V. Мальчик, который не умел говорить 6 страница

— Все мои сбережения, все, что я накопил за долгую жизнь, — прошептал месье Арну, глядя на меня с укором, как будто именно я был виновником трагедии. — Понимаете? Я, мягко говоря, немолод, поздно начинать жизнь с нуля. Понимаете? Она не только изменила мне невесть с кем, скорее всего, с каким-нибудь гангстером, но они наверняка вместе и задумали всю эту аферу. Да, она не просто сбежала, но и прихватила с собой деньги с нашего швейцарского счета. Я хотел показать, до какой степени ей доверяю. Понимаете? У нас был общий счет. На случай, если со мной что-то произойдет, — допустим, я скоропостижно скончаюсь. Ведь налоги на наследство могут сожрать все, что накоплено тяжкими трудами всей жизни. Ну кто мог вообразить такую низость, такое вероломство? Она поехала в Швейцарию, чтобы сделать очередной вклад, и забрала все, все — я остался ни с чем, я разорен. Chapeau, un coup de maitre![37]Она ведь знала, что я не могу никуда пожаловаться, а если сделаю это — выдам себя с головой, погублю свою репутацию, потеряю работу. Знала, что, если я обращусь в полицию, мне же будет хуже, потому что у меня имелись тайные счета, я укрывал доходы от налогов. Они все отлично спланировали! Но как она могла отплатить такой жестокостью за любовь? От меня она получила столько хорошего, столько любви, я обожал ее.

Он снова и снова возвращался к той же теме, а в промежутках мы пили вино, пили молча, потому что каждый был погружен в собственные мысли. Наверное, это было низко, но я не мог отделаться от вопроса: что его больше огорчило, бегство жены или потеря тайного счета в Швейцарии? Мне было жаль месье Арну, меня мучила совесть, но я не знал, чем его утешить. Просто время от времени вставлял в монолог дипломата короткие дружелюбные реплики. На самом деле ему не было дела до моего мнения. Он пригласил меня, потому что ощущал потребность в слушателе, потребность перед кем-то выговориться, выплеснуть наружу то, что с момента исчезновения жены жгло ему нутро.

— Простите, я больше не мог держать все это в себе, — признался он под конец, когда прочие посетители уже разошлись, мы остались в зале одни и официанты бросали на нас нетерпеливые взгляды. — Благодарю Вас за снисходительность. Надеюсь, такого рода очищение пойдет мне на пользу.

Я ответил, что время лечит все, что любые несчастья и горести когда-нибудь забываются. Но, утешая его, я почувствовал себя ужасным лицемером, словно самолично разработал план бегства экс-мадам Арну и похищения денег с их общего тайного счета.

— Если судьба вдруг столкнет вас, скажите, пожалуйста, что она напрасно опустилась до такого. Я бы сам ей все отдал. Она хотела заполучить мои деньги? Вот они, бери… Но только не так, не так…

Мы распрощались у выхода из ресторана. В сиянии огней Эйфелевой башни. И больше я никогда в жизни не видел несчастного Робера Арну.

Колонна «Тупак Амару», организованная МИРом и возглавляемая Гильермо Лобатоном, продержалась на несколько месяцев дольше, чем ее штаб на Меса-Пеладе. Как в случае с Луисом де ла Пуэнте, Паулем Эскобаром и другими миристами, погибшими в долине Ла-Конвенсьон, военные отказались давать точную информацию о том, каким образом были ликвидированы последние участники повстанческого движения. В течение второй половины 1965 года Лобатон с товарищами при поддержке индейцев асханика из Гран-Пахоналя уходили от спецподразделений армии, которые преследовали их по земле и на вертолетах и учиняли зверские расправы над индейскими деревнями, где повстанцы находили кров и еду. В конце концов 7 января 1966 года остатки колонны, двенадцать человек, усталых, измученных болезнями, заеденных москитами, приняли смерть неподалеку от реки Сотсики. Никто не знает, погибли они в бою или их захватили живыми, а потом казнили. Могил никто никогда не видел. По непроверенным слухам, Лобатона и его заместителя посадили на вертолет и затем сбросили в сельву, чтобы дикие звери уничтожили трупы. Француженка, подруга Лобатона, много лет пыталась организовать кампании в Перу и за границей, чтобы добиться от правительства точных сведений о местах захоронения жертв этой непонятной войны, но так ничего и не узнала. Выжил ли хоть один из них? Может, и по сей день кто-то живет в подполье, не имея возможности выбраться из сотрясаемой несчастьями страны? Я, понемногу приходя в себя после исчезновения скверной девчонки, не упускал из виду развитие событий в Перу. Но главные новости я черпал из писем дяди Атаульфо. Нетрудно было заметить, что настроение его с каждым разом становилось все более пессимистическим — он уже не верил в возможность сохранения демократии в Перу. «Те же военные, что разгромили повстанцев, теперь готовятся разрушить правовое государство и устроить новый путч», — писал он.

Однажды я работал в Германии и вдруг самым неожиданным образом столкнулся лицом к лицу с одним из тех, кто выжил на Меса-Пеладе: а именно с самим Альфонсо Спиритом, тем парнем, которого послал в Париж теософский кружок, действовавший в Лиме, после чего его переманил толстый Пауль, сумев отвлечь от тайн потустороннего мира и превратить в партизана. Я приехал во Франкфурт работать на международной конференции по проблемам массовых коммуникаций и во время перерыва забежал в универмаг, чтобы сделать кое-какие покупки. У самой кассы кто-то схватил меня за плечо. Я тотчас его узнал. За четыре года, что мы не виделись, он заметно прибавил в весе и отпустил длинные волосы по новой европейской моде, но настороженное и чуть печальное лицо почти не изменилось. Он уже несколько месяцев жил в Германии с девушкой из Франкфурта, с которой познакомился в Париже, еще во времена Пауля, и получил статус политического беженца. Мы пошли в кафе, расположенное прямо в здании универмага, где было полно женщин с упитанными ребятишками, которых обслуживали турки.

Альфонсо Спирит чудом спасся, когда командос разгромили Меса-Пеладу. Несколькими днями раньше Луис де ла Пуэнте отправил его в Кильябамбу, потому что связь с городскими базами поддержки начала давать сбои и в лагере ничего не знали о судьбе группы из пяти человек, прошедших специальную подготовку, чье прибытие ожидалось еще неделю назад.

— На базе поддержки в Куско завелся предатель, — объяснял он тем же невозмутимым тоном, каким, по моим воспоминаниям, всегда изъяснялся и прежде. — Нескольких человек арестовали. Их пытали, кто-то не выдержал и раскололся. Так военные вышли на Меса-Пеладу. Честно признаться, до настоящих операций дело еще не дошло. Лобатон и Максимо Веландо, конечно, зря стали пороть горячку там, в Хунине. Устроили засаду в ущелье Яхуарина, перебили кучу полицейских. В результате на нас бросили войска. Мы в Куско еще ничего не успели сделать. По замыслу Луиса де ла Пуэнте, надо было не сидеть в лагере, а постоянно передвигаться с места на место. «Суть партизанской тактики — в мобильности» — таким был завет Че. Но нам не дали времени — загнали в ловушку.

Альфонсо Спирит рассказывал с какой-то непонятной отстраненностью, словно все это происходило несколько веков назад. Он и сам до конца не понял, каким образом ускользнул из сетей, раскинутых на базах поддержки МИРа в Кильябамбе и Куско. Потом он прятался в Куско в доме одной супружеской пары, давних своих знакомых по теософскому кружку. Они относились к нему очень хорошо, хотя страху натерпелись. Через пару месяцев Альфонсо вывезли из города, спрятав в грузовике с каким-то товаром, и доставили в Пуно. Оттуда было уже легче легкого перебраться в Боливию, и там после долгих мытарств он добился, чтобы Западная Германия согласилась его принять в качестве политического беженца.

— Расскажи мне про толстого Пауля, каково ему было там, на Меса-Пеладе?

Судя по всему, Пауль довольно быстро адаптировался к партизанской жизни и к высоте 3 тысячи 800 метров. Его ни разу не покинуло хорошее настроение, хотя порой, когда отряду приходилось обследовать территории вокруг лагеря, лишний вес здорово ему мешал. Особенно карабкаться на скалы или спускаться по крутым откосам под проливным дождем. Однажды он не удержался и по скользкой жиже катился вниз метров двадцать, а то и тридцать. Товарищи решили, что он свернул себе шею, но Пауль поднялся как ни в чем не бывало, только весь с головы до ног в грязи.

— Потом он сильно похудел, — добавил Альфонсо. — В то утро, когда я простился с ним в «Illarec ch'aska» («Луч зари»), он был не толще тебя. Мы, кстати, не раз говорили с ним о тебе. «Что-то сейчас поделывает наш посол при ЮНЕСКО? — спрашивал он. — Может, решился наконец напечатать стихи, которые пишет втихаря?» Он никогда не унывал. И неизменно выигрывал, когда по вечерам мы, чтобы скоротать время, соревновались, кто расскажет лучший анекдот. Его жена и сын теперь живут на Кубе.

Мне хотелось подольше посидеть с Альфонсо Спиритом, но пора было возвращаться на конференцию. На прощание мы обнялись, и я дал ему свой телефон, а он обещал позвонить, если когда-нибудь судьба занесет его в Париж.

Незадолго до нашего разговора — а может, сразу после него — сбылись мрачные прогнозы дяди Атаульфо. 3 октября 1968 года военные под руководством Хуана Веласко Альварадо устроили путч, который покончил с демократическим правительством Белаунде Терри, и тот был изгнан из страны. В Перу была снова установлена военная диктатура, продлившаяся двенадцать лет.

 

III. Художник из swinging London[38]

 

Во второй половине шестидесятых Париж вдруг уступил Лондону роль законодателя европейской моды, и теперь уже отсюда разносились по всему миру новые веяния. Музыка в глазах молодежи заняла главное место, потеснив книги и идеологию, особенно после появления «Битлз», а также Клиффа Ричарда, «Шедоуз», «Роллинг Стоунз» с Миком Джаггером и других английских групп и отдельных исполнителей. Что уж говорить про хиппи и психоделическую революцию, устроенную flower children.[39]Если раньше толпы латиноамериканцев устремлялись в Париж, чтобы стать революционерами, то теперь они перебирались в Лондон, чтобы влиться в армию поклонников конопли, поп-музыки и свободной любви. И отныне пупом земли называли Карнаби-стрит, а вовсе не Сен-Жермен. В Лондоне родились мини-юбки, длинные волосы и дикарские наряды, освященные мюзиклами «Hair» и «Jesus Christ Superstar»,[40]увлечение наркотиками — от марихуаны до лизергиновой кислоты,[41]индийскими духовными практиками, буддизмом, а также свободная любовь и особый стиль одежды для геев, здесь впервые стали проводиться кампании в защиту прав сексменьшинств и сформировалось воинственное неприятие буржуазного истеблишмента — но уже не под лозунгом социалистической революции, к которой хиппи проявляли полное безразличие, а во имя гедонистического и анархического пацифизма, замешанного на любви к природе и животным вкупе с пренебрежением к традиционным моральным ценностям. Теперь бунтующая молодежь ориентировалась не на дебаты в зале «Мютюалите», не на Новый роман и певцов-интеллектуалов вроде Лео Ферре или Жоржа Брассанса, не на парижские кинотеатры, а на Трафальгар-сквер и парки, где Ванесса Редгрейв и Тарик Али устраивали митинги и манифестации против войны во Вьетнаме, а в перерывах многотысячные толпы валили на концерты своих идолов. Символами новой культуры стали пабы и дискотеки. Лондон словно магнит притягивал к себе миллионы молодых людей и того и другого пола. Но в те годы Англия переживала еще и театральный бум: «Марат-Сад»,[42]поставленный в 1964 году Питером Бруком, прежде известным в первую очередь по революционным сценическим версиям Шекспира, стал событием европейского масштаба. Никогда больше я не видел на сцене ничего, что бы так крепко врезалось в память.

Благодаря одному из тех странных стечений обстоятельств, которые порой подстраивает случай, как раз в конце шестидесятых я часто бывал в Англии и жил в самом сердце swinging London — в Эрлз-Корт,[43]весьма оживленной и космополитической части Кенсингтона, который из-за наплыва туда новозеландцев и австралийцев получил известность как Долина Кенгуру (Kangaroo Valley). Так что бурные майские дни 1968 года, когда парижская молодежь строила баррикады в Латинском квартале под лозунгом, что надо быть реалистами и выбирать невозможное, я провел в Лондоне, где по причине забастовок, парализовавших вокзалы и аэропорты, застрял на пару недель, не ведая, цела ли еще моя квартира, расположенная рядом с Военной школой.

Вернувшись в Париж, я нашел ее в целости и сохранности, потому что на самом-то деле майская революция 1968 года так и не сумела одолеть границ Латинского квартала и Сен-Жермен-де-Пре. Вопреки прогнозам, которые в те окрашенные эйфорией дни делали многие, революция эта не получила большого политического значения, разве что ускорила падение де Голля и открыла короткую — длиной в пять лет — эпоху правления Помпиду, а также показала, что существуют более современные левые силы, чем Французская коммунистическая партия («la crapule stalinienne»[44]) по выражению Даниэля Кон-Бендита, одного из лидеров 68-го). Нравы становились более свободными, но уход со сцены целого поколения — Мориака, Камю, Сартра, Арона, Мерло Понти, Мальро — повлек за собой поначалу едва заметный культурный откат: место творцов или maîres à penser[45]заняли критики, сперва структуралисты — Мишель Фуко, Ролан Барт и прочие, а затем деконструктивисты вроде Жиля Делеза и Жака Деррида, с их высокоумными и пропитанными эзотерикой рассуждениями, адресованными горстке быстро редеющих приверженцев и все более и более безразличными широкой публике, чья культурная жизнь в результате такой эволюции стала неудержимо опошляться.

В те года я очень много работал, но, как сказала бы скверная девчонка, ничего особо выдающегося не добился — всего лишь перескочил из обычных переводчиков в синхронисты. Как и после первого ее исчезновения, я старался заполнить пустоту проверенным способом — с головой окунувшись в дела. Отбарабанив положенные часы в ЮНЕСКО, садился за русский или бежал на курсы синхронного перевода и тратил на все это много сил и времени. Два лета подряд по паре месяцев проводил в Советском Союзе — сначала в Москве, потом в Ленинграде, на интенсивных курсах русского языка для переводчиков. Курсы работали в опустевших университетских зданиях, где мы чувствовали себя так, словно попали в закрытую иезуитскую школу.

Примерно через два года после нашего последнего ужина с Робером Арну у меня завязалась довольно вялая любовная интрижка с очень милой сотрудницей ЮНЕСКО по имени Сесиль. Но она была поборницей трезвости, вегетарианкой и ревностной католичкой, поэтому полного взаимопонимания мы достигали только в постели, а во всех прочих ситуациях не могли найти общего языка и являли собой полную противоположность друг другу. Правда, в какой-то момент мы даже обсуждали возможность совместной жизни, но оба — прежде всего я — испугались такой перспективы: слишком мы были разными, к тому же в наших отношениях, если говорить честно, не проглядывало ни капли настоящей любви. История эта как-то сама собой увяла, наверное, нам просто стало скучно вместе, и мы перестали видеться и перезваниваться.

Первые контракты в качестве синхронного переводчика я добывал не без труда, хотя выдержал все экзамены и стал обладателем соответствующих дипломов. Но этот профессиональный круг был гораздо уже круга обычных переводчиков, этот цех считался откровенно мафиозным и неохотно принимал новичков. В сплоченные ряды синхронистов мне удалось пробиться лишь после того, как к английскому и французскому я добавил русский, — теперь я переводил на испанский с трех языков. Работа устного переводчика позволяла много ездить по Европе, и я регулярно бывал в Лондоне, особенно часто меня приглашали на всякого рода экономические конференции и семинары. И вот однажды, в 1970 году, в консульстве Перу на Слоун-стрит, куда я отправился за новым паспортом, мне повстречался друг детства и однокашник по колехио Чампаньята в Мирафлоресе — Хуан Баррето.

Он превратился в хиппи, но не из тех, что ходят грязными и оборванными, а в хиппи вполне элегантного. Шелковистые волосы падали на плечи — несколько прядей он выкрасил под седину, — пижонская жиденькая бородка и усы окружали рот аккуратным намордничком. Я помнил его тучным и низкорослым мальчишкой, теперь же он перерос меня на несколько сантиметров и был строен, как манекенщик. Хуан расхаживал в бархатных брюках вишневого цвета и сандалиях, которые казались не кожаными, а пергаментными, в восточном шелковом блузоне, ярком и расшитом фигурками, поверх него носил широкий распахнутый жилет — что-то подобное носили туркменские священнослужители в документальном фильме про Месопотамию, показанном во дворце Шайо в цикле «Connaissance du monde»,[46]на который я ходил раз в месяц.

Мы решили посидеть в кафе неподалеку от консульства, и у нас завязался настолько любопытный разговор, что я пригласил его пообедать в паб в Кенсингтон-гарден. Мы провели вместе больше двух часов: он говорил, а я слушал, лишь вставляя время от времени какое-нибудь междометие.

Его история вполне годилась для романа. По моим воспоминаниям Хуан уже на последних курсах колехио начал сотрудничать с радио «Эль Соль» — чаще всего он комментировал футбольные матчи, так что его товарищи-маристы[47]прочили ему большое будущее в качестве спортивного обозревателя. «Но на самом деле все это было лишь детской забавой, — заметил он, — а настоящим своим призванием я всегда считал живопись». Он поступил в Школу изящных искусств в Лиме и даже участвовал в коллективных выставках в Институте современного искусства на проспекте Оконья. Потом отец отправил его учиться рисунку и живописи в лондонскую Школу Сент-Мартин. Едва приехав в Лондон, Хуан понял, что это его город («он словно ждал меня») и что до конца дней своих он с ним не расстанется. Когда он объявил отцу о своем решении не возвращаться в Перу, тот перестал посылать ему деньги. Тут и началась для Хуана бродяжья жизнь, жизнь уличного художника, рисующего портреты туристов на Лестер-сквер или у дверей «Харродза».[48]А еще он рисовал мелом на дорожках перед Биг-Беном или Тауэром, а потом обходил зрителей со шляпой. Спал он в YMCA,[49]или искал нищенские bed and breakfast,[50]или, как прочие dropouts,[51]коротал зимние ночи в монастырских приютах для всяких человеческих отбросов и выстаивал длинные очереди в приходах и благотворительных заведениях, где два раза в день давали миску горячего супа. Доводилось ему ночевать и прямо на улице, даже в ненастье, — в парке или у входа в магазин, завернувшись в куски картона. «Я уж совсем было отчаялся, но все-таки за все это время у меня ни разу даже мысли не мелькнуло повиниться перед отцом и попросить денег на обратный билет в Перу».

Несмотря на полную нищету, он вместе с другими бродягами-хиппи умудрился добраться до Катманду, где, к изумлению своему, обнаружил, что в живущем настоящей духовной жизнью Непале труднее выжить без денег, чем в материалистической Европе. Только благодаря самоотверженной помощи товарищей по скитаниям он не умер от голода и болезни, после того как в Индии подцепил бруцеллез (мальтийскую лихорадку), который едва не свел его в могилу. Друзья — девушка и два парня — по очереди дежурили у изголовья больного, пока он выздоравливал в грязном госпитале в Мадрасе, где крысы спокойно разгуливали между пациентами, лежащими на брошенных прямо на пол циновках.

— Я уж почти приспособился к такой жизни tramp[52]и к тому, что домом мне стала улица, но тут судьба моя вдруг резко переменилась.

— Я рисовал углем портреты — пара фунтов за штуку, — устроившись у ворот музея Виктории и Альберта на Бромптон-роуд, когда ко мне неожиданно обратилась дама в кружевных перчатках и с зонтиком от солнца. Она хотела, чтобы я нарисовал портрет песика, с которым она гуляла, спаниеля кинг-чарльз. Собачка была с бело-коричневыми пятнами, вымытая и причесанная, — словом, настоящая леди. Звали ее Эстер. Двойной портрет — в профиль и анфас, — выполненный Хуаном, привел даму с зонтиком в полный восторг. Она собралась было расплатиться, но тут выяснилось, что денег у нее с собой нет — то ли украли портмоне, то ли забыла его дома. «Не важно, — сказал Хуан, — для меня было большой честью работать с такой замечательной моделью». Дама, сконфузившись и преисполнившись благодарности, удалилась. Но, сделав пару шагов, вернулась, чтобы вручить Хуану свою визитную карточку. «Если Вам доведется быть поблизости, постучите и в мою дверь, заодно повидаетесь со своей новой подружкой». И она кивнула на собачку.

Миссис Стабард, медсестра на пенсии и бездетная вдова, сыграла роль доброй феи, которая своей волшебной палочкой совершила чудо: вытащила Хуана с лондонских улиц, отмыла («Одно из последствий бродячего существования — это то, что ты никогда не моешься и перестаешь чувствовать, как от тебя воняет», — прокомментировал Хуан), откормила, одела и, наконец, ввела в самый английский из всех английских кругов: в мир хозяев конюшен, жокеев, тренеров и любителей верховой езды. Короче, в мир Ньюмаркета, где рождаются, растут, умирают и находят упокоение самые знаменитые в Великобритании — а может, и во всем мире — скаковые лошади.

Миссис Стабард жила одна в домике из красного кирпича с маленьким садом, за которым сама ухаживала и содержала в идеальном порядке. Дом располагался в спокойной и благополучной части Сент-Джонз-вуд, она унаследовала его от мужа, педиатра, который всю жизнь провел в больнице «Чаринг-Кросс»,[53]выхаживая чужих детишек, потому что своих у них не было. Так вот, однажды в полдень, когда голод, одиночество и тоска стали совсем невыносимы, Хуан Баррето постучался в дверь вдовьего дома. Она сразу его узнала.

— Вот, зашел поглядеть, как поживает моя приятельница Эстер. И, если Вы не сочтете это слишком большой наглостью, попросить у Вас кусок хлеба.

— А, художник! Проходите, — улыбнулась она. — Надеюсь, Вас не затруднит вытереть как следует Ваши мерзкие сандалии? Заодно вымойте-ка и ноги — вон там, в саду под краном.

«Миссис Стабард оказалась сущим ангелом, слетевшим с небес на землю, — продолжал свой рассказ Хуан. — Портрет собачки, кстати, она вставила в рамку, и теперь он украшает столик в гостиной». Потом Хуану пришлось вымыть с мылом руки («С первой минуты она повела себя со мной как строгая мамаша — так продолжается и по сию пору»), а хозяйка приготовила ему пару сэндвичей с помидором, сыром и корнишонами и налила чашку чая. Они долго разговаривали, и миссис Стабард потребовала, чтобы Хуан подробно описал ей свою жизнь. Она умирала от желания побольше узнать про окружающий мир, боялась что-то упустить и поэтому вытягивала из Хуана мельчайшие детали: какие они, эти хиппи, из каких семей, какой образ жизни ведут.

«Хочешь верь, хочешь нет, но старушка меня в конце концов просто околдовала. Я заглядывал к ней уже не только ради того, чтобы поесть, — мы отлично проводили вместе время. На вид ей было не меньше семидесяти, но душа у нее оставалась молодой — годков эдак на пятнадцать. И ты будешь смеяться, но поверь, я сделал из нее настоящую хиппи».

Хуан появлялся в домике на Сент-Джонз-вуд примерно раз в неделю, купал и причесывал Эстер, помогал миссис Стабард подрезать деревья и поливать сад, а иногда сопровождал ее за покупками в ближайший универмаг «Сейнсбери». Буржуазные обитатели этого фешенебельного района с удивлением взирали на странную пару. Хуан научил хозяйку готовить перуанские блюда, например, фаршированный картофель, перец с курицей и севиче, а после трапезы шел на кухню мыть посуду. Потом они болтали. Хуан приносил пластинки с концертами «Битлз» и «Роллинг Стоунз», рассказывал о своих бесконечных приключениях и забавные истории про мальчиков и девочек хиппи, которым стал свидетелем во время блужданий по Лондону, Индии и Непалу. Но любопытной миссис Стабард было недостаточно услышать из его уст, как конопля обостряет сообразительность и восприимчивость, особенно к музыке. В конце концов, презрев предрассудки — хотя она была практикующей методисткой, — старая дама дала Хуану денег, чтобы под его руководством испытать действие марихуаны. «Ее так это зацепило, что, клянусь, будь я понастойчивей, она запросто употребила бы целую капсулу ЛСД». Вечер с марихуаной прошел под битловскую музыку к «Желтой подводной лодке», которую Хуан и миссис Стабард под ручку пошли смотреть в кинотеатр на Пикадилли-серкус. Хуан, правда, все время боялся, как бы его покровительнице не сделалось дурно. Под конец она и вправду пожаловалась на головную боль и уже дома заснула прямо на ковре в гостиной — после того, как два часа пребывала в невероятном возбуждении: болтала как сорока и хохотала, исполняя балетные па на глазах у изумленных Хуана и Эстер.

Их отношения переросли рамки обычной дружбы, и между ними возникло особого рода товарищество, вопреки разнице в возрасте, языке и происхождении. «С ней я чувствую себя так, словно она моя мама, сестра, друг и ангел-хранитель».

Однажды миссис Стабард попросила Хуана пригласить на чашку чая двух-трех приятелей, словно ей стало мало одних только рассказов о жизни хиппи. Он не сразу на это решился — боялся, что попытка совместить несовместимое повлечет за собой непредсказуемые последствия, но все же устроил такую встречу. Он выбрал троих самых презентабельных знакомых хиппи и предупредил, что, если они хоть чем-то огорчат миссис Стабард или вздумают стянуть что-нибудь из дома, он, вопреки собственным пацифистским убеждениям, свернет им шею. Две девочки и парень — Рене, Джоди и Асперн — продавали на улицах Эрлз-Корт благовония и матерчатые сумки, якобы изготовленные в Афганистане. Они вели себя более или менее прилично и отдали должное клубничному торту и пирожкам, которые испекла сама хозяйка, а потом зажгли ароматическую палочку, объяснив, что таким образом это место будет духовно очищено и тогда карма каждого из присутствующих лучше проявится, но тут оказалось, что миссис Стабард страдает аллергией: под воздействием очистительных ароматов она начала громко и неудержимо чихать, у нее покраснели глаза и нос, а Эстер звонко затявкала. С приступом удалось кое-как сладить, и вечер продолжался вполне сносно, пока Рене, Джоди и Асперн не принялись объяснять миссис Стабард, что составляют любовный треугольник и что заниматься любовью втроем значит совершать обряд поклонения Пресвятой Троице — Богу-Отцу, Сыну и Духу Святому, и вообще, это самый надежный способ претворить в жизнь девиз: «Занимайтесь любовью, а не войной», что и подтвердил на последней манифестации против войны во Вьетнаме на Трафальгар-сквер знаменитый философ и математик Бертран Рассел. Для методистской морали, в которой была воспитана хозяйка дома, любовь втроем явилась делом совершенно невообразимым, ничего подобного ей не могло привидеться даже в самом кошмарном и непристойном сне. «У бедняжки буквально отвисла челюсть, и весь остаток вечера она с нервными судорогами на лице взирала на троицу, которую я к ней привел. Позднее она мне призналась, что ее воспитывали так, как и положено воспитывать английских девочек, и много чего тем самым лишили. Она, например, по ее словам, никогда не видела своего мужа голым, потому что они с первого до последнего дня занимались сексом исключительно в потемках.

Сперва Хуан навещал миссис Стабард раз в неделю, потом — два, потом — три и наконец поселился у нее: она отдала ему комнату, которая раньше принадлежала мужу — в последние годы перед его смертью у них были раздельные спальни, у каждого своя. Совместное проживание, вопреки опасениям Хуана, складывалось замечательно. Хозяйка дома никогда не вмешивалась в его дела, не спрашивала, почему он вдруг не явился ночевать или почему возвратился домой, когда соседи по Сент-Джонз-вуд уже отправлялись на работу. Она дала ему ключи от входной двери. «Единственное, на чем она настаивала, это чтобы я мылся не реже двух раз в неделю, — со смехом сказал Хуан. — Ты не поверишь, но три года бездомной жизни напрочь отвадили меня от душа. В доме у миссис Стабард я постепенно вновь усвоил извращенческую привычку времен Мирафлореса: принимать душ ежедневно».

Хуан помогал миссис Стабард в саду, на кухне, прогуливал Эстер и выносил мусор, а еще они с хозяйкой вели долгие, вполне семейные беседы, когда каждый держит в руках чашку чая и перед ними стоит блюдо с имбирным печеньем. Он рассказывал ей про Перу, она ему — про ту Англию, которая, с точки зрения swinging London, выглядела чем-то доисторическим. Мальчики и девочки в той Англии до шестнадцати лет учились в строгих закрытых школах, жизнь замирала в девять вечера — повсюду, за исключением районов с дурной славой: Сохо, Сент-Панкраса и Ист-Энда. Единственные развлечения, которые позволяли себе миссис Стабард и ее муж, это изредка сходить на концерт или послушать оперу в «Ковент Гарден». Летом, во время отпуска, они одну неделю проводили в Бристоле, в гостях у родственников, а вторую — на озерах в Шотландии, и мужу такой отдых очень нравился. Миссис Стабард никогда не была за границей, но очень интересовалась тем, что там происходит: внимательно читала «Таймс», начиная, правда, с некрологов, и слушала новости Би-би-си в час дня и восемь вечера. Ей и в голову никогда не приходило купить телевизор, а в кино она была считанные разы. Но у нее имелся проигрыватель, и она слушала симфонии Моцарта, Бетховена и Бенджамина Бриттена.

Однажды к ней на чашку чая заглянул ее племянник Чарльз, единственный из оставшихся близких родственников. Он тренировал лошадей в Ньюмаркете, и тетка искренне называла его выдающимся человеком. Наверное, так оно и было, если судить по красному «ягуару», который стоял у дверей дома. Моложавый, со светлыми вьющимися волосами и круглыми щеками, Чарльз страшно удивился, что в доме не нашлось бутылки good Scotch,[54]и ему пришлось удовольствоваться рюмкой москателя, который миссис Стабард откуда-то извлекла, чтобы побаловать его после знаменитых пирожков с огурцами и торта с сыром и лимоном. Чарльз с большой теплотой отнесся к Хуану, хотя не без труда сообразил, где находится экзотическая страна, из которой явился этот ручной хиппи, и вообще путал Перу с Мексикой, за что сам и упрекнул себя со спортивной прямотой: «Непременно куплю карту мира и учебник географии, чтобы больше не попадать впросак, как сегодня». Он просидел до самого вечера и нарассказал кучу историй про лошадей, которых в Ньюмаркете готовит к соревнованиям. А еще он признался, что тренером стал только потому, что не смог стать жокеем — помешало слишком крепкое телосложение. «Быть жокеем значит постоянно всем жертвовать, но зато нет на свете профессии прекрасней. Выиграть дерби! Победить в Аскоте! Что может с этим сравниться! Это куда лучше первого приза в лотерею!»