее будет целый симфонический оркестр, и всей своей музыкой она будет дирижировать сама, стоять на подмостках перед огромной толпой людей. И когда она будет дирижировать, на ней будет либо самый настоящий мужской фрак, либо красное платье, расшитое искусственными бриллиантами. Занавес на сцене будет из красного бархата, а на нем золотом вышиты буквы «М.К.». В зале будет сидеть мистер Сингер, а потом они пойдут в ресторан есть жареного цыпленка. Он придет от нее в полный восторг, и она станет его лучшим другом. Джордж вынесет на сцену громадные венки цветов. Все это будет либо в Нью-Йорке, либо даже где-нибудь за границей. На нее будут показывать пальцами всякие знаменитости: Кэрол Ломбард,[12]и Артуро Тосканини,[13]и адмирал Бэрд.[14]

И тогда она сможет играть симфонию Бетховена, когда только ей захочется. Странная вещь случилась с той музыкой, которую она слышала прошлой осенью! Симфония, как видно, жила у нее где-то внутри и потихоньку все росла и росла. Дело, наверное, в том, что вся эта симфония отпечаталась у нее в голове. Иначе быть не могло. Недаром она слышала каждую ноту; внутри у нее вся эта музыка так и ожила, точно такая, как ее тогда играли. Но вызвать ее наружу она не могла. Оставалось только ждать и готовиться. Ждать, чтобы в ней вдруг возникла новая часть, проросла, как медленно прорастают весной почки на ветках дуба.

Во внутренней комнате, рядом с музыкой, жил мистер Сингер. Каждый день, как только она кончала играть на пианино в гимнастическом зале, она шла на Главную улицу, к магазину, где он работал. Сквозь витрину она не могла увидеть мистера Сингера. Он сидел в самой глубине, за занавеской. Но она смотрела на магазин, где он каждый день проводил столько времени, и видела людей, с которыми он был знаком. А по вечерам она ждала на крыльце его возвращения. Иногда она провожала его наверх, садилась на кровать и смотрела, как он убирает шляпу, расстегивает пуговицу на воротничке и приглаживает щеткой волосы. Почему-то от этого ей казалось, что у них есть общая тайна. Или они вот-вот расскажут друг другу что-то такое, чего никто никогда не рассказывал.

Мистер Сингер был единственным обитателем ее внутренней комнаты. Когда-то там были и другие. Она мысленно возвращалась назад, вспоминая, кто же там был до того, как он появился. Девочка, еще в шестом классе, которую звали Селестой. У этой девочки были прямые светлые волосы, вздернутый нос и веснушки. Она носила красный шерстяной джемпер поверх белой кофточки. И ходила, загребая носками внутрь. Каждый день на маленькой перемене она съедала апельсин, а на большой – завтрак из голубой жестяной коробки. Другие ученики быстро проглатывали всю свою еду на маленькой перемене, а потом бегали голодные. Но Селеста вела себя иначе. Она отдирала корочку со своих бутербродов и съедала только мякиш. Ей давали с собой фаршированное крутое яйцо, и она держала его в руке, придавив желток большим пальцем так, что на нем оставался отпечаток этого пальца.

Селеста никогда с ней не разговаривала, и она никогда не разговаривала с Селестой. Несмотря на то, что ей хотелось этого больше всего на свете. По ночам она не спала и думала о Селесте. Она мечтала, что Селеста придет к ней ужинать и останется ночевать. Но этого так и не произошло. Чувство, которое она испытывала к Селесте, не позволяло подойти к ней и подружиться, как с другими детьми. Через год Селеста переехала в другую часть города и стала ходить в другую школу.

Потом появился мальчик, которого все звали Козел. Высокий и прыщавый. Когда она стояла за ним в строю во время утренней гимнастики, от него дурно пахло. Козел как-то боднул директора, и его исключили. Когда он смеялся, он вздергивал верхнюю губу и трясся всем телом. Она думала о нем так же часто, как раньше думала о Селесте. Потом появилась дама, продававшая билеты на лотерею, где перед рождеством разыгрывалась индейка. Потом мисс Энглин, учительница в седьмом классе. И Кэрол Ломбард из кино. Словом, их было много.