Меттерних К. фон. Император Александр I. Портрет, писанный Меттернихом в 1829 г.

 

Я уже говорил, что в первый раз пришел в непосредственное соприкосновение с императором в 1805 году в Берлине. Александр прибыл в эту столицу с целью служения собственной особой представителем Австро-Русского союза. Служение одному делу быстро сближает людей, какое бы различие общественного положения не разделяло их.

Император имел привычку лично вести политические переговоры в важных случаях или, как он любил выражаться, быть своим собственным министром. С этой-то минуты завязались наши прямые отношения, достигшие впоследствии совершенной интимности. Вследствие мира, заключённого в конце того же года между Австрией и Францией, когда граф Стадион, занимавший в то время пост посланника при С.-Петербургском дворе, был назначен министром иностранных дел, император Александр потребовал чтобы представителем Австрии был прислан я. Особенное стечение обстоятельств привело меня в то время к посту посланника во Франции. Спустя семь лет при встрече нашей с императором на богемской границе, он был со мною видимо холоден. При его очаровательной доброте и сердечности, император, как мне показалось, подозревал императора Франца в измене дружбы к нему. Заключение союза потушило этот вулкан, но настоящее доверие началось в наших взаимных отношениях только после неудачи военных операций, предпринятых союзниками против Дрездена. Тщетные старания мои, согласно мнениям императора Франца и фельдмаршала Шварценберга, помешать этой операции, независимость моих объяснений относительно этого предмета наперекор мнению Александра, а может быть и оправдавшиеся фактами предсказания мои, послужили основанием к сближению.

Не смотря на резкую противоположность взглядов на массу предметов и на множество поводов к неудовольствию, естественно могущему возникать из этого, ничто не помрачало наших взаимных отношений во все продолжение кампании 1813—14 годов. Действительно, это были редкие отношения между повелителем могущественного государства и главой кабинета другой великой державы.

Во все продолжение военных операций я проводил вечера в обществе его императорского величества. Мы просиживали с глазу на глаз от восьми или девяти часов до полуночи в непринужденных беседах. Разговоры наши касались самых различных сторон частной жизни, равно как великих нравственных и государственных вопросов, не обходя и положения текущих дел. Полная свобода обмена мыслей по всем предметам придавала этим отношениям всю прелесть непринужденности.

Я никогда не скрывал истины от императора, шла ли речь о нем самом или о том, что имело в моих глазах значение принципа. Слишком часто приходилось мне оспаривать любимые идеи, защищаемые им с особенною горячностью. Наши споры были иногда весьма жаркие; но наши отношения ни мало не пострадали от этого, и он продолжал обращаться со мною на ноге полного равенства и искренности до периода, наступившего гораздо позднее.

Во время нашего пребывания в Париже в 1814 г. я имел с Александром частые споры о принципах, каких следует держаться Людовику XVIII. В то же время Александр крайне увлекался либеральными идеями, вследствие чего мы естественно должны были расходиться в воззрениях наших относительно того, какой образ действия наиболее способен упрочить внутренний мир во Франции под господством Бурбонов. После подписания Парижского мира я поехал в Англию одновременно с русским императором и королем прусским. Во время пребывания нашего в этой стране отношения мои к императору сохраняли прежний характер интимности. Различные недоразумения между Александром и Георгом IV, бывшим тогда принцем-регентом, ставили меня нередко в весьма исключительное положение не лишенное затруднительности. Пользуясь одинаковым расположением со стороны обоих государей и посвященный в их ежедневные и личные неудовольствия, я принужден был употреблять все усилия, чтобы не дать их обоюдной раздражительности разыграться до настоящей ссоры. Говоря по правде, я находил, что несправедливость шла со стороны императора, щекотливость в котором поддерживало влияние его сестры, великой княгини Екатерины, приехавшей в Англию несколькими неделями ранее его. Тогдашнее поведение великой княгини, одаренной несомненно замечательными качествами ума и сердца, осталось для меня вполне загадочным до сих пор.

Венский конгресс произвел перемену в моих отношениях к императору. Создание королевства Польского, которое должно было обнимать под русским скипетром всю область недавно существовавшего герцогства Варшавского, и отдача королевства Саксонского Пруссии, были решены между императором Александром и королем Вильгельмом III во время их переговоров в Калише. Нам это было известно. Присоединение Саксонии к Пруссии шло в разрез с самыми твердыми принципами императора австрийского и в то же время повело к прискорбным разногласиям между Австрией и Пруссией. Император Франц I решился тотчас по возникновении этого плана оказать ему твердое сопротивление, считая однако разумным отложить объяснения по этому предмету до заключения мира с Францией и оставить это дело конгрессу, который должен был определить восстановление различных держав Европы.

Этот важный вопрос повел к омрачению отношений между дворами. Каждый из них колебался заводить о нем речь. Таким образом прошло после открытия конгресса несколько недель, и ни одна из сторон не коснулась вопроса. Первые сообщения о нем были сделаны императором Александром лорду Кэстельри. Последний немедленно уведомил меня об этом. Я высказался в пользу решительного отказа. Несколько дней спустя император завел речь о том же предмете непосредственно со мной. Я видел, что он немного стесняется. Мой категорический ответ встретил лишь слабый отпор, и он выразил под конец желание, чтобы я поговорил об этом непосредственно с прусским канцлером. В тот же день, когда происходила моя беседа с его императорским величеством, князь Гарденберг сделал мне сообщение, касающееся того-же предмета, которое и подтвердил письменно. Мои словесные и письменные объяснения были те же самые, которые я уже раньше сделал императору российскому. Князь Гарденберг увидел, что все его расчёты разрушены и сам он доставлен в тягостное положение. Вследствие ли своего раздражительного темперамента или быть может потому, что он неверно понял некоторые мои слова по своей глухоте, или же слабая настойчивость, которую император Александр проявил в разговоре со мной по вопросу о присоединении Саксонии и о чем я сообщил князю Гарденбергу, внушила ему уверенность, что дело его проиграно,—как бы то ни было, но прусский канцлер счел себя в праве обратиться с увещеваниями к императору, который мог почувствовать себя оскорбленным некоторыми неверными объяснениями моих слов.

Этот случай подал повод к необыкновенному переполоху. На другой день после моего объяснения с прусским канцлером император, государь мой, рано утром призвал меня к себе. Его величество уведомил меня, что у него только что был император Александр и имел оживленный разговор, в котором объявил, что считает себя лично оскорбленным мною и решился вызвать меня на дуэль. Император прибавил, что он дал понять Александру, как много странного в подобном намерении и, увидев, что все его увещания бесполезны, наконец сказал ему, что если он настаивает на своем намерении, то я наверное изъявлю готовность принять вызов, который мои разум без сомнения осудит, но чувство чести заставит принять. В заключение его величество сообщил мне, что он настаивал на том, чтобы император, прежде чем сделать вызов, имел со мною личное объяснение, на что Александр согласился.

Я заявил его императорскому величеству, что спокойно буду ожидать шага со стороны русского императора. Едва я успел вернуться домой, как явился граф Ожаровский, один из генерал-адъютантов Александра. Он сообщил, что его августейший повелитель поручил ему пригласить меня сделать прусскому канцлеру заявление, что в моем сообщении о разговоре с императором Александром, вкрались ошибки. Я просил адъютанта уверить своего государя, что я никогда не возьму назад ни одного слова, за точность которых ручается моя совесть, но что если князь Гарденберг не так понял меня и вследствие этого неверно передал мои слова, то я готов исправить ошибку, где она найдется. Граф Ожаровский удалился. Несколько минут спустя его императорское величество приказал сказать мне, что он не явится ко мне на бал, на который я пригласил в тот же день всех государей и членов конгресса. Вечером я виделся с русскими министрами и рассказал графу Нессельроде обо всем случившемся. Он ответил, что не получал относительно этого никаких инструкций от императора. Конференции продолжались по-прежнему, как будто и не случилось никакого затруднения, и результатом их было то, что половина Саксонии осталась за ее королем.

Если этот странный случай не нарушил хода переговоров конгресса, если даже отношения открытой дружбы, существовавшие между обоими императорскими дворами от этого не пострадали, то нельзя сказать того же об личных отношениях между русским императором и мною.

Разлад длился действительно до того момента, пока невероятное событие не изменило все дела Европы. Первое известие об отъезде Наполеона с острова Эльбы я получил 6 марта в 6 часов утра по эстафете, отправленной австрийским генеральным консулом в Генуе. Донесение ограничивалось простым сообщением факта. Я немедленно отправился к императору, моему государю. Его императорское величество повелел мне тотчас же передать это известие императору российскому и королю прусскому. Это было в первый раз по истечении почти трех месяцев, что я представился русскому монарху. Он сейчас же принял меня. Я сообщил ему известие о новейшем событии и исполнил поручение императора, моего государя. Император Александр высказался с спокойствием и достоинством в смысле согласия с его августейшим союзником. Мы недолго совещались о мерах, которые следовало принять — решение было быстрое и категорическое.

Уладив это дело, император обратился ко мне: „Между нами существует личная ссора. Оба мы христиане и наш священный закон повелевает нам прощать оскорбления. Обнимемся и забудем, то было между нами". Я отвечал императору, что с своей стороны мне нечего прощать ему, но что я должен позабыть неприятный случай. Император обнял меня и отпустил с просьбою быть опять его другом.

В позднейшие наши многократные личные отношения ни разу не было речи о нашей распре. Наши отношения скоро даже получили прежний доверчивый характер. Эта доверчивость сохранилась во время нашего пребывания вместе в 1815 году и не изменилась и при позднейшей нашей встрече в Ахене в 1818 году.

Мне остается только упомянуть об одном обстоятельстве, случившемся в 1822 году,—обстоятельстве, которое более чем что-либо другое бросает свет на характер императора Александра.

Около шести недель после съезда в Вероне я отправился вечером к императору поговорить с ним о делах того дня. Я застал его в сильном возбуждении и не преминул спросить о причине. „Я нахожусь в странном положении, сказал император: я чувствую потребность объясниться с вами об одном обстоятельстве, которое считаю очень важным, и затрудняюсь, как это сделать". Я отвечал, что прекрасно понимаю, что какой-либо важный вопрос занимает его мысли, но я не вижу, каким образом, чувствуя потребность поговорить со мной об этом деле, может встретиться что-либо похожее на затруднение.

— В том-то и дело, возразил император, что этот предмет не относится к области обыкновенной политики, он касается нас лично, и я питаю опасение, что вы не совсем понимаете мои мысли в этом отношении." После больших усилий император наконец обратился ко мне с следующими достопамятными словами: „Нас хотят разлучить и порвать узы, связывающие нас; я считаю эти узы священными, ибо они соединяют нас в общих интересах. Вы хотите мира вселенной, и я также не знаю иного честолюбия, как сохранить мир; враги европейского мира не заблуждаются на этот счет, они не заблуждаются также на счет силы сопротивления, которую их козни встречают в нашем единодушии: им хотелось бы во что бы то ни стало устранить это препятствие и в убеждении, что открытым путем это им не удастся, они бросаются в окольные лазейки: меня осыпают упреками, зачем я отказался от своей независимости и позволяю вам руководить собою".

Я с горячностью отвечал императору, что все то, что он удостоил меня сообщить — для меня не новость и что я не колеблюсь отвечать на его доверие признанием, которое только подкрепит справедливость сообщённого им факта. „Вас упрекают, ваше величество, в том, что вы вполне подчиняетесь моим советам; с другой стороны меня также обвиняют в том, что я жертвую интересами своей страны моим отношениям к вашему величеству. Одно обвинение стоит другого. Совесть вашего величества так же чиста, как и моя. Мы служим одному и тому же делу, а это дело в одинаковой степени составляет достояние и России, и Австрии, и всего общества. Давно уже я сделался мишенью неблагонамеренных кружков и в искреннем согласии между нашими дворами вижу единственный оплот, который можно еще противопоставить вторжению общего беспорядка. С другой стороны из крайней сдержанности моего личного поведения вы можете составить понятие о важности, которою я придаю сохранению этого интимного соглашения. Не желает ли ваше величество видеть какую-либо перемену в этом поведении"?

— Этого я ожидал от вас, прервал меня император: если я чувствовал некоторое стеснение признаться вам в известных затруднениях моего положения, то это происходит не от того, чтобы я не был твердо намерен устоять против них; но я боялся, что вы начнете колебаться.

Затем мы перешли к подробностям о происках одного кружка, который имел в самой России и даже среди приближенных императора много сторонников.

В заключение нашего длинного разговора он взял с меня формальное обещание „не поддаваться никаким уговорам и оставаться верным искреннему союзу с ним", и просил меня принять и с его стороны такое же формальное обещание в неизменности доверия с его стороны".

Расстроить это согласие, соединявшее обоих императоров и их кабинеты, — в действительности рассчитывали люди движения, а также некоторые честолюбцы и толпа русских мало размышляющих и требовательных царедворцев. В прямой связи с современным либерализмом эти люди повиновались его напору и сделались орудиями там, где думали быть вождями. Союз, не имевший иной цели, как охранение истинной политической свободы,—союз, основанный на полнейшем уважении к действительной независимости государств и стремящийся на пользу общего мира и устранения всех завоевательных планов и замешательств,—подобный союз не мог нравиться толпе софистов и честолюбцев.

Восстание греков было позднее вызвано этими самыми людьми. По расчётам крамольников оно должно было служить клином, чтобы разъединить державы, а в особенности оба императорских двора; оно должно было действовать на союз как разлагающее средство. Эти расчёты были верны, но они осуществились в таком смысле, какого не предвидели вожаки. Монарх, политика которого так много помогла революционерам в его собственном государств, нравственно и физически не выдержал борьбы. Император Александр умер от утомления жизнью. Обманутый во всех своих расчётах, поставленный в необходимость наносить решительные удары известному классу своих подданных, введенных в заблуждение и сбитых с пути теми же самыми людьми и принципами, которые сам он долго поддерживал,—все это сокрушало его душу, и события, омрачившие вступление на престол его преемника, являются доказательством тех горестей, которые отравляли последние минуты Александра.

 

№ 8. Из записок генерала А. М. Михайловского-Данилевского о заключении Адрианопольского мира (1829 г.)

 

По занятии 8-го августа 1829 года Адрианополя, армия расположилась в оном для того, чтобы отдохнуть от сильных переходов, деланных ею от самой Шумлы, поджидая подкрепления, следовавшие из России под названием маршевых батальонов, равно как с целью выждать, какое влияние быстрое движение ее в Румелии произведет на Диван. Султан был поражен страхом, и не прошло десяти дней после вступления в Адрианополь, как мы получили уведомление, что турецкие уполномоченные уже находились на пути в нашу главную квартиру: тотчас было приказано нашим передовым постам, чтобы их беспрепятственно пропустили…

Переговоры начались 21 августа и происходили во дворце Эски-Сарая в столовой комнате графа Дибича, отдаленной от его кабинета одним коридором. В первом заседании с нашей стороны предложили неприкосновенность турецких владений в Европе и уступку некоторых земель в Азии с доплатой за убытки, причиненные России войной, но турки, к удивлению, отвечали, что они на таковые требования не уполномочены, и что они полагают достаточным для чести и выгод обоих государств подтвердить только Аккерманский трактат…

Нет сомнения, что мир тотчас бы был заключен, если бы по прибытии турецких министров из Константинополя, не теряя ни одного дня и пользуясь их испугом, начались переговоры о мире; но, к сожалению, в сие время наших уполномоченных еще не было в главной квартире: противные ветры удерживали их на море. В течение сего промежутка турки имели возможность удостовериться в малочисленности нашей и были свидетелями болезней, свирепствовавших в нашей армии; они, так сказать, осмотрелись и были менее наклонны к миру, нежели во время приемной аудиенции у главнокомандующего, которому они без обиняков тогда объявили, что они от султана на все разрешены.

На другой день, то есть 22 августа, происходило второе совещание, в котором турецкие министры начали оказывать некоторую наклонность к нашим требованиям, происшедшую, вероятно, от решительного намерения графа Дибича прервать в противном случае переговоры и идти вперед. Из речей турецких министров видно было, что они, убежденные в бедственном состоянии своего отечества, чувствовали необходимость на все согласиться, но только опасались ответственности, могущей на них пасть. Для сего они просили отсрочки на семь дней, чтобы получить ответ от султана, к которому они накануне, т. е. после первого совещания, отправили двух курьеров. …

Трудно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали сего срока, ибо в оный должно было решиться, будем ли мы иметь мир и возвратимся в Россию или пойдем на новое военное предприятие сокрушить Оттоманскую империю в самой столице ее. Мысли всех были обращены на вопрос — брать ли Константинополь или нет? Завладение его не представляло затруднений, авангард левой колонны армии, расположенной в Визе, находился в самом близком расстоянии от водопроводов, снабжающих Константинополь водою, которую можно было в несколько часов пресечь, и следственно принудить жителей, в случае сопротивления, к минутной сдаче. Сверх того, по достоверным сведениям, которые мы из сей столицы имели, мы знали, что в случае приближения нашего к оной, мы не встретили бы никакого сопротивления, ибо город не был укреплен, султан не имел при себе войск, и жители его до такой степени ненавидели за его нововведения и за войну с нами, что они желали нашего вступления в Константинополь, как единственного средства избавиться от его владычества. Дружественное обращение наше с турками в занятых нами городах, а особенно в Адрианополе, уважение к мечетям их, к которым всегда приставляемы были караулы, строгое соблюдение подчиненности, — все это было известно в Константинополе, равно и то, что наши войска никогда не располагались постоями в домах турок, которые почитают по причине многоженства некоторою святынею, и что в тех городах, которые были в нашей власти, мы оставляем даже чиновников турецких и не вмешиваемся в управление их. …

В политическом отношении вопрос сей представлял более затруднений, на который упирались те, которые не хотели идти вперед. Они говорили, что война должна кончиться миром, и спрашивали с кем будем мы заключать оный, ежели по занятии Царьграда султана убьют или он спасется в Азии? Не изменятся ли наши дипломатические отношения к прочим европейским державам, которые, отбросив сохраняемый ими до того нейтралитет, вооруженною рукою станут за сохранение политического бытия Порты, и не возгорится ли от того повсеместная война? Английский флот, — продолжали они, — стоит уже у Дарданелл и при первом движении нашем на Константинополь войдет в пролив, и мы должны будем для заключения мира прибегнуть к посредничеству англичан, между тем, как теперь одни мы можем без всякого посредничества склонить Порту на предложенные нами условия, сделав, может быть, только некоторую уступку. Наконец, они опирались на малочисленность нашу и на скорое наступление дождливого времени и даже говорили, что занятие Константинополя может для нашей армии иметь те же гибельные последствия, как для Наполеона взятие Москвы…

Неделя срока, положенного для получения ответа от султана, приходила к окончанию, но не было никакого известия из Константинополя; еще день или два, и наставала решительная минута, в которую должно было обнаружиться — какой оборот примет война. …

К вечеру 29-го августа… мы были готовы идти к Константинополю, как перед полуночью приехал оттуда курьер от прусского посланника с известием, которое совершенно изменило предположения наши. Курьер сей уведомил нас, что чрез несколько часов после него должен был прибыть к нам посланник с ответом от Дивана, а между тем вручил главнокомандующему от французского и английского послов при Оттоманской Порте следующее французское письмо, помещаемое здесь в переводе:

Ваше Сиятельство!

Константинополь

9-го сентября / 28-го августа 1829 г.

В настоящих обстоятельствах на нас лежит священная обязанность, которой мы не можем не выполнить, т. е. уведомить ваше сиятельство о неизбежных последствиях, сопряженных с движением российской армии на Константинополь. Блистательная Порта нам торжественно объявила, и мы не усумнились, подтвердить истину ее объявления, что в сем случае она перестает существовать, и что самое ужасное безначалие, уничтожив власть ее, подвергнет без защиты самому пагубному жребию христиан и мусульман Турецкой империи. Если бы мы умолчали перед вашим сиятельством о сем положении дел, то мы приняли бы на себя пред нашими дворами и даже пред всероссийским императором, одним словом, перед целою Европою, такую ответственность, которую мы должны отклонить от себя всеми силами, от нас зависящими; мы исполняем ныне сей долг, относясь к вам настоящим письмом.

Нам остается заняться теперь только теми мерами, которые могут еще зависеть от нас, чтобы стараться по возможности предохранить христиан сей столицы от неминуемого несчастия, которое в эту минуту висит над головами их. …»

Письмо сие, в коем представители двух сильных держав объявляли торжественно, что Порта просит пощады и жребий свой предоставляет великодушию победителей, исполнило нас неописанною радостию. Главнокомандующий столь был поражен словами, — что «в случае движения его, существование Турции прекращается», — что у него из глаз лились ручьи слез. Да и можно ли было не предаваться восторгу при мысли о великом торжестве отечества. …

31-го августа, как назначено было, происходило заседание наших и турецких уполномоченных, которое началось в одиннадцать часов утра, а кончилось в 5 часов после обеда. Начало сего заседания было не только странно, но даже смешно, ибо мы были в полном уверении, что турки, получив ответ от султана, не станут противоречить нашим требованиям, в чем заверил нас и прусский посланник. Вместо того, они вынули из большого бархатного мешка, служащего им для хранения бумаг, подобно тому, как у нас портфели, предлинную хартию в опровержение наших требований. Граф Орлов, который по болезни своего товарища, графа Палена, в этот день один присутствовал в заседании, отвечал туркам, что сей поступок их кажется ему до такой степени несообразным с обстоятельствами, что он не смеет даже доложить о сем главнокомандующему, который, ежели об этом услышит, в то же мгновение объявит, что переговоры прерваны, и опять начнется война. Вследствие сего он просил их хартию сию отложить в сторону и даже в протоколе заседаний об ней не упоминать. Турки, с величайшим хладнокровием спрятав, не говоря ни слова, хартию в бархатный мешок, приступили к переговорам, противоречили только уже из чувства некоторого честолюбия и народной гордости и для того, чтобы безусловным согласием своим не явиться в смешном унизительном виде. Они, например, сначала спорили о бесплодных островах Дуная, лежащих недалеко от Измаила, которых мы требовали для того, чтобы устроить на них карантины против чумы, ибо острова сии, поросшие камышом, в котором гнездились змеи, никакой политической важности в себе не заключают. Граф Орлов сказал им, что острова сии так ничтожны, что ежели бы Порта уступила их лично ему, то он бы их не взял; возражение сие заставило турецких министров смеяться, и они по сему предмету более не прекословили. Потом начали говорить об уступке Поти, Анапы и Ахалцыка, видно было, что владения в Азии у них лежат более на сердце, нежели владения в Европе. Они упрашивали города сии оставить за ними, а чтобы и по сему предмету кончить переговоры, то употребили следующее средство. На географической карте заранее окрасили желтою краскою ту полосу земли, на которой означенные три города находятся; карта была размера небольшого, следовательно, и полоска желтая едва приметна. Когда оную показали турецким уполномоченным, то они с видом приятного удовольствия сказали: пеки, т. е. хорошо, «мы уступаем». Таково невежество наших неприятелей в географических познаниях, что они сами не знают пространства принадлежащих им областей. В два часа пополудни они просили на полчаса прекратить заседание, чтобы совершить свою молитву, но, вероятно, для того, чтобы наедине между собою переговорить. По прошествии сего времени, заседание вновь открылось, и турки объявили, что они на все согласны. Посему положено было на следующий день, т. е. первого сентября, написать договор мирный, а второго числа — оный подписать.

Второго сентября с самого утра было все в радостном волнении, ожидали турецких полномочных для подписания мира; около полудня они явились в сопровождении обыкновенной своей многочисленной свиты. Я стал нарочно на дороге их, чтобы всматриваться в их лица, но не заметил в чертах их никакой перемены, — на них изображалось равнодушие и беспечность. Я мысленно перенесся в их положение и думал, что у меня, как и у всякого русского, отсохла бы рука, прежде нежели бы я утвердил договор, постыдный для моего отечества. Посланники, увидя меня, поклонились мне с такой торжественною улыбкою, как будто бы они готовились на славный подвиг. Ровно в половине тертьего часа пополудни подписан мир, выгодный для России, и более еще полезный для Европы и, вообще, для человеческого рода. …