Из-под генеральского глаза 14 страница

На улицах безлюдно. Лишь около собора длинный хвост очереди. Голова уперлась в каменный домик, над которым подлинный обломок царского прошлого — зеленая вывеска казенки с белыми буквами.

Уж не она ли подсказала сибирскому правительству выбрать зелено-белый цвет для своего знамени?

Казенка работает усердно — торгует с восьми утра до десяти вечера, но почему-то торговля ведется из одной лавки.

Кирибаев пытается разузнать у ямщика, почему такой порядок получился. Но тот отвечает неопределенно:

— Берегуться, може. Кто их знает! Маята народу. В Омским вон из камитетов торгуют, — с завистью прибавляет он.

Кирибаев вспоминает «демократическое достижение» Омска — торговлю водкой из домовых комитетов — и улыбается в воротник шубы. Вслух сочувственно говорит:

— Да, у них хорошо; только вот дороже.

— Много ли! Два рубля на бутылке берут. А удобство-то какое! Да хушь три возьми — только без очереди.

При выезде из города, у последней хаты, люди с винтовками.

Старик беспокойно завозился, распахнул шубу, бормочет:

— И куды оно запропастилось?

— Не беспокойсь, не спросют. Знакомцы тута, — успокаивает ямщик.

Из домика выходит человек в черном полушубке и папахе, вроде грачиного гнезда. Кричит:

— Гриньша, это што же ты сам?

— В разгоне все. Да и дело есть.

— За ханой, знать?

— Может, и будеть, — улыбается ямщик.

— А эти кто?

— По прогону едуть. От земства.

— Ну, айда. Заворачивай буде на обратном.

— Не без этого.

Опять запозванивали колокольцы, и кошевка стала нырять из ухаба в ухаб.

Степь, казавшаяся равниной с площадки вагона, теперь изматывала своей неровностью. Лошадям тяжело. Ямщик то и дело кричит:

— Ну-к вы, ахуны, играй ногами веселея!

Кирибаев силится вспомнить, где он слыхал такое необыкновенное применение слова «ахун».

«В Казанской если — речь не та. Где-нибудь под Тулой, либо в Рязани».

Потом спрашивает:

— Вы откуда будете? Ямщик оживился.

— Рязанские мы… Данковского уезду… Именье там князя Урусова. Богатимое. Слыхали, може?

Начинается обычный для большинства переселенцев Сибири рассказ о местах своей родины.

Кирибаев не слушает. У него теперь другое в голове: за кем Дон? Его верховье?

Угрюмый старик зато разговорился.

Он сказался туляком, Епифанского уезда. Соседи, значит.

Замелькали в разговоре названия городков и больших сел, вплоть до станции Ряжск, которую оба переселенца помнили и теперь, через десятки лет после того, как там «парился» их переселенческий поезд.

К вечеру потеплело. Полетели белые пушистые хлопья. Лошаденки совсем притомились и еле тащили кошевку. Встречных — ни одного человека.

— Не ездиют к нам вечером — боятся, — говорит ямщик.

— Чего боятся? — спрашивает Кирибаев.

— Неприятностев много. Обыски там, бумажки требуют. Забыл — садють… Кому охота?

— Это верно, — соглашается старик, — строгостев много. Только не к чему это.

— Енералы, будь оне прокляты, — бормочет он себе под нос.

Мелькают огоньки — станок скоро.

 

У хозяина «не последнего дома»

 

Холодная изба, набитая доотказа. Ходят взад и вперед, впуская клубы белого морозного воздуха на лежащих тут же у порога людей. Накурено «турецким из своих огородов». Горит малюсенькая лампочка ярким беловатым светом.

— Ишь богачье — скипидарь жгуть, — замечает привезший Кирибаева ямщик.

— Будь он неладен. Погляди — сажа полетит. Весь потолок испакостили — не домоешься, — откликается хозяйка.

— Не карасин, известно, а супротив масла все лучше.

— О карасине, видно, не поминай. До лучины достукались с войнами-те. В городу лучина пошла. Из урмана возят. Там хватит.

— У нас хватит, — подтверждают сидящие за столом урманцы.

— Сейчас вон везем два воза. Лучина первый сорт. Кирибаев пробирается к столику, где сидит человек с книгой.

Тот неохотно берет «прогонную», долго рассматривает надпись, потом лениво записывает и кричит:

— Ванятка, кому за очередь?

— А куды? — отзывается с полатей ребячий голос.

— На урман.

— Мыльникову, кажись.

— Ну-ка, сбегай. Скажи, утречком штобы.

С полатей выбирается мальчуган, напяливает полушубок, схватывает шапчонку и хлопает дверью.

Минут через двадцать, когда Кирибаев только что пробрался к чайному столу, пришел Мыльников. Началась руготня, счет очередей. Выплыл какой-то поляк («лучше моего живут!») и однолошадный чувашин («я виноват, что он завести не может?»). Много раз упоминается хана, но кончилось тем, что Мыльников согласился.

— Кого хоть везти-то?

— А вон, — указывает нарядчик.

— Поклажи-то много?

— С полпуда не будет, — успокаивает Кирибаев.

— Ну, так завтра на свету приеду. А то ко мне пойдем. Все равно где спать. У меня, поди, лучше будет. Бабы самовар ставили, как пошел.

«Хуже не будет», — думает Кирибаев. Вылезает из-за стола и начинает одеваться.

— Все-таки выгадал, — шутил нарядчик.

— Выгадаешь у вас! Ханой подмочены — не просушить, — огрызается Мыльников.

Итти недалеко, но тяжело барахтаться в длинном тулупе по незнакомым тропинкам, занесенным снегом.

Изба у Мыльникова просторная, но тоже холодная. Есть горенка, дверь в которую на зиму заклеена. В углу — кровать с занавеской. По стенам «победительные» картины, еще от времен японской войны. На столике под зеркалом несколько книжек и желтая стопка газет «Барабинская степь».

«Ловко придумали заголовок. Надо бы прибавить — зимой», — улыбается про себя Кирибаев и берет верхний листок газеты.

Захлебываясь от восторга, газета сообщает о захвате Перми и победах «нашего талантливого молодого генерала Пепеляева».

— Хорошо пишут, — говорит Кирибаев.

— Пишут-то хорошо. Ну, только…

— Что?

— Не выходит толком.

— Как не выходит! Вот Пермь взяли. Вятку возьмут, а там и Москва.

— Скоро сказка сказывается… Далеко до Москвы-то. Пока до нее доберешься, дома не способишься, — уныло отвечает Мыльников.

— Что так?

— Недостатки-то наши. Чего нехватает, — все правительство завиняют. Известно, темный народ. Им все сразу подай. Ситцу вот нет, железа, керосину…

— Ситцу? Да в Каинске на базаре сколько хочешь.

— По пятнадцати рублей немного укупишь. Хлеб-от почем? знаете?

— Какой это ситец! — вмешивается в разговор жена Мыльникова, — Званье одно, а не ситец. Разве такой из России шел?..

Старуха мать тоже не остается безучастной.

— Довоюются, что нагишом ходить будем. Вишь, у нас робятье голопузые ходят. А ведь дом-от у нас не последний!

— Ну, будет вам! — прикрикнул Мыльников. — Тащи самовар да не путай беседу, не бабское тут рассужденье.

За чаем длительно жалуется на «сибирскую бабу», которая не знает тканья, как расейская, и балмошит мужика.

— Как балмошит?

— Ну, скулит. То ей подай, другого недостача. Невтерпеж станет от бабьего зуда, мужик и заборщит.

— Бунтовали разве у вас?

— Нет, бог миловал. Генерал Баранов не допустит. Чуть что — сейчас отряд.

— У вас были?

— Только сперва. Постегали которых маленько. Вон в урман недавно сотня ходила — на Биазу.

«Значит, к своим попаду», — думает Кирибаев и осторожно продолжает расспросы.

Мельников, однако, насторожился. Отвечает односложно, потом сам начинает расспрашивать: кто? откуда?

После чая Кирибаев лезет на полати. Фитиль гасится. Кашель и вошь не дают уснуть. Не спит и хозяин «не последнего дома». Ворочается и шипит на жену:

— Выпустила язык при постороннем человеке. Ситцу ей московского подай!

Дура несчастная!

— Да я…

— Молчи. Дрыхни!

Слышны тихие всхлипывания жены.

Мыльников выходит в сени. Потом возвращается, долго возится в темноте, закручивая папиросу.

Лезет в печь за угольком. Долго курит. Укладывается в постель и снова ворочается — заснуть не может

 

В стороне от дороги

 

Рано утром выехали.

Мыльников, растревоженный вчерашними разговорами и разбитый бессонной ночью, угрюмо молчит.

Буркнул только, усаживаясь в сани:

— Вози вот тут. За всех пьяниц ответчик! А очередь не моя.

Кирибаев тоже молчит. Расспрашивать ему теперь не о чем.

Там — по линии железной дороги и в городах — колчаковщина еще казалась живой.

Важно разгуливали на станциях щеголеватые люди. Матерно, с вывертами ругались, блевали и скандалили колчаковские каратели. Отчаянно копошился спекулянт.

Изредка мимо станций пробегала «американка».

Через широкие зеркальные окна вагонов можно было тогда видеть «новых хозяев» Сибири.

Неподвижными рачьими глазами глядели окаменелые в своей важности американцы и англичане. Загадочно улыбались японцы. Около хорошо выкрашенной и до последнего бесстыдства разодетой поездной мадамы хорохорился смешным золоченым петушком французский полковник. Хищно уставился какой-то накрахмаленный до пупа делец.

В городах — «ать! два!» — муштруются «кормные» сибирские парни, одетые в американскую форму. «Держат охрану» пьяные казаки и свирепствуют уездные и губернские генералы и атаманы. Лезут везде, даже в школьное письмо. Хотят «все искоренить» и «ничего не допустить».

Немногочисленные сибирские рабочие давно сидят по тюрьмам. Приезжие крестьяне стараются скорее кончить свои дела и до вечерних обысков убраться в деревню. Городской обыватель потихоньку скулит.

Из деревни положение казалось не таким. В каких-нибудь двадцати верстах от города стало видно, что деревня совсем откачнулась. Говорить плохо о власти боятся, но ни в чем уже ей не верят.

Чуть не единственный разговор здесь: нет товаров и сбыта хлеба, нет заработков.

Даже «домовитые мужики», вроде Мыльникова, и те потеряли надежду устроить жизнь с помощью иностранных рвачей и своих жуликов, обалделых от пьянства и распутства офицеров.

Сначала такие «домовитые», как видно, помогали новой власти, хватали деревенских большевиков и чувствовали себя хозяевами в деревне.

Теперь затихли, прижались и покорно выполняют — «за разных пьяниц» — наряды без очереди.

Остальные крестьяне крепко запуганы карательными отрядами каннского генерала Баранова и подозрительно смотрят на незнакомого городского человека: не подослан ли?

«Пожалуй, мои документы дальше и показывать не придется», — думает Кирибаев, вспоминая, как удалось обменить «слепуху» на удостоверение учителя Бергульской школы.

«Вот тебе и три подписи с печатью! — улыбается он своим мыслям. — А книжку „для взимания двух обывательских“ лучше и не вынимать из кармана».

Длинная улица села кончилась. Опять началась намозолившая глаза нудная зимняя степь. Дорога стала еще хуже.

На узенькой ленточке санного пути можно было разъехаться только порожнякам.

Привычные степные лошади осторожно сходятся друг с другом чуть не плечо к плечу. Ухитряются как-то не зацепиться запретом. Цепко держатся против встречных саней, которые от этого опрокидываются в сторону. Пассажирам приходится кувыркаться в снег, но лошади удерживаются на твердой тропинке, и дело идет все-таки спорее.

Попутный обоз удается обогнать только на особо сильной лошади, которая может скакать по глубокому снегу, как лось.

С половины дороги стали попадаться встречные обозы с грузом.

Мыльников ворчит на себя:

— Надо бы часочком пораньше. Вымотаешь теперь булануху.

Приходится сворачивать в снег, подальше от обоза, — иначе завалит возом. Когда пройдет обоз, надо вылезать из саней, чтобы лошади легче было выбраться на полоску дороги.

Возня в снегу вконец измучила больного Кирибаева. Он заходится в приступах надрывного кашля.

Даже Мыльников пожалел:

— Не доедешь ты, парень, до места. Полечился бы где. Полторы сотни верст ведь еще. А вишь нажимает — даром что под масленку пошло. На блины, видно, стужа.

— Доберусь как-нибудь. Прогреться бы только.

— Это ты верно. Баня — первое дело, — бороздит Мыльников по больному месту.

Кирибаев беспомощно ерзает в своих двух шубах от жгучего зуда по всему изъеденному телу.

Мучительно сверлит давнишняя мысль: «В баню бы! В самый жгучий жар».

Тут же в сотый раз повторяется другая: «Не очень же ловко разъезжать здесь казачьим сотням. Прикрытия вот только для стрелков нет!»

Хоть бы кустики какие в стороне!

 

По Урману

 

На станке Кирибаеву посчастливилось. Оказался встречный ямщик из Дорофеевки, который обрадовался «за по-пути» загнать очередь.

— Погрейся часок. Лошадка вздохнет, и айда. На свету приедем.

— Видное дело, — поддерживает хозяин избы. — Невелик волок. Тридцать верст как, поди, не доедете.

— Дорога ныне из годов только. Обрез, понимаешь, в сажень. Напросте оглобли береги, а с возами их сколь переломано.

— Нашел добра — оглобли считать. Мало их в урмане? Лошадям убойство, — это скажи!

Начались разговоры о заваленных возах, искалеченных лошадях и надорвавшихся хозяевах.

Под эти разговоры Кирибаев поспешно глотает какую-то красноватую горячую жидкость и забирается на полати.

Передышка недолга. Ямщик торопится.

Опять надо барахтаться в снегу.

Верст через десять от станка степь стала переходить в лес. Начали попадаться отдельные кусты и деревья. Больше талинник и осина. Потом появились группы берез, изредка сосна. Еще дальше — ельник, пихтач, кедровник.

Но нигде не видно сплошной лесной стены, как на севере России или на Урале.

Деревья разных пород, корявые, подсадистые, стоят далеко друг от друга. Все кажется, что это только начало леса. Но едешь сотни верст — картина не меняется. Со всех сторон видишь на равнинной местности разнопородное редколесье. Дальше к северу только чаще встречаются пихта и кедровник, но везде в смеси с березой, осиной и кустарниками.

Открытых больших полян тоже не видно.

— Где же у вас пашни?

— По гривкам пашем. Где посуше. Вон тут надысь пахоть была, — указывает ямщик на группу редких деревьев.

— Заброшена?

— Как знать? Может, кто и вспашет. У нас и так бывает: один бросит, другой подберет. Не поделена земля-то.

— Вовсе и хозяев нет?

— Зачем нет? Иной много лет пользует, чистит. Ну, а бросит — хоть кто бери. Просто у нас. Не в Россее. Завидного только нету. Скребешь на ем — чортовом болоте, — а соберешь… всего ничего. Жизнь тоже!

— А что сеете?

— Пшеничку норовим развести, да вымерзает. Овсы и льны — эти ничего. Родятся. Ну, рожь годом бывает.

Деревни пошли совсем не такие, как в степи. Глину и плетень сменили толстые сосновые брусья и жерди. Соломенных крыш не стало. Пошел гонт, стружка, двойной тес. Дров не жалеют. В избах, несмотря на одинарные рамы, жарко.

С освещением зато стало хуже. Скипидара в лампах нет и в помине, сальников тоже нет. Везде чадит и полыхает лучина.

Крестьянские разговоры переходят в речи охотников и лесопромышленников.

— Почем лисицы? Каков наст на Кривом? Сколько зверя забили остяцкие?

Спрашивают ли лодку в Каинске? Много ли плахи на базаре?

Общее во всем этом — нет сбыта, жить нечем.

— Не угложешь его — урман-от.

О власти здесь вовсе не говорят. На проезжего смотрят косо, но узнав, что это учитель, немного смягчаются и без большой задержки дают лошадь.

Документов не спрашивают и записи не ведут.

На третий день своего бултыханья по урманским снегам Кирибаев добрался до Биазы. Это волостной центр.

Секретарь волостной управы, или, как все его зовут, писарь, встречает приветливо. Поглаживая свои жесткие унтер-офицерские усы, он успокаивающе говорит:

— Теперь уже вам пустяк осталось. Не больше десяти верст. Только в сторону это от тракта будет.

Оказывается, что тропа, по которой до сих пор ехали, была трактовая.

Пока нарядчик ходил за лошадью, Кирибаев расспрашивает писаря о Бергуле. Тот охотно отвечает:

— Одни кержаки живут, девяносто девять дворов. Никого постороннего не пускают.

— Со школой, — это верно, — там трудно будет. Мастерицы учат. Такую бучу подымут, знай, держись!

— Главное, баба. Своих-то мужиков погаными почитают, коли съездят куда подальше. Из одной чашки есть не пустят, пока к попу не сходят после дороги.

— Чудной народ. Поп у них есть, свой. Чистая язва. Он всем и верховодит… Через бабу, конечно.

— Какого толку? Этого, пожалуй, не сумею сказать. Слыхал, будто Федосьина вера зовется. Шут их знает.

К волости подъехал парень на длинных санях с необыкновенно широкими неокованными полозьями, как у нарт.

— Загани, сколь раз вылетишь? — шутит парень.

— Неужели еще хуже дорога будет?

— Обрез сплошь. Белоштаны-те третью неделю сидят. В Каинск не едут. Бурана ждут.

— Какие белоштаны?

— К которым едешь. Они вишь в стороне живут. В снегу маются хуже нашего. Ну, и надевают сверху пимов штаны холщовые. Чтобы не засыпалось, значит. Мужики и бабы — все эдак в дорогу снаряжаются.

Тропа, по которой свернули сразу от волости, стала за селом совсем невозможной. Справа и слева глубокие крутые выбоины — обрезы. То и дело надо было отворачивать сани. Верхнюю шубу Кирибаеву пришлось снять и вместе с багажом привязать к саням.

— Вот и поезди по такой дороге с возом, — сочувствует парень бергульцам. Одна надежда — буран обрезы заметет. А его все нету. Чистая маята.

«Ну, и угол», — перебирает Кирибаев в голове обрывки слышанного о Бергуле.

«Здорово расщедрились господа земцы. Целых десять фунтов городской культуры посылают. Открывай школу, просвещай! Вот тебе в первую очередь закон и священные картины про райское житие, на придачу двадцать четыре паршивеньких букваря „по Вахтерову“, столько же карандашей, стопа бумаги, чернильный порошок и коробка перьев. Просветители тоже!»

 

Федосьина Вера

 

В потемках добрались до Бергуля. Парень-возница, увидев у одной избы группу подростков, закричал:

— А ну, проводите кто до старосты!

— Он же у логу. Троху подайся управо, тута и живет.

— Вот то-то «троху»… Запутаешься в вашей стоянке. Проводи, ребята!

— Ты с кем едешь?

— Учителя вам везу…

— Учителя?

Ребята оживились.

— Омелько, бежи до саней. Проводи до старосты.

— Може, до дядька Костьки? У них «мирские» пристают, — замечает другой.

— Каки Костьки! Веди к старосте, — настойчиво требует парень. — Расписку мне с него надо.

Омелько, высокий черноглазый подросток, лет четырнадцати — пятнадцати, садится в сани и говорит:

— Езжай на ту загороду.

Началось путешествие по Бергулю. Стало понятным, почему ямщик просил провожатого. Никакого подобия улиц в Бергуле нет. Девяносто девять домов широко разбросаны, — кому где показалось лучше. В потемках похожи на отдельные заимки.

У старосты просторный, недостроенный еще в одной половине дом с плотным забором. Злой волкодав во дворе.

Староста, квадратный человек с раскосыми глазами и широкой бородой, узнав, что приехал учитель, услужливо предложил проводить на квартиру — к Костьке.

Ямщик почему-то уперся.

— Ни к каким Костькам не поеду. Здесь лошадь поставлю. Наездился. Будет!

— Та восподину вучителю неудобно же у мене будеть. Комнатки нет, а воны, може, курять.

Кирибаев успокоил, что курить не будет.

— Мать у меня — стар человек, не любить, — оправдывался хозяин, укорачивая цепь волкодаву, который свирепо бросался на нежданных посетителей.

Старуха в черном платочке, из-под которого чуть виднелся белый ободочек, уперлась во входивших глазами злее волкодава.

Сын-староста виновато суетился и объяснял, ни к кому не обращаясь:

— Вучителя вот послали.

— Кого вучить-то? — спросила старуха. — И так на ученье мають. Табак жгуть, рыло скоблють. Мало, видно? Остатнее порушить хочуть?

Неожиданно за учителя вступился плешивый старик, чеботаривший около теплухи.

Судя по обрезанной выше колена ноге, он, видимо, соприкасался с городской жизнью, хотя бы на операционном столе.

— Не глядите вы, восподин вучитель, на старуху. Она у меня як старица. Того не смышляет, что у городу мальцы и девки нумеры знають, у школе вучатся. Скидайте шабур да идите до железянки. Тепло тута.

Гостеприимство старика окончательно взбесило старуху:

— Тьфу ты, сатанин слуга! Внучку-то тоже нумерам вучить будешь? Мало покарал восподь. Горчайше хочешь?

Старуха с остервенением плюнула в сторону мужа и ушла в боковуху отмаливать грех встречи и разговора с «мирским человеком». Больше она не показывалась. Вызывала раз сына и несколько раз кричала невестке:

— Листька, иди до мене!

С уходом старухи в избе повеселело. Молодая хозяйка забренчала посудой у печки. Старик, обрадовавшийся новым людям, пустился в длинные разговоры о бергульском житье.

Пришли они сюда — в урман — семнадцать лет тому назад. Все «по древней вере». Раньше жили в Минской губернии. Деды и прадеды жили за границей. Туда бежали из Новгородской губернии в пору жестокого «утеснения».

— Здесь насчет веры свободно, только жить плохо. Ни тебе агресту, ни яблочка. Пшеница и та через пять лет родится. Всю зиму мужики буровят пилу. Остякам тут только жить!

— Бесперечь переселяться надо на новые места. Где потеплее. Вот только заваруха кончится. Жить стало невмоготу. Дом сынок развел большой, а кончать нечем.

Уже после того как Кирибаев с ямщиком поочередно поели похлебки из «мирской» чашки и напились сусла, старик еще долго жаловался на «проклятый вурман» и расписывал «новые места» где-то за Бией.

Парень-возница давно всхрапывал, староста тоже казался спящим, но Кирибаев, измученный дорогой и поминутно кашлявший, все-таки поддерживал разговор.

Занятной казалась самая форма речи старика.

К основному русскому говору пристали мягкие окончания южанина. Украинские слова: шо, мабуть, троху — переплетались с польскими: агрест (крыжовник), папера (бумага). Тут же тяжело брякало сибирское: сутунок (отрезок тяжелого бревна), шабур (верхняя одежда). Немало влипло и от церковной книги: молодейший, тонейший, беси, еретики.

Забеспокоился в люльке ребенок. Мать укачивает, вполголоса приговаривая:

 

Кую ножки,

Поеду у дорожку.

Поеду до пана…

Куплю барана.

Панасейке — ножки,

Панасейке — рожки

И мяса трошки…

 

— Листька, иди до мене! — кричит из-за двери старуха.

«Нельзя, видно, ночью ребенку песню петь», — догадывается Кирибаев.

— У, старая! Когда только такие переведутся!

 

Белоштанское житье

 

Рано утром Кнрибаева будит староста:

— Пора на сходку.

Постаралась старуха поскорей освободиться от незваных гостей. Чуть свет заставила сына собрать сходку.

В просторной избе, которую снимают под сборню, уже начали собираться. Все больше средний возраст. Стариков не видно. Разговаривают, шутят. Исподтишка наблюдают за «вучителем», который примостился с боку стола и говорит с соседями о школе.

«Вучителю» толпа тоже кажется непривычной.

Странно, что не видно ни одной цыгарки, непривычно обращение друг с другом на вы и какие-то удивительные имена: Ивка Парфентьевич, Панаска Макарьевич, Омелька Саватьевич.

Каждый вновь пришедший на минуту окаменевает, уставившись на образа. Отчетливо слышно, как стучат костяшки пальцев в лоб. Резко отмахиваются три поясных поклона. Так же резко три поклона по сторонам. И только после этого пришедший сбрасывает окаменелость и становится обыкновенным живым человеком.

Из-за занавески от печи идет к двери высокая женщина с огромным животом.

Кто-то спрашивает, указывая глазами на живот:

— Вустька, кто же вам позычил такое?

— Позычите вы, кобели иродовы! — огрызается солдатка.

— Сиротьско дело — пекутся, — хохочут мужики. Изба наполняется. Становится тесно. Острым стал запах свежевыделанных овчин. Открывается сходка.

Кирибаев, под влиянием вчерашней встречи со старухой, начинает доказывать, что надо записывать в школу мальчиков и девочек.

— Та мы ж давно желаем. Третий год просим. Все готово. Вучителя не едуть.

— Боятся, знать, наших баб, — шутят из толпы.

— Мальцов и девок запишем. Хоть сейчас.

— Девок на што? Не порховища у школе, — пробует кто-то возражать. Но его успокаивают.

— А вы не пишите, коли не хотите.

— Ну, а вучилище где будеть? — спрашивает староста.

— Та где же говорено — у Костьки Антипьевича. Самое у него вучилище и квартира вучителю будеть.

Названный Костькой, высокий крестьянин с бельмом на левом глазу, считает нужным оговориться:

— Можеть, кто другой желаеть?

— Кто ж пожелаеть, коли у вас дом у селе большейший.

Дальше условливаются, когда привезти школьную мебель, которая сделана еще до революции и стоит по домам.

Выбирают попечителя, черного верзилу, с которым разговаривал Кирибаев перед сходкой.

Со схода Кирибаев пошел осматривать школьное помещение. Кроме хозяина арендованного под школу дома, с ним пошли вновь избранный попечитель и староста.

Дом оказался просторным, с блестящими, как лакированные, стенами из кедрового леса. Для класса назначалась угловая комната с большой печью — «щитом», по местному говору. Рядом маленькая комната для «вучителя».

Через теплый коридор жилая изба хозяина.

В семье нет старух. Не так заметно враждебное отношение к чужаку. Женщины только следят, как бы он не «обмиршил» что-нибудь. Слежку, однако, стараются сделать незаметной.

Когда Кирибаев подошел к кадке напиться, хозяйка поспешно ухватила лежавший тут ковш и захлопотала.

— Так я же вам налью у бляшку.

Одна из дочерей услужливо подала ей с полки стоящую отдельно от другой посуды эмалированную кружку — «мирской сосуд», как видно. Кружку с водой Кирибаеву, однако, не отдают в руки, а ставят на стол.

Учитель чуть заметно улыбается, но хозяин, видимо, понимает и виновато объясняет:

— Попа боятся.

— Так як же, батя, не бояться, коли воны поклоны дають, — говорит одна из дочерей.

— И помногу? — спрашивает Кирибаев.

— Та пятьсот, — вздыхает девица.

— За что же так много?

— По грехам это, — вмешивается мать. — Кому и меньше. Танцують воны, поють, поп и началит, — поясняет она, указывая на улыбающихся «грешниц».

Видно, все-таки, что к поповскому началению относятся здесь не очень строго.

Договорившись о плате за квартиру и стол, Кирибаев идет в свою клетушку, где уж дрожит и гудит теплуха, набитая кедрачом.

— В баню бы теперь, — говорит Кирибаев.

— Я ж велел девкам вытопить. Скоро сготовять, — отвечает хозяин. Потом кричит в избу. — Келька, бежите до Андрейка. Можеть, воны с нами пойдуть.

Староста суетится, предлагает сбегать за дорожным мешком Кирибаева.

Попечитель школы остается, он собирается тоже итти в баню.

— Полечим вас, восподин вучитель, — улыбается он. — По-нашему. Докторов здесь нема, а вон какие здоровые, — указывает он на себя и хозяина.

Оба заливисто хохочут своему огромному телу и крепкому здоровью.

Пришел третий, которому в дверях тесно. Это брат хозяина Андрей — лучший медвежатник и ложечник в селе. Веселый человек, который начинает знакомство вопросом:

— Может, у вас покурить есть, восподин вучитель?

Для Кирибаева это больной вопрос. Третий день уже он не курит. Дорогой купить было негде, а в Бергуле достать оказалось невозможным.

Узнав, что табаку нет, Андрей оживленно говорит.

— Так я же свой принесу. Изрубим здесь. Он поспешно уходит и скоро возвращается со свертком каких-то половиков. В свертке мокрая махорка. Ее сушат над теплухой. Рубят топором, и все четверо начинают жадно курить. Шутят.

— Теперь к вучителю заневоль побежишь. Досыть покурим. Хо-хо!

— Бабам недоступно… попу ходу нет…

Которая-то из девиц кричит через дверь:

— Батя, байня сготовлена.

Кирибаев надевает свою нижнюю шубейку. Хозяин берет и верхний тулуп.

— Тоже погреть надо с дороги, — поясняет он.

Через просторный скотный двор проходят на берег Тары к низенькой толстостенной постройке.

Правый берег Тары сплошь зарос кустарником. Из-за него видно все то же смешанное редколесье — урман.

Попечитель указывает рукой на восток.

— Так пойдешь — у Томск выбегишь. Триста верст.

— Там вон (северо-запад) Киштовка будеть, Ича. Остяцкое.

— Ежели прямо — ни одного жила не будеть.

— По край свету живем, — хохочет Андрей. Просторная баня топится по-черному. Едкий дым лезет в глаза. Усиливается кашель.

— Без слезы не байня, — шутят бергульцы.

Задыхаясь от дыма, «вучитель» все-таки лезет на полок. Попечитель школы усердно нахлестывает изъеденную «Вучителеву» спину, а «Костька» поддает жару.

Дышать нечем. Кирибаев пробует спрыгнуть на пол, но вмешиваются огромные руки Андрея, которые крепко держат «вучителя»…

Очнулся на береговом снегу Тары. Двое раскрасневшихся нагих мужиков ворочают в снегу щуплое «вучителево тело». Как только заметили, что он открыл глаза, сейчас же подхватили и опять в жар.

Опять дышать нечем. Снова обморок.

Очнулся на этот раз в своей кровати. Около стоят те же два мужика в бараньих тулупах, накинутых на голое тело. Один сует в руки «зингеровскую» кружку.