V. Мальчик, который не умел говорить 2 страница

Тогда-то, в последний день лета 1950 года, когда и мне тоже только что стукнуло пятнадцать, началась для меня настоящая жизнь, жизнь, в которой перестаешь принимать за реальность воздушные замки, миражи и сказки.

Подлинную историю фальшивых чилиек я так никогда и не узнал, да и никто, кроме них самих, ведать не ведал, что за этим кроется. Зато я наслушался всяких домыслов, сплетен, фантазий и наветов, которые продолжали шлейфом тянуться за ними, когда их самих уже и след простыл. Вернее, сестер сразу перестали приглашать на праздники и посиделки, на чаепития и местные вечеринки. Злые языки утверждали, будто, хотя приличные девочки из Баррио-Алегре и Мирафлореса перестали водить с ними дружбу и даже отворачивались, завидев на улице, мальчики, подростки и взрослые мужчины, наоборот, искали с ними встречи — правда, тайком, как ищут встречи с девицами сомнительного поведения. А кем же еще, скажите на милость, были Лили и Люси, если не такими девицами? Переехали сюда из какого-то другого района, может, из Бреньи или Порвенира, и, чтобы скрыть, откуда они родом, стали выдавать себя за иностранок, дабы проскользнуть в хорошие дома, втереться в доверие к приличным людям, обитающим в Мирафлоресе. Понятно, что ребята сразу начали к ним клеиться — просто чилийки многое им позволяли, что только одни оторвы и могут позволить.

Тем временем все вроде бы понемногу забыли про Лили и Люси, потому что новые персонажи, новые события заслонили скандал, случившийся в последнее лето нашего детства. А я не забыл. Не забыл ни про ту, ни про другую и особенно часто вспоминал Лили. И хотя пробежало столько лет и Мирафлорес сильно изменился — изменились его нравы, исчезли социальные барьеры и предрассудки, которыми прежде здесь кичились, а нынче стараются упрятать поглубже, — я храню в памяти образ этой девочки, нередко вспоминаю ее, и опять слышу озорной смех, и вижу хитрые глаза цвета темного меда, вижу, как она тростинкой изгибается в ритме мамбо. Мало того, я по-прежнему считаю, что, хотя мне уже довелось пережить не одно и не два лета, то было самым сказочным.

 

II. Партизан

 

Ресторан «Прекрасная Мексика» находился на пересечении улиц Канетт и Гизард, в двух шагах от площади Сен-Сюльпис, и в первый год моей жизни в Париже, когда с деньгами у меня было совсем туго, мне нередко доводилось стоять у черного входа и ждать, пока появится Пауль с пакетом тамалей, тортилий, карнит или энчилад,[7]а потом я спешил поскорее, пока не остыли, расправиться с ними в своей комнатке в «Отель дю Сена». Сперва Пауль поступил работать в «Прекрасную Мексику» подручным на кухню, но очень быстро, благодаря своим кулинарным талантам, вырос до помощника шеф-повара, а когда вздумал бросить это дело, чтобы всего себя без остатка отдать революции, уже сам занимал должность шеф-повара.

В начале шестидесятых Париж переживал лихорадочное увлечение кубинской революцией, и сюда слетались тучи молодых людей со всех пяти континентов, которые, как и Пауль, мечтали повторить у себя на родине подвиг Фиделя Кастро и его товарищей — барбудос и готовились к этому — кто для виду, а кто и всерьез. Они собирались по кафе и обсуждали планы восстаний и переворотов. Когда я вскоре после приезда в Париж познакомился с Паулем, он не только работал в «Прекрасной Мексике», но также изучал биологию в Сорбонне, хотя вскорости и учебу тоже бросил ради революции.

Мы познакомились и подружились в маленьком кафе в Латинском квартале, где обосновалась группа южноамериканцев, которых Себастьян Саласар Бонди[8]в своей книге рассказов назвал «парижской голью». Пауль, узнав о моем незавидном положении, тотчас вызвался подкормить меня, потому что в «Прекрасной Мексике» всегда оставалось много еды. Я должен был часов в десять вечера подходить к черному входу — и получал «бесплатный горячий ужин». Я, кстати, оказался далеко не первым из нищих соотечественников, кого он кормил.

Ему было года двадцать четыре, может, двадцать пять, но никак не больше, а внешне он напоминал бочку на ножках — таким был толстым, ужасно толстым, — и при этом невероятно дружелюбным, приветливым и разговорчивым. Круглые щеки неизменно озарялись широкой улыбкой. В Перу он несколько лет изучал медицину, потом какое-то время просидел в тюрьме, так как принадлежал к числу организаторов знаменитой студенческой забастовки в университете Сан-Маркос в 1952 году, в эпоху диктатуры генерала Одрии.[9]До Парижа он пару лет прожил в Мадриде и там женился на девушке из Бургоса. У них только что родился сын.

Обитал он в квартале Марэ, который до того, как Андре Мальро, министр культуры в правительстве генерала де Голля, затеял основательную чистку и реконструкцию старинных зданий XVII и XVIII веков, обветшавших и заросших грязью, считался кварталом ремесленников, краснодеревщиков, башмачников, портных и бедных евреев, там же селилось великое множество полунищих студентов и художников. Но наши с Паулем отношения не сводились к мимолетным встречам у черного входа «Прекрасной Мексики», днем мы часто сидели вместе в кафе «Птит суре» на перекрестке Одеона или на террасе «Клюни», на углу бульваров Сен-Мишель и Сен-Жермен, пили кофе и делились новостями. Мои-то дела, собственно, сводились к беготне по городу в поисках работы — получить место было отнюдь не просто, потому что адвокатский диплом, полученный в никому не ведомом перуанском университете, в Париже никакого впечатления не производил, как и то, что я достаточно свободно говорю по-французски и по-английски. Пауль же все силы отдавал подготовке революции, призванной превратить Перу во вторую социалистическую республику на Латиноамериканском континенте. Однажды он вдруг спросил, не хочется ли мне поехать на Кубу, чтобы пройти там подготовку в тренировочном лагере, и я честно ответил, что, как бы хорошо ни относился к нему лично, политика меня совершенно не интересует; мало того, я ее ненавижу, и все мои мечты сводятся — уж прости, приятель, мою мелкобуржуазную серость — к получению постоянной работы, которая позволит мне тихо и мирно провести остаток дней в Париже. А еще я попросил его ничего мне не рассказывать о всяких там заговорах и секретных планах, потому что я не желаю жить в постоянном страхе, как бы случайно не проболтаться и тем не навредить ему и его соратникам.

— Не беспокойся. Я тебе полностью доверяю, Рикардо.

Он и вправду мне доверял, во всяком случае, к моей просьбе не прислушался. И продолжал говорить при мне обо всем, чем занимался, продолжал делиться даже мелкими проблемами, возникавшими в ходе революционной деятельности. Пауль принадлежал к Движению революционных левых (МИР), основанному Луисом де ла Пуэнте Уседой, после того как тот порвал с Апристской партией.[10]Кубинское правительство выделило Движению сто стипендий для перуанских юношей и девушек, желающих бесплатно пройти обучение в тренировочных лагерях. Это были годы конфронтации между Пекином и Москвой, и тогда казалось, что Куба склоняется к маоистскому пути, хотя в конце концов, исходя из практических соображений, заключила союз с русскими. Те, кто получил кубинскую стипендию, до острова добирались через Париж — из-за того, что Соединенные Штаты объявили блокаду Кубы, и Пауль выбивался из сил, отыскивая стипендиатам прибежище на время краткого визита во Францию.

Я чем мог помогал ему в этих хлопотах, старался найти комнаты в самых заштатных гостиницах — «арабских», как называл их Пауль, и мы запихивали по два, а то и по три будущих партизана в крохотную комнатенку либо в chambre de bonne[11]в доме какого-нибудь латиноамериканца или француза, готового добавить свою песчинку в дело мировой революции. В моей мансарде в «Отель дю Сена» на улице Сен-Сюльпис тоже однажды ночевали — тайком от бдительной мадам Оклер — несколько таких путешественников.

Будущие партизаны являли собой весьма пеструю фауну. Многие были студентами филологического, юридического, экономического или педагогического факультетов университета Сан-Маркос и членами Коммунистической молодежи или других левых организаций. Во Францию попадали не только жители Лимы, но и ребята из провинции, встречались даже крестьяне, индейцы из Пуно, Куско и Айякучо, совершенно обалдевшие после неожиданного скачка из родной деревни или общины в Андах, где их невесть каким образом завербовали, прямехонько в Париж. Они оглушенно и растерянно озирались по сторонам. Из редких фраз, которыми мне удавалось с ними обменяться, пока мы ехали из аэропорта «Орли» в гостиницу, я выводил, что они толком не понимают, какой стипендией их осчастливили, и не имеют ни малейшего представления о том, какого рода подготовку должны получить. Не всех вербовали в Перу, кое-кого — в Париже, среди разношерстной толпы перуанцев — студентов, художников, авантюристов, богемы, — толкавшихся в Латинском квартале. Самым диковинным среди них был мой приятель Альфонсо Спирит, его послала во Францию действующая в Лиме теософская секта — продолжать изучение парапсихологии и теософии, но благодаря красноречию Пауля в голове у Альфонсо случился переворот, и он устремился в мир революции. Этот очень светлокожий застенчивый парень, рано понявший, чего хочет, по большей части молчал и был вроде как не от мира сего. Во время наших с Паулем бесед в «Клюни» и «Птитсуре» я осторожно намекал, что многие из стипендиатов, которых МИР отправляет на Кубу, а иногда — в Северную Корею или Народный Китай, просто пользуются случаем, чтобы прокатиться по миру, и что они никогда в жизни не вернутся в Анды и не уйдут в леса Амазонки с винтовкой на плече и рюкзаком за спиной.

— Все просчитано, старик, — отвечал мне Пауль, изображая из себя профессора, который опирается на непреложные законы истории. — Если хотя бы половина останется с нами — за исход революции можно быть спокойным.

Разумеется, МИР готовился совершить великие дела в дикой спешке, потому что сегодня двигаться вперед черепашьим шагом — непозволительная роскошь. История и так много лет топталась на месте и только теперь, благодаря Кубе, вдруг превратилась в болид. Надо действовать, учась по ходу дела, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь. Не то время, чтобы, вербуя молодежь в партизаны, сперва тщательно проверять уровень знаний, подвергать их физическим испытаниям и проводить психологические тесты. Сейчас самое главное не проворонить эту сотню стипендий, пока Куба не отдала их каким-нибудь другим партиям — Коммунистической, Фронту освобождения, троцкистам, — каждая из которых стремится первой начать перуанскую революцию.

В большинстве своем стипендиаты, которых я встречал в аэропорту «Орли» и развозил по убогим гостиницам и пансионам, где им предстояло сидеть взаперти вплоть до отъезда из Парижа, были мужского пола и очень молоды, иногда просто подростки. Но однажды я обнаружил среди них и девушек.

— Забери их, будь другом, и доставь в гостиницу на улице Гей-Люссака, — попросил меня Пауль. — Это товарищ Ана, товарищ Арлетта и товарищ Эуфрасиа. И обращайся с ними поласковей.

Все прибывающие хорошо выучили одно правило: никогда не называть своих настоящих имен. Даже между собой они пользовались только прозвищами и боевыми кличками. Едва встретившись с тремя девушками, я понял, что товарища Арлетту где-то уже видел.

Товарищ Ана, шустрая крепышка, была чуть старше остальных, и по тому, что я услышал от нее в то утро и во время еще трех-четырех встреч, она, скорее всего, принадлежала к верхушке профсоюза учительниц. Товарищ Эуфрасиа, хрупкая метисочка, которой я дал бы от силы лет пятнадцать, выглядела полумертвой от усталости: за всю долгую дорогу она ни разу не сомкнула глаз, и, кроме того, из-за болтанки в самолете ее пару раз вырвало. У товарища Арлетты была изящная фигурка, тонкая талия, бледная кожа, и, хотя одета она была, как и подруги по путешествию, очень просто: юбка, свитер грубой вязки, перкалевая блузка, туфельки с пряжкой без каблука, какими торгуют на рынках, — в ней, в том, как она ходила и вообще двигалась, я тотчас почувствовал что-то очень женственное. Но прежде всего в том, как она кривила губы, задавая вопросы про улицы, по которым ехало наше такси. В ее темных, выразительных глазах плясал алчный огонек, когда она разглядывала обсаженные деревьями бульвары, симметричные здания и толпы молодых людей, юношей и девушек, которые шли со своими сумками, несли в руках книги и тетради, бродили по улицам, заходили в бистро, рассыпанные вокруг Сорбонны, пока мы приближались к маленькой гостинице на улице Гей-Люссака. Им досталась комната без туалета и даже без окон, с двумя кроватями, на которых предстояло разместиться втроем. На прощание я повторил полученные от Пауля инструкции: за порог ни ногой, а вечером он сам к ним заглянет и объяснит план действий в Париже.

Я стоял в дверях гостиницы, собираясь закурить, прежде чем шагнуть на улицу, но тут кто-то тронул меня за плечо.

— В этой норе у меня начался приступ клаустрофобии, — улыбнулась товарищ Арлетта. — И кроме того, товарищ… Не каждый же день доводится побывать в Париже…

И тут я ее узнал. Она, конечно, сильно изменилась, особенно манера говорить, но от всего ее облика по-прежнему веяло тем же озорным лукавством, которое так хорошо мне запомнилось, — чуть нагловатым, непредсказуемым и вызывающим. Вызов сквозил во всем: в ее позе, в том, как она стояла, решительно выпятив маленькую грудь, подняв к собеседнику лицо, чуть отведя назад ногу и выгнув изящный зад, в том, как глядела на тебя — очень насмешливо, и ты не мог понять, шутит она или говорит всерьез. Миниатюрная, с небольшими кистями рук и ступнями, волосы — теперь темные — падали из-под ленты на плечи. И все те же глаза цвета темного меда.

Предупредив ее, что то, что мы собираемся сделать, строго-настрого запрещено и товарищ Жан (Пауль) нас за это взгреет, я повел ее на прогулку — к Пантеону, Сорбонне, Одеону и Люксембургскому саду, а под конец — катастрофа для моих финансов! — обедать в «Акрополь», греческий ресторан на улице Ансьенн Комеди. За три часа она рассказала мне, нарушив абсолютно все правила революционной конспирации, что училась на филологическом и юридическом факультетах в Католическом университете, что уже много лет является членом подпольной организации «Коммунистическая молодежь» и что, как и другие товарищи, перешла в МИР, потому что это настоящее революционное движение, а то — захиревшая и отставшая от времени партия, о чем она говорила заученным тоном, без малейшей убежденности. А я в свою очередь рассказал, как бегаю в поисках работы, которая дала бы мне возможность остаться в Париже, и сообщил, что последнюю надежду возлагаю на конкурс переводчиков с испанского, объявленный ЮНЕСКО и назначенный на завтрашний день.

— Ну-ка, сложи пальцы вот так, крестом, и стукни три раза по столу — это на удачу, — очень серьезно велела товарищ Арлетта, пристально глядя мне в глаза.

Как же это она умудряется совмещать подобные суеверия с научной теорией марксизма-ленинизма? Признаюсь, с моей стороны вопрос прозвучал весьма провокационно.

— Если хочешь, чтобы твои желания исполнились, любые способы хороши, — быстро и очень веско возразила она. Но тут же, пожав плечами, улыбнулась. — Я еще и молитву прочитаю, чтобы ты выдержал экзамен, даже если ты в Бога не веруешь. Ну что, неужто пойдешь и доложишь партийным начальникам, какая я суеверная? Ох, вряд ли. С виду ты человек хороший…

Она расхохоталась, и от смеха на щеках у нее появились те же ямочки, какие были в детстве. Я проводил ее до гостиницы. Если она не против, я попрошу разрешения у товарища Жана и покажу ей другие парижские достопримечательности, прежде чем она продолжит свой революционный путь. «Роскошно», — бросила она, протягивая мне вялую руку, которая чуть дольше положенного задержалась в моей. Эта партизанка была очень красива и очень кокетлива.

На следующее утро я пошел сдавать экзамен, устроенный для будущих переводчиков ЮНЕСКО. Претендентов оказалось десятка два. Нам предложили перевести полдюжины текстов с английского и французского, довольно простых. Я чуть замешкался с выражением «art roman», которое сперва перевел как «древнеримское искусство», но потом, перечитывая свою работу, понял, что речь идет о романском искусстве. В полдень мы с Паулем пошли в «Птит суре» есть сосиски с жареной картошкой, и тут я без обиняков попросил у него разрешения выводить на прогулки товарища Арлетту, пока она находится в Париже. Он хитро на меня глянул и произнес притворно строгим тоном:

— Категорически запрещено позволять себе лишнее с товарищами. Во время революции на Кубе и в Народном Китае революционерку могли поставить к стенке за обычную пудру. А почему, интересно знать, тебе вздумалось водить ее на прогулки? Понравилась, что ли?

— Вроде того, — ответил я, чуть смутившись. — Но если из-за этого у тебя будут неприятности…

— Тогда ты потерпишь? — засмеялся Пауль. — Не притворяйся, Рикардо! Гуляй, но только уговор: я ничего не знаю! Идет? А потом обо всем мне в подробностях доложишь. Да, и самое главное: советую не забывать про презервативы.

В тот же вечер я зашел в гостиницу на улице Гей-Люссака, и мы с товарищем Арлеттой отправились ужинать на улицу Лагарп в «Птит отеллери» и заказали себе steak-frites.[12]Потом перебрались в boîte de nuit[13]«Эскаль» на улицу Месье-ле-Пренс, где в те дни молодая испанка Карменсита, одетая на манер Жюльетт Греко с ног до головы в черное, пела, аккомпанируя себе на гитаре, или лучше сказать — декламировала, старинные поэмы и республиканские песни времен гражданской войны. Мы выпили несколько рюмок рома с кока-колой — этот напиток уже начинали называть «Куба либре».[14]Зал был маленьким, темным, дымным и душным, музыка звучала печально, публика еще только собиралась, и, допивая экзотический напиток, я сообщил, что ее колдовство и молитвы помогли: экзамен в ЮНЕСКО я выдержал. Потом взял руку товарища Арлетты, сжал пальцы и спросил, догадалась ли она, что я влюблен в нее вот уже десять лет. Она засмеялась:

— Выходит, ты влюбился в меня еще до того, как мы познакомились? Или ты хочешь сказать, что целых десять лет ждал, пока в один прекрасный день тебе повстречается девушка, похожая на меня?

— Не первое и не второе. Представь себе: мы были довольно хорошо знакомы, только вот ты успела меня позабыть, — проговорил я очень медленно, следя за ее реакцией. — Тогда ты звалась Лили и выдавала себя за чилийку.

Я подумал было, что от неожиданности она вырвет руку или хотя бы нервно сожмет в кулак, но нет, ничего подобного. Рука продолжала спокойно лежать в моей и даже не дрогнула.

— Что ты говоришь? Неужели? — прошептала Арлетта. В полутьме она наклонилась над столиком и приблизила ко мне лицо — настолько, что я ощутил ее дыхание. Глаза смотрели пытливо, словно стараясь прощупать, что у меня внутри.

— Ты все так же ловко умеешь имитировать чилийскую речь? — спросил я, целуя ей руку. — Только не говори, что понятия не имеешь, о чем я толкую. Может, не помнишь и того, как я трижды объяснялся тебе в любви и трижды получал от ворот поворот?

— Рикардо, Рикардито, Рикардо Сомокур-сио! — воскликнула она в радостном изумлении, и теперь я отчетливо почувствовал, как она сжимает мою руку. — Тощий! Значит, ты тот самый аккуратненький мальчик? У тебя всегда был такой вид, будто ты приготовился наутро идти к причастию. Ха, ха! Неужели это ты? Боже, как смешно! Ведь у тебя уже тогда была физиономия святоши.

Однако миг спустя, стоило мне начать расспрашивать, как и почему им с сестрой пришло в голову выдавать себя за чилиек, когда их родители переехали в Мирафлорес, на улицу Эсперанса, она очень твердо заявила, что знать не знает, о чем я веду речь. И вообще, что за нелепая выдумка? Какие чилийки? О ком это я? Она никогда не звалась Лили, никогда не жила в пижонском Мирафлоресе, у нее нет и не было сестры. И в дальнейшем скалой стояла на своем: никакого отношения к каким-то там чилийкам она не имеет. Но порой, как и в самом начале того вечера в баре «Эскаль», когда она проговорилась, что узнала во мне глупого мальчишку, каким я был десять лет назад, что-то вдруг проскальзывало в ее лице — что-то мимолетное, едва уловимое, — и я тотчас снова видел перед собой прежнюю взбалмошную Лили.

Мы очень долго просидели в «Эскаль». Она позволяла целовать и обнимать себя, но никак не отвечала на мои ласки. Не отнимала губ, когда я к ним тянулся, — и оставалась холодной, безразличной. Равнодушно терпела мои поцелуи, даже не приоткрывала рта, чтобы я мог почувствовать вкус ее слюны. И тело товарища Арлетты казалось окаменевшим, когда мои руки гладили ее талию, плечи, маленькие крепкие груди с твердыми сосками. Она бестрепетно и покорно сносила самые бурные проявления чувств с моей стороны — так королева принимает почести от вассала, но в конце концов спокойно отстранилась, сочтя, что я вот-вот перейду границу дозволенного.

— Это было четвертое объяснение в любви, чилийка, — сказал я, когда мы стояли на пороге маленькой гостиницы на улице Гей-Люссака. — Теперь, надеюсь, ты скажешь мне «да»?

— Это мы еще посмотрим. — Скрываясь за дверью, она послала мне воздушный поцелуй. — Не теряй надежды, пай-мальчик.

Десять дней, пробежавшие вслед за этой встречей, можно было назвать нашим медовым месяцем. Мы виделись каждый день, и я быстро истратил все деньги, присланные теткой Альбертой. Я сводил Арлетту в Лувр и музей Же де Пом,[15]музей Родена, дом Бальзака и дом Виктора Гюго, в Синематеку на улице Ульм, на спектакль в ТНП, которым руководил Жан Вилар (мы посмотрели пьесу Чехова «Платонов», где сам Вилар играл главную роль), а в воскресенье на поезде отправились в Версаль, посетили дворец, потом долго гуляли по лесу, попали под дождь и промокли до нитки. В те дни все принимали нас за любовников: мы ходили взявшись за руки, я обнимал и целовал ее. Она вроде бы не противилась, иногда мои нежности ее забавляли, но чаще не будили никаких эмоций. И дело неизменно кончалось тем, что она говорила с раздраженной гримасой: «Ну хватит, Рикардо». Порой, очень редко, вдруг приглаживала рукой мою челку или проводила тонким пальцем по моему лицу, по носу или губам, словно вознамерившись разгладить невидимые складочки, — так ласковая хозяйка забавляется со своим песиком.

Десять дней мы были неразлучны, и я скоро убедился: товарища Арлетту абсолютно не интересуют ни политика в целом, ни революция в частности. Скорее всего, членство в Коммунистической молодежи, а потом в МИРе были выдумкой, как и учеба в Католическом университете. Она никогда сама не заговаривала ни про политику, ни про университет; мало того, когда я пытался свернуть беседу в эту сторону, часто попадала впросак, не зная самых элементарных вещей, и старалась побыстрее покинуть опасную зону. У меня не осталось никаких сомнений в том, что она добилась этой «партизанской стипендии» только ради того, чтобы вырваться из Перу и посмотреть мир. Она была весьма скромного происхождения — это сразу бросалось в глаза — и постаралась не упустить счастливый шанс. Но сообщать о своих догадках или расспрашивать ее я, разумеется, не рискнул, чтобы не вгонять в краску и не заставлять сочинять новые небылицы.

На восьмой день нашего целомудренного медового месяца, к полной моей неожиданности, она вдруг согласилась провести со мной ночь в «Отель дю Сена», хотя именно об этом я понапрасну молил ее каждый вечер. На сей раз она взяла инициативу в свои руки.

— Сегодня, если хочешь, я останусь с тобой, — сказала она, когда мы ели сэндвичи с сыром грюйер (денег на рестораны у меня уже не было) в бистро на улице Турнон.

Грудь моя стала часто подыматься и опускаться, словно я только что пробежал марафонскую дистанцию.

После непростых переговоров с дежурным в «Отель дю Сена» — «Pas de visites nocturnes à l'hôtel, monsieur!»,[16]— которым товарищ Apлетта внимала с нахальным безразличием, мы все-таки смогли подняться на шестой этаж (без лифта) — в мою мансарду. Она не противилась, когда я целовал, ласкал, раздевал ее, но по-прежнему — и это было самым удивительным — словно бы не обращала на меня никакого внимания, не давала сократить ту невидимую дистанцию, которую неизменно сохраняла, соглашаясь на мои поцелуи, объятия и ласки, даже когда отдавала свое тело. Увидев ее обнаженной, я пришел в страшное волнение. Она лежала на моей узкой кровати, задвинутой в угол комнаты — туда, где потолок косо спускался вниз и куда едва доходил свет от единственной лампочки. Она была очень худенькая, хорошо сложена, и с такой тонкой талией, что, как мне казалось, я мог бы обхватить ее двумя ладонями. Кожа под маленьким темным треугольником внизу живота была как будто светлее, чем на всем теле. А вообще кожа у нее была нежная и прохладная, с оливковым оттенком — словно напоминание о далеких предках с Востока. Она позволила мне всю себя осыпать поцелуями — с головы до пят, но сама, как и прежде, оставалась пассивной и безразличной. Я читал ей на ухо поэму Пабло Неруды «Свадебные мотивы» и, запинаясь, нашептывал слова любви. Она же слушала меня, как внимают шуму дождя. Это была самая счастливая ночь в моей жизни, я никогда и никого не желал так страстно, как эту девушку, и теперь знал, что буду любить ее вечно.

— Давай накроемся, тут ужасно холодно, — прервав мои излияния, сказала она, разом возвратив меня к грубой реальности — А то ты совсем закоченеешь.

Я хотел было спросить, надо ли нам предохраняться, но раздумал, вернее, меня смутила ее раскованность, словно за плечами у товарища Арлетты был многовековой опыт, я же выглядел рядом с ней лопоухим новичком. Не все у нас с ней шло гладко. Она отдавалась без малейшего смущения, но мне было слишком тесно, и при каждой моей попытке проникнуть в нее она корчилась, лицо ее искажала гримаса боли: «Тише, осторожнее». В конце концов все получилось, и я был на седьмом небе от счастья. Клянусь, я не мог вообразить ничего лучше, чем быть с ней, и клянусь, что во время редких и всегда мимолетных увлечений мне ни разу не довелось испытать такую смесь нежности и страсти, какую вызывала она, но очень сомневаюсь, что товарищ Арлетта, со своей стороны, чувствовала что-либо подобное. У меня скорее сложилось впечатление, будто то, чем она занимается, ей глубоко безразлично.

На следующее утро, едва открыв глаза, я увидел ее уже умытой и одетой. Она сидела в ногах кровати, устремив на меня взгляд, полный неподдельной тревоги.

— Ты что, и вправду в меня влюбился?

Я часто закивал и потянулся, чтобы коснуться ее руки, но она руку отдернула.

— Хочешь, чтобы я осталась жить с тобой здесь, в Париже? — спросила она таким тоном, каким предлагают пойти в кино и посмотреть только что вышедший на экраны фильм «новой волны»: Годара, Трюффо или Луи Маля, которые находились тогда на вершине славы.

Я еще раз кивнул, окончательно растерявшись. Неужели чилийка тоже в меня влюбилась?

— Нет, никакой любви тут нет, врать не стану, — холодно пояснила она. — Просто не хочу ехать на Кубу и уж тем более возвращаться потом в Перу. Лучше всего было бы остаться в Париже. А ты помог бы мне отделаться от МИРа. Тебе же ничего не стоит поговорить с товарищем Жаном, и, если он меня отпустит, я переберусь жить к тебе. — После мгновенного колебания она вздохнула и сделала маленькую уступку — Может, в конце концов я тебя и полюблю.

На девятый день я поговорил с толстым Паулем во время нашей традиционной полуденной встречи, на сей раз в «Клюни». Мы заказали себе кофе-эспрессо с croque-monsieur.[17]Он ответил с непривычной для него резкостью:

— Я не имею права отпустить ее, это может сделать только руководство МИРа. Но пойми, если с подобной просьбой сунусь к ним я, для меня это обернется чертовскими неприятностями. Пусть едет на Кубу и проходит там положенный курс обучения. Ей надо исхитриться всем им показать, что по своему физическому и психологическому состоянию она не годится для вооруженной борьбы. Вот тогда я мог бы обратиться в руководство с ходатайством о том, чтобы ее оставили здесь, в Париже, мне в помощницы. Передай ей все, что я сказал, и вели держать язык за зубами, это не для чужих ушей. Как ты понимаешь, старик, в случае чего я окажусь в таком дерьме…

С болью в душе я пошел к товарищу Арлетте и передал слова товарища Жана. Хуже того, я и сам стал советовать ей подчиниться партийной дисциплине. Добавлю: близкая разлука меня огорчала куда больше, чем ее. Но мы не имели права подставлять Пауля, кроме того, опасно ссориться с МИРом, в будущем это может обернуться серьезными неприятностями. Занятия в тренировочном лагере продлятся всего несколько месяцев. И с первых же дней она должна всеми доступными способами демонстрировать полную свою неспособность жить в партизанском отряде, пусть, если угодно, симулирует обмороки. А я тем временем, сидя в Париже, устроюсь на работу, сниму квартиру и буду ждать…

— Да, знаю, знаю, ты будешь плакать, скучать, день и ночь думать обо мне, — перебила она ледяным тоном, раздраженно взмахнув рукой и бросив на меня колючий взгляд. — Ладно, сама вижу, что нет другого выхода. Итак, встретимся через три месяца, Рикардито.

— Чего это ты вздумала прощаться со мной прямо сейчас?

— А разве товарищ Жан не сообщил тебе, что я уезжаю завтра утром? Сперва в Прагу. Так что давай — начинай лить прощальные слезы.

Она и вправду уехала, и я не мог проводить ее в аэропорт, потому что запретил Пауль. Во время нашей следующей встречи толстяк буквально добил меня, разъяснив, что нельзя писать товарищу Арлетте, нельзя получать от нее писем — из соображений безопасности курсанты на период обучения должны отказаться от любых контактов с внешним миром. Потом Пауль честно признался, что даже не уверен, будет ли товарищ Арлетта после окончания обучения возвращаться в Перу через Париж.

Я стал смахивать на зомби, во всяком случае, с утра до ночи без устали корил себя за то, что струсил и не сказал товарищу Арлетте: давай плюнем на запрет Пауля, оставайся со мной в Париже. Зачем я заставил ее ехать на Кубу, к чему эта авантюрная затея, чем она может закончиться?