Томас Транстремер за роялем

 

 

Городок, лежащий в полях как надстройка почвы.

 

Монарх, замордованный штемпелем местной почты.

Колокол в полдень. Из местной десятилетки

малолетки высыпавшие, как таблетки

от невнятного будущего. Воспитанницы Линнея,

автомашины ржавеют под вязами, зеленея,

и листва, тоже исподволь, хоть из другого теста,

набирается в смысле уменья сорваться с места.

Ни души. Разрастающаяся незаметно

с каждым шагом площадь для монумента

здесь прописанному постоянно.

 

И рука, приделанная к фортепиано,

постепенно отделывается от тела,

точно под занавес овладела

состоянием более крупным или

безразличным, чем то, что в мозгу скопили

клетки; и пальцы, точно они боятся

растерять приснившееся богатство,

лихорадочно мечутся по пещере,

сокровищами затыкая щели.

 

1993, Вастерес

 

Остров Прочида

 

 

Захолустная бухта; каких-нибудь двадцать мачт.

Сушатся сети — родственницы простыней.

Закат; старики в кафе смотрят футбольный матч.

Синий залив пытается стать синей.

 

Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел.

После восьми набережная пуста.

Синева вторгается в тот предел,

за которым вспыхивает звезда.

 

Ноябрь 1994, Венеция

 

На возвращение весны

 

 

Весна наступила внезапно, как будто за ночь выстроив

около сотни скворешников, где раздаются песни.

Всюду много цветов, как в кинофильме выстрелов,

и Март откликается на женское имя Нэнси.

 

Вот мы и снова дожили до сносной температуры,

хотя дождь превращает Диззи Гиллеспи в лабуха,

и лучше на улицу в сумерках не выходить без дуры:

весной если что-то падает на голову, то не яблоко. ас

 

Мы все влюблены в астрономию, в космос вообще, в безвредную

пляску орбит, колец, эллипсов с ихней точностью.

Но входишь, бывало, в обшарпанную переднюю

и прежде, чем снять одежду, бесцельно топчешся.

 

Что если небесное тело в итоге не столько кружится,

сколько просто болтается без толку — что, на практике,

выражается в том, что времени года лужица

приятна своей бесформенностью, не говоря — галактике.

 

 

Воспоминание

 

Je n'ai pas oublie, voisin de la ville

Notre blanche maison, petite mais tranquille.

Сharles Baudelaire[6]

 

 

Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень

парка, чьи праздные статуи, как бросившие ключи

жильцы, слонялись в аллеях, оставшихся от извилин;

когда загорались окна, было неясно — чьи.

Видимо, шум листвы, суммируя варианты

зависимости от судьбы (обычно — по вечерам),

пользовалcя каракулями, и, с точки зренья лампы,

этого было достаточно, чтоб раскалить вольфрам.

Но шторы были опущены. Крупнозернистый гравий,

похрустывая осторожно, свидетельствовал не о

присутствии постороннего, но торжестве махровой

безадресности, окрестностям доставшейся от него.

И за полночь облака, воспитаны высшей школой

расплывчатости или просто задранности голов,

отечески прикрывали рыхлой периной голый

космос от одичавшей суммы прямых углов.

 

 

Стакан с водой

 

 

Ты стоишь в стакане передо мной, водичка,

и глядишь на меня сбежавшими из-под крана

глазами, в которых, блестя, двоится

прозрачная тебе под стать охрана.

 

Ты знаешь, что я — твое будущее: воронка,

одушевленный стояк и сопряжен с потерей

перспективы; что впереди — волокна,

сумрак внутренностей, не говоря — артерий.

 

Но это тебя не смущает. Вообще, у тюрем

вариантов больше для бесприютной

субстанции, чем у зарешеченной тюлем

свободы, тем паче — у абсолютной.

 

И ты совершенно права, считая, что обойдешься

без меня. Но чем дольше я существую,

тем позже ты превратишься в дождь за

окном, шлифующий мостовую.

 

 

На виа Фунари

 

 

Странные морды высовываются из твоего окна,

во дворе дворца Гаэтани воняет столярным клеем,

и Джино, где прежде был кофе и я забирал ключи,

закрылся. На месте Джино —

лавочка: в ней торгуют галстуками и носками,

более необходимыми нежели он и мы,

и с любой точки зрения. И ты далеко в Тунисе

или в Ливии созерцаешь изнанку волн,

набегающих кружевом на итальянский берег:

почти Септимий Север. Не думаю, что во всем

виноваты деньги, бег времени или я.

Во всяком случае, не менее вероятно,

что знаменитая неодушевленность

космоса, устав от своей дурной

бесконечности, ищет себе земного

пристанища, и мы — тут как тут. И нужно еще сказать

спасибо, когда она ограничивается квартирой,

выраженьем лица или участком мозга,

а не загоняет нас прямо в землю,

как случилось с родителями, с братом, с сестренкой, с Д.

Кнопка дверного замка — всего лишь кратер

в миниатюре, зияющий скромно вследствие

прикосновения космоса, крупинки метеорита,

и подъезды усыпаны этой потусторонней оспой.

В общем, мы не увиделись. Боюсь, что теперь не скоро

представится новый случай. Может быть, никогда.

Не горюй: не думаю, что я мог бы

признаться тебе в чем-то большем, чем Сириусу — Канопус,

хотя именно здесь, у твоих дверей,

они и сталкиваются среди бела дня,

а не бдительной, к телескопу припавшей ночью.

 

1995, Hotel Quirinale, Рим

 

Корнелию Долабелле

 

 

Добрый вечер, проконсул или только-что-принял-душ.

Полотенце из мрамора чем обернулась слава.

После нас — ни законов, ни мелких луж.

Я и сам из камня и не имею права

жить. Масса общего через две тыщи лет.

Все-таки время — деньги, хотя неловко.

Впрочем, что есть артрит если горит дуплет

как не потустороннее чувство локтя?

В общем, проездом, в гостинице, но не об этом речь.

В худшем случае, сдавленное «кого мне…»

Но ничего не набрать, чтоб звонком извлечь

одушевленную вещь из недр каменоломни.

Ни тебе в безрукавке, ни мне в полушубке. Я

знаю, что говорю, сбивая из букв когорту,

чтобы в каре веков вклинилась их свинья!

И мрамор сужает мою аорту.

 

1995, Hotel Quirinale, Рим

 

С натуры

 

Джироламо Марчелло

 

 

Солнце садится, и бар на углу закрылся.

 

Фонари загораются, точно глаза актриса

окаймляет лиловой краской для красоты и жути.

 

И головная боль опускается на парашюте

в затылок врага в мостовой шинели.

 

И голуби на фронтоне дворца Минелли

ебутся в последних лучах заката,

 

не обращая внимания, как когда-то

наши предки угрюмые в допотопных

обстоятельствах, на себе подобных.

 

Удары колокола с колокольни,

пустившей в венецианском небе корни,

 

точно падающие, не достигая

почвы, плоды. Если есть другая

 

жизнь, кто-то в ней занят сбором

этих вещей. Полагаю, в скором

 

времени я это выясню. Здесь, где столько

пролито семени, слез восторга

 

и вина, в переулке земного рая

вечером я стою, вбирая

 

сильно скукожившейся резиной

легких чистый, осенне-зимний,

 

розовый от черепичных кровель

местный воздух, которым вдоволь

 

не надышаться, особенно — напоследок!

пахнущий освобожденьем клеток

 

от времени. Мятая точно деньги,

волна облизывает ступеньки

 

дворца своей голубой купюрой,

получая в качестве сдачи бурый

 

кирпич, подверженный дерматиту,

и ненадежную кариатиду,

 

водрузившую орган речи

с его сигаретой себе на плечи

 

и погруженную в лицезренье птичьей,

освободившейся от приличий,

 

вывернутой наизнанку спальни,

выглядящей то как слепок с пальмы,

 

то — обезумевшей римской

цифрой, то — рукописной строчкой с рифмой.

 

1995, Casa Marcello

 

Aere Perennius[7]

 

 

Приключилась на твердую вещь напасть:

будто лишних дней циферблата пасть

отрыгнула назад, до бровей сыта

крупным будущим чтобы считать до ста.

И вокруг твердой вещи чужие ей

встали кодлом, базаря «Ржавей живей»

и «Даешь песок, чтобы в гроб хромать,

если ты из кости или камня, мать».

Отвечала вещь, на слова скупа:

«Не замай меня, лишних дней толпа!

Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть —

не рукой под черную юбку лезть.

А тот камень-кость, гвоздь моей красы —

он скучает по вам с мезозоя, псы:

от него в веках борозда длинней,

чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней».

 

 

Август

 

 

Маленькие города, где вам не скажут правду.

Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера.

Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,

известному только поезду. Где-то гудит пчела.

 

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь

сам теперь светофор; плюс, впереди — река,

и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,

и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

 

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею

или просто плющом, чтоб не попасть впросак.

Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,

у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

 

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит

в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,

где взгляд, в котором читается «Будь ты проклят»,

прямо пропорционален отсутствующей толпе.

 

(Январь 1996)

 

Бегство в Египет (2)

 

 

В пещере (какой ни на есть, а кров!

Надежней суммы прямых углов!)

в пещере им было тепло втроем;

пахло соломою и тряпьем.

 

Соломенною была постель.

Снаружи молола песок метель.

И, припоминая его помол,

спросонья ворочались мул и вол.

 

Мария молилась; костер гудел.

Иосиф, насупясь, в огонь глядел.

Младенец, будучи слишком мал

чтоб делать что-то еще, дремал.

 

Еще один день позади — с его

тревогами, страхами; с «о-го-го»

Ирода, выславшего войска;

и ближе еще на один — века.

 

Спокойно им было в ту ночь втроем.

Дым устремлялся в дверной проем,

чтоб не тревожить их. Только мул

во сне (или вол) тяжело вздохнул.

 

Звезда глядела через порог.

Единственным среди них, кто мог

знать, что взгляд ее означал,

был младенец; но он молчал.

 

Декабрь 1995

 

«Меня упрекали во всем, окромя погоды…»

 

 

Меня упрекали во всем, окромя погоды,

и сам я грозил себе часто суровой мздой.

Но скоро, как говорят, я сниму погоны

и стану просто одной звездой.

 

Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба

и прятаться в облако, слыша гром,

не видя, как войско под натиском ширпотреба

бежит, преследуемо пером.

 

Когда вокруг больше нету того, что было,

не важно, берут вас в кольцо или это — блиц.

Так школьник, увидев однажды во сне чернила,

готов к умноженью лучше иных таблиц.

 

И если за скорость света не ждешь спасибо,

то общего, может, небытия броня

ценит попытки ее превращенья в сито

и за отверстие поблагодарит меня.