Округ Риверсайд, Калифорния

Я ехал на юг из Лас-Вегаса в Шалм-Спрингс, и мне все время не давало покоя Ничто. Я не уставал поражаться огромности пейзажа – тому, как далеко может простираться ничто,– сидя во взятой напрокат машине, одолевая: один за другим спуски и подъемы пустыни Мюхаве, считая отметины, оставленные покрышками давно столкнувшихся автомобилей на белом бетонном покрытии Пятнадцатой магистрали, созерцая сразу за плотиной Гувера пожилую женщину в роскошном «линкольне», красившую губы, и мужчину за рулем, то и дело заходившегося кашлем.

 

 

Время шло к полудню, блеклые пряди облаков затуманивали солнце, и было довольно-таки прохладно. На сиденье рядом со мной лежала почти пустая бутылка тепловатой минеральной воды, кое-как сложенная карта Невады и несколько фишек, оставшихся после посещения казино «Шоубоут»; в багажнике стояла картонная коробка из-под телевизора «мицубиси» с 27-дюймовым экраном; ее содержимое было слишком незаконно и слишком неприлично, чтобы рассказывать о нем здесь.

Радиоприемник в режиме автопоиска то и дело отыскивал новые станции. Причуды радиационного пояса Ван-Аллен позволяли мне принимать передачи со всего Запада – фрагменты культурной памяти и информации, составляющие невидимую структуру, которую я считаю своим настоящим домом – своей виртуальной родиной. До меня доносилась информация, которая наверняка преисполнила бы меня тоски по дому, случись мне застрять в Европе или погибать во Вьетнаме: температура в Сан-Франциско была четырнадцать, а в Дейли-Сити – двенадцать градусов; христианское ток-шоу из Лас-Вегаса призывало слушателей помолиться за здравие домохозяйки, страдающей от волчанки; движение на шоссе под Санта-Моникой было парализовано из-за цистерны с пропаном, перевернувшейся на Нормандском виадуке; мэр Альбукерка отвечал на звонки слушателей.

Я находился на Пятнадцатой магистрали где-то между микроскопическим городком Джин и пестрым комплексом казино на границе штата. Вокруг не было ни деревьев, ни рекламных щитов, ни растений, ни животных, ни зданий – даже изгородей,– только радиоволны и вулканический гранит пустыни Мохаве, мелькающий со скоростью семьдесят семь миль в час.

 

 

Помню, что это был день моего рождения – тридцать первое,– и еще помню, что я не чувствовал себя одиноким, хоть это и был день моего рождения и я был один невесть где. Пару лет назад в подобной ситуации я, наверное, взвыл бы от тоски, но в последнее время ощущение одиночества притупилось. Я изучил пределы одиночества и разметил его границы; больше в нем не было ничего нового или пугающего – просто одна из сторон жизни, которая, будучи раз опознана, казалось, исчезала. Но я понимал, что способность не чувствовать себя одиноким имеет вполне реальную цену, а именно угрозу перестать чувствовать себя вообще. Ничто пыталось просочиться в машину каким угодно способом. Я поднял стекло, хотя знал, что оно и так уже поднято выше некуда, и еще раз нажал кнопку автопоиска.

 

 

А теперь я расскажу вам, что же было в картонной коробке из-под телевизора «мицубиси»: 2000 шприцов, украденных из Кайзеровской больницы в северном Лас-Вегасе, плюс 1440 пятидесятикубиковых ампул парастолина – анаболического стероида, контрабандой вывезенного из Мексики. Я должен был доставить коробку персональному тренеру телезнаменитостей по имени Оскар, который жил в Лас-Палмасе, одном из районов Палм-Спрингс.

Скажу прямо: я считаю, что тело человека принадлежит ему и только ему, поэтому все, что он делает с ним, это его личное дело. Соответственно, меня не обременяют нравственные проблемы, связанные с употреблением стероидов, хотя я признаю, что многих они очень даже обременяют. Конечно, я знаю, что стероиды запрещены, а повторное использование игл – причина заражения СПИДом. Именно из-за СПИДа я считал, что делаю благое дело – снабжаю стерильными шприцами культуристов американского юго-запада. Впрочем, это тонкий нравственный вопрос, который не место обсуждать здесь. Другое дело, что шприцы были краденые, и хотя я и не крал их собственноручно, если бы меня задержали, то обвинили бы в сообщничестве. Не хочу даже представлять себе, что произошло бы, если бы такое случилось, так как мой послужной список противозаконных деяний пусть и не слишком внушителен, но отнюдь не представляет собой чистый лист.

Я слышал, как ампулы позвякивают в багажнике, а сам между тем подпевал старой песне «Четыре паренька», звуки которой пробивались из Солт-Лейк-Сити. Ехал я по средней полосе – между скоростной полосой и полосой для грузового транспорта. Двигатель радовал слух бесшумной работой. Я пел громко и заставлял себя прислушиваться к собственному голосу, глуховатому и обнадеживающе безличному, потому что я всегда старался, чтобы мой голос не имел никакого характерного акцента и звучал как голос ниоткуда. И действительно, я никогда не чувствовал, что я «откуда-то»; дом для меня, как я уже говорил, это электронная греза, в которой перемешались воспоминания о мультфильмах, получасовых фарсах и национальных трагедиях. Я всегда гордился отсутствием у себя акцента – любого мало-мальски ощутимого местного привкуса. Раньше я считал, что у меня акцент жителя северо-западного побережья, откуда я родом, но потом понял, что мой акцент – это акцент человека ниоткуда, человека, мысли которого не привязаны к какому-то определенному дому.

 

 

Вот о чем я думал: в последнее время меня стало тревожить, что мои чувства куда-то исчезают, я заметил, что они словно бы стираются. Чем дальше я ехал, тем более сильной и пронзительной становилась эта тревога. Мне показалось, что я превращаюсь в рептилию, в сидящую на камне игуану со слабеющей памятью и отсутствующим чувством сострадания. Я подумал о телезвездах, которых Оскар терроризирует своими набившими оскомину упражнениями, о стариках с ввалившимися кожистыми щеками, которые видели все на свете по крайней мере дважды, но которые по-прежнему готовы улыбаться папарацци на тротуаре у выхода из кинокомплекса «Одеон»,– рептилиях, для которых жизнь стала напоминать засасывающий сериал с первых же дней возникновения телевидения. Вот во что превращаются люди, старея: в рептилий, а старые телезвезды – всего лишь укрупненный вариант.

Я продолжал путь, и тревога об исчезающих чувствах оставалась со мной как радиационный фон. Но водить машину тем и хорошо, что само по себе это занятие занимает добрую долю мозговых клеток, которые в противном случае перегружали бы вас все новыми мыслями. Новые пейзажи стирают старые, как запись на магнитофонной пленке; воспоминания сбиваются в комок, на них навешиваются новые ярлыки, и наконец они забываются. Жуешь резинку, нажимаешь кнопки, опускаешь и поднимаешь стекла. Быстро движущийся автомобиль – единственное место, где вы можете с полным правом отключиться от своих проблем. Это как вынужденная медитация – и это хорошо.

 

 

Меня обогнал грязный черный «камаро», за рулем сидела Дебби – языческая богиня «Молочного королевства». Станция, которую я слушал, заглохла, ее сменила другая, из Юмы, передававшая церковные песнопения. Трансляция прерывалась шипением и треском.

Я всерьез задумался над тем, что ждет меня в конце пути, во всех смыслах этого слова. В Палм-Спрингс меня никто не ждал; Оскар должен был приехать из Беверли-Хиллз только завтра, и его вряд ли можно было принимать в расчет. И вообще никто и нигде меня не ждал.

Я думал о том, каков логический конечный продукт того, что мои чувства все больше и больше притупляются. Является ли полная неспособность чувствовать неизбежным конечным результатом неспособности верить? И тут я испытал чувство страха при мысли о том, что человеку не во что верить. Я подумал о том, какая это скверная шутка – прожить еще несколько десятков лет, ни во что не веря и ничего не чувствуя.

Дом– автофургон притулился на обочине. Справа к северу, пара реактивных истребителей с военно-воздушной базы Неллис сплетала в небе свои белые слезы.

Я стал думать: во что именно я верил до сих пор, что привело меня к моему нынешнему эмоциональному состоянию? Ответить на этот вопрос было нелегко. Точно сформулировать, во что человек верит, вообще трудно. Стоявшая передо мной задача была тем более трудна, что я воспитывался без религии родителями, которые порвали со своим прошлым и переехали на западное побережье, которые воспитывали своих детей вне какой бы то ни было идеологии в современном доме, выходящем окнами на Тихий океан,– как им хотелось верить, на закате истории.

 

 

Я постарался забыть о своих мыслях и просто слушать радио. По радио передавали историю о человеке из Аризоны, которого подстрелили в голову, но который, находясь в приемном покое, чихнул, и пуля, сидевшая у него в гайморовой пазухе, звякнув, упала на блестящий черный пол.

 

По радио передавали историю о вдове из Центральной Калифорнии, которая добивалась эксгумации тела своего недавно похороненного мужа, мотивируя это тем, что перед смертью он назло ей проглотил ее бриллиантовое кольцо и она хочет вернуть свою драгоценность. Но в конце концов она призналась, что не спала много недель подряд, проводила ночи, лежа на могиле мужа и пытаясь разговаривать с ним, и единственное, чего ей на самом деле хотелось, это еще раз увидеть его лицо.

 

 

По радио передавали историю о маленьком мальчике, который, услышав о том, что его родители собираются разводиться, исчез. Поисковая партия прочесала окрестности и через два дня нашла мальчика, живого, он схоронился в сделанном из розового стекловолокна закуте чердака, пытаясь стать частью дома, пытаясь притвориться мертвым.

 

 

Были и христианские радиостанции в большом количестве, и голоса по ним звучали такие вдохновенные и доверительные. Казалось, они искренне верят в то, о чем говорят, и поэтому я в кои-то веки раз решил сосредоточиться на этих голосах, стараясь точно уяснить, во что они верят, стараясь проникнуть в само понятие Веры.

Станции толковали о Христе и спасении, и слушать было тяжеловато, потому что эти религиозные типы всегда максималисты и говорят так, словно готовы тут же все поставить на кон. Мне кажется, что они воспринимают все слишком буквально и очень многое упускают из-за своего буквализма. Это всегда было основным слабым местом религии – или так меня научили, или я просто сам в это поверил. Выходит, есть по крайней мере одна вещь, в которую я точно верю.

Все радиостанции толковали о Христе без передышки, и в результате все это вылилось в безумную оргию требований, каждый требовал от Христа противоядий от того, что у него неладно сложилось в жизни. Он есть Любовь. Он есть Всепрощение. Он есть Сострадание. Он есть Мудрый Советчик в делах карьеры. Он есть Дитя, возлюбившее меня.

Слушая этих людей, я испытывал чувство утраты. Получалось, что Христос – это что-то вроде секса, а я будто с другой планеты, где секса не существует, и прибыл на Землю, где все говорят только о том, какая замечательная вещь секс, и показывают мне порнографию, и вообще живут ради секса, а я навсегда отрезан от возможности испытать это на личном опыте. Я не отрицаю, что для этих людей Христос действительно существовал,– просто я отрезан от их опыта, и восстановить эту связь уже невозможно.

И все же я снова и снова спрашивал себя, что же такого видят эти радиолюди в лике Христа. По их словам, выходило, что когда-то их жизни были исковерканы и неправедны; по крайней мере, погибель эта оказалась не окончательной – как в случае с Анонимными Алкоголиками. Так что я решил, что все это совсем неплохо.

 

 

Все эти мысли стали приходить мне в голову после того, как я перевалил через вершину Халлоран и начал спускался по склону Тенистых гор в городок Бейкер, оазис для грузовиков, где я остановился и заказал гамбургер и земляничный пирог в ресторане «Бан Бой» – вместилище Самого Большого в Мире Термометра, высотой 134 фута, который показывал 54 градуса по Фаренгейту. Дожидаясь, пока принесут мой заказ, я сделал несколько звонков по телефону компании «Пасифик Белл», висевшему рядом с уборной. Я ответил на сообщение своего лас-вегасского автоответчика от Лорель, которая работает на площадке для игры в хай-алай во Фремонте. Первым делом она спросила меня о дате моего рождения. Когда я назвал ей сегодняшнюю, она не уловила никакой связи и не подумала поздравить меня. Вместо этого она прочла мне мой гороскоп, а потом сообщила новости, а именно, что Оскара сцапали в северном Голливуде и что, скорей всего, копы теперь у меня на хвосте.

У меня перехватило дыхание, мозги раскалились. Достаточно сказать, что единственным и неудержимым желанием в тот момент у меня было как можно скорее отделаться от коробки с парастолином и шприцами. Но просто выбросить содержимое коробки в какой-нибудь из уличных мусорных бачков в Бейкере не представлялось возможным, об этом не могло быть я речи. Городок напоминал сценку из «Сумеречной зоны» и был буквально нашпигован копами – по два на каждого из обедавших в ресторане: там были таможенники, шерифы округа Сан-Бернардино и даже двое парней из лесо-охранной службы, что было уж совсем смешно, поскольку во всей округе на расстоянии пятидесяти миль не росло ни единого деревца.

Что касается обычных бачков, как я уже говорил, о них не могло быть и речи – отпечатки моих пальцев останутся повсюду; а что, если какая-нибудь ищейка докопается до моей коробки? Единственный способ, прикидывал я про себя, это выкинуть шприцы где-нибудь дальше по дороге. К счастью, машина у меня была прокатная и вряд ли могла заинтересовать полицию. Если я не стану превышать скорость, все будет в порядке, и я смогу спокойно обдумать, как поступить с краденым добром.

Я продолжал двигаться в направлении Палм-Спрингс через Барстоу и Сан-Бернардйно, потом по дуге свернул на восток и перебрался на Десятую магистраль. Меня обуревали самые разные чувства, преимущественно паника, я сжевал уйму пластиков «фридента», выключил радио и начисто позабыл о мыслях, крутившихся у меня в голове, когда я спускался в долину перед обедом, о моих размышлениях о лике Христовом. Вместо этого я думал об урчании в животе и жалел о том, что оставил ленч на стойке «Бан Боя» после поспешного исхода. Так что весь оставшийся день мне предстояло жить воспоминаниями о половинке вишневого пирога и чашке кофе, выпитой в Лас-Вегасе.

 

Два часа спустя я был уже примерно в десяти милях от Палм-Спрингс, свернув с автострады в противоположном от города направлении в поисках места захоронения для стероидов. После армейских учений у меня остались смутные воспоминания об узких глубоких ущельях в пустыне между Дезерт-Хот-Спрингс и Саузенд-Палмс; мне казалось, что это место, пожалуй, лучше всего подойдет для моих целей – глухой, безлюдный участок к востоку от разлома Сан-Андреас, обитатели которого жили по поддельным векселям и разъезжали в машинах с давно выбитыми стеклами, замененными полиэтиленовыми пакетами. Такие люди, как правило, не задают вопросов, если видят что-то выходящее за пределы нормы.

От долгой езды вид у меня был немного помятый. От грязной рубашки несло потом – дорожным потом. К тому же я был издерган и раздражен, вернее, это могло бы проявиться, окажись кто-нибудь рядом. Иногда не понимаешь, насколько паршивое у тебя настроение, пока кто– нибудь не появляется в поле твоего зрения.

Чувство здравого смысла тоже, кажется, начало изменять мне. Полагаю, мне надо было бы попросту бросить коробку на каком-нибудь проселке, однако мое нынешнее состояние требовало захоронения по всем правилам. Так что я ехал все вперед и вперед, высматривая подходящую проселочную дорогу, уводившую в пустоши,– дорогу, на которой я мог бы попросту исчезнуть и если не захоронить коробку, то по крайней мере разбросать ее содержимое и закидать песком, как нашкодивший котенок. Но даже здесь, невесть где, издали непременно доносилось гуденье какой-нибудь машины, из которой меня могли заметить. Мне пришлось еще немало проехать, прежде чем я уверился, что никто не увидит, как я отделываюсь от своего груза.

 

 

Дорога, которую я в конце концов нашел, была извилистой, по обочинам усыпанной пустыми пулеметными лентами и битыми пивными бутылками. Постепенно понижаясь, она шла по краю неприметного, очень широкого и неглубокого каньона. От нее то и дело ответвлялись дороги поуже, уводившие в поросшие низкорослой юккой расселины и овраги. Судя по рваным матрасам, сломанным кушеткам и холодильникам, до меня здесь уже побывало немало людей со сходными намерениями избавиться от своего имущества.

Было приятно ехать, сбросив скорость, по настоящей земле, а не по бетону и асфальту, поэтому я забрался дальше, чем следовало бы. Достигнув конца выбранной мною дороги – по сути, тропинки,– я остановился и выбрался немного поразмяться. При этом я обозревал место предстоящей акции, уродливое и замусоренное, но надежно скрытое от посторонних глаз.

Открыв багажник, я вытащил коробку из-под «мицубиси» и разбросал содержимое по песку рядом с машиной. Оторвав несколько картонных полос и пользуясь ими как лопатой, я стал забрасывать песком белые обертки шприцев и ампулы парастолина, пока стекло последней из них не блеснуло в лучах позднего послеполуденного солнца.

Движения мои были нервными, дергаными, и я чувствовал, как содержание сахара в крови стремительно падает. Я злился, что забыл перекусить, потому что обычно, проголодавшись, становлюсь очень злым. Я знал, что даже если потороплюсь добраться до ближайшей бензоколонки, где можно экстренно подкрепиться, это займет не меньше получаса.

 

Поэтому нетрудно себе представить, как я отреагировал, когда машина отказалась заводиться. Вот тебе и день рождения – здравствуй жопа новый год. Везет же иногда людям. Я заглянул под капот, но двигатель не имел ни малейшего сходства с «V8», который я помнил еще с тех пор, как был подростком. Я буквально затрясся от злости, когда осознал, что у меня нет иного выбора, кроме как топать пешком обратно до шоссе, а там, вполне вероятно, и дальше, до ближайшего телефона или лавки. Никто не подбирает на дороге одиноких мужчин, бредущих пешком через пустыню. Чтоб тебя.

 

 

Итак, мое пешее путешествие началось. Началось оно не лучшим образом, а скоро стало и того хуже. Солнца виднелся уже только краешек, а когда оно скроется за горами Сан-Горгонио, станет совсем темно. Колючие репьи, которые и клещами не оторвать, стали забиваться мне в носки. Было ветрено и холодно, и, ясное дело, дальше будет еще ветренее и холоднее. Мне хотелось пить, я проголодался как волк, и довольно скоро моя злость уступила место растерянности и легкому головокружению.

Скрестив руки на груди, я бормотал себе под нос непечатные ругательства, а потом и вовсе заткнулся, стараясь идти ни о чем не думая; мне хотелось, чтобы время исчезло, и я сделал вид, что его больше не существует. Эта псевдодзенская практика продолжалась, пока я не понял – пройдя примерно час и так никуда и не выйдя,– что свернул не на ту дорогу и прошел по этой неверной дороге уже Бог весть сколько миль.

Мир еще не видал подобного идиота. И обругать некого – сам виноват. Рыча от отчаяния, я даже не знал, имеет ли смысл возвращаться, поскольку не помнил, куда на какой из развилок надо сворачивать.

Тогда я сел на камень, чтобы собраться с мыслями, а заодно съежиться, сохраняя остатки нутряного тепла. Солнце село как по расписанию. Я развернулся и пошел обратно по той же дороге, машинально заставляя себя двигаться вперед, не имея иного выбора, не имея ни малейшего представления, правильной ли дорогой я иду, с каждым шагом все более и более обреченно представляя себе свою будущую судьбу.

 

Так продолжалось несколько часов, за это время небо успело полностью погрузиться во тьму и холод. Мало того что я был уже вконец измучен прилипчивым, как насекомое, чувством бесприютности, тоски и бесконечностью своего пути, но меня еще бросило в дрожь от первобытной тьмы окружающей меня ночи. Перед глазами замелькали всевозможные ситуации, с которыми человек может столкнуться в пустыне: неистовые байкеры из комиксов, несущиеся в облаках пыли; кадры из фильмов, в которых на непрошеного гостя наставлены дула пулеметов; гремучие змеи, скользящие по остывшим трупам. Я подумал о том, какой бесславный конец уготован мне, если меня попросту втихую прикончат посреди этого безлюдья. Мне захотелось оказаться в городе, большом или маленьком, но среди людей, среди любых людей. И вот я пребывал в этом плачевном состоянии, когда случилось нечто, от чего у меня перехватило дыхание: я услышал позади чьи-то шаги.

 

 

Сначала я решил, что они могут быть эхом моих собственных шагов, но подсознание тут же подсказало мне, что шаги, которые я услышал, по ритму не совпадают с моими. Моя походка стала чуть менее размеренной, и внимательный наблюдатель отметил бы, что изменилась и моя повадка и что язык моих движений выдает то, что я ощущаю некую опасность.

Шаги, которые я услышал, раздавались, полагаю, на расстоянии брошенного камня и слегка похрустывали, как кокосовое печенье, когда его жуют за одним столом с вами. И поскольку они были быстрее моих, я понял, что Шагающий скоро настигнет меня.

 

 

Я был безоружен. Я не знал даже, кем может оказаться предполагаемый враг. Я почувствовал, как из-под мышки выкатился ручеек горячего пота. Я не мог решить, что лучше: остановиться и повернуть навстречу идущему или соскочить с дороги и… ну и что… поблизости не было никакого укрытия. Ни единого валуна. А может быть, у Шагающего при себе слепящий галогеновый фонарь… огнестрельное оружие… или веревка. О, Господи!

Я остановился. Теперь только один звук нарушал тишину – звук приближающихся шагов. Плечи мои напряглись. Я повернулся и увидел черный силуэт, приближающийся ко мне на фоне кобальтово-синего неба. Попутно я заметил падучую звезду, военный самолет, летящий в сторону Твентинайн-Палмс, чернильную темь каньона. Поскольку в сложившейся ситуации действительно не оставалось ничего иного, я сказал, обращаясь к тени: «Привет».

Ответа не последовало. Тень – коротышки? горбуна? – продолжала двигаться мне навстречу с прежней скоростью. «Привет!» – произнес я еще раз, более прочувствованно, тень приблизилась, и хруст гравия стал громче. У меня совершенно не было сил бежать, и я стоял, окончательно пав духом, готовый и умереть, и убить, слишком ошарашенный и измочаленный, чтобы думать. Я слышал рассказы о том, что страх обостряет чувства, но думаю, что это неправда. Возобладав над всем прочим, страх привносит в чувства только сумятицу, но никак не остроту.

 

Между тем тень стала больше, достигнув натуральной величины. Передо мной оказалась сгорбленная мужская фигура с заброшенной за плечи скатанной походной пенкой, связанной веревками и обмотанной белыми бумажными мешками из «Макдональдса». У фигуры была седая испанская бородка, похожая на клочок мха, наблюдались клетчатая рубашка и зеленые рабочие штаны, вытертые до блеска. Это был бродяга – пустынная крыса,– из тех, которые иногда рыскают по придорожным забегаловкам, пугающе загорелый, что было заметно даже при свете неполной луны, с кожей как копченое мясо, порами как дырки в солонке и млечно-белыми несозревшими катарактами на обоих глазах. Он шел прямо на меня, и я еще раз упреждающе произнес: «Привет!» Тут он остановился в двух шагах – так, словно мы случайно столкнулись у входа в магазин или вроде того. «Я тут прогуливаюсь, считай, каждую ночь, но сегодня дождя не будет, так что порядок»,– произнес он голосом густым от скопившейся в гортани слизи и долгих лет пустынных монологов. Дыхание у него было жгучее, как огонь, как перец.

Я вздохнул с величайшим облегчением; незнакомец был сумасшедшим, но безобидным – слишком бедным даже для того, чтобы иметь оружие. Даже в моем обветшавшем состоянии я мог раздавить его как муху. Настала моя очередь поддержать диалог. «Дождя? Нет… думаю, нет»,– сказал я.

 

 

В ретроспективе все это выглядит полным идиотизмом. Я старался держаться непринужденно, несмотря на решительную странность этой встречи, а мой новый знакомый был попросту слишком сумасшедшим, чтобы воспринять ее как странную. Я старался делать вид, что мы встретились при солнечном, а не при лунном свете, старался придать ситуации уютное мужественное достоинство, словно мы – два манекенщика, болтающие друг с другом на фотографии из каталога мод.

Мой бомж пожал замусоленным левым плечом, смачно сплюнул и знаком дал понять, что пора двигаться дальше. Ноги у меня ступали неверно, главным образом из-за недостатка сахара в крови. Когда мы зашагали рядом, большинство моих остаточных страхов быстро улетучилось. Бомж даже не задался вопросом, почему человек бродит ночью по пустыне – так, словно подобные одинокие прогулки были самой естественной вещью на свете.

 

Он даже не разговаривал со мной, а скорее вещал, как маленькая местная радиостанция, случайно отловленная автопоиском. Хотелось бы сказать, что, шагая рядом, мы говорили о простых вещах, что мой спутник, за долгие годы скопив в житницах своего ума целые россыпи мудрости, излагал мне взгляд на жизнь, доступный только тем, кто суть соль земли. Отнюдь. Он даже ни разу не назвался по имени, впрочем, так же как и я. Он потолковал еще немного о дожде, который собирался к вечеру, но так и не пошел. Потом поговорил о сговоре республиканских сил, о реке Колорадо и о принцессе Каролине Монакской. Я слушал его вполуха, как радио в машине. Он сообщил, что направляется в Индио. Потом спросил:

– Ну, а вы куда собрались?

Довольно вяло я ответил, что пытаюсь отыскать дорогу на Дезерт-Хот-Спрингс, Бермуда-Дюнс или на Палм-Спрингс.

– В таком случае, "вы идете не той дорогой,– сказал бомж, останавливаясь.

То, что он общается со мной, что он вообще услышал мои слова, казалось недоразумением. Я постарался отреагировать как можно непринужденнее: «Да ну?»

Бомж остановился, я остановился тоже, и он сказал:

– Послушайте, что бы вы здесь ни делали, мне без разницы. Может, вы не хотели со мной встречаться,– он причмокнул,– а может, и я не хотел встречаться с вами. Но дорога, которую вы ищете, вон там.– Он указал на едва заметную развилку, которую мы только что миновали.– По ней до шоссе Диллон около часа. Но и оттуда до жилья топать и топать. Хот-Спрингс разве поближе. Часа два по Диллону будет. Усек ли?

По тону его голоса я понял, какого усилия воли стоило ему так долго общаться со мной. Я кивнул, и лицо бомжа растворилось в прежнем безумии.

 

Суть дела сводилась к тому, что мой бомж был уж слишком застарелой пустынной крысой. И я почувствовал себя наивным и ограниченным буржуа за то, что понадеялся – пусть ненадолго,– что мне удастся связать несвязуемое, что я решил, будто достаточно всего лишь немного душевного внимания и здравого смысла, чтобы превратить сумасшедшего в нормального человека.

А потом мне стало грустно, так как я понял, что стоит человеку раз определенным образом сломаться, и его уже не выпрямишь, не склеишь, и это одна из тех вещей, о которых никто не скажет вам, пока вы молоды, и которая никогда не перестанет удивлять вас, пока вы растете и видите, как люди вокруг ломаются один за другим. И вы задумываетесь: когда-то настанет ваша очередь или это уже случилось.

 

И вот я все стоял рядом с бомжом в скорбном молчании, и он задергался. Я уставился на скатку за его плечами, как Лабрадор на обеденный стол, но тут же застыдился: я понял, что бомж воспринял мой взгляд как угрозу. Мне показалось, что он в первый раз испугался того, что встретил меня, незнакомца, посреди этой Тмутаракани. Он дотянулся до заднего кармана и вытащил два комка, один из которых вручил мне: это была пластиковая упаковка мясной лапши, предназначенная для микроволновки, и холодный яблочный пирог из «Макдональдса».

– Стянул макарошки в «Сэвен-Илэвен»,– сказал он.

– Нет нет! – решительно ответил я. Мне хотелось, чтобы он понял, что я не собираюсь грабить его, поэтому я сунул ему в руку пятидесятидолларовую бумажку, которую он запихал, не сворачивая, в неопрятный нагрудный карман. После этого, даже не попрощавшись, он стремглав припустил прочь, почти мгновенно скрывшись в ночной тьме, и оставил меня одного у развилки – грязными пальцами выковыривать лапшу из пластикового стаканчика и, не разжевывая, глотать яблочный пирог, зная, что, как бы ни были плохи мои дела, это не навсегда.

 

 

Итак:

Вы еще так много обо мне не знаете – не успел рассказать,– к примеру, что у меня есть семья, что я верю в Бога, что когда-то я был ребенком – и что я дважды влюблялся, и оба раза ненадолго. Но так уж ли это важно под конец, если вы один. Что такое наша память? Наша история? Какую часть нас составляет пейзаж и какую часть его составляем мы?

 

 

Мое тело старится, кожа приобретает странные оттенки, члены выходят из повиновения, тело все меньше и меньше является частью меня, каким я помню себя когда-то. Перечитав написанное здесь, я понял, что я – несчастливый человек и вряд ли когда-либо буду счастлив.

С той ночи в пустыне прошло уже несколько лет. После нее я многое еще повидал в этом мире: я жил в Лос-Анджелесе и видел, какие там бывают пожары; на Аляске я видел, как от ледников откалываются ледяные глыбы и уплывают в море; я видел затмение солнца с яхты, плывшей по океану, густому от разлитой нефти. И всякий раз я вспоминал помятое лицо бродяги, бесследно канувшего в пустоши, лежащей вокруг Индио, Скоттсдейла, Лас-Вегаса – его собственных планет в его собственной вселенной.

Однако что-то я разговорился. И все же – как часто случается – если вообще случается,– чтобы вас спас незнакомец? И как вышло, что способность к прощению и доброте иссякла в нас – иссякла настолько, что даже крохотное проявление милосердия становится могущественным воспоминанием до конца наших дней? Как умудрились мы дойти до такого?

 

 

Когда я об этом вспоминаю, оглядываюсь вокруг, передо мной встает обветренное лицо бродяги – лицо, напоминающее мне о том, что все же еще осталось нечто, во что можно верить, пусть и верить стало уже не во что. Лицо, обращенное к таким людям, как я, которых жизнь подводила к самой пропасти одиночества, которые даже падали туда, но для которых – когда они наконец выкарабкивались – наш мир всегда выглядел по-новому.

 

Патти Херст

 

 

Не далее как на прошлой неделе случилось мне размышлять о жизни. Ну конечно, не о жизни как таковой, скорее о последовательности жизненных событий. К примеру, имеет ли в жизни значение то, что мы постоянно совершаем путь от точки А к точке Б, от точки Б к точке В, от точки В к точке Г… от рождения к любви, от любви к браку, от брака к рождению детей, от рождения детей к смерти и так далее? Или этот сюжетный аспект жизни – нечто вроде бухгалтерии, к которой мы, представители рода человеческого, прибегаем, чтобы осмыслить наше чертовски шаткое положение на этой планете? Как я уже сказал, не далее чем на прошлой неделе случилось мне размышлять об этом.

Вначале был Уолтер. Уолтер был черным Лабрадором, который жил через два дома от дома моих родителей на горе в Западном Ванкувере. Спокойный и добродушный по природе Уолтер навещал нас не один год. Обычно он появлялся во дворике, куда выходила кухня, говорил «вуф!», и мы его впускали. Он бродил по дому, стуча когтями по линолеуму, выпрашивал кусочек-другой, после чего ложился на кухне и на несколько часов становился членом семьи. Когда Уолтеру пора было уходить, он снова говорил «вуф!», и мы его выпускали. Уолтер давал нам всю радость, какую получаешь от домашнего зверя, не приносящего при этом никаких неудобств.

Но вот с месяц назад Уолтер перестал навещать моих родителей. Мама сказала мне об этом по телефону, добавив, что они с папой несколько озабочены, но не знают, что им предпринять. Потом через пару дней у них зазвонил телефон – это была миссис Миллер, хозяйка Уолтера, которая сказала, что ее муж умер несколько недель назад. Моя мать выразила соболезнования миссис Миллер, которая ответила, что худшее уже позади и что дети очень ее поддерживают. И все же одна проблема оставалась, а именно: Уолтер так испереживался, что его просто не узнать. Миссис Миллер поинтересовалась, не могли бы мы зайти к ним и попытаться подбодрить его.

Мама забила тревогу. Она спросила, не смогу ли я приехать с другого конца города, и я ответил, что, конечно, приеду. В конце концов мама, папа, я и мой младший брат Брент, будущий кинооператор, застрявший на студенческой скамье, который так и жил с родителями, все вместе направились к дому Миллеров – мама несла пирог с чернично-персиковой начинкой, я – коробку собачьих сухарей со вкусом печенки, а Брент видеокамеру, на которую собирался запечатлеть наш визит.

 

Миссис Миллер открыла нам дверь, мы поздоровались, и она провела нас в гостиную, где на покрытом одеялом большом мягком диване сидел Уолтер, по телевизору показывали «Колесо фортуны», пес выглядел ну прямо как настоящий пенсионер. Брент очень обрадовался, что в комнате телевизор. Я решил, что, с его точки зрения, это должно придать съемкам больше художественности.

Так или иначе, завидев нас, Уолтер поднял морду, слегка навострил уши и слабо, уныло повилял хвостом; от его былой жизнерадостности не осталось и следа. Мы сделали телевизор потише, расселись рядом с Уолтером и стали трепать его по голове. Я дал ему сухарик, который он погрыз, только чтобы меня не огорчить – такой он был воспитанный пес,– но в остальном вид у него был жалкий.

Мы заговорили с Уолтером. Брент рассказал ему, что злющая сиамская кошка Классенов, Пинг, принесла пятерых котят, но папа возразил – шестерых, и миссис Классен не знает, кто отец. Тут папа с Брентом пустились в пререкания из-за – подумать только – Пинг. Обычно при одном только упоминании о кошке шерсть на загривке Уолтера вставала дыбом, но теперь, положив морду на передние лапы, он лишь слегка поднял брови.

Минут через пятнадцать мы встали, чтобы уходить, сказав Уолтеру, что он может наведываться к нам в любое время, и помахали ему на прощанье. Он снова уныло вильнул хвостом, и больше мы его не видели.

 

Уолтер умер несколько дней спустя – как мы все решили, от горя. Брент позвонил мне, чтобы сообщить новость, расстроившую нас обоих, хотя Брент и просил меня не расстраиваться. Он даже попытался пошутить, сказав: «Ну, по крайней мере Уолтер всю жизнь проходил в хипповой черной одежке».

Я сказал ему, что он и все его приятели по киноцеху просто придурки. Брент сказал, чтобы я не горячился. Потом добавил, что время для собак ничего не значит. Отлучаетесь ли вы в угловой магазин на десять минут или едете на Гавайи на две недели – для вашей собаки это в любом случае будет «печальное событие», лишенное временной протяженности. «Один час или две недели – вашему псу все равно. Уолтер страдал и был несчастен, но он страдал не так, как страдал бы на его месте человек».

Потом Брент сказал, что люди – единственные животные, которые способны чувствовать печаль, имеющую временную протяженность. Он сказал, что проклятие, лежащее на нас, людях, в том, что мы в ловушке у времени,– наше проклятие в том, что мы вынуждены истолковывать жизнь как последовательность событий – как связный сюжет – и что, когда мы перестаем понимать, как развивается наш собственный сюжет, мы чувствуем себя потерянными. «Собаки живут только настоящим,– продолжал он.– Их воспоминания – вроде тех ледяных лебедей, которые бывают на свадьбах, выглядят они красиво, но через час от них – только лужа воды. Люди же должны терпеть все, что заставляет терпеть жизнь, в масштабах мучительного, размеренного по часам времени, секунда за секундой. Мало того, мы должны еще и помнить, как и что мы терпели всю жизнь. Какая морока, верно? Удивительно, что мы все еще не посходили с ума».

Я ответил, что печаль – она и есть печаль. Что мне надо обдумать его слова. И еще сказал, что буду тосковать по Уолтеру в любом времени, какое бы Брент ни выдумал, спасибо тебе, братец.

Наш разговор закончился на довольно-таки раздраженной ноте, но Брент действительно заставил меня задуматься.

 

 

Впрочем, на этой неделе произошло еще одно событие, заставившее меня задуматься над странной жизненной последовательностью. Событие более важное, чем смерть Уолтера (хотя я не собираюсь приуменьшать эту потерю). Дело в том, что… ладно, обо всем по порядку.

Событие произошло следующее: мне позвонил Джереми, мой старый школьный приятель. Джереми сказал, что мою сестру Лори засекли в Уистлере,– оказывается, он работает там в магазинчике на лыжном курорте,– не в «Хаски-стейшн», и не в «Рейнбоу», а еще дальше по шоссе. Я спросил, абсолютно ли он уверен, что это была Лори, на что Джереми ответил, что сам он Лори не видел. Открытие совершил его друг. Так что Джереми не был на сто процентов уверен.

Однако для меня и такой наводки было достаточно. Я выключил компьютер, сгреб в охапку пальто, ушел с работы раньше и тут же отправился за восемьдесят миль на север, в Уистлер – проверить, правду ли мне сказали.

 

 

Небо развезло жидкой дождливой мутью – это был самый дождливый день в мире,-обильная, плодородная морось, питающая деревья, океан и окрашивающая множество моих воспоминаний. К четырем часам пополудни небо совсем потемнело, и, проехав бухту Хорсшу, я свернул на Девяносто девятое шоссе, шедшее вдоль морского берега, утыканного острыми, как шпильки, гранитными скалами, мимо фьорда Хоув-Саунд, по дороге «в поднебесье». Я ехал медленно: даже свет фар с трудом пробивался сквозь водяную завесу. Грязь, напоминавшая шоколадный пудинг, только и ждала, чтобы длинными языками сползти по крутым горным склонам над ручьем Монтизамбер и бухтой Лайонс. В последнем свете дня в районе пляжа «Британия» мне удалось разглядеть слева Тихий океан, похожий на расплющенный кусок свинца.

Густая пелена дождя давала чувство надежного укрытия; я всегда считал, что дождь успокаивает и исцеляет – как одеяло, как дружеская ласка. Если выпадает целый день, чтобы не шел дождь или по крайней мере на горизонте не показалась пара тучек, солнечный свет перенасыщает меня информацией, и я тоскую по жизнетворному, укромному дару падающей с неба воды.

 

Сразу за Сквомиш я увидел пожар – жгли мусор на месте новой вырубки – справа от дороги, за скоплением ярко освещенных желтых тягачей – пышный салат из тысяч и тысяч пней и веток – миллионы годовых колец, и все это горело и шипело – невообразимое количество пламени, целое озеро пламени, и капли дождя превращались в пар, даже не успев упасть на раскаленные угли. Мне никогда не приходилось видеть столько огня в одном месте; я и поверить не мог, что бывает такое. Целое поле пылающей урины и разжиженных закатов. Я стоял в грязи на обочине, чувствуя, как розовеет кожа, как крохотные искры жалят меня, в то время как пожар невозмутимо свирепствует, как во сне – мне снился пожар в океанских глубинах – в беспросветной тьме, под дождем, как тайна, которую больше нет сил таить про себя.

 

Лори. Это сюжет не такой прямолинейный, как сюжет с Уолтером. Лори исчезла с горизонта нашей семейной жизни пять лет назад. Она приходилась мне старшей сестрой, и когда мы были моложе, за несколько лет до ее исчезновения, она была мне ближе, чем кто-либо.

Я прозвал Лори «Луи», и она тоже называла меня так. Она была самой классной из нас пятерых, красивой и дерзкой, обожала животных, словом, чего в ней только не было! Она родилась второй (я был четвертым по счету), и помню, как Лори сидела в бассейне на надувном круге с утенком Дональдом жарким летним днем, уверяя, будто у нее такое чувство, что она плавает по озеру Шанель на огромном кожаном саквояже, и заставляя меня подавать ей кока-колу и таблетки кальция. Ради нее я прогуливал уроки в школе – и мы разъезжали в ее ржавом пикапе «форд-курьер», покуривая травку и доставляя жителям газеты – одна из многочисленных работ Лори после школы.

 

 

Моментальный снимок: Лори стащила у Адама (моего старшего брата) радиотелефон, набрала его номер с кухонного аппарата, а потом засунула трубку в пчелиный улей в трухлявом кедровом пне в лесу позади дома. И вот мы оба сидим на кухне, приникнув к телефонной трубке, и слушаем, как гудят пчелы.

 

 

Еще один моментальный снимок: задний двор, мы следим за тем, как летучие мыши пикируют на светящуюся летающую тарелку, которую мы бросаем в ожидании, что какая-нибудь сова сорвется с болиголова, растущего возле телефонных столбов, пухлая и упитанная, похожая на человеческую голову с крыльями.

 

 

Последний моментальный снимок: получив водительские права, я гордо прикатил к Лори на мамином фургоне; на этот раз Лори, одетая клоуном, раздавала детишкам воздушные шары в ресторане-бистро на Мэрин-драйв. Лори моментально бросила работу и запрыгнула в фургон как была – в дурацком парике, гриме и так далее,– и мы поехали кататься, все время курили, и Лори разгневанно демонстрировала оттопыренный палец прохожим, которые лезли под колеса. После этого мы отправились в путешествие по свалкам китайского квартала в поисках разного любопытного хлама – плетеных бамбуковых корзин и старых календарей. Помню ноги Лори в огромных клоунских башмаках, торчащие из мусорного ящика.

 

Я приехал в Уистлер примерно через час после того, как столкнулся с пожаром. Сквозь дождь я разглядел гроздьями лепившиеся друг к другу дома – образцы «альпийской» компьютерной графики, по большей части многоквартирные – и поразился тому, как здорово изменился курорт с 1970 года, превратившись из укромного местечка – прибежища для бездельничающих лыжников – в некое подобие ада в стиле яппи.

Лыжный сезон еще только начинался, и у города был привилегированный, свойский вид любого курортного города в межсезонье: пустынные дороги, темные окна домов и закрытые рестораны. Я остановился на бензозаправке в Хаски, купил карту, прослушал по телефону-автомату свой автоответчик в Ванкувере и вернулся к машине. Не успел я забраться в кабину, как к колонкам с противоположных сторон подкатили – один красный, другой желтый – два глянцевитых, ухоженных старых «карманн-гиаса», похожие на сахарные драже на колесах.

Когда оба водителя заметили друг друга, наступило моментальное замешательство. Сидевшая позади меня кассирша сказала: «Представьте только, какие симпатичные оранжевые детишки у них будут». Я рассмеялся и на мгновение почувствовал себя частью чего-то большего, чем я сам, словно вступил в некий волшебный мир.

Но слишком уж я уклонился в абстракцию. Давайте поговорим о чем-нибудь более реальном. Давайте поговорим о тех временах, когда с Лори стало твориться что-то неладное, а случилось это более десяти лет назад, когда я еще верил, что людей можно спасти.

 

Лори никогда за словом в карман не лезла, причем слова ее были куда убедительнее, чем у остальных, а возможно, и умнее. Однако ближе к двадцати у нее стали чередоваться периоды хмурости, гиперактивности и разговорчивости – причем все в пугающей степени. Она терроризировала всех за обедом и во время прочих семейных сборищ, указывая на личные недостатки каждого из нас с такой проницательностью и точностью, что мы предпочитали помалкивать, боясь, что она может раскрыть наши тайны до конца. Наши посиделки превратились в многочасовое мучительство.

Оглянувшись назад, можно сказать, что поведение Лори было типично наркоманским и в точности соответствовало тому, что рассказывали мне другие люди, у которых были схожие проблемы с их братьями, сестрами или детьми. Но тогда просто казалось, что в Лори все сильнее и сильнее проявляются дурные стороны ее характера, а не хорошие, которые, мы все знали это, тоже существуют. Но мы были единой семьей; вам может не нравиться, как развивается тот или иной из ее членов, но вы не можете оспаривать его право на подобное развитие.

 

Лори всегда хотелось быть Патти Херст. Она не уставала высказывать мне свои восторги по поводу похищенной наследницы, когда мне было тринадцать, а ей семнадцать – когда начались коренные изменения ее личности. Так, она могла войти ко мне в комнату и сказать с величайшей серьезностью: «Луи, хочу, чтобы ты вообразил себе кое-что. Сядь. Хочу, чтобы ты вообразил, что однажды в будний день вечером собираешься разогреть себе банку кэмпбелловского куриного супа с лапшой. По телевизору в гостиной очередной раз гоняют „Гавайи 5-0". Волосы у тебя грязные и нечесаные, на тебе старый махровый халат, и ты решаешь, стоит ли возиться и готовить попкорн? Звонок в дверь, ты вразвалочку спускаешься в прихожую, чтобы открыть. Только ты приоткрываешь дверь, как в дом врываются террористы в масках. Они завязывают тебе глаза, суют кляп в рот, скручивают по рукам и ногам и бросают в багажник своего „шевроле“. Тебя увозят прочь, тебя похитили».

Мне полагалось сидеть и прилежно слушать все это.

«Похитители отвозят тебя, Луи, в свое логово на другом конце города, запирают в кладовке, держат впроголодь, не дают спать и постоянно толдычут тебе свои манифесты. Потом заставляют тебя сменить имя. Теперь все твои связи с прошлым порваны. Ты начисто исчезаешь из жизни на долгие месяцы».

Лори всегда удавалось нарисовать яркую картину – Патти Херст, пленница массовых фантазий, жертва тайных устремлений среднего класса, схваченная силами, которые собираются в клочья разнести наш мир теннисок, уроков французского и грибных деликатесов: «Тебя считают погибшим и вспоминают как сон. Но однажды ты воскресаешь. (В этом месте глаза у Лори всегда вспыхивали.) Ты воскресаешь как смутный черно-белый силуэт с карабином М-1 на мониторе системы видеонаблюдения банка, который ты грабишь в пригороде своего родного города в Калифорнии». Лекции Лори обычно заканчивались одинаково: «Отныне ты стал террористом, боевиком с городских улиц, чтобы в самое сердце поразить культуру, которая породила тебя, которую ты ослепляешь вспышкой белого света».

Иногда эти лекции приводили меня в ужас и замешательство. Как-то вечером, сразу после одной из таких диатриб, я подловил Лори за прочисткой кишечника в уборной и на полном серьезе спросил, зачем она это делает, на что она ответила: «Чтобы подготовить мое тело для нового владельца».

Думаю, Лори нравилась мысль о полном преображении, которое претерпела Патти Херст, став на какое-то время Таней и ограбив несколько банков. Полагаю, Лори чувствовала необратимые перемены, происходившие в ней самой, и решила, что история Патти отвечает этим внутренним переменам. Их биографии тоже были в чем-то схожи. Семьи у нас были большие, а родной городок Патти Херст во многом напоминал наш – целиком погруженный в мечты о единении с природой и техногенной элегантности, о гипсовых арках и рододендронах, о домах будущего с плексигласовыми крышами, оборудованными электрическими мангалами с системой вентиляции, и о благонамеренных проектах социального благоустройства.

 

 

Оставив позади Уистлер, я продолжал ехать под дождем, размышляя над тем – по мере приближения предстоящей встречи,– что именно я собираюсь сказать или сделать, если действительно обнаружу свою сестру. За прошедшие годы во сне и наяву я прокрутил про себя столько возможных вариантов разговора, что в действительности разговор мог либо вовсе не сложиться, либо оказаться очередным сном. Обе перспективы выглядели равно непривлекательно.

Что она сделает? Улыбнется? Встретит меня с каменным лицом? Огрызнется? Уйдет? Дотронемся ли мы друг до дружки? Годы напролет я снова и снова прокручивал сценарии встречи, и вот теперь, когда появилась такая возможность, я никак не мог сообразить, что мне говорить, что делать.

 

Патти Херст была не единственной навязчивой идеей Лори. Следом за ней шла одежда, становившаяся все более и более причудливой после окончания школы,– это был магазин дешевого платья, но только очень дешевого: разномастные наслоения потертых уродливых одеяний – броские, безнадежно безобразные цветастые рубашки с короткими рукавами – навыпуск поверх армейских брюк цвета хаки – нечто безумное, этакая дешевая краля. И родители терпели все это, наряды Лори с каждым разом становились все более вызывающими, сама она – все более грязной и неухоженной, ее поведение – все более невменяемым, когда она в очередной раз возвращалась домой после неудачного романа, скандала с соседкой по комнате, таскавшей ее вещи, или еще почему. Однако они мирились со всем.

В жизни родителей не было ничего такого, что могло бы подготовить их к выходкам Лори. Они не укладывались ни в какие рамки, поэтому их предпочитали не замечать и не упоминать о них. Даже когда Лори замахивалась на родителей, воровала у них деньги, разбила их «олдсмобиль»,даже когда возле дома появлялась конная полиция, ведя Пори, всю в слезах. Ничто из этого обсуждению не подлежало.

Я выставляю Лори в ужасном свете. А сам, наверное, кажусь этаким пай-мальчиком – но дело не в этом. Суть в том, что она была намного старше меня и поэтому всегда как бы окружена ореолом недосягаемости. Эти несколько лет разницы делали ее непознаваемой.

 

И вот почему Лори особенно отдалилась от меня: однажды мы смотрели по телевизору какую-то передачу про экстрасенсов. Лори было, наверное, лет двадцать, и она казалась прежней Лори. Если ей удавалось вести себя прилично хотя бы полчаса, то все мы, вся семья, готовы были поверить, что прежняя Лори вернулась и что все снова будет замечательно. Наивняк да и только.

Так или иначе Лори повернулась ко мне и сказала: «Луи, попробуй стать экстрасенсом. Угадай, о чем я сейчас думаю». Я посмотрел на нее и не успел даже глазом моргнуть – ответ моментально мелькнул у меня в голове – это был Питер Яяй, парень, который всегда замыкал список абонентов в телефонной книге Ванкувера. «О Питере Яяйе»,– сказал я.

Лори взбеленилась. «Как ты узнал? – завопила она.– Как ты узнал? Говори!» Но я-то, конечно, как мог знать, откуда я узнал – это было в чистом виде совпадение, повторить я бы не смог. Но не важно. Все равно после этого Лори неизменно обращалась ко мне с непроницаемым лицом, мы никогда больше не говорили по душам, и она даже перестала называть меня Луи. Признаться, тогда это не очень-то меня расстроило, потому что, честно говоря, нам всем к тому времени изрядно поднадоели причуды Лори, а я был в выпускном классе и не возражал, чтобы и мне уделяли хоть малую толику внимания.

В последующие годы Лори начала систематически придираться ко всем членам семьи и к своим друзьям, отыскивая малейшие следы пренебрежения, реального или воображаемого, потом раздувала это пренебрежение до немыслимых размеров и навсегда порывала с человеком. В скором времени она обрубила все связи между собой и окружающими, последней оказалась наша мать.

А потом она попросту… исчезла, растворилась. И никто не знал, где ее искать. В Сиэтле? В Финиксе? В Торонто? Никаких прощальных сцен. Ничего определенного. Просто растворилась в воздухе пять лет назад. Папа нанял частных детективов, но им мало что удалось сыскать – самый свежий след был трехмесячной давности где-то в штате Вашингтон,– но мы по крайней мере знали, что Лори жива. С этого времени она стала чем-то вроде семейного призрака, о котором никогда не упоминали, словно взяли и вычеркнули, как будто она никогда и не существовала. Нет, конечно, ее присутствие ощущается – на семейных обедах, свадьбах и так далее. Но особенно рождественским утром, когда ее тень витает по двору под окнами, насмешливая, неуловимая,– над лужайкой и между деревьями в лесу вспыхивают огоньки, слышится почти неслышный шелест, которые и есть Лори,– мы все знаем это, хотя и не осмеливаемся об этом упоминать.

 

 

Я остановился перед продуктовым магазином в Нестере, в нескольких милях от Уистлер-Виллидж, и очень быстро получил ответ на свой вопрос. Даже снаружи я смог разглядеть за витриной женщину, похожую на Лори, которая складывала жестяные банки покупателю в пакет.

Я тупо сидел, не в состоянии пошевелиться, глядя на силуэт Лори, размытый дождем снаружи и запотевшими изнутри стеклами.

Рядом с машиной я заметил телефонную будку. Я решил, что подойду поближе и загляну сквозь витрину. Если это Лори, я позвоню Бренту или другой своей сестре, Уэнди, и мы решим, что делать дальше. С дрожащими руками, прерывисто дыша, я выбрался из машины, не замечая дождя, подошел к витрине и внимательно посмотрел на женщину за прилавком. Но это была не Лори. Очень похожа, но не она. Долго еще простоял я, глядя на эту женщину, оказавшуюся не моей сестрой, а потом вернулся в машину.

 

 

Я наскоро перекусил в дорогом французском ресторане, который был открыт в центре курорта. Выпил немного вина, а когда вышел, дождь уже переходил в снег; выехав из Уистлера, я по петляющей дороге покатил обратно в город. Обогреватель в машине сломался, и возвращение получилось жалким – медлительным, промозглым и тоскливым. Я действительно ждал, что найду Лори, и теперь, когда этого не случилось, ощущение… неразрешенности ситуации было безмерным.

 

 

Я призадумался. И вот о чем: я думал о том, что всякий день каждый из нас переживает несколько кратких мгновений, которые отзываются в нас чуть сильнее, чем другие,– это может быть слово, застрявшее в памяти, или какое-то незначительное переживание, которое, пусть ненадолго, заставляет нас выглянуть из своей скорлупы,– допустим, когда мы едем в гостиничном лифте с невестой в подвенечном наряде, или когда незнакомый человек дает нам кусок хлеба, чтобы мы покормили плавающих в лагуне диких уток, или когда какой-нибудь малыш заводит с нами разговор в «Молочном Королевстве», или когда происходит случай вроде того, с машинами, похожими на сахарные драже, на бензозаправке в Хаски.

И если бы мы собрали эти краткие мгновения в записную книжку и взглянули на них через несколько месяцев, то увидели бы, что в нашей коллекции намечаются некие закономерности – раздаются какие-то голоса, которые стараются зазвучать нашей речью. Мы поняли бы, что живем совершенно другой жизнью, о которой даже не подозревали. И возможно, эта другая жизнь более важна, чем та, что мы считали реальной,– дурацкий будничный мир, меблированный, душный и пахнущий железом. Так что, может быть, именно из этих кратких безмолвных мгновений и состоит подлинная цепочка событий – история нашей жизни.

Я отвлекаюсь. Я – человек; я – в ловушке у времени. Я просто не могу поверить, что история Лори обрывается – что она никогда не закончится – что я никогда не узнаю ее конца и что то последнее краткое мгновение, которое связывает все воедино, никогда не наступит. Я думаю о ней так часто – думаю, счастлива ли она или страдает. Я гадаю, какого у нее сейчас цвета волосы,– о чем она разговаривает с друзьями, которыми обзавелась заново,– влюблялась ли она за это время, и даже о том, что она ест на завтрак. Обо всем.

Мне хочется сказать ей, что она добрая. Хочется сказать, что она хорошая. Сказать, что Бог тоже добрый и что нас окружает красота – и что мир познаваем. Мне хочется, чтобы она пришла навестить меня.

 

 

Возле Сквомиш по-прежнему горел огонь и шел дождь – дождь, который никогда не прекратится, огонь, который никогда не погаснет. Такой жаркий огонь, что забываешь о дожде. Я думал о первопроходцах, которые явились сюда задолго до меня, открыли этот мир, который и по сей день сохраняет свою новизну,– как они прокладывали железные дороги по дну девственных каньонов; перекидывали мосты через реки, текущие из неведомых истоков; противостояли лесным пожарам, неподвижно лежа в болотах и дыша дымным воздухом через полые тростинки.

Я дошел под дождем по дороге до закрытой заправочной станции и позвонил домой из автомата. Мне удалось застать Брента. Я рассказал ему о своих неудачных поисках Лори. Наверное, голос мой звучал измученным, упавшим и грустным.

Брент ответил, что тоже постоянно думает о Лори. «Знаешь,– сказал он,– мне часто снится, что мы друзья, как раньше. Может быть, это все, что нам дано. Я научился обходиться этим».

Я согласился и про себя подумал, каким удивительным убежищем могут служить сны.

Брент сказал: «Вот ведь – человек все время пытается разобраться в своих снах. И мне пришло в голову: почему бы не попробовать что-нибудь другое? Почему бы не толковать свою повседневную жизнь так, словно она – это сон, а не наоборот? Скажи себе: „Вон самолет летит – что это значит?" Скажи себе: „В последнее время так дождливо – что это значит?" Скажи себе: „Сегодня я решил, что нашел Лори, но оказалось, что это не она,– что это значит?" Мне кажется, так легче жить. Нет, правда».

 

 

Я вернулся к огню, но подошел слишком близко, в волосы мне залетела искра, подожгла прядь, и запахло паленым. Этот запах напомнил мне о временах, когда Лори нарочно подожгла себе брови одноразовой зажигалкой, сидя за обеденным столом, незадолго до своего исчезновения.

Чего только нет в памяти: помню, как я смотрел один старый фильм, в котором во время войны над городом распылили усыпляющий газ. Когда люди проснулись, война уже кончилась. Иногда мне кажется, что стоит проснуться, и Лори окажется рядом, такая же, как всегда, и ничего из того, что случилось, не случится.

Порой, как я уже говорил, мне тоже снятся сны, в которых Лори в точности такая же, как прежде, мы по-дружески болтаем, и она меня смешит. Я знаю, что это всего лишь сон о дружбе, а не настоящая дружба,– но все равно люблю эти сны.

Два дня назад мне приснился пес Уолтер, он бродил по моему дому, стуча когтями, в поисках поживы, язык благодушно высовывался из пасти, а славная черная морда умильно светилась. А вчера мне приснилось, что я чуть не погиб,– я плыл сквозь лесные чащи водораздела за домом, в котором вырос, между высокими, как небо, деревьями, мимо буйной растительности, соображая, удастся ли мне выжить, если я остался совсем один в лесу и вынужден буду питаться только лесной пищей. А под конец я словно всплыл в мир лужаек и домов – своего дома.

 

 

Иногда я думаю – а что, если Лори умерла. Мне кажется, что смерть – это не просто когда человек умирает. Мне кажется, смерть – это потеря, которую уже никогда не воротишь, слова, которые уже никогда не возьмешь назад, урон, который уже никогда не поправишь. Это отрицание всякой надежды на любовь в будущем. Может быть, Лори и умерла, но не для меня. Я просто не верю в это.

Я начал эту историю, рассказывая о последовательности жизненных событий, и полагаю, что лучше всего будет ее закончить тоже рассказом о последовательности. На ум мне приходят три эпизода из жизни Лори, вот я и расскажу о них здесь. А поскольку эпизоды эти относятся к прошлому, а не к будущему,– что ж, это не значит, что история не может заканчиваться ими.

 

 

Первый случай такой: одно из моих первых воспоминаний относится к тому, как мы с Лори наткнулись на старушку, заблудившуюся на углу Кенвуд-роуд и Саусборо-драйв. Она все твердила, что только что была у своего врача и забыла у него в кабинете сумку с продуктами. Мы растерялись, потому что знали, что кроме жилых домов и пустырей вокруг на много миль ничего нет.

Мы отвели старушку к себе домой, и мама сразу поняла, что у нее старческое слабоумие, и позвонила куда следует. Лори сидела со старушкой на заднем дворе и держала ее за руку, пока не приехала «скорая».

 

 

Второй случай такой: однажды Лори ужасно понравилась история о принцессе, которая жила в замке. И вот она все время зазывала Брента, Уэнди и меня – разыгрывать эту историю в лесу за домом. Дело происходило следующим образом: жившая в башне замка принцесса влюбилась в странствующего принца из дальних стран. Ее отец, король, страшно разгневался. Он сговорился с ведьмой, которая приготовила для него напиток забвения. Король поднялся в башню к дочери и заставил ее выпить колдовской напиток. Он велел стражникам держать дочь за руки, пока сам силой вливал ей в рот злое зелье. Как только принцесса проглотила напиток, стражники отпустили ее. Но едва они отступили от нее, принцесса бросилась к окну, выпрыгнула из него и разбилась насмерть, прежде чем напиток успел овладеть ее душой, прежде чем забыть свою любовь.

 

 

Последний случай был такой: когда мы подросли – Брент, Лори и я,– мы завели у себя канадских гусей. Лори таскала яйца из гнезд по берегам прудов на поле для гольфа; в обклеенной фольгой коробке из-под виски «Джонни Уокер» мы устроили инкубатор, подогреваемый сорокаваттной лампочкой, и дважды в день переворачивали яйца, пока птенцы не проклевывались – событие, сопровождавшееся чудным писком, который звучал еще несколько упоительных месяцев, пока не перерастал в клики взрослых гусей.

Гуси – замечательные домашние питомцы – любопытные, ласковые, преданные и ужасно сообразительные. И такие потешные в придачу. Они сидели рядом с нами на лужайке, пощипывая траву, пока мы Читали дешевые книжки в мягких обложках и поглаживали нежный серый пух у них на грудках. Очень часто они вытягивали свои все более длинные шеи, чтобы ущипнуть нас за уши и издать неокрепший подростковый крик в ненасытной жажде внимания.

Это были наши летние друзья: они ковыляли за нами во время наших прогулок по окрестностям, дудели наподобие автомобильных рожков, шипели на кошек и шустро сбегались к нам со всех сторон, стоило нам остановиться хоть на минутку. В непогожие дни они сидели в доме, как на насесте, на стуле перед пианино, а потом стремглав бросались обратно во двор и к пруду, оставляя за собой след травянистого помета. Столько труда, но и столько удовольствия!

Как бы там ни было, про канадских гусей можно с полным правом утверждать одно: они помнят вас ровно год и один день. Иначе говоря, каким бы космополитичным ни было их воспитание, все гуси неизбежно возвращаются в природу и забывают о семье, в которой они выросли; это печальная правда, которая окрашивает ваши отношения с ними. Но, как я уже сказал, они действительно помнят вас год и один день – на один день в году они возвращаются домой, только однажды.

Обычно это случается очень рано, на заре, когда вы еще глубоко спите. Вас будит знакомый звук – гусиный клич,– и вот вы всей семьей, все с заспанными глазами, бросаетесь во двор. Вы оглядываете пруд и лужайку и нигде не находите ни единого следа ваших старых друзей. Тогда вы смотрите вверх, на крышу – на самый ее конек. Там устроились ваши старые друзья, стоя на самой верхотуре, пухлые, как индейки, которых подают к столу в День Благодарения, счастливые, они трубят в трубы, извлекая их радостные звуки из глубины своих сердец,– давая вам знать, всего один раз, пока вы снизу машете им, что их любовь к вам сильнее тех сил мироздания, которые разделяют вас, которые стирают лучшее, что в вас есть,– память о былом.

 

Тысяча лет (Жизнь после Бога)