III. АРХЕОЛОГИЧЕСКОЕ ОПИСАНИЕ 1 страница

 

АРХЕОЛОГИЯ И ИСТОРИЯ ИДЕЙ

 

Теперь можно изменить направление нашего анализа; можно вновь спуститься вниз по течению и, осмотрев область дискурсивных образований и высказываний, обрисовав их общую теорию, направиться к возможным областям применений. Мы выясним, чему должен служить анализ, который я, может быть, слишком торжественно окрестил «археологией». Окрестил, впрочем, из соображений необходимости, поскольку, если быть искренним, вещи пока что не лишены некотрой неясности.

Я исходил из относительно простой проблемы установления дискурса посредством больших общностей, не являющихся общностями произведений, авторов, книг или тем. И когда с единственной целью их установить я приступил к работе над последовательностью понятий (дискурсивных формаций, позитивности, архива), я определил область (высказывания, поле высказываний, дискурсивные практики), я попытался выявить специфику метода, который не был бы ни формализаторским, ни интерпретативным, — одним словом, я обращался к любому инструментарию, сложность и несомненно странное устройство которого вызывает затруднения.

На то есть несколько причин: существует достаточно методов, способных описать и анализировать язык, и этого, кажется, достаточно для того, чтобы он высокомерно не пожелал прибавлять к себе другой. Кроме того, я не снимал подозрения с дискурсивных общностей в роде «книги» или «произведения», поскольку предполагал, что они не так уж и непосредственны и очевидны, как это может показаться на первый взгляд. В самой деле, разве разумно противопоставлять их общностям, которые устанавливают ценой такого усилия, после стольких подготовительных мер и согласно столь неопределенным принципам, что необходимо исписать многие сотни страниц, прежде, чем удастся их прояснить? И являются ли разграниченные в конце концов и отождествленные с помощью этих инструментов пресловутые «дискурсы» тем же явлением, что и фигуры (называемые «психиатрией», «политической экономией» или «естественной историей»), из которых я эмпирически исходил и которые послужили поводом для применения этого странного арсенала?

Теперь мне непременно нужно будет измерить «описательную эффективность» понятий, которые я попытался определить. Мне нужно знать, работает ли это устройство и что именно оно способно производить. Может ли «археология» предложить что-либо отличное от того, что предлагают другие способы описания? Какую пользу можно извлечь из столь сложного предприятия?

И сразу же у меня возникает первое подозрение. Я действовал так, как будто бы открыл новую область, как будто бы для ее описания мне нужны были еще никому неведомые вехи и ориентиры. Но задумаемся: не попал ли я в действительности в пределы пространства, уже давно и хорошо известного в качестве «истории идей»? Разве не в этих же пределах я оказывался неожиданно для самого себя, когда в два или три приема пытался установить свои дистанции? Разве бы я не нашел в нем, — уже вполне подготовленном, уже достаточно проанализированном, — разве бы я не нашел в нем того, что искал, не отведи я от него взгляда? В сущности, может быть, я всего лишь историк идей? Пристыженный или, если вам будет угодно, надменный… Историк идей, который захотел целиком и полностью обновить свою дисциплину; историк идей, который несомненно желал придать ей строгость, недавно приобретенную столькими родственными ей системами описания, историк идей, который, оказавшись неспособным действительно изменить прежнюю форму анализа, неспособным заставить ее преодолеть порог научности (пусть даже подобная метаморфоза никогда бы и не могла произойти, пусть даже у меня нет и не было сил для того, чтобы самостоятельно производить эти преобразования), заявляет, стремясь ввести читателя в заблуждение, что он всегда делал и хотел делать другое, нежели то может показаться… Может быть, весь этот туман предназначен лишь для того, чтобы скрыть нечто оставшееся во все том же прежнем пейзаже, неотделимое от старой почвы, истощенное использованием? Я не могу найти оснований для безмятежности и не могу стать безмятежным настолько, чтобы не показать, чем археологический анализ отличается от других способов описания и не отделить себя от истории идей.

Непросто охарактеризовать такую дисциплину как история идей:

неопределенные объекты, расплывчатые границы, заимствованные отовсюду понемногу методы, петляющий и сбивчивый ход мысли… Тем не менее, кажется, можно признать за ней две несомненные роли. С одной стороны, вспомним, она рассказывает историю побочных обстоятельств, историю по краям, — отнюдь не историю наук, но историю несовершенных, плохо обоснованных форм познания, которые так и не достигли на протяжении своей долгой жизни степени подлинной научности. Так, обычно это скорее история алхимии, нежели история химии, скорее, история животного разума или френологии, нежели история физиологии, скорее история атомистической тематики, нежели история физики. Это история призрачных философий, исследующих литературу, искусство, науки, право, мораль и самое повседневную жизни людей; это историй вечных сюжетов, которым никак не удается выкристаллизоваться в строгую и индивидуальную систему, но которые образуют спонтанную, стихийную философию для тех, кто никогда не философствует; это история не литературы, но окружающей ее молвы, этой повседневной письменности, так быстро стирающейся, что никогда не приобретающей статус произведения или сразу его лишающейся; это анализ сублитератур разного рода, альманахов, журналов и газет, мимолетных успехов, непризнанных авторов. Определенная таким образом (но сразу же видно, насколько сложно найти ее точные границы) история идей обращается ко всему скрытому массиву мысли, ко всей игре репрезентаций, анонимно протекающих между людьми, — в зазорах дискурсивных памятников она выявляет хрупкий фундамент, на котором они основываются. Это наука о сбивчивых речах, неоконченных произведениях, бессвязных суждениях… Это скорее анализ точки зрения, нежели анализ собственно знания, скорее анализ заблуждений, нежели анализ истины, наконец, скорее анализ менталитета, нежели анализ форм мысли.

Но с другой стороны, история идей дана нам для того, чтобы мы могли изучать существующие научные дисциплины, трактовать их и вновь интерпретировать. Она представляет собой скорее стиль анализа, угол зрения, нежели маргинальную область. Она берет на себя ответственность за все историческое поле наук, литератур и философий: но она же и описывает знания, послужившие историческим основанием и не размышляющие о дальнейших формациях; она пытается восстановить непосредственный опыт, предписываемый дискурсом, она следует генезису, который, исходя из полученных и приобретенных репрезентаций, дает рождение системам и произведениям… И, в то же время, она показывает как мало-помалу эти образованные подобным образом большие фигуры распадаются, она показывает как разрешаются неразрешимые было темы, как они следуют своей изолированной жизни, выходят из употребления или соединяются по-новому в новые формации. Так понятая, история идей оказывается дисциплиной, занятой началами и концами, описанием смутных непрерывностей и возвращений, воссозданием подробностей линеарной истории. Но, в равной степени, она может описать от одной области к другой всю игру обменов и посредничеств, она может продемонстрировать, как научное знание рассеивается, уступает место философским концептам и принимает всевозможные формы в литературных произведениях, она может показать, как проблемы, понятия, темы переходят из философского поля, в котором они были сформулированы, в научные или политические дискурсы, она может устанавливать отношения произведений с институциями, обычаями или нормами социального поведения, технологиями, потребностями и безмолвными практиками… И она же пытается вернуть к жизни самые разнообразные формы дискурса в том или ином конкретном пейзаже, в среде пересечения и развития, из которой они некогда появились. Она становится, тем самым, дисциплиной взаимодействий, описанием концентрических кругов, которые окружают произведения, очерчивают их, связывают между собой и включают во все то, что не является ими.

Вполне понятно, как взаимосвязаны две эти роли истории идей. В самом предварительном смысле можно сказать, что история идей постоянно описывает переход из не-философии в философию, из не-науки в науку, из не-литературы в само произведение- описывает во всех направлениях, где только такой переход осуществляется. Она, таким образом, является анализом тайных рождений, отдаленных соответствий, постоянства, которые упорно сохраняются ниже уровня очевидных изменений, медленных образований, которые извлекают выгоду из тысячи слепых соучастий, всеобъемлющих фигур, которые намечаются постепенно и внезапно сгущаются в заключительной точке произведения. Генезис, непрерывность, подытоживание — вот предметы, которыми занята история идей, вот ее темы, с помощью которых она привязывается к определенной, теперь уже вполне традиционной форме исторического анализа. В этих условиях естественно, что любой, кто представляет историю, ее методы, требования и возможности как эту, все же несколько обветшавшую идею, не может и помыслить о том, чтобы расстаться с такой дисциплиной, как история идей. Для такого исследователя естественно предположить, что любая другая форма анализа дискурса будет поистине предательством самой истории.

Итак, археологическое описание — это именно уход от истории идей, систематический отказ от ее постулатов и процессов, это последовательная попытка выработать любую другую историю того, что было сказано людьми. Что за беда, если кто-то не узнает в этом предприятии историю своего детства, что за беда, если кто-то оплакивает ее, взывает к ней, — к той эпохе, что более не доказывает наверняка этой великой тени прошлого свою исключительную верность? — Такой убежденный и последовательный консерватор только убеждает меня в моей правоте и придает мне уверенности в том, что я собирался сделать и сказать.

Между археологическим анализом и историей идей действительно существуют многочисленные различия. Сейчас я пытаюсь установить четыре из них, которые кажутся мне основными, а именно:

различие в представлении о новизне; различие в анализе противоречий; различие в сравнительных описаниях; и, наконец, различие в ориентации трансформаций. Я надеюсь, что в них можно будет найти частные особенности археологического анализа, и, вероятно, измерить его описательную способность. Для этого достаточно установить несколько принципов.

1. Археология стремится определить не мысли, репрезентации, образы, предметы размышлений, навязчивые идеи, которые скрыты или проявлены в дискурсах; но сами дискурсы, — дискурсы в качестве практик, подчиняющихся правилам.

Она не рассматривает дискурс как документ, как знак другой вещи, как элемент, которому бы должно быть прозрачным, но назойливую неясность которого приходится порой преодолевать, чтобы достичь наконец глубины существенного- там, где еще сохранилось существенное. Археология обращается к дискурсу в его собственном объеме как к памятнику. Это не интерпретативная дисциплина: она не ищет «другого дискурса», который скрыт лучше. Она отказывается быть «аллегорической».

2. Археология не стремится найти непрервный и незаметный переход, который плавно связывает дискурс с тем, что ему предшествует, его окружает и за ним следует.

Она не подстерегает ни момент, в который, исходя из того, чем дискурс еще не был, он стад тем, что он есть, ни момент, в который, расшатывая прочность фигуры, он начинает постепенно терять свою тождественность. Напротив, ее проблема заключается в том, чтобы определить дискурс в самой его специфичности, показать, в чем именно игра правил, которые он использует, несводима к любой другой игре; ее задача — следовать по пятам за дискурсом и, в лучшем случае, просто очертить его контуры. Археология не движется в медленной прогрессии из смешанного поля мнения к единичности системы или определенному постоянству науки; она вовсе не «славословие», но различающий анализ, дифференциальное счисление разновидностей дискурса.

3. Археология не упорядочивается в суверенной фигуре произведения; она не стремится уловить момент, когда последняя отделяется от анонимного горизонта.

Она не хочет восстановить загадочную точку, где индивидуальное и социальное переходит друг в друга. Она не является ни психологией, ни социологией, ни, что важнее, антропологией творения. Произведение не является для нее существенным разрывом, даже если речь идет о его перемещении в глобальный контекст или в сеть причинностей, которые ее поддерживает.

Археология определяет типы и правила дискурсивных практик, пронизывающих индивидуальные произведения, иногда полностью ими руководящих и господствующих над ними так, чтобы ничто их не избегало. Инстанция создающего субъекта в качестве причины бытия произведения и принципа его общности археолгии чужда.

4. Наконец, археология не стремится восстановить то, что было помыслено, испытано, желаемо, имелось в виду людьми, когда они осуществляли дискурс; она не задается целью описать эту точку концентрации, где автор и произведение обмениваются тождественностями, где мысль остается еще ближе к самой себе в пока что не искаженной форме, а язык еще не развертывается в пространственном и последовательном рассеивании дискурса.

Другими словами, — археология не пытается повторять то, что сказано, настигая уже-сказанное в самой его тождественности. Она не претендует на то, чтобы самостоятельно стереться в двусмысленной скромности чтения, которое вернуло бы далекий слабый, едва брезжущий свет первоначала во всей его чистоте. Она не является ничем более и ничем иным, нежели перезаписью, трансформацией по определенным правилам того, что уже было написано, в поддерживаемой форме внешнего. Это не возврат к самой тайне происхождения; это систематическое описание дискурса-объекта.

 

ОРИГИНАЛЬНОЕ И РЕГУЛЯРНОЕ

 

Обычно история идей рассматривает дискурсивное поле как область, где существуют два достоинства: каждый отмеченный элемент здесь может характеризоваться как старый или новый, новоизобретенный иди воспроизведенный, традиционный или оригинальный, как соответствующий общему типу или отклоняющийся от него. Итак, можно выделить две категории формулировок: одни — наделенные ценностью и сравнительно немногочисленные, появляющиеся впервые, не имеющие в предшествующем ничего схожего — в некоторых случаях становятся моделью для других и, вследствие этого, достойны считаться самостоятельными творениями; вторые — заурядные, обыкновенные, массовые, несамостоятельные — отталкиваются от того, что было уже сказано, порой для того, чтобы буквально повторить то же самое. За каждой из вышеописанных групп история идей закрепила особое положение и анализирует их по-разному. Описывая первую, она рассказывает историю открытий, перемен и метаморфоз, показывает, как истина отделилась от заблуждений, как сознание пробудилось от сна, как одна за другой поднялись новые формы, чтобы образовать наш нынешний кругозор и, таким образом, стремится раазглядеть сквозь эти изолированные точки, сквозь непрерывную цепь разрывов цельную линию эволюции. Другая группа, напротив, манифестирует историю как инерцию и силу тяготения, как медленную аккумуляцию пройденного и молчаливое накопление произнесенного; здесь высказывания должны быть рассмотрены в массиве того, что есть между ними общего. Их случайное своеобразие может быть нейтрализовано; подлинность их авторства, время и место возникновения также теряют значение, — измерению подлежит их продолжительность: вплоть до какого места и до каких пор они повторяются, по каким каналам передаются, в каких группах циркулируют, какой целостный кругозор очерчивают в сознании людей, как его ограничивают, наконец, каким образом, характеризуя эпоху, они дают возможность отличить ее от других эпох. Следовательно, здесь рисуется ряд глобальных образов. В первом случае история идей описывает последовательный ряд событий в области мысли; во втором — непрерывную ткань взаимодействия; в первом случае воссоздается момент внезапного появления новых знаний или форм, во втором — воспроизводятся забытые всеобщие знания и отображаются дискурсы в их взаимном соотношении.

Правда, история идей постоянно устанавливает взаимодействие между этими двумя подходами; в ней никогда не бывает только одного из двух этих типов анализа в чистом виде. Она описывает конфликты между старым и новым, противодействие накопленных познаний, подавление ими любого нового слова, покровы, под которыми они его скрывают, забвение, на которое порой его обрекают; но она описывает также и явления, облегчающие и подготавливающие — незаметно, загодя — возникновение новых дискурсов. Она описывает отблески открытий, скорость и продолжительность их распространения, медленный процесс их перемещения или мгновенные толчки, переворачивающие разговорный язык; она описывает включение новаций в уже структурированное поле познаний, нарастающий спад от оригинального к традиционному иди же возрождение ранее сказанного. Однако такое скрещение не мешает ей постоянно проводить биполярное разделение на старое и новое, — разделение, которое в каждый из моментов привносит в эмпирическую часть истории проблематику первоначального источника: во всяком произведении, в любой книге, в мельчайшем тексте — задача сводится к тому, чтобы найти переломную точку, установить с наибольшей возможной точностью место разрыва во внутренней толще явлений, верность — быть может, невольную — приобретенному знанию, закономерность дискурсивных неизбежностей и живость созидания, прыжок в несокращаемую разность. Это описание своеобразий, хотя и кажется, что оно разумеется само собой, ставит две весьма непростые методологические проблемы: подобие и происхождение. Оно в самом деле предполагает, что возможно установить нечто в роде большого и единого ряда, в котором все формулировки были бы одинаковым образом датированы. Но если взглянуть поближе, — разве сходным образом и на одной временной линии Гримм с его законом звуковых изменений предшествует Боппу (цитировавшему и использовавшему его, давшему практическое применение и внесшему в него ряд уточнений), а Керду и Анкетийль-Дюперрон (установив аналогию между греческим и санскритом) предвосхитили определение индоевропейских языков и явились предшественниками основателей сравнительной грамматики? Действительно ли образуют единый ряд и на одном и том же основании базируются последовательность, по которой Соссюр оказывается «преемником» Пирса с его семиотикой, Арно и Лансдо с их классическим пониманием знака, стоики с их теорией «обозначающего»? Предшествование не есть наименьшая основная данность; она не может служить абсолютным мерилом, которое позволило бы оценить все дискурсы и отделить оригинальное от повторенного. Самого по себе определения предшественников недостаточно, чтобы определить порядок дискурсов: напротив, оно само зависит от анализируемого дискурса, избранного уровня, установленной шкалы. Распределяя дискурс по протяженности календаря, присваивая каждому из его элементов дату, мы упускаем четкую иерархию предшественников и оригинальных явлений; последняя же не может не относиться к дискурсивным системам, которые предполагает оценить,

Что касается подобия между двумя или большим числом взаимосвязанных формулировок, то и оно, в свою очередь, создает целый ряд проблем. В каком смысле и на основании каких критериев можно утверждать: «это уже было сказано»; «то же самое содержится в таком-то тексте»; «это предложение уже весьма близко к тому» и т. д.? Что такое идентичность в дискурсивном строе — частность или всеобщее явление? Даже когда два акта высказывания совершенно идентичны, составлены из одних и тех же слов в одном и том же значении, нельзя, как известно, полностью их отождествлять. Хотя бы у Дидро и Ламарка или у Бенуа де Майе и Дарвина и нашлись одинаковые формулировки эволюционного принципа, нельзя считать, что у первых двух и у двух других речь идет об одном и том же дискурсивном событии, которое складывалось с течением времени в ряд повторений. Итак, идентичность критерием не является; тем более поскольку она частична, поскольку слова в каждом случае использованы в ином смысле или само смысловое ядро было воспринято посредством различных слов: каким измерением можно подтвердить, что сквозь столь различные дискурсы и словари Бюффона, Жюссье и Кювье пробивается одна и та же органиницистская тема? И, наоборот, можно ли сказать, что одно и то же слово «организация» передает одно и то же значение у Добентона, Блюменбаха и Жоффруа Сент-Илера? И вообще, в самом ли деле подобие, отмеченное между Кювье и Дарвином и между тем же Кювье и Линнеем (или Аристотелем) — это подобие одного и того же типа? Между формулировками не существует немедленно распознаваемого подобия как такового; их сходство — это эффект дискурсивного поля, в котором они отмечены.

Недопустимо, конечно, спрашивать ни с того, ни с сего у текстов, названия которых всем известны с рождения, в самом ли деле они настолько благородного происхождения, что могут претендовать (как это требуется в данном случае) на полное отсутствие предков. Такой вопрос может иметь смысл только применительно к четко определенным рядам, к единствам, чьи область и пределы установлены, между метками, ограничивающими достаточно однородное дискурсивное поле*. Но искать в огромном нагромождении уже сказанного текст, который «заранее» походил бы на позднейший текст, копаться в истории в поисках перекликающихся предвидений и отзвуков, восходить к первоистокам или спускаться до мельчайших следов, по

________________

* Как раз таким образом М. Кангюльем выстроил последовательность предложении, которыми от Вилиса до Прохазки давалось определение рефлекса.

 

очереди демонстрировать, применительно к тексту, то его принадлежность к трагедии, то его долю несократимого своеобразия, то преуменьшая, то преувеличивая степень его оригинальности, утверждать, что грамматики Пор-Рояля совершенно ничего нового не изобрели, или открыть, что у Кювье было гораздо больше предшественников, нежели принято считать — все это приятные, но запоздалые забавы, развлечение для историка в коротеньких штанишках.

Археологическое описание обращается к тем видам дискурсивной практики, для которых факты преемственности должны служить референтом, если мы не хотим выстраивать их по степени важности. На уровне, где оно располагается, оппозиция «оригинальность/банальность» уже нерелевантна: между первичной формулировкой и более или менее точным ее воспроизведением через годы и века — оно не устанавливает никаких ценностно-иерархических отношений;

существенной разницы для него здесь нет. Оно стремится только установить регулярность, или закономерность, высказываний. Здесь регулярность не противопоставляется нерегулярности, которая, в свою очередь, в пределах обычных воззрений или наиболее употребительных текстов могла бы характеризовать высказывания отклоняющиеся от общепринятых правил (ненормативные, пророческие, запоздавшие, гениальные или патологические); для всякого вербального речевого акта, каков бы он ни был (экстраординарным или банальным, единственным в своем роде или тысячекратно повторенным), она означает совокупность условий, при которых выполняется повествовательная функция, обеспечивающая и определяющая его существование. Понятая таким образом, регулярность не является некиим средним положением между критическими точками статистической кривой — а значит, не годится и в качестве показателя частотности или вероятности; она описывает фактическое поле явлений. Всякое высказывание является носителем определенной регулярности и раздельно они не существуют. Невозможно даже противопоставить регулярность одного высказывания нерегулярности другого (более неожиданного, странного, богатого инновациями), но это возможно применительно к иным видам регулярности в других высказываниях.

Археология не предназначена для поисков изобретений; и она остается бесстрастной в тот момент (охотно признаю — весьма трогательный), когда некто впервые открывает некую истину; она и не пытается возродить отзвук того великого дня. Однако не стремится она и к тому, чтобы обратить свое внимание на посредственные проявления общественного мнения и серенькую картину того, что в данное время у всех навязло в зубах. Она изучает тексты Линнея или Бюффона, Петти или Рикардо, Пинеля или Биша — не затем чтобы составить святцы основоположников — но для того чтобы обнажить регулярность дискурсивной практики, — практики, осуществляемой в равной степени, как всеми их хоть сколько-нибудь самостоятельными последователями, так и подобными же предшественниками; практики, которая сама проявляется в их работе — не только в наиболее оригинальных утверждениях, ни одно из которых не было бы ранее выдвинуто, но и в тех, что были ими переняты, даже и списаны у своих предшественников. В качестве высказывания открытие — не менее регулярное явление, нежели текст, где оно повторяется и развивается; что в банальности, что в исключительности — регулярность ни менее действенна, ни менее продуктивна. При таком подходе невозможно найти различий в природе творческих высказываний (тех, что раскрывают нечто новое, передают доселе неизвестную информацию и являются в каком-то смысле «активными»), — и высказываний подражательных (которые заимствуют информацию, будучи, так сказать, «пассивными»). Поле высказываний не является совокупностью неподвижных мест, оглашенных в благоприятный момент;

это область, активная от начала до конца.

Такой анализ регулярности высказывания можно вести по многим направлениям, которые когда-нибудь стоило бы, наверное, исследовать, с большим усердием.

1. Итак, одна из форм регулярности описывает объединение высказываний без того, чтобы было необходимо или возможно ввести различие между тем, что представляется новым, и тем, что таковым не представляется. Но эти виды регулярности — до них мы еще дойдем — не даны раз и навсегда; это не та же регулярность, какая находится в трудах Турнефора и Дарвина иди Лансло и Соссюра, Петти и Кейнса. Имеются однородные поля регулярности (ими характеризуются дискурсивные формации), но эти поля отличны друг от друга. Итак, нет необходимости, чтобы переход на новое поле регулярности высказываний сопровождался соответствующими изменениями на всех других уровнях дискурса. Можно найти примеры вербального речевого акта, идентичные с точки зрения грамматики (словаря, синтаксиса и общего способа речи); идентичные, в равной степени, с точки зрения логики (структуры предложения или дедуктивной системы, в которой она располагается) — но которые будут различны как высказывания. Так, определение количественной связи между ценой и массой обращающихся денег может быть осуществлено при помощи одних и тех же слов — или синонимов — и получено с помощью одного и того же хода рассуждений; но оно как высказывание различно у Грехема или Локка и у материалистов XIX в., оно не принадлежит в обоих случаях к одной и той же системе объединения предметов и понятия. Нужно, следовательно, различать лингвистическую аналогичность (или переводимость) от логической идентичности (или эквивалентности) и однородности высказывания. Именно эти виды однородности — и исключительно они — составляют предмет археологии. Она может наблюдать, как возникает новая дискурсивная практика в словесных формулировках, остающихся лингвистически аналогичными или логически эквивалентными (повторяя — иногда слово в слово — старую теорию фразы-атрибуции и глагола связки, грамматики Пор-Рояля открыли закономерность высказываний, чью специфику должна описать археология). И наоборот, она может пренебречь словарными различиями, может перейти на семантические поля или различного рода дедуктивные произведения, если будет в состоянии опознать в обоих случаях, вопреки такой разнородности, некоторую регулярность высказывания (и с этой точки зрения теория «трудовых выкриков», разыскание происхождения языка, поиски начальных корней, какими мы находим в XVIII в., не являются «новыми» по отношению к «логическиому» анализу Лансло).

Так вырисовывается определенное число расхождений и пересечений. Теперь можно говорить лишь об открытии, формулировке основного принципа или определении предварительного замысла — и о массовом явлении, новой фразе в истории дискурса. Теперь нельзя больше заниматься поисками того момента абсолютного начала или тотального переворота, в ходе которого все организуется, все становится возможным и необходимым, все отменяется, чтобы начаться заново. Мы имеем дело с явлениями различных типов и уровней, рассматриваемыми в конкретных исторических структурах; с однородностью высказывания, организованной способом, в ней самой не содержащимся, но который начиная с этой минуты и в течение последующих десятилетий и столетий люди будут считать и называть одним и тем же; не содержащий и определения — развернутого или нет — каких бы то ни было принципов, их которых вытекало бы как следствие все остальное. Однородность (и разнородность) высказываний пересекается с лингвистической неизменностью (и изменением) и с логической идентичностью (и различием), хоть они и не идут рука об руку и не обязательно соотносятся. Вместе с тем между ними должно существовать какое-то количество связей, чья область — бесспорно, весьма сложная — также заслуживает описания.

2. Другое направление разысканий — внутренняя иерархия в регулярности высказываний. Как мы видим, всякое высказывание связано с определенной регулярностью и, следовательно, не может быть сочтено первозданным творением или волшебным произведением взбалмошного гения. Однако мы видим также и то, что никакое высказывание не может быть расценено как пассивное и принято за тень или едва похожая копия первоначального высказывания. Все поле высказываний регулярно и подвижно в одно и то же время, оно непрестанно изменяется; наименьшее высказывание — самое сдержанное или в высшей степени банальное — использует весь механизм правил, которыми определены его объект, его модальность, используемые им концепты и стратегия, частью которой оно является. Правила эти никогда не даны в определении, они пересекаются между собой и сами создают пространство, в котором сосуществуют; но невозможно разыскать такое единичное высказывание, которое бы собственно их артикулировало. В то же время, некоторые группы высказываний используют эти правила в их наиболее общей и наиболее широко применимой форме; наблюдая их, можно видеть, как новые объекты, новые понятия, новые модальности высказывания или новые виды выбора стратегии могут быть образованы на основании более частных правил с более специфической областью применения. Можно, таким образом, описать применительно к высказыванию древо деривации, в основе которого лежат высказывания, использующие правила построения в их обширнейшем понимании, а в вершине (после некоторого числа разветвлений) оказываются высказывания, следующие той же регулярности, но сформулированной тоньше, лучше определенной и более ограниченной в объеме.